Эмоциональный,внутренний импульс к такой работе, как я это чувствую, родственен тому, чтозаставлял вступаться за достоинство дорогого человека и идти на дуэль, подпулю, под удар рапиры… Здесь же речь о непрекращающемся оскорблении русскогогения XX века, великого народного творца, жизнь которого была отравлена исокращена злобным наветом, отнимавшим у него высший смысл его земного бытия,его самое дорогое детище (а то и всех его художественных чад)… Кстати, сразускажу, что Феликс Кузнецов блистательно выигрывает эту интеллектуальную, эстетическую,нравственную дуэль с десятком пасквилянтов.
Одна изчастей его книги специально посвящена скрупулезному разбору их “аргументов” -начиная с литературоведа Д* (И. Н. Медведева-Томашевская. «Стремя “ТихогоДона”», Париж, 1975; с предисловием А. И. Солженицына), с историков Макаровых,ростовского журналиста М. Мезенцева, выдвинувших Федора Крюкова на роль авторазнаменитой эпопеи, до целого ряда журналистов и литераторов, что фантазировалина ту же тему, предлагая своих претендентов: то казачьего есаула, сотрудникафронтовой газеты Ивана Родионова, то тестя Шолохова, бывшего станичного атаманаПетра Громославского, то более чем посредственного автора двух казачьихжурналов начала 1910-х годов Ивана Филиппова, то донского журналиста илитератора В. А. Севского (Краснушкина), то даже А. С. Серафимовича, а ещё в1930 году, в первую устную фазу сплетен и наветов, пытались на почвечистого недоразумения привлечь на тот же авторский трон малоизвестноголитератора Сергея Голоушева…
“Скорбныйлист” людей, тратящих своё время жизни на химерические изыскания,безудержно-нелепые измышления, питаемые неистощимой злобой, замыкается случаямиклиническими, ярко обнажающими общую, иногда скрытую под псевдонаучным обличьемпаранойю. Вот, “при участии биопсихоаналитика”, донецкой “пифии” Лихачёвой, Л.Кораблёв устанавливает наконец настоящего “гения”: жену старшего брата тестяШолохова — Александру Попову-Громославскую, а ещё один журналист объявляетавтором “Тихого Дона” её сводного брата Александра Попова… И это ещё не всё:львовский литературовед В. Сердюченко сочиняет целую “готическую” новеллу: вподвале своего дома Шолохов держал некоего забредшего к нему однажды ночьюполубезумного гения, бежавшего от страшного мира, и тот за него и наваял всетома его творений… А израильский “исследователь” Зеев Бар-Селла,“открыватель” Краснушкина, вышел теперь на самую “масштабную” из всех версию,каковую и изложил в книге «Литературный Котлован. Проект “Писатель Шолохов”»,изданной РГГУ, да ещё в юбилейный 2005 год, идеи которой растиражировала “Новаягазета”: оказывается, Шолохов — это просто “самый грандиозный литературныйпроект XX века”, автором которого было ОГПУ, а исполнителем разные писатели, втом числе на последнем этапе военной прозы “проективного” Шолохова — АндрейПлатонов. Тут бы надо поставить, как выражался Николай Фёдоров, не существующийпока в русской грамматике знак ужаса и, добавим, — отвращения.Как видите, к нашим временам “маразм крепчает”, и всё наглее и бесстыднее!
