Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник 2006 #10

ModernLib.Net / Публицистика / Современник Журнал / Журнал Наш Современник 2006 #10 - Чтение (стр. 5)
Автор: Современник Журнал
Жанр: Публицистика
Серия: Журнал Наш Современник

 

 


Статуя Ленина сторожит переродившийся город — куда бы эту статую ни перенесли. Поклонников Ленина, Троцкого, Дзержинского и Ем. Ярославского в городе больше, чем ревнителей Захарии Чепиги, Фёдора Бурсака, Якова Кухаренко, Михаила Бабыча. Утекли воды родниковые, заросли кугой беспамятства уголки; изуродованы крыши и крылечки екатеринодарских особняков, не названы именами основателей улицы, не изданы вековые книги и т. п. Воля губернатора может преодолеть советскую инерцию, содрать красную вывеску, но чужаки, понаехавшие ради морских купаний, мягкого климата, пахучих садов, не почувствуют то, что полвека хранит в душе в Америке плотник Певнев со товарищи и что унесли с собою в могилы казаки, пережившие несчастье разлуки с ненькой-Кубанью… Трагедия длится долго, дотянулась аж до сего дня. Даже страшно замечать, какое переродившееся племя улюлюкает вслед тем, кто кланяется старине, и как этому племени подшепётывает уже беззубое, но мрачно-злобное, якобы идейное семейство учёных, полуучёных, отставных приезжих генералов, всяких партийных дамочек и вечно продажных журналистов.
      В эти летние дни молнией сверкнула, случилась на мгновение гражданская война без стрельбы на улицах. И всё те же знакомые типы вылезли на бруствер и (трусовато) на подоконник. Что за типы? Явные недруги всего русского, кубанского, казачьего. Они не могут открыто закричать: “Ах, как я ненавижу всё казачье, всё их старое гнездо!”. Заблудившиеся, порою очень хорошие, очень даже милые “наши люди”, у которых советская история вытравила национальное чувство. Не последнее место занимают коммунисты-ленинцы, которые почему-то спрятались, когда надо было в 91-м году защищать советскую власть. Коммунисты не стесняются своей злой малограмотности, провозглашают русских царей тиранами, и в ненависти к родословной самой России удивительно смыкаются с теми, кто Россию ненавидит… натурально. Ещё надо сказать о демагогических патриотах: у этих крики о России почему-то всегда тайно связаны с мыслями о партийно-служебной карьере. А как не прославить выродков?! Они пролезли на учёные кафедры (“всё прочитали и ничего не поняли”), в музеи, в пресс-службы высоких правителей, в газеты и на телевидение и, блудя, возражая против кого-то и чего-то, не понимают, что выступают… против себя, губят своё, живут с внушённым им поруганием всего заветного на родине. С выродками даже, пожалуй, тяжелее всего; их ничто не исправит. И ещё есть равнодушные, которым “всё до лампочки”. Они могут быть хорошими мастерами, хозяевами. Они никого не обижают. Но и не защитят… никого. Они в измученной стране… “просто живут, и всё”. И они… не понимают, “из-за чего весь этот сыр-бор”. Таких много. Они-то и создают мнение, что… Россия никому не нужна. И уж как не сказать о немногочисленных лицах, которые говорят “нет” явлению, ситуации, исторической фигуре только потому, что им давно ненавистны персоны, которые говорят “да”.
 
      “…Не делить, не дробить русскую историю… но соединять” (С. М. Соловьёв).
 
