Однако по-настоящему Марианна и Евгения сблизились лишь пару месяцев назад, благодаря Гремину. Евгения, хотя и работала в американском посольстве, продолжала, когда получалось, посещать лекции по русской истории и культуре. Так, однажды она затащила подругу в Американскую академию. Профессор из Гарварда выступал с лекцией о греко-католическом движении в России. Внимание обеих привлек молодой строго одетый француз. Он грамотно, на хорошем английском, задал профессору несколько внешне невинных вопросов, поставивших того явно в неловкое положение. На традиционном коктейле после лекции девушки разговорились с симпатичным незнакомцем.
Выяснилось, что француз – русского происхождения и занимается средневековой историей России. Они с Евгенией обменялись номерами телефонов. Потом Гремин пригласил их на концерт готической французской музыки в зале Консерватории, что рядом с Пьяцца Испания, после чего они вместе ужинали в «Ле гротте». Гремин обнаружил тонкое, профессиональное чувство музыки.
Марианна и не заметила, как влюбилась. И, что приятно грело ей душу, похоже, и Гремин попал под ее обаяние. Она торжествовала, но испытывала чувство вины перед Евгенией. Ведь той Гремин тоже явно понравился, хотя Евгения, как казалось, безропотно смирилась, что они с Греминым только друзья. Она обеспечивала им прикрытие для встреч. Марианне, дочери видного дипломата, было ни к чему афишировать свой роман с французом из русских, бывшим коммунистом, к тому же подрабатывающим регентом в православной церкви.
Марианна любила, по-настоящему. Приятная, слегка пьянящая влюбленность незаметно превратилась в дурманящую, все подчиняющую себе страсть. Марианна проводила дни в полузабытье, не знала, как занять себя от встречи до встречи с любимым. Ее жизнь перевернулась. Она тщетно пыталась объяснить себе, что с ней происходит, но тщетно. Она испытывала невероятное, немыслимое счастье, детское, наивное, и одновременно ощущала смутное предчувствие чего-то страшного, дурного.
У Марианны было достаточно молодых людей. Среди них встречались сильные, яркие личности. В поколении тогдашних тридцатилетних многие прошли через войну, имели за спиной опыт знакомства со смертью. Гремин имел еще что-то. Он сочетал изящество и живость французского интеллектуала левой ориентации с мрачноватой духовностью, даже обреченностью. Он был особенный. Только вот кто питал внутренней силой Гремина – Бог или дьявол – Марианна не взялась бы ответить.
Они впервые стали близки две недели назад, в субботу. Все случилось непроизвольно. Долгий поцелуй на лестничной площадке… Шершавая упругость его языка под ее языком, его руки на ее бедрах… Они словно слились в поцелуе. Она ощущала биение его сердца и разрастание его желания. А потом он прижал ее к себе еще крепче и продолжал целовать неистово, жадно… так, что она готова была взлететь в небеса или провалиться в преисподнюю…
С того дня Марианна жила как во сне.
– Ну что, давай выпьем по бокалу и побежим. Такси я вызвала.
Перед ней, как всегда деловая, с непременной улыбкой на бледном лице, без косметики, стояла Евгения. Явно довольная собой.
– Все успела. В посольство нужно было заехать сделать сводку по избирательной кампании – сделала. Отца сопроводила. Посла и посланника поприветствовала. Теперь мы свободны.
– Поехали, в ожидании тебя я уже третий бокал допиваю.
Было около одиннадцати, когда они добрались до «Ругантино». В баре царила обычная для этого часа обстановка, когда на смену влюбленным парочкам и молодым профессорам появляются актеры, отыгравшие свои спектакли, музыканты, профессиональные повесы, успевающие за вечер побывать в нескольких местах. У стойки – поскольку там дешевле – толпилась публика попроще, глазеющая на богемную жизнь. Марианна почувствовала на себе хищный взгляд, но не придала значения. Она сознавала свою красоту.