Это“собрание насекомых” (используя эпиграмматический образ Пушкина), кстати,нередко отборно поливающих друг друга, крепко сидит и бессильно извивается наразящих исследовательских булавках Феликса Кузнецова. Отметим лишь один общийдефект антишолоховедов, обнаженный в книге: при дерзании рассматриватьвыдающееся литературное произведение, выносить о нём вердикт — полнаяэстетическая глухота и некомпетентность, филологическая безграмотность впонимании азов творческого процесса, всего того, что касается художественногообраза, метафорических и мотивных ключей произведения, его сюжетики икомпозиции, его идейной полифонии, новых черт романной поэтики XX века…Недаром многие из них копаются исключительно в хроникально-исторических главах“Тихого Дона”, пытаясь торжествующе поймать Шолохова — “переписчика” и “ухудшателя”чужого текста, как “безграмотного” приготовишку, на “вопиющих” исторических ифактических ошибках (хотя при более тщательном исследовании вопроса, на что неполенился Кузнецов, сами попадают, как правило, впросак). Те же историкиМакаровы ищут в военных главах романа блох, неточностей, как будто перед нимичисто историческое сочинение. Не говоря уже о том, что после того, как нарытыеими компроматы проходят просев скрупулёзной фактологической проверкой, висследовательском сите остается лишь одна описка Шолохова, отсутствующая вдругих местах его эпопеи, да сдвиг на две недели в датировке секретёвскогопрорыва.
А вотКузнецов в своей многожанровой книге, включающей и образцово выверенноеисторическое, краеведческое исследование, и литературоведение большого стиля,прежде всего адекватно эстетически подходит к своему предмету, тонко понимая идемонстрируя степень художественного “логарифмирования” реальности в романе,образного укрупнения, стяжения и преображения её. Оттого здесь мы можемпорадоваться объёмному воскрешению образа истинного творца “Тихого Дона”,представленного психологически и мировоззренчески углублённо, а в писанияхантишолоховедов разве что горестно удивиться и возмутиться созданию каких-тонелепых, нежизненных “кентавров” (теория двух авторов, одного, главного инастоящего, и жалкого “соавтора” — Шолохова у Томашевской, Макаровых и других)или виртуального многоголового и многорукого литературного “негра”, заказанногосоветской политической охранкой. Но зачем, для какой пропагандистской цели этоей понадобилось, если “Тихий Дон” видится антишолоховедам как “белогвардейское”творение, на которое якобы не был способен по своему формированию и убеждениямШолохов, а, по другой версии, уже Серафимович, сочинив его, боялся подмочитьсвою советскую репутацию и запросто отдал на мировую славу гениальное своёсоздание молодому казачку?! Вот так сталкивая лбами разнообразные вариации наодну маниакально заданную тему, Кузнецов разительно демонстрирует само- ивзаимоуничтожение когорты её разработчиков, дикий “фарс” их писаний.
Кстати,удивительно, как филолог Томашевская или Солженицын могли вообще выдвигатьзамечательного писателя Федора Крюкова в авторы “Тихого Дона”. Ведь совершенноочевидна для любого грамотного и чуткого читателя, а тем более исследователястилистическая, да часто и мировоззренческая несовместимость тканей текстовКрюкова и Шолохова. И это блестяще показал Феликс Кузнецов в своем, пожалуй,самом на настоящий день основательном сравнении стиля “Тихого Дона” как с“Донскими рассказами”, “Поднятой целиной” (части, пусть и не всегдаравноценные, одного творческого мира, одной органики), так и спроизведениями Крюкова, генетически чуждыми этому художественному организму.Собственно, и известное более раннее сравнительное компьютерное исследованиетрех скандинавских ученых под руководством Г. Хьетсо текстов Шолохова и Крюковалишь еще раз подтвердило совершенно очевидное.