      В старом, уже почти ветхом блокноте 1961 года сохранилась запись о моём сиротливом счастье в апрельские дни: П. Л. Вячеславов переслал мне книгу В. Н. Муромцевой-Буниной “Жизнь Бунина” с дарственной надписью. И вот что значит молодость: как это было (какие дни, как получил телеграмму и проч.) — не записал. А остались заготовки писем. Сперва ответ Павлу Леонидовичу на его вопрос о точном адресе (книга-то редкая, парижская). “Адрес действителен. Телеграф неспособен передать всю мою взволнованность и благодарность. Большое спасибо и Вере Николаевне, и Вам. Виктор Лихоносов”. Смотрю на эти строчки, написанные моей молодой рукой, и спрашиваю: это я?! Это я, студент последнего курса, никому не известный и считавший даже Вячеславова недосягаемой вершиной (живёт в Москве, комментирует собр. соч. Бунина)? Это мне повеяло родственным старозаветным приветом? А почта принесла бандероль с книгой Веры Николаевны, и в какой же день я написал черновичок (в том же блокноте нет числа): “Дорогая Вера Николаевна! Павел Леонидович переслал мне Ваш подарок. Никто не знает, как я был взволнован и счастлив — так всё это случилось неожиданно. Были первые дни тёплого апреля. Я приехал из станицы и, по обыкновению, побежал на почту проверить, нет ли писем…”. Письма Вячеславова я потом давал Ю. Казакову, он долго их держал у себя, обещал вернуть и умер, и где они после ограбления его дачи? Показывал ли я кому-нибудь “Жизнь Бунина”? Едва ли. В ту пору я мечтал о поездке на Орловщину, то есть в места детства Бунина, и в книге тотчас подчеркнул важные строчки: “…ездили туда, где был хутор Бутырки, на месте которого колосилось действительно море хлебов…”. Иван Алексеевич всё же указал место дома, варка, сада… Он с грустным видом долго слушал полевую овсяночку и неожиданно воскликнул: “Да, это не Босфор, не Дамаск, не Италия и даже не Васильевское! Это моё грустное детство в глуши!”. От Ельца Бутырки отстояли в тридцати верстах, и я стал мечтать о Ельце: может, поехать туда на работу? Всё снилась мне первобытная Русь; на Кубани балакают, а там такая родная речь! “Как-то он заехал далеко, незаметно очутился в Кропотовке, родовом лермонтовском имении. Дом был пуст, никто там не жил…”. И туда бы поехать, и это бы увидеть… Но как, когда? на какие шиши? Ещё в Сибирь надо. И за счастье бы почёл, если бы что-то ответил мне Л. Н. Афонин, письмо которому я уже наметил написать (он был директором литературного музея). Как хороша и благодарна неискушённая душа провинциала! Потом она взрослеет, портится. В прошлом году я побывал в Орле и вошёл в музее в отдельную комнату, отданную Бунину, увидел кровать-кушетку, привезённую из парижской квартиры, кушетку, на которой он умер ночью.
 
      13 августа. Внезапно приехала из Пересыпи Настя с детьми. Я их не ждал. Закончились у них деньги, закрыли все двери и уехали.
      …Они весёлые, а мне стало грустно и тяжело.
      Уехали, и ничто в них не дрогнуло. И никто вроде ни в чём не виноват. Дети маленькие, соображают ещё плохо. Душа их не догадывается, как провожал их двор и как долго держалось в воздухе что-то живое, тёплое и потом увенчалось, исчезло и кончилось.
      Вчера, когда я звонил им, мне было легко: там звучали голоса, на верёвке висели полотенца, было кому глядеть на Большую Медведицу над воротами. Теперь там никого. Там сразу оборвались живые голоса и шорохи. Так замолчали под небом уголочки двора! Для кого падают на землю яблоки, зачем так вольно и радостно пробежит по крыльцу мышка? Опять нету никого на улице Чапаева, 3.
 
      Но кажется: вместе с окошками, дверями, заборчиками, тропинками в саду грустит там душа моей матушки. Грустит, не покидает узенькие нажитые просторы.
 
      2005
      16 августа. Приезжал священник, был недавно в Тамани; там же гостит учёный у моих друзей. Один я торчу в душном городе. Позвонил в Воронеж писателям, просил помочь — выяснить легкую дорогу на Бутурлиновку из самого Воронежа или от станций Россошь, Лиски. Но мне уже тяжело ночевать на скамейке, ждать подолгу автобуса. Ю. Гончаров сказал, что деревня Елизаветовка теперь большая, а Бутурлиновка стала городом. Мать всегда называла свою деревню Елизаветовкой, а я забыл и переименовал в Елизаветино. Ехать до Россоши или Лисок? Лучше всего, наверное, пристать к Воронежу и оттуда три-четыре часа продвигаться до Бутурлиновки. Ещё лет десять назад я не задумывался бы: как, чего? Поздно хватился искать родовое гнездо…
 