Гремин устроился в углу. Перед ним лежали листы машинописного текста, над которым он работал. Стояла наполовину пустая бутылка «Пино Гриджо». Марианна улыбнулась – даже в Италии Гремин предпочитал французскую лозу. На тарелке – оливки, надкусанная брускетта.
Марианна быстрым шагом, оставив позади Евгению, направилась к Гремину. Ей хотелось застать его врасплох. Но не получилось. Он ее встретил на полпути. Они поцеловались, крепко, в губы, и тут же оборвали – в присутствии Евгении они старались сдерживаться. Да и Рим – не Париж. Здесь к чувственным поцелуям в публичных местах еще не привыкли.
Сели, заказали три маленькие пиццы. Марианна с Греминым – «Маргариту», Евгения – «Наполи».
– Что такой угрюмый? Любой из этих молодых людей, – она кивнула в сторону стойки бара, – отдал бы полжизни за то, чтобы к нему подсели две красивые молодые девушки. К тому же англосаксонской внешности, – Марианна регулярно подтрунивала над американизированным обликом Евгении.
– А я, может быть, и отдаю, – пошутил Гремин.
– Получилось слишком правдоподобно. – Марианна осторожно подняла глаза.
– Да нет, просто день дурной. В нашем церковно-академическом мирке все как пауки в банке. А потом… – Гремин остановился, словно размышляя, продолжать ли дальше. Интересная тема пришла в голову. Не тема, а скорее идея. Даже не идея, а так – направление мысли, сформулировать еще не могу. Нужно подумать несколько дней. В Ватикане разозлятся… Ну а вы что так поздно?
– Да все она, – Марианна кивнула в сторону Евгении. – Твое счастье, что младше шестидесяти на приеме у Матильды никого не было. Не то я с отчаяния готова была отдаться кому угодно, лишь бы меня увели оттуда. И приветики. А она, видите ли, сводку избирательной кампании готовила для своей неврастенички.
Евгения не стала спорить, что сводка здесь ни при чем, она ждала отца.
– По крайней мере я хоть в отличие от вас сделала что-то путное.
– Ну и что, наберут ваши пятьдесят процентов?
– А ты как думаешь?
Гремин имел способность моментально переключаться с легкого тона на серьезный и обратно.
– Сейчас сложилась интересная ситуация. Де Гаспери, на мой взгляд, попался в ловушку. Правое крыло ХДП вместе с Ватиканом с благословения США затеяли кампанию по изгнанию «левых» из парламента. Приняли закон Шельбы. Но эта кампания ведет в никуда. Даже если они исхитрятся набрать пятьдесят процентов, что крайне мало вероятно, для этого нужно соглашаться на союз с фашистским итальянским движением. Для де Гаспери это неприемлемо. А главное – такая тактика вынуждает «левых», которые иначе бы переругались и передрались между собой, снова объединяться. После смерти Сталина перед буржуазными партиями и перед социалистами открывается уникальный шанс расколоть рабочее коммунистическое движение. Я говорю, естественно, с ваших позиций. Не воспользоваться этим шансом, по-моему, просто глупо…
Марианна с удовольствием слушала приятеля. Ей нравилось, как он говорил, ее завораживала манера Гремина занимать позицию стороннего наблюдателя, когда было не понять, с кем он, за кого, против кого. Он как бы давал объективный анализ. Француз, человек явно левых убеждений, и вместе – регент в русской православной церкви.
Марианна снова почувствовала на себе клейкий взгляд, и посмотрела навстречу. Странно, обычно таких типов в приличные заведения не пускали. Парень лет двадцати, по виду из привокзальной зоны, из тех, что на подхвате у серьезных бандитов, в дешевом двубортном костюме в полоску, в белой рубашке с мятым расстегнутым воротником, с грязноватым смуглым лицом. Марианна уже не выпускала его из поля зрения. Парень вскоре расплатился и исчез. Но неприятный осадок остался.