Да, каждый,кто читал и любит “Тихий Дон”, кто вникал в запечатленный неподдельнойхудожественной печатью творческий мир Шолохова, а тем более изучал этот мир,так же как и личность, обстоятельства, среду жизни его создателя, неможет ни на йоту сомневаться в авторстве великой эпопеи. Более того, он развечто передернет плечами, брезгливо поморщится на всю эту детективную шизофрению,какую с упертостью заинтересованного маньяка разводит никак не иссякающее, токак бы “научно” оснащённое, то предающееся произвольным и гнусным нелепицамнаше антишолоховедение. Хотя сам по себе этот ядовитый феномен, в своих корняхне столь уж и простой, — симптом, на мой взгляд, глубинногочеловеческого, психического неблагополучия и саморазрушения в нашем разделённомобществе и культуре, — конечно, заслуживает, если хотите, научной санации,исчерпывающего диагноза и окончательного разоблачения. И эту тяжкую, египетскуюработу взвалил на себя Феликс Кузнецов: тщательно изучить наконец-тообретённую рукопись первых двух книг “Тихого Дона”, собрать безбрежныйисторический, мемуарный, краеведческий, литературоведческий материал, в томчисле из малоизвестных, затерянных или только им открытых архивных источников,не просто собрать, а точно и умно отрефлектировать, цельно выстроить,развернуть в захватывающие сюжеты, представив, я бы даже сказала, избыточнуюполноту доводов против того, что он называет “мистификацией века”…
Если бытакой грандиозный труд был затеян, как я уже отметила, ради восстановленияпоруганной чести русского гения, его свершение уже было бы более чем оправдано.Но не надо забывать, что писателю долго “везло” не только с недругами,завистниками, пролеткультовскими и рапповскими догматиками, пытавшимисяидеологически скомпрометировать “Тихий Дон” в конце 1920-х годов, но и с теми,кто позже гнал о нём целую индустрию книг и статей, укладывая его вканонический гроб “классика соцреализма”. К сожалению, и те, кто, свполне верными целями, защищал Шолохова как великого национального писателя,порой уплощали его художественный мир в своей риторической и поверхностнойапологии. И самое ценное в книге Кузнецова — её огромный вклад в современноешолоховедение, свободное от недомолвок и умолчаний, идеологическогогрима и опасливой мимикрии, от хрестоматийной замасленности и “благочестивой”патоки, от которой сводило скулы прежде всего у самого писателя. (И, кстати,укрепляло в своей брезгливо-отторгающей позиции по отношению к творчествуШолохова — за пределами “Тихого Дона”, да и то “сомнительного” для нихавторства — достаточное число наших “свободомыслящих интеллектуалов”.)
Углубленно-зоркий,адекватный взгляд на сложную, трагически-одинокую, закрытую личностьШолохова, на его истинное миропонимание и мирооценку, пронизывающие его мощнуюхудожественность, фокусируется Феликсом Кузнецовым в сугубо конкретном,обильно документированном и вместе — интуитивно-точном, мастерском поиске.Разворачивается своего рода ковровое исследование, покрывающее квадратза квадратом все предметное поле замысла книги. Тут и аналитическое вчитываниев черновые рукописи “Тихого Дона” (“текстологическая дактилоскопия”), иреконструкция реальных, а не расхоже мифических фактов биографии Шолохова, ивпечатляющее обнаружение истоков образа Григория Мелехова, прототипов какглавного героя, так и других лиц народной эпопеи. Это и раскрытие географических,топонимических “прототипов” романной среды, и подробная, с массой новыхпластично вылепленных фактов история его создания и публикации, и сопоставлениешолоховской поэтики, царственно-львиных возможностей его таланта с манеройписьма значительно более мелких литературных особей из выдвигаемых“претендентов” на авторство…
Анализчерновых рукописей, профессионально тонко произведённый в книге Кузнецова,впервые вводит читателя в творческую лабораторию Шолохова. И тутобнаруживается, как, пожалуй, не меньше благоговейно любимого им Льва Толстого,работал он над текстом, сдирая лезшие под перо литературные обкатанности,выходя к новорождённой свежести слова, как вместе с тем выпалывал чрезмернуюизысканную орнаментальность (эту стилевую примету эпохи 1920-х годов), как стремился“к максимальной точности при минимальной затрате языковых средств”, к“филигранному совершенствованию текста”, какие замечательные “прогностические”на будущее развитие сюжета и героев “зарубки на полях” делал он… Кузнецовнаглядно раскрывает, как движется работа над стилем, устанавливается векторразвития художественной мысли — уже со знаменитого зачина романа, не сразудавшегося Шолохову, где наконец прорезалась и укрепилась верная родовая нота,свился “ген”, чреватый эпическим разворотом, большим повествовательнымдыханием. Шолоховская правка идёт в направлении основной его стилевой доминанты- органического слияния авторского голоса с народным типом видения, черпающегосвоё образное выражение исключительно из непосредственно наблюдаемых и переживаемыхбытовых, трудовых, природно-физиологических реалий.