      17 августа. В кои-то веки позвонил в Петрозаводск Марусе Лихоносовой. Ей уже за восемьдесят. Стал спрашивать у неё, в каком краю Елизаветовки искать дальнюю родню, позднее племя Лихоносовых. Умерла Маруся Авраменко, у неё сын Николай, шофер, живёт в её доме, жена учительница. И опять подумал: на сколько десятилетий я опоздал! Сколько родни уже нет на земле! В 65-м году, когда приезжал на Озёрную, мать рассказывала про тех, кто ещё коротал век в Елизаветовке. И как же угораздило меня на обратной дороге не сойти с поезда в Воронеже и взять билет в Бутурлиновку — до нашей деревни, кажется, двенадцать вёрст…
 
      3 октября. (В хуторе). Старик, родом из Курской губернии, рассказывает тихо, с оглядкой: “В колхозе была неурядица с прополкой свёклы. Устроили собрание. “Надо, товарищи, налечь на своих жёнок, чтоб справиться с задачей”. Бедняк один сидит, герой гражданской войны, с перебитым бедром, выкрикивает: “А ты, секретарь, скажи, как ты думаешь налягать на свою жинку”. Раскулачили. Пришили ему брата-офицера и раскулачили”.
 
      8 ноября. Увидел много фотографий, письма матери — вечный укор детям всех матерей: “Милый Ваничка, я не знаю как тебе не стыдно так до сих пор не писать ты как уехал в Полтаву не написал ни одной строчки хоть бы насчёт своего здоровья…”.
      Возле фотографии Вари Пащенко задержалась беловолосая, в очках, пытливо, словно соперницу, изучала первую жену Бунина — и как-то презрительно отошла дальше. Книжечка Л. Н. Афонина лежала под стеклом, самого его уже не было на свете. Где-то за стенками в городе был “длинный серый дом” в саду (был ли?) c редакцией “Орловского вестника”, куда Бунин робко пришёл и познакомился с Ликой, будущей героиней романа “Жизнь Арсеньева”. Но я не увижу этого дома, не успею. А ещё что я не увижу? “Там он снял номер в гостинице близ вокзала на Московской улице…”. С вокзала я буду уезжать, но почему растеряю чувство, забуду поискать следы т о й улицы и гостиницы? Только в одиночестве ощущаешь полноту бытия и слышишь воскресшие звуки своей жизни. И много лет прошло. Что-то засохло, обвыклось. В двадцать-то пять лет я, начинающий, никому не нужный учитель, ходил бы тут очарованным странником, душа бы плакала моя о самом себе, маленьком, неталантливом, неустроенном. И был бы один-одинёшенек. Мечтал бы о какой-то волшебной встрече с женщиной, без конца перелистывал странички “Лики”, что-то записывал, горюя, что писать тонко и изящно (будто серебрится ручей) не могу. И вот приехал сорок лет спустя. В суете писательского съезда некогда настроиться на чуткий мелодичный лад. Но всё-таки помню, где нахожусь, и ловлю мгновение, чтобы спуститься по старой “главной улице” к Орлику, там где-то ютилось когда-то “дворянское гнездо”. Ещё светлым вечером, после ужина, стоял я у гостиницы, держал в руках дорожный блокнот, в который мне только что переписала своё стихотворение поэтесса из Сыктывкара Надежда Мирошниченко.
 
      Была я в этой местности нездешней,
      Но за чредой разрушенных садов
      Мне показал таинственный орешник
      Коричневые мордочки плодов.
 
      И плакал детский голос электрички
      Так тонко, что подумалось: не плачь!
      И девочка, две школьные косички,
      Как мячик под дождём, летела вскачь.
 
      На родине, в любой её долине,
      В любой нечужедальней стороне
      Всё хорошо: от горестной полыни
      И до цветка герани на окне.
 
      Откуда взялся ты в конце аллеи,
      Такой чужой и нужный в этот час?!
      Я и сейчас, пожалуй, не жалею,
      Что случай свёл на той аллее нас.
 