Домой возвращались пешком, через еврейское гетто. Было совершенно пусто, как всегда после полуночи. Отдавался эхом каждый шаг. Марианна любила эти кварталы за несоответствие старинного, обретшего в годы войны трагический смысл слова «гетто» и привилегированного расположения этого района у Капитолийского холма. За внешнюю заброшенность, за изящество церквей, несколько неуместных здесь, за узкие, извилистые улочки, каменные стены домов, по которым хотелось провести рукой. Здесь в самом воздухе чувствовалось присутствие истории, усиленное недавней трагедией. Когда в 1949 году отец сказал им с матерью, что есть возможность за умеренную цену купить отличную квартиру в двух шагах от портика Октавии, Марианна сразу загорелась. До этого они жили на пересечении виа Номентана и виа Костанца. Мать была против. Ее лучшую подругу депортировали из гетто, а из лагеря та не вернулась. В итоге квартиру купили.
Проводив Евгению в соседний подъезд, Марианна и Гремин смогли наконец обняться. Доставая ключи, Марианна вдруг разволновалась. Они были вместе совсем недолго. Она не знала, нужно ли ей приглашать Гремина зайти или это предполагалось само собой, захочет ли он остаться с учетом позднего времени…
Все совершилось как в первый раз. Гремин так и не отпустил ее рта. Когда дверь за ними захлопнулась, от стены вдоль лестницы на пролет выше отвалилась плотная длинная тень. Профессионально избегая освещенных мест, тень приблизилась к двери, постояла, прислушалась, что-то бормотнула и так же профессионально, бесшумно скатилась вниз.
ГЛАВА 4
Сильный запах формалина закупоривал нос, щипал глаза, мешал соображать.
Морг управления криминальной полиции Рима размещался в неприметной, одноэтажной пристройке, затерявшейся среди солидных, мрачноватых зданий, громоздившихся вокруг МВД. Все – мебель, ковры, лампы – производило впечатление какой-то потертости. Стараясь не думать о том, что его ожидает, Гремин сосредоточенно разглядывал белоснежно белые завязки на спине шедшего впереди директора отдела судебно-медицинской экспертизы. Пока, если не считать запах, все казалось достаточно невинным. Они миновали длинный коридор, затем – канцелярию, лабораторию, снова коридор – на этот раз короткий. Остановились перед металлической дверью. Не было ни души. Но иного во вторую половину дня воскресенья не следовало и ожидать.
Спутник Гремина вытащил из кармана толстую связку ключей и обернулся. «Совершенно не похож на работника морга», – отметил про себя Гремин. Тому было на вид лет тридцать пять. Невысокий, коротко стриженный, с интеллигентным лицом и застенчивыми серыми глазами за круглыми стеклами очков. Тихим голосом он сказал:
– Тело обнаружили сегодня утром. Профессор жил один, и в воскресенье утром его обычно навещала старшая сестра, у которой свои ключи. У нее хватило сил дойти до портенерии и попросить вызвать скорую помощь и полицию. Потом она потеряла сознание.
Медик хотел добавить еще что-то, но в это время их догнал комиссар полиции, который звонил Гремину и попросил его подъехать. Причину он не объяснил, только дал адрес. Гремину очень не хотелось ехать, да и звонок ему не понравился. Но выбора не было – в своем положении он предпочитал не получать официальную повестку в полицию.
Комиссар при встрече произвел не менее неприятное впечатление, чем по телефону. Хотя выглядел вполне прилично – в штатском, в неброском в бежевую клетку костюме, полноватый. Продолговатые залысины, усы. Крепкие короткие пальцы. Крупный нос. Тяжелый, неприветливый взгляд. Да, больше всего раздражала, пожалуй, именно эта неприветливость, недоброжелательность, причем комиссар не скрывал ее. Словно он уже подозревал Гремина, но пока не считал нужным в открытую заявить об этом.