Кстати, каксвидетельствуют близкие, массу черновых листов молодой Михаил Александровичвообще отправлял в огонь — что погребаться под ними! И так подсмеивалисьтрудовые односельчане над его странно-бумажными занятиями. Вообще в совсемдругой, не городской, потомственно-интеллигентно-литературной традиции жил они мыслил. Невозможно представить себе Шолохова собирающим и хранящим каждуюсвою самую исчерканную и “никчемушную” страничку, комфортно, со вкусомвосседающим на приведённом в порядок для будущих исследователей архиве. Сам подпостоянным подозрением местных партийно-сыскных органов, знавший, что егописьма читают чужие заинтересованные “товарищи”, чуть не угодивший в 1937 годув шестерёнки репрессивной машины, что уже захватила его вёшенских друзей,Михаил Александрович, несмотря на все свои официальные регалии, фактически доконца жизни опасался наблюдения чужих глаз за своими бумагами. Недаром послевторого инфаркта, лишившего его творческой трудоспособности, он перед поездкойв Москву на лечение многое сжёг из своих рукописей, в том числе из последнегоромана “Они сражались за родину”.
В изучениитопографии и прототипов романа Кузнецов опирается на работы вёшенских,верхнедонских краеведов, на то, что в русской мысли было названоотечествоведением, местной географией и историей, созидаемойсамими жителями той или иной конкретной местности. (А это как раз начистоигнорируется антишолоховедами.) Кто другой может так бережно и любовно представитьнарод как историческую личность в том его малом, запечатлённом реальнымиименами и деяниями сегменте, который обычно не зачерпывает большаяисториография, работающая лишь с крупными, стяжавшими себе культурноебессмертие именами и анонимной массой! Естественно созидается уникальная,нерасчленяемая и не заменяемая ни в одной своей детали констелляция местнойтопографии, биографических фактов, конкретных прототипов (героев “Тихого Дона”,имеющих таковых, около двухсот пятидесяти), взаимно проверяемых свидетельствсовременников и земляков писателя, которая упорно отсылает к одному, и толькоодному человеку — Михаилу Шолохову и его творению.
Поразительновнедрён художественный мир писателя в конкретность пространственного иисторического ареала жизни автора, в окружающую его природу, бесконечнуюмозаику реальных типажей и характеров, их жизненных историй… В этом одна изчерт природного таланта Михаила Александровича, наделённого гениально-зоркимглазом, чуткими ноздрями и ушами, феноменальной наблюдательностью и памятью,качествами, роднящими его с Гоголем, который признавался в своей страсти смалых лет “замечать за человеком, ловить душу его в мельчайших чертах идвижениях его”, в способности писать человека только с цепко схваченной натуры.