      И думалось: любое время любо,
      И духота, и радуга, и дождь.
      Но непослушные мечтали губы:
      Ты не забыла. Ты ещё придёшь.
 
      На родине… Но всё-таки… Но всё же…
      Я обернулась, память бередя.
      Лишь девочка неслась по бездорожью
      В счастливых струях летнего дождя.
 
      И Надя приписала: “Да здравствуют русские классики”.
      Тургенев, Лесков, Бунин как-то таинственно опекали наш сиротский съезд, все русские были словно в изгнании на своей земле, в Москве уже не отводили нам места, как прежде, и мы приткнулись на три дня в старинном городе (благодаря губернатору Строеву). Город был чистый, ухоженный, широкий, и “главная улица”, по которой я пошёл вниз через сто лет, не была голой (как написано в романе у Бунина). Но сперва я долго стоял с блокнотом у гостиницы и чего-то ждал, колебался: идти, не идти, далеко ли это? Друг мой любезный, сибирский, уехал петь и рассказывать со сцены в Мценск. Вдруг меня позвал женский голос по имени и отчеству. Ко мне с игривым поклоном подошла та беленькая хорошенькая поэтесса, которую я заметил в музее за рассматриванием фотографий на стене. Я ошибся: она не была поэтессой, а приехала с нами в одном поезде в каком-то таинственном союзе.
      — О чём задумались?
      — Да вот… всё тут в Орле “перечитываю” бунинский роман, вспоминаю его страдания из-за Пащенко Вари (Лики), вспоминаю, как я впервые прочёл это на юге — и в однотомнике, и потом в тоненькой книжечке, где герой, похожий на автора, сидит возле лошади, я эту книжечку долго возил с собой повсюду. Всё-таки как хороша молодость, как она прекрасна наивностью, чистотой воздыханий, даже… страданиями. Я был точно такой же в двадцать лет: всё мечтал, чтобы меня кто-то полюбил и мы бы улетели под небеса. А вы мечтали?
      — О, я рано влюбилась. А недавно время моё вернулось, и я т-а-а-к влопалась! Даже в юности такого не было. Потому и сюда попала, на ваш съезд.
      — Вот оно что. Не хотите ли проводить меня по знаменитой улице? Туда-назад.
      И она легко, будто приехала в Орёл со мной, взяла меня под руку. Это неожиданное, будто и правда сотворённое ранними мечтами мгновение прикоснулось к моей душе вечно женским нечаянным родством, и мы с невинной ласковостью тихо пошли вниз. Я для неё был человеком известным, и она, наверное, была со мной просто читательницей. Да, ни в каком сне не увидал бы такое: через сорок лет, уже седой, пристану я на эти камни и почту душою память о великом писателе и о себе самом, далёком, раннем, и поведёт меня по следам чужой любви и грусти неизвестная до самых последних времён женщина. Чувствовал ли нас в селениях праведных Иван Алексеевич?
      — И как он писал, помните: “поэты все плачут! поэт плачет о первом чистом состоянии души”. И я тут хожу и музыкально плачу: где я? куда скрылся? Я об этом всё время и пишу. А вы?
      Она весело и восхищённо слушала, хотя я ничего великого не произнёс. Меня не покидало ощущение, что я всё ещё учитель средней школы под Анапой, а это милое беловолосое существо таит в себе какое-то другое знание обо мне; и наконец после какой-то моей тирады о чтении классиков в молодости признаётся, что ещё школьницей прочитала на Урале “Чалдонки” и держала мою книгу под подушкой.
      — Постойте… Так это не вы ли писали мне лет двадцать назад?
      — Наверно, не я одна писала.
      — Наверно, не одна, но “кладу книгу под подушку” я запомнил.
      — Разве я писала про подушку? — закраснелась она, и в глазах её сверкнула игривая искорка. — Девушке, женщине если нравится книга, то она хочет, чтобы таким же хорошим был и автор.
      — И мечтает о нём?
      — Как у кого…
      — А я всегда знал, что женщина пишет не автору, а мужчине.
      — Ну-уу… — протянула незнакомка, спасаясь.
      Как захотелось стать молодым! Ничего запретного не знать, любить, обманываться насчёт любви нескончаемой, страдать. И впервые читать “Лику” Бунина.
 