– Доктор, я сам все объясню. – И обратился к Гремину ледяным голосом: – Портье сообщил нам, что вы были последним, кто видел Маркини до его смерти. В интересах следствия, чтобы вы увидели тело до вскрытия, как его нашли. – И уже врачу, разве что с чуть меньшей враждебностью: – К тому же вскрытие особо и не требуется.
Гремин решил промолчать. Но паталогоанатома ремарка комиссара, видимо, задела, и он отмалчиваться не стал. Не повышая голоса, предельно спокойно возразил:
– Вскрытие всегда требуется, комиссар, и вы это прекрасно знаете. Так, в нашем случае уже сейчас можно утверждать, что смерть наступила ранним утром. Но, чтобы точнее определить час и причины смерти, необходимо вскрытие.
Гремин мысленно поблагодарил врача. Теперь, по крайней мере, полицейскому будет труднее вешать на него убийство.
Комиссар это понял. И раздраженно одернул врача:
– Давайте не терять времени. Открывайте дверь, и покажем свидетелю тело.
Свидетелю… Хорошо еще, что не обвиняемому.
Дверь тяжело, со скрипом отворилась. Доктор включил свет. Они очутились в ярко освещенной комнате, с голыми стенами, окрашенной в грязновато-голубой цвет. Без мебели – ни стульев, ни шкафов – только два больших стола. На одном лежало человеческое тело, прикрытое серым прорезиненным покрывалом.
Паталогоанатом, чтобы подчеркнуть свое несогласие этой процедурой, демонстративно отошел. Комиссар ничуть не смутился, словно только того и ждал.
Без малейшей брезгливости он слегка отогнул сбоку край покрывала, вытянул человеческую руку, развернул кисть так, чтобы показать пальцы. Ногти отсутствовали.
Гремин на войне видел всякое, но ему стало не по себе. Он вспомнил, как Маркини по ходу разговора поглаживал собаку за холкой, и та урчала. У профессора были длинные, тонкие пальцы. Музыкальные.
– Ну и что вам это говорит?
– В каком смысле?
– В самом прямом. Кто бы мог это сделать?
– Я слишком плохо знаю профессора и понятия не имею, кто бы мог это сделать. Думаю, – Гремин остановился, потом продолжил, – человек прошел через войну. Может быть, служил у немцев.
– Или у русских.
– На счет русских не берусь судить, а немцы во Франции широко практиковали вырывание ногтей. Я год воевал в партизанском отряде, до этого помогал антинацистскому подполью в Париже. Мои товарищи испытали такое.
– Ну а что вы скажете насчет этого?
Комиссар аккуратно обеими руками стянул покрывало до половины туловища.
Гремину очень не хотелось смотреть. Но никуда не денешься. Бросалось в глаза подозрительное вздутие под покрывалом в районе колен. Гремин глянул повыше и сразу же поспешил отвести глаза. Что-то страшное, полосатое, кроваво-бледное. Он подавил позыв к рвоте.
Тело лежало на животе. Вдоль позвоночника были вырезаны четыре длинные полосы шириной сантиметра по два. Они начинались у плеч и скрывались под покрывалом. Пергаментная желтизна кожи чередовалась с фиолетовой краснотой обнаженного мяса.
– Не знаю, что сказать, комиссар. Мне доводилось слышать, что кому-то изрезали спину на ремни в немецком застенке… Настоящий садизм.
– А это?
Комиссар сдернул покрывало на пол.
Гремин не мог ни дышать, ни пошевелиться, ни отвести глаза. Он медленно перекрестился. И сообразил, что сделали с профессором. Сплошная кровавая масса и куча красных тряпок. С пояса вниз с Маркини сняли кожу. Раздвинутые ноги напоминали куски мяса в мясной лавке. Не отмытые от крови, не очищенные от жира. Ягодицы еще прослеживались, но там где должны были находиться половые органы, не было ничего. Вообще. Огромный сгусток запекшейся крови.