ПовествованиеФеликса Кузнецова о Харлампии Ермакове, одном из прототипов Григория Мелехова(особенно по части “служивской” биографии, по трагической сути их судьбы), чьидоверительные беседы с молодым Шолоховым стали источником сведений иневыдуманных деталей, связанных как с Первой мировой войной, так и особенно сВерхнедонским восстанием, — настоящий поисковый роман. В нём впервые вышло набелый свет и следственное дело (хранящееся в архиве Ростовского ФСБ)расстрелянного 17 июня 1927 года полного Георгиевского кавалера, командира сначала 1918 года Красной Армии, затем сотни и дивизии вёшенских повстанцев и,наконец, Конармии Будённого… Но не только канва метаний, и добровольных, ивынужденных, из стана в стан шолоховского земляка полностью совпадает с зигзагамивоенной судьбы его героя, но и ряд самых впечатляющих эпизодов и деталей,знакомых каждому читателю “Тихого Дона”, идут из рассказов Ермакова о себе.Это, к примеру, и первое убийство Григорием жалкого, безоружного австрийца, иего виртуозно-сокрушительный “баклановский удар” шашкой, и сколь похоже сосвоим прототипом был он “ужасен” в бою, и как остервенело овладел им демонмщения и убийства, когда он, так же как Ермаков, зарубил в бою восемнадцатькраснофлотцев, а потом бился в истерике, ужасаясь самому себе (кстати,последнее фигурировало среди главных обвинений следствия). А ведь для судебногоразбирательства вопроса об авторстве, который так и норовят сделать вечнымдетективы антишолоховедения, вполне достаточно последнего эпизода (реальностькоторого на допросе признал и сам Харлампий Васильевич), чтобы жалко и позорнообесценились все их версии, ходы и домыслы…
Таких жеперекличек и совпадений жизненных фактов с “Тихим Доном” немало ещё в одномследственном деле, открытом для нас Феликсом Кузнецовым. Речь идёт о ПавлеКудинове, историческом персонаже шолоховского романа, реальную “голгофу”которого (от руководства Вёшенским восстанием до эмиграции в Болгарию,деятельности в казачьих организациях, ареста СМЕРШем в 1944 году, десяти летсибирских лагерей, возвращения к семье…) впервые точно и выразительновосстанавливает автор книги. Анализ психологического типа такихказаков-фронтовиков, как Харлампий Ермаков и Павел Кудинов, их глубинныхсоциальных идеалов, первоначального отношения к революции, разочарований,личной драмы подробно явлен в книге Кузнецова. Звучит их живое свидетельство,извлечённое из-под спуда следственных ответов, рассказов близких, затерянных вэмигрантской печати текстов, рукописей и писем. И тут наглядно встаётдокументальная правда образа Григория Мелехова, неизбежности и смысла его“блуканий” в условиях “малого апокалипсиса” революции и братоубийственногопротивостояния.
Необходимоособо отметить третью часть книги Феликса Кузнецова, где в аналитическиосмысленном коллаже фактов и сведений, свидетельств и признаний (в том числелишь недавно опубликованных сыном писателя Михаилом Михайловичем писем отца кжене) разворачивается захватывающая история создания “Тихого Дона”,кристаллизации романного замысла у автора популярных “Донских рассказов”,стремительного и мощного созревания его самого в ходе феноменальной потворческому подъему работы над романом. Талантливое повествование вмещает всебя и историко-литературный этюд об идеологической и групповой дислокации“пролетарской” культуры того времени, остро очерченные портреты литературныхвождей (Леопольд Авербах и др.), их ожившие голоса, в том числе впервые печатновыплеснувшиеся здесь со страниц архивной стенограммы…
Впервыестоль детально и свежо прослеживается как история публикации “Тихого Дона”,упорной борьбы за фактически непроходную третью книгу романа, отношенийШолохова с Горьким и Сталиным, так и веер критических реакций на появлениепервых двух книг, вплоть до организованной клеветы о плагиате. Скореевсего, как полагали уже тогда люди осведомлённые, свилась эта клевета в рядах“Кузницы”, родилась в голове её члена Ф. Березовского, кстати, недавнегоредактора двух рассказов Шолохова, и моментально в нелепых слухах расползласьпо стране, от ЦК до Дона… Замешана она была на жгучей профессиональнойзависти и попытке подкузьмить своего организационного соперника — РАПП и егожурнал “Октябрь”, где появился роман Шолохова. Какую невытравленную рабскуюпсихологию обличает сама готовность пролетарских “кузнецов” тут же предположитьнекоего белогвардейского офицера в качестве автора выдающегося романа иотказать в проявлении гениальности русскому человеку из народной среды!