      15 ноября. 2 сентября я побывал на родине матери. Село называется не Елизаветовка, а Елизаветино. 12 вёрст от Бутурлиновки. Ещё не писал об этом.
 
      “Вот куда надо было ездить каждый год, вот где расспрашивать… — горевал я и в деревне, и на выезде из неё, и в поезде по дороге домой. — Как я мог прозевать историю своей родни? Что со мной случилось, почему я так забылся? Больше всего жалко даже не себя, а матушку. Не свозил её на свидание со своим детством и молодостью… Ей и на том свете недостаёт, наверное, полных дней земного бытия… Э-эх…”.
 
      15 декабря. На рынке в тесном оживлении кипит торговля, много новогодних товаров, особенно сладостей, в самом воздухе висит какая-то жадность, всем хочется что-то заполучить, бедным в эти дни жить обидно, деньги особенно властно правят настроением, мир неисправим, так было и при царе Горохе, всегда нерасторопной душе в праздничной толпе больно, но изменить хищный порядок человеческий нельзя, и во веки веков молитва души предстанет пред Богом в невидимом сиротстве.
      Купив Илюше и Ване ненужных подарков (диски с играми), я вышел через ворота к магазину “Эльдорадо”, полюбовался цифровыми фотоаппаратами, на Красной миновал нынче Дом книги и на улице Гимназической свернул в сквер с фонтаном и кафе-рестораном “Старый город”. Кафе это поставлено недавно и принадлежит вице-губернатору. Сквер — место намоленное и после революции большевиками осквернённое, но теперь его осквернили ещё раз: кафе-ресторан приковал к себе всё внимание. За фонтаном построен храм-часовня святого благоверного князя Александра Невского, часовня с приделом Царственных страстотерпцев. Большой храм Александра Невского возрождается в начале улицы Красной (неподалеку от памятника Ленину и ресторана “Фрателли”), а тут, на бывшей Соборной площади, где с 1872 года из храма выносили хоругви, совершали шествие по городу, где постояло столько знатных и великих особ, где молились за государей, поминали их в траурные сроки, где стояли на коленях перед дверями и крестом храма добровольцы во время панихид по генералам Корнилову, Маркову, Дроздовскому и где отпевали простых смертных во все годы мира и войн, в знак исторической скорби по прошедшей народной судьбе тихо водрузили у краешка храм-часовню. На стене белая досточка вещает нам, что храм сооружён… “по инициативе… губернатора (такого-то) и вице-губернатора (такого-то)”. “По инициативе…”! Как-то тщеславно звучит это. О том, по чьей инициативе вляпан у намоленного места ресторан-кафе и кому он принадлежит, ни слова. Ясное дело — чего писать-то? На другой стороне, с краю от улицы Ленина, начинали строить ещё один ресторан, уже копали ковшами яму, огородили, но почему-то одёрнулись: будет уж слишком. И вот какая каша теперь там, где в старину было стройное православное единство: часовня, доска почёта и памятник маршалу Жукову, фонтан (в самом сердце бывшего храма) и сбоку ресторан-кафе вице-губернатора! О, наказные атаманы, знали бы вы, как захватили Кубань приезжие!
 
      Вдобавок ко всему улица Соборная всё ещё покрыта именем антихриста Ленина.
 