Гремин с трудом оторвал взгляд от этой страшной дыры. На него накатил новый приступ рвоты и он проглотил скользкий комок. Во рту, в основании носа, остался прогорклый привкус. То, что Гремин поначалу принял за тряпки, была кожа, свернутая, брошенная кожа, содранная с Маркини. Почему-то его мучитель не завершил дело. Гремин отвернулся. Глаза зашарили по стенам. Если будет рвать, где-то должна быть раковина.
Вмешался доктор.
– Комиссар, хватит! Здесь, в конце концов, я хозяин. Если вам требуется провести опознание, пожалуйста. Бланки есть. Заполним оперативно и отпустим человека. Если хотите устраивать шоковую терапию, здесь не место. Для допросов имеются другие помещения, а мне надо проводить вскрытие. Кстати, не самая приятная процедура. Если хочется сильных ощущений, можете вместо ужина составить мне компанию. – И словно отвечая на немой вопрос Гремина, добавил: – Похоже, профессор скончался от шока и от потери крови. Поэтому этот подонок и остановился на уровне колен. Не имело смысла продолжать.
Он аккуратно натянул на труп тяжелое покрывало.
«Молодец, – с восхищением подумал Гремин. – При такой внешности ни за что бы не предположил, что он сможет поставить на место полицейского хама».
Они молча вышли. Доктор выключил свет. Закрыл дверь. Самое странное, что комиссар не обозлился. Он успокоился. И Гремина осенило, что никакой тот не негодяй, обычный жесткий оперработник, но эта смерть даже для него оказалась слишком сильным потрясением. Ему требовалось на кого-то выплеснуть свою ярость. Подвернулся Гремин.
Гремин заглянул в глаза полицейскому и не обнаружил в них ни раздражения, ни неприязни. Было другое. Внимательное ожидание. Конечно, он не подозревал Гремина в убийстве Маркини, но глубинная нутряная интуиция профессионального следователя ему подсказывала, что Гремин имеет какое-то отношение к случившемуся. Он сам, наверное, не взялся бы объяснить, почему так считает. Похоже, он испытывал определенную неловкость от того, что поддался своей интуиции и напал на Гремина. Профессоров, конечно, тоже убивают, но по-другому. Нет, здесь определенно загадка не в Маркини.
Гремин имел давнишнюю привычку ставить себя на место других людей, и с того момента, как узнал про смерть профессора, внутри себя, на уровне подсознания, почувствовал ответственность за эту страшную смерть. Он сам подписал смертный приговор профессору, когда вовлек его в историю с Гоголем.
Удивляться и обижаться не имело смысла. Гремин уже не опасался, что комиссар станет шить ему дело. Комиссар, очевидно, просчитал для себя всю ситуацию – и что Гремин оказался втянутым в опасную игру, и что рассказать мог ровно то, что имел право рассказать, и что ему требовалась помощь. Так что они выступали, скорее, союзниками.
Но именно прозорливость комиссара и настораживала Гремина. Он боялся, что тот раньше времени, движимый лучшими чувствами, сорвет игру, которую Гремин намеревался доиграть во что бы то ни стало, пусть ценой собственной жизни. Словом, им предстояла любопытнейшая партия, почти как у Раскольникова с Порфирием Петровичем.
Для разговора они переместились в штаб-квартиру криминальной полиции по соседству, в кабинет комиссара. Маленькая, предельно просто обставленная комната в фашистском стиле с окном во внутренний дворик. После морга между ними установилось молчаливое взаимопонимание. Оба были заинтересованы в раскрытии убийства, причем Гремин значительно сильнее, чем комиссар.
Разговор продолжался чуть больше получаса. Комиссар не давил. Вопросы формулировал корректно.