Пунктикисходного сомнения и отрицания антишолоховедов один: как это бывший чоновец икомсомолец смог так глубоко заглянуть в душу казачества, явить объёмную правдутрагической для него эпохи?! (Кстати, даже чисто формально: ни чоновцем, никомсомольцем Шолохов в реальности никогда не был. Да, он подал заявление оприёме в партию, но лишь в конце 1929 года, стремясь обезопасить не столькосебя, сколько близких от развязанной ростовской партийной и комсомольскойпрессой кампании по обвинению его в подверженности реакционным семейнымвлияниям, в подозрительной аполитичности, “пособничестве кулакам”…) Самымпринципиальным и мощным аргументом Кузнецова против этого пунктикастановится… судьба Филиппа Миронова, легендарного вождя красных казаков,закончившего свой путь командармом созданной им 2-й Конной армии, арестованногои застреленного охранником во дворе одной из московских тюрем 2 апреля 1921года. Именно он, преданный идеалам социализма и народовластия, в бою защищавшийновую власть, в своей записке Реввоенсовету, письмах Ленину и другим тогдашнимруководителям поднял бесстрашный голос против “адского плана” расказачивания,“политики “негодяев”, направленной “на истребление казачества, на истреблениечеловечества вообще”, за уважение “исторической, бытовой и религиозной” самобытностиказачьего уклада, человеческой личности как таковой. Фигура встаётпоразительная, настоящий богатырь духа, с красной стороны дерзко истрастно протестующий против, казалось бы, своих же, против того, кудазаворачивала реализация “коммунистического рая”! Вот что смеет бросать он влицо революционным вождям: именем власти, захваченной бывшими “общественнымиподонками”, прыткими инородцами “18-20 лет, не умеющими даже правильно говоритьпо-русски”, свершается “каиново дело” братоубийства, дикая, безумная,нелепая попытка безжалостным насилием сломить, разорить, усмирить, пролетаризироватьтрудовое казачество и крестьянство, превратить народ “в материал для опыта припроведении своих утопий”… Какой народный здравый смысл, какая сложность ивысокая человечность таились в этом красном командарме, какие находил он живые,пронзительные слова, несущие ценности умиротворения, требование реальноподключить сам народ к творчеству новой жизни, “процессу долгого и терпеливогостроительства, любовного, но не насильственного”! Кузнецов пишет о развороте“воистину шекспировских социальных страстей”, когда против таких, как Миронов,вставали те, кто с хрустом ломал народный хребет — Троцкий, Сырцов, Френкель,Гроднер и другие, с их клеймящей идейной тарабарщиной,“меньшевистско-эсеровская “иезуитчина”, ясное дело, подлежащая в лице её носителейнемедленному огню пролетарской селекции.
Именноиздевательски загубленные жизни Ермакова и Миронова, тысяч других несломленных,самых достойных и сильных, невидимым пеплом стучавшие в сердце творца“Тихого Дона”, внутреннее нравственное обязательство перед памятью о них ипридали Шолохову то поразительное духовное упорство, с каким он защищал подсильнейшим нажимом и писательского, и партийного начальства своё право выразитьв Григории Мелехове художественный интеграл их трагической судьбы, не пойти нафальшивую финальную ноту (привести героя к “нашим”, к большевикам). А что быстоило это сделать конъюнктурному препаратору чужого и идеологически чуждогоему романа, каким представляют великого писателя антишолоховеды?! И почему онине вспоминают, что Шолохов был единственным советским писателем, который, какбудто повторяя дерзновение писем Миронова Ленину, с уязвлённой страстью игневом писал Сталину жесткие пространные послания, рисуя в них с какой-то адскойнатуры времени коллективизации, а потом массовых арестов картинки частошаламовской жути, что он единственный посмел прямо разоблачать чудовищнуюрепрессивную систему, пыточную механику следствия?!