      За пятнадцать лет ни один богач не догадался открыть вослед екатери-нодарскому обычаю кафе “Чашка чая” на Красной улице. Наставили вдоль стен что-то похожее, да никем не любимое. И долго ещё мы будем жить в городе, полном ларьков-вагончиков, недоступных ресторанов на советский манер, толчков и грязных базаров. А приезжают из Парижа и Лондона и сладко поют: “Ах, мы посидели в “Ротонде” на Монпарнасе!”. Дорогие “буржуйские” магазины на Красной улице пусты. Откуда взялись их владельцы? где воровали? Раньше все знали имена владельцев, газеты перечисляли их имена во время пожертвований к Рождеству, к Пасхе. Сейчас ощущение, что город заняли варяги. А и в самом деле: в старинном граде казачьем скупают, перестраивают дома армяне, дагестанцы, чеченцы, кафе и рестораны тоже в чужих руках. На улице Красной спилили в затишье от тротуара деревья, на которых дремали совы, захватили землю и водрузили “Духан”. За возрождённым Александро-Невским храмом (неподалёку от памятника Ленину) в десяти метрах — ресторан “Фрателли”. Ни в кафе, ни в ресторанах я не бываю. В старое время, если бы написал о городе роман, хоть в “Чашку чая” да позвали бы. А тут десять лет назад пришли просить позволения назвать ресторан “Маленький Париж”, открыли, но пригласить забыли. Долго ещё будет тянуться этот плебейский капитализм. Потому и Екатеринодару не хотят вернуть природное историческое имя. Не народ, а плебеи в его среде победили монархию, а недавно прихватили всё богатство страны.

Русская литература и журнал “Наш современник”

      В советское время писатели всех народов великой страны по праву считались привилегированным сословием. В их распоряжении было всё нужное для литературной судьбы и житейского благополучия — издательства, гонорары, Дома творчества, различные материальные льготы, радио, телевидение. Всего не перечислишь. С ними считалась власть. У них были миллионы грамотных, умных, образованных читателей. Не знаю, как сейчас живут грузинские, молдавские, таджикские и прочие “инженеры человеческих душ” из молодых государств, существующих на ещё дымящихся обломках Советского Союза, но русские писатели в большинстве своём живут одной жизнью с массой обедневшего народа…
      Чья-то горькая шутка советского времени — “вышли мы все из народа, как нам вернуться в него” — стала для них суровой былью. Не все, конечно, выдержали это испытание. Но высшая честь и хвала тому, кто выстоял. Писательские письма, которые мы публикуем, свидетельствуют о нынешней жизни русских писателей и о том, как они, несмотря на унижения, отчаяние, житейские мытарства, остаются солью нашей земли, её духовными подвижниками, её молитвенниками и отшельниками, её верными детьми. Превозмогая все тяжести нынешнего быта, они не теряют ощущения Бытия. Как говорится в народе, не было бы счастья, да несчастье помогло. Или, как сказал Александр Сергеевич Пушкин о русской судьбе, “так тяжкий млат, дробя стекло, куёт булат”.
 