Да, Гремин знал, что Маркини – один из крупнейших итальянских славистов, специалистов по русской литературе XIX века. Познакомились они вскоре после приезда Гремина в Италию, на симпозиуме, посвященном искусству перевода с русского, организованном Шведским институтом классических исследований. С тех пор виделись с десяток раз, на конференциях и семинарах. Однажды Гремин слушал лекцию Маркини… На каком языке говорили? По-разному. Поначалу чаще по-немецки, потом, когда установилось определенное доверие, профессор предпочитал по-русски… Нет, на «ты» не переходили. Маркини для Гремина всегда оставался «профессором». И тот его называл и «дотторе», и «господин Гремин», и «Андрей Николаевич», если по-русски. Нет, дома прежде никогда не бывал.
В чем спешка? Почему позвонил и попросил о встрече именно в субботу?.. Это уже посложнее. Спешки никакой не было. Звонил на кафедру (у профессора по субботам лекции). Да, просил о встрече в ближайшие дни. Но зайти к нему после обеда предложил сам профессор. О чем хотел переговорить?.. Самое тяжелое. Для Гремина не составляло секрета – что бы он ни придумал, комиссар все равно не поверит. Он постарался, дабы не свалиться в какую-нибудь ловушку, дать невинное объяснение. Ему хотелось проверить версию, которая его интригует последнее время… Какую? В 1930–1940 годы прошлого века в Ватикане умышленно уничтожили мощи святого Кирилла по наущению пропольской фракции при Святом престоле, чтобы помешать распространению идей панславизма. Гремин занимался святым Кириллом и при необходимости мог показать нужные документы.
Комиссар слушал внимательно, делал пометки. Было ясно, что он не поверил. Уточняющих вопросов не задавал. На данном этапе разговор для обоих был исчерпан. Хотя оба отдавали себе отчет, что предстоит продолжение.
Для соблюдения формальности оставалось выяснить, где Гремин был вечером накануне. Он ответил, что с десяти до полуночи был в «Дьюк'с», сначала один, потом в обществе двух дам. В ресторане он регулярный клиент, там легко подтвердят его слова. Ночь он провел не один, но по понятным причинам предпочел бы не называть имя женщины. Комиссар без улыбки понимающе кивнул и не настаивал.
– Будьте осторожны, – напоследок почти по-дружески посоветовал он.
Гремин вышел из кабинета… Наступил вечер. С легкой майской прохладой, ранней темнотой, предчувствием дождя. После увиденного Гремину требовалось проветрить голову. До церкви быстрым шагом пять минут ходьбы. Он решил описать круг. По Корсо, Пьяцца дель Пополо, Тринита дей Монти, Муро Торто, виа Венето, Пьяцца Изедра, виа Палестра. Получалось часа на полтора. Как раз хватит, чтобы все разложить по полкам…
Та их встреча была назначена на четыре. Гремин, как обычно, подошел чуть раньше. Высокий, массивный, невеселый дом постройки начала века. В стиле короля Умберто I. Медленный лифт с солидной, обитой деревом кабиной. Четвертый этаж.
Медная табличка: «Профессор Джулио Маркини». Блестящий звонок. Темноватая прихожая, по стенам обставленная книжными шкафами. Неизменная собака – немецкая овчарка, добродушная, умная, с незапамятных времен живущая в доме и ощущающая себя хозяйкой. Гремину тогда еще подумалось: «Профессорские дома везде одинаковы, что в Италии, что во Франции».
А сейчас мелькнуло другое. Гремин так и не спросил, что сталось с собакой. Она наверняка не мучалась, в отличие от хозяина.
Жена профессора умерла пару лет назад. Взрослый сын преподавал где-то в Апулье. Дочь училась в Туринском Политехническом. На всем лежал отпечаток забвения, характерный для домов вдовцов.
Маркини провел гостя в кабинет – несмотря на огромное окно, тоже довольно темную комнату, сдавленную с обеих сторон толстыми книжными шкафами. Оставшееся пространство заполняли два тяжелых кожаных кресла, журнальный столик, заваленный горой книг, газет и журналов, стулья. У окна вкрался явно неловко себя чувствовавший в этой комнате маленький элегантный письменный стол, скорее всего начала XIX века.