Ну а как жеего выступление против Синявского, Даниэля, Солженицына — то, что считаетсянесмываемым “преступлением”, морально навсегда “уронившим” его личность вглазах наших либералов? Кузнецов верно усматривает тут конфликт между“национально-государственническим комплексом идей”, близким Шолохову, илиберально-западническими идеалами его оппонентов. Именно в ответственностиписателя за столь тяжко, жертвенно доставшуюся стабильность и успехи страны инарода (выруливших из той кровавой бани гражданского самоистребления, которуюон явил нам в “Тихом Доне”) лежит главная причина его неприятия в 1970-е годыдиссидентов — веще предчувствовал по историческому, революционно-неистовомуопыту, какой государственной катастрофой, ещё одним пагубным народным надрывомможет обернуться их тогда ещё слабосейсмическая активность.
Надо в упорне видеть, не изучать, не понимать “разоблачаемую” реальность, чтобызаписывать Шолохова в “твердолобого коммуниста”, органически неспособного наобъективную художественную оптику “Тихого Дона”. А вот хорошо знавшая Шолохова,восхищавшаяся его удивительным талантом старая коммунистка-идеалистка ЕвгенияЛевицкая, свидетельствам которой Кузнецов придает большую психологическуюценность, пишет о его предельной душевно-духовной закрытости, о том, что вхарактере, сомнениях и метаниях Григория Мелехова “много автобиографического”,что держит он свой внутренний мир “за семью замками”… Надо сказать, что самКузнецов строит свою разгадку психологии писателя, сути его миропонимания,сближая его с такими выдающимися сынами народа, как Миронов, утверждая, что“при всём своём внутреннем одиночестве Шолохов до конца своей жизни оставалсяубеждённым коммунистом по своим взглядам и идеалам”, разочаровавшись разве чтов извращениях этих идеалов, в тех, кто стоял у власти, в методах и стиле ихработы и отношения к стране и людям…
На мой взгляд,Шолохов чувствовал дефекты и изъяны и самого идеала, прежде всего в егоразделительно-классовом пафосе, в его индустриально-городском пролетарском склонении,попирающем традиционные народно-крестьянские ценности, и, может быть, большевсего в его антропологической подслеповатости, не желающей замечать глубокойпротиворечивости, бытийственного несовершенства, вытесняющей эгоистическойсамости смертного человека. Шолохов явно не верил в возможность “смертногосделать счастливым”, в шанс построения рая на земле с таким органически“падшим”, отравленным “смертной болезнью” человеком, хотя и виделгармонизирующие ресурсы коллективного, родственного уклада,жизненно-неистребимой, природно-языческой, народной смеховой стихии.Кстати, именно у Шолохова народная смеховая культура в своей миросозерцательнойглубине — как вечный ответ народа на невыносимо трагическую серьёзностьисторических и житейских передряг, как обнаружение относительности всегопретендующего на вечность своего догматического господства — выразилась вредкой, можно сказать, уникальной для русской литературы XX века полноте. Иникакой другой литератор не может тут его заменить или подменить (какпроизвольно хотелось бы антишолоховедам). Вместе с тем “Тихий Дон” не стал быодной из великих мировых книг, если бы в нём не предстала кроме мощно явленнойсоциальной, исторической, народной драмы ещё и экзистенциальная трагедиясмертного бытия, глубины и изнанка человеческого естества, тайна любви иприродно-космической жизни, поразительное художественное видение вещей,даруемое гению…
“Несравненныйгений!” — так словами Солженицына, когда-то (будем надеяться, не навсегда)отбросившего это единственно возможное объяснение феномена молодого Шолохова,называет заключение к своему колоссальному труду Феликс Кузнецов. Кобогащающему, увлекательному путешествию по нему, страница за страницей, главаза главой и часть за частью, хочется пригласить всех любящих русскую литературуи одного из великих её творцов XX века, как, впрочем, и тех, кто так долго иупорно отрицал очевидное и фантазировал свои химеры. Надо же им отреагироватьна такое полное и сверхполное, исчерпывающее разоблачение! Впрочем, в последнемя не уверена — игнорирование света истины, критика молчанием (слона-то яв упор не вижу!) входят в задание их сомнительного, часто подлого и корыстногопредприятия.