      Дорогой Станислав Юрьевич!
      Тебя и семью твою поздравляю с Новым годом! И становится мне грустно-грустно… В детстве и юности — всё было наоборот. Было весело и разгульно, особенно когда я учился в деревенской начальной школе под Касимовом, в деревеньке Василёво, откуда родом знаменитый флотоводец адмирал Авинов. Но в детстве мы и не знали о таком флотоводце — сменилось несколько поколений со времён пушкинской эпохи. В наших местах, неподалёку от Оки, много оврагов, глубоких, диких. Помню, старшие пугали нас: за орехами не ходите — в оврагах дезертиры прячутся, убьют, на костре зажарят. У нас в самом деле был один такой дезертир — дядя Вася Баракин. Всю войну, да и после войны долго сидел в подполье. Конечно, соседи знали, что Васька “подпольный”, но не выдавали. Его сыновья все подались в Москву. Как-то приехали в отпуск и говорят отцу: “Вылезай, отец, война давно кончилась, Сталин всех дезертиров простил, указ какой-то выпустил”. Но дядя Вася вылез на свет Божий спустя год после смерти грозного Иосифа. И я хорошо помню этот день: мы с ребятишками в корме дощаника сидели, ехали в луга копны возить. Именно в день сенокоса дядя Вася предстал перед сельчанами в большой лодке, где сидели в основном вдовы-фронтовички. Была могильная тишина. Помню, жуткий страх пронзил меня: я боялся одного — как бы женщины не кинулись на него, не побили бы до смерти; но незримой, непроницаемой стеной стояла тишина и как бы отгораживала нас от дезертира, своего, деревенского мужика, исхудавшего до прозрачности и снедаемого жгучим стыдом. Народ — молчал… Потом бабы сели за вёсла, и дощаник поплыл в луговое заречье.
      Яркая картинка детства, когда было всё так интересно, какая-то зримая жизнь, исполненная великого смысла, таилась в моей душе. Жилось очень бедно, но вместе с тем был какой-то смысл в том, что мы живём. И живём не отдельно друг от друга, а кучно.
      А какие были зимы, Стасик! Все зимы катались на колхозных санях. Где-то к полуночи забирались в конюшню и тайком вывозили сани, валились как попало и с бешеной скоростью неслись по склонам глубоких оврагов. Всякий раз ходил в “ряженых”, вывернув овчинный шубняк. Тётя Поля, у которой я жил несколько лет, очень любила меня, ведь я был сиротой: отец погиб на фронте, а мать со вторым мужем уехала в Сибирь, где они жили в посёлке несколько лет.
      Поэтому тётя Поля стала мне второй матерью. Она умерла в 83-м году, а родилась в 1900-м.
      А моя мама, дорогой Станислав Юрьевич, умерла в этом, високосном году. Похоронил я её, где она хотела, — на сельском кладбище, в тех местах, где прошли её детство и юность: кругом заросшие, пустынные поля, вымирающее село, окольцованное берёзами.
      После ухода матери у меня в душе леденящая пустота. Вообще весь я сам как изо льда. Ни брата, ни сестры у меня нет, а семья тоже рухнула. Сын Серёжа окончил Лесотехническую академию, но по специальности не работает.
      У него тоже очень качливая жизнь. В том году у него родилась дочка, скоро ей исполнится только первый годик.
      Когда я женился на Гале (это было в 73-м году), то свидетелем в загсе был от меня — Глебушка Горбовский. Помню, как лихо катили мы с ним в выборгский Дворец бракосочетания. Какими мы были тогда молодыми, хулиганистыми и просто дурашливыми, и часто хмельными, особенно в те годы, когда Глеб жил на Пушкинской, в крохотной 8-метровой комнатухе, куда приходили избранные поэты, где бывал и Николай Рубцов. Бывало, бросишь коробок со спичками, он ударится в окно Глеба, покажется его лохматая тарзановская грива, кивнёт, гаркнет — и можно подниматься по жуткой лестнице с тонкими гнутыми перилами.
      Когда откроется входная коммунальная дверь, то сначала проходишь мимо толпящихся газовых плит (их было штук 8), далее узкий коридорчик, где есть некрепкая, повизгивающая дверь, за которой Глеб и его вторая жена Анюта, впоследствии уехавшая в США.
      На днях я звонил Глебу, поздравлял с Новым годом. В прошлом году он посвятил мне стихотворение, наполненное щемящей тоской, стихи, как глубокий и затяжной вздох, как будто их свет идёт с середины 60-х, когда мы ездили в геологические экспедиции.
      Дорогой Стасик, звонил я в журнал, говорил с твоим Серёжей, я ему послал фото, где мы с ним фотографировались на есенинском празднике осенью этого года. Он сказал мне, что опубликовали моё письмо к тебе по поводу смерти Юрия Кузнецова.
      Благодарю тебя за эту публикацию, за память о нашем замечательном друге, нашем русском брате. За всё то время, прошедшее со дня смерти Юры, читаю и перечитываю его книги, как когда-то буквально “болел” Николаем Рубцовым. И Толя Передреев тоже постоянно в душе. И всё вспоминается, вспоминается — каждый из них.
      Стасик, живу я сейчас в касимовском доме, вернее, в избе, которую я когда-то (в 1956 году) помогал строить. Конечно, сейчас изба требует ремонта, как внутри, так и снаружи. Хорошо то, что вовремя провели газовое отопление, котёл спасает от холодов, а когда сильное похолодание — включаю газовую плиту. Но, дорогой Стасик, как жутко ночевать в избе, которая совсем недавно оглашалась живым голосом мамы, её образной речью, её песнями. Ах, Стасик, какие были у нас застолицы, особенно в середине 50-60-х годов, когда все мои родственники были живы. Все фронтовые песни были здесь перепеты. Я плакал от фатьяновских стихов, от стихов Твардовского и Есенина. С самого раннего детства русская песня, народный говор, как воздух, окружали меня, я ими дышал, они распаляли моё воображение.
      В этой избе я написал первые стихи. Сейчас я переживаю состояние леденящее, когда “бездна пространства — и некуда деться”, как когда-то написал Глеб. Посмотри, милый Станислав Юрьевич, высылаемый цикл стихов.
      Ещё раз поздравляю с Новым годом!
      Твой Геннадий Морозов
      Касимов
      30.12.04 г.
 