Усадив Гремина в кресло и оставив его на попечение собаки, профессор отправился на кухню варить кофе. Гремин поднялся и стал разглядывать корешки книг. Собака не отходила ни на шаг. У профессора была богатая коллекция дореволюционных изданий российских писателей. Когда Маркини появился, он принес на деревянном подносе не только две чашечки дымящегося кофе, но и бутылку вермута и граненые стаканчики в русском стиле. Итальянская левая интеллигенция в те годы предпочитала вермут. Они выпили кофе и устроились поудобнее в креслах. Маркини посмотрел на Гремина, приглашая к беседе.
Гремин все утро проразмышлял, как построить разговор. То, что ему говорил накануне резидент про строжайшее соблюдение тайны, про осторожность, конечно, правильно и понятно. Он бы и сам на его месте говорил то же самое. Но перед Греминым стояла конкретная задача, а он совершенно не владел темой и не имел времени освоить ее. Гремин никогда не изучал русскую литературу и не увлекался ею. Он читал в основном немецких авторов, на худой конец английских. Гоголь его никогда не интересовал. Ему требовалась подсказка, хотя бы самая общая. Но тогда он должен был в приемлемой форме обозначить свой интерес к фигуре Гоголя.
– Профессор, я вам расскажу совершенно честно, почему я решил побеспокоить вас и просить совета. Ко мне обратились из французского издательства «Новый мир». Наверное, слышали. Маленькое, но достаточно известное издательство левой ориентации. Специализируется на издании книг по политике и истории.
Гремин строил расчет на том, что Маркини, родом из области Фриули-Венеция-Джулия, окончил Университет Триеста и до тридцать восьмого года в научном и профессиональном плане ориентировался скорее на Вену, чем на Париж. Вряд ли он захочет перепроверять слова Гремина.
– А я еще по партизанскому отряду знаю директора отдела биографий и мемуаров Сержа Клише. Сейчас они готовят серию биографий великих писателей XIX века, написанных по-новому… В этой связи, профессор, к вам вопрос. Вы бы согласились написать биографию Гоголя? Или порекомендуете кого-нибудь? Естественно, издательство будет вам признательно за любую помощь.
Гремин стал рисовать ситуацию. «Новый мир» – молодое издательство. Публиковать десятую или двадцатую биографию Гоголя, или Джорджа Эллиота, или Германа Мелвилла для них не имеет смысла, не окупятся издержки. Для его друзей главное – заявить о себе. Идея новой серии в том, чтобы в биографиях великих деятелей литературы XIX века впервые рассказать правду об их личной жизни. То есть попробовать преодолеть традиционный комплекс – что можно, а что нельзя говорить о великом человеке. Можно все.
Если, например, Флобер прожил скучную жизнь наподобие своей мадам Бовари, то говорить о новом прочтении его биографии просто смешно. То есть изначально должен присутствовать элемент тайны, скандала, если угодно. Конкретно по Гоголю идеально было бы, если бы получилось открытым текстом написать про его гомосексуализм или некрофилию. Биография Гоголя заиграла бы по-иному. Если же дальше робких гипотез продвинуться не удастся, тогда не стоит и браться.
– Вы можете спросить, – продолжал Гремин, – а какой у меня личный интерес? Самый непосредственный. Если бы вы взялись за написание биографии Гоголя, я бы получил контракт на ее перевод.
Гремин понимал, что с таким объяснением он явно подставляется. Достаточно телефонного звонка в «Новый мир», чтобы выяснить: никакой Серж там не работает и никакой серии биографий великих писателей они не замышляют. Но Гремин рассчитывал, что как-нибудь пронесет.