Андрей ВОРОНЦОВ ПРОЧТЕНИЕ ПО ДИАГОНАЛИ
Отелевизионном сериале “Мастер и Маргарита”
После тогокак схлынула первая волна откликов на экранизацию Владимиром Борткобулгаковского романа “Мастер и Маргарита”, пришло время серьезных оценок посуществу. Применив, в традициях нынешнего “новояза”, к художественной сферемалохудожественное слово “продукт”, можно твердо сказать: фильм Бортко -продукт достаточно качественный. Да и трудно было ожидать иного: для режиссераэто уже вторая булгаковская экранизация, за плечами также весьма удачнаяпостановка “Идиота” Достоевского. Бортко — классик советского и современногороссийского кино, работающий добротно и со вкусом.
Носозданный им “качественный продукт” так и не стал настоящим произведениемискусства, каким, без сомнения, является булгаковский роман. В случае с“Мастером и Маргаритой” мы имеем дело не только с книгой мистической (таковы, вобщем, и “Собачье сердце”, и “Идиот”), но с текстом, буквально напичканнымтайными метафорами, аллегориями и подтекстами. На этот счет существует весьмаобширная литература: назову только имена таких авторов, как Михаил Гаспаров,Борис Агеев, диакон Андрей Кураев… Совершенно очевидно, что Бойко ееигнорировал, решив снять, “как сам видит”. В других случаях это могло бытьвполне оправданно, но только не в этом.
КогдаБулгаков писал “Мастера”, он проштудировал не только апокрифическиесвидетельства о Христе, но и все, что нашлось в ту пору в московскихбиблиотеках по демонологии и черной магии. Не знаю, нужно ли это было делатьБортко, но ему следовало задать себе вопрос: зачем это делал Булгаков? Ведь чтотакое, в сущности, обрядовая сторона демонологии и черной магии? Это — попыткамистическими средствами опровергнуть мистику христианства. Так называемыетаинства сатанизма несамостоятельны — они в извращенной, кощунственной формепародируют христианские таинства.
Неисключено: лично для Бортко явилось большой удачей, что самый страшный подтекстбулгаковского романа он просто “проскочил” по неведению, но “продукт”, которыйон нам представил, имеет к настоящему замыслу “Мастера и Маргариты” весьмаотдаленное, декоративное отношение.
ВыдвинутыйАгеевым, Кураевым и многими другими авторами тезис, что история булгаковскогоИешуа — это версия евангельских событий, рассказанная с точки зрения сатаны,трудно оспорить, потому что спорить здесь не о чем: Воланд неоднократноназван в романе сатаной, а именно из уст Воланда мы и слышим впервые рассказ обИешуа. Послушать этого Воланда, так получается, что он и впрямь представляетсобой силу, “что вечно хочет зла и вечно совершает благо”. Он вроде бы и краспятию Христа не имеет прямого отношения: всё, мол, злые люди сделали сами,за что и попадут к нему в ад, а он их примерно накажет… В потустороннем мирегосподин Воланд — вроде как глава ГУИНа в нынешней российской пенитенциарнойсистеме. Или как генеральный прокурор. Вот этому-то “пиару” Воланда, талантливоисполненному Булгаковым, Бортко и поверил и изобразил нам жестокого, носправедливого хозяина невидимого ГУЛага или ГУИНа. Между тем Булгаков, хотя еготрактовка, мягко говоря, далека от христианской, смотрел на все это несколькоиначе — во всяком случае глубже.
Если задачаВоланда и его свиты сводится лишь к наказанию грешников, то почему они так боятсякрестного знамения и произнесения вслух Божьего имени? Они же вроде бы “ни вчем не виноваты” — как не виноваты сотрудники ГУИНа в преступлениях своих“подопечных”. И нет как будто у них особых оснований не любить тех, кто в числотаких “подопечных” не попал. Но отчего же Воланду так тяжело в обществе ЛевияМатвея? И за что он наказал душевным заболеванием невежественного, но, вобщем, не такого уж плохого человека Ивана Бездомного — не за то ли, что тотсразу инстинктивно почувствовал в Воланде силу темную?