      Дорогой Станислав Юрьевич!
      С огромным интересом прочитал Вашу новую публикацию “Вы мне надоели”, ещё раз восхитился мастерством, эрудицией и, главное, гражданским мужеством. Немного пожалел лишь о том, что не спел Вам по пути из Лесосибирска в Красноярск песню о “злых чехах” — у Сашки Бушкова, которого Вы процитировали, как-то куце и неточно. И почему — “пели в 70-х годах”? Её и сейчас поют. Даже у меня не бывает дружеского застолья, на котором бы я не затянул, а хор не подхватывал:
      Отец мой был природный пахарь,
      А я работал вместе с ним.
      На нас напали злые чехи,
      Село родное подожгли.
      Отца убили с первой пули,
      А мать живьём в костре сожгли.
      Сестру родную в плен забрали -
      И я остался сиротой.
      Три дня, три ночи я старался,
      Сестру из плена выручал.
      А на четвёрту постарался -
      Сестру из плена я украл.
      С сестрой мы в лодочку садились
      И тихо плыли по реке.
      Но вдруг кусты зашевелились -
      Раздался выстрел роковой.
      Сестра из лодочки упала -
      И понесло её волной…
      Взойду я на гору крутую,
      Село большое посмотрю.
      Горит, горит село родное,
      Горит отцовский дом родной.
      Горит, горит село родное -
      Горит вся родина моя!
 
      Все двустишия-куплеты повторяются дважды, в той же “редакции”. Кроме последнего, где первый раз поётся, что “горит отцовский дом”, а второй раз — “горит вся родина моя!”. Как это сегодня актуально и современно звучит, верно?
      Всего Вам доброго, главное, здоровья и новых купаний в Енисее, Дону и далее везде…
      Остаюсь верным вашим читателем.
      С искренним уважением
      Александр Щербаков
      Красноярск
      13.10.05
 
      От редакции: В книге красноярского писателя А. Бушкова история о мятеже “злых чехов”, обо всём, что они творили в Сибири во время гражданской войны по пути на Восток, рассказана так:
      “Память о себе в Сибири они оставили сквернейшую. В середине семидесятых (!) мне доводилось присутствовать в застольях, где ещё, случалось, пели старую-престарую народную песню, сложенную в двадцатых: “Отца убили злые чехи”. Подобные народные песни рождаются неспроста! Достоверно известно, как вели себя чехи во время всеобщего отступления белых на восток: силой отобрали паровозы и кинулись драпать. На путях — лютой зимой — осталось примерно двести поездов с беженцами, их семьями, ранеными. Погибли многие тысячи…”
 
      * * *
      От редакции: В следующем письме из Башкирии речь идёт об одном из уральских заводов, выпускавшем уникальные навигационные приборы для морских судов и противошумную оболочку для ядерных подводных лодок.
      Узнав, что этот завод сознательно банкротится, лишается заказов и гибнет, один из бизнесменов-патриотов (назовём его Д.) использовал все свои связи в Уфе, купил этот завод, спас от неминуемой гибели уникальное предприятие, а коллектив — от увольнения и безработицы… Когда я разговаривал с ним, то Д. мне сказал: “Попытаюсь удержать завод на плаву до тех пор, пока его продукция снова не понадобится отечеству”…
      Вот о какой ситуации рассказано в письме М. Чванова…
 
      Дорогой Станислав Юрьевич!
      Всего по телефону не скажешь, потому вслед пишу письмо.
      Вчера был Д. Продолжается борьба за завод: теперь, оправдывая тем, что это частный завод, тормозят государственный заказ, в том числе на бесшумные оболочки для ядерных подводных лодок. А может, они теперь просто не нужны. Попытки мои помочь через Главное управление спецпрограмм президента России (стратегические объекты и ядерная безопасность) мало чем помогли.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20