Он был молод и не располагал опытом агентурной работы. Профессиональные правила освоил в Москве наспех. Но он не мальчик. Он вырос рядом с подпольем, узнал войну. После встречи с резидентом никаких иллюзий у него не осталось. Он получил невыполнимое задание: за несколько дней не только найти секретные материалы из жизни Гоголя, которые исследователи со всего мира не смогли разыскать за сто лет, а вычислить жестокого и коварного убийцу, который тоже шел по следу этих документов. Даже успех не гарантировал Гремину спасение. Его уничтожили бы не свои, так чужие. Но шанс маячил…
Профессор не перебивал. Гремин умилился: «Боже, как по-домашнему он выглядит». Старый, грузный, спокойный, в шерстяной кофте, застегнутой на все пуговицы, несмотря на май, тот не спеша попивал мартини. Собака положила свою угловатую башку профессору на колени, и он почесывал ей за ушами. Она неслышно урчала от удовольствия.
– Я вам едва ли смогу быть полезен. Тем не менее спасибо, что вспомнили и решили посоветоваться.
Гремин вопросительно поднял брови.
– Я уже немолод, и мне нужно бережно относиться к своему времени. Как вы знаете, сейчас я завершаю работу над главной книгой моей жизни – историей русской литературы XIX века в трех томах. Осенью сдаю первый том, весной – второй и ровно через год – третий. Причем я не беру академический отпуск. Два раза в неделю у меня лекции, к ним я по старинке готовлюсь, кроме того – семинарские занятия и консультации…
После смерти Розы я не могу долго находиться дома один. Дети разъехались… Еще раз спасибо, но я вынужден отказаться.
Гремину ничего не оставалось, как чуть поприжать.
– Профессор, если честно, я ожидал такой ответ. И все-таки позвольте отнять еще несколько минут вашего времени. Как вы думаете, есть ли вообще смысл переписывать биографию Гоголя? Или все равно ничего принципиально нового не приоткрыть? Вы крупнейший из ныне живущих специалистов по Гоголю в Европе, а может быть, и в мире…
Доза лести никогда не мешала даже в общении с самыми скромными и порядочными людьми.
Дождь за окном усиливался: уже не постукивание одиноких капель, а довольно громкое и назойливое шуршание, под стать шуму дорожного движения. Дождь не мешал разговору. Скорее утяжелял его. Заметно поубавилось света. Верная псина распласталась на полу, прислонив здоровенную башку к ногам хозяина. Тот сидел, глубоко вдавившись в кресло, прикрыв граненый стаканчик ладонями, словно согревая его.
Пауза длилась довольно долго.
– Видите ли, Андрей Николаевич, когда-то у меня это получалось лучше, когда-то хуже, но всю жизнь я старался оставаться самим собой. Мой отец, тоже университетский профессор, привил мне верность социалистическим идеям, – сейчас сказали бы «социал-демократическим» – и любовь к русской литературе. Он был дружен с кружком русских народовольцев, живших в эмиграции в Турине. Мне кажется, он был тайно влюблен в русскую девушку – революционерку. Она потом погибла в перестрелке…
Меня пытались соблазнить, революцией, Коминтерном, фашизмом, возможностью эмигрировать в США. Я не поддался. Не стал коммунистом, не эмигрировал, не вступил в фашистскую партию, хотя мне за это пришлось заплатить шестью годами ссылки. Маленький городок в Базеликате. Полторы тысячи жителей. После войны началось повальное сведение счетов – люди ломались, стрелялись. Мне помогла выстоять моя любовь к русской литературе. Со временем она соединилась с моими социалистическими убеждениями. Любя русскую литературу – Толстого, Тургенева, Ахматову, Мандельштама, – я любил и Советский Союз. Не сталинский, конечно, а тот, которого никогда не было, но в который мы все верили.
Профессор замолчал. Отпил пару глотков.
– Знаете, в чем отличие русской литературы? Это литература текста. Ее надо читать. Со вкусом, вдумчиво. Как вы пьете «Бароло». Настоящий текст содержит в себе все. За пределами текста нет ничего. Жизнь писателей за рамками минимального набора исходных данных, меня никогда особенно не интересовала. Доискиваться до тайных мотивов их поведения мне казалось чем-то неприличным. Чуть ли не изменой литературе. Потому что по большому счету жизни писателя вне его книг не существует.