Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вампирский Узел (№2) - Валентайн

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Сомтоу С. П. / Валентайн - Чтение (стр. 13)
Автор: Сомтоу С. П.
Жанр: Ужасы и мистика
Серия: Вампирский Узел

 

 


— Ты его больше любила, да, мама? Больше, чем меня, — сказал он. — Ну что ж, вот он снова с тобой. Если захочешь, вы будете вместе уже навсегда.

«Ты любила его до смерти, — подумал он, — любила так, как теперь ты пытаешься любить меня, как ты теперь прижимаешь меня к своим складкам жира. Так прижимаешь, что я задыхаюсь. Хорошо, что я его не вижу. Я его ненавижу, Эррола. Я даже не помню, каким он был. Как он выглядел. Господи, как я его ненавижу».

Он услышал голос Эррола:

— Мамочка... мама... я тебя ждал так долго... здесь так холодно, под землей, холодно и очень страшно, мне было так страшно... так одиноко... мамочка, дай мне руку... пройди сквозь стекло, мама. Согрей меня, обними.

Он увидел, как мать тянет руки к зеркалу. Обе руки. Как лунатик во сне. Ее губы медленно растянулись в подобие улыбки... безумной улыбки.

— Если захочешь, мама, вы будете вместе уже навсегда, — повторил Эйнджел. — Ты можешь уйти за ним в прошлое. Жить вместе с ним в зеркале. Он всегда будет с тобой. Ты уже никогда его не потеряешь. Больше уже никогда.

Ее глаза заблестели. Эйнджел знал, что она едва борется с искушением. Он знал, что мама всегда больше любила Эррола, а его, Эйнджела, ненавидела — за то, что он жив, а Эррол умер, — что в смерти Эррола виновата она сама, и именно поэтому она так стремится окружить Эйнджела своей душной любовью, пропахшей дешевенькими духами. Любовью, которая в прямом смысле слова душит его — не дает дышать. Эйнджел и сам не знал, как далеко он готов зайти, когда шептал свои откровения духу из зеркала. Он знал, что мать может войти в Зазеркалье и пропасть там навсегда. Но не знал, действительно ли ему этого хочется. Он не знал, чего именно ему хочется, но знал, что это должно быть что-то совсем другое; что все должно стать по-другому, не так, как сейчас.

Мать тихонько запела. Ее голос был хриплым от постоянного пьянства и сигарет. Он был совсем не похож на ее прежний голос — нежный и мелодичный, как ветер в горах.

— Быть свободным — великий дар, — пропела она и шагнула к зеркалу. — Мы правда теперь будем вместе, Эррол? Всегда? — спросила она. Сделала еще шаг. И еще.

— Иди к нему, мама. Будь с ним, — сказал Эйнджел. — Ты будешь счастлива. И тебе больше уже никогда не придется ко мне прикасаться. Я хочу свободы. — Он сам удивился тому, с какой страстной горячностью прозвучал его голос. «Господи. Я ее ненавижу, — подумал он. — Теперь я могу от нее избавиться. Ее больше не будет рядом. Я заработаю денег, я прекрасно устроюсь. Теперь все будет по-другому».

Она подошла совсем близко к зеркалу. Еще мгновение — и она пройдет сквозь стекло и исчезнет навсегда. Эйнджел вдруг испугался. Неужели она и вправду его не любит?!

— Не надо! — закричал он. — Не делай этого! Нет, не надо! Иначе погубишь себя навсегда! Это не зеркало, это дверь — прямо в ад!

Мать замерла на месте. Шепот ветра затих. Зеленые отблески на стене померкли. Мать дышала сбивчиво и тяжело, как будто только что пробежала сто миль, спасаясь от злого чудовища. Ее зачарованный остекленевший взгляд вновь стал осмысленным.

"Я все испортил, — подумал Эйнджел. — Я упустил свой шанс. Но что-то во мне не дает мне ее отпустить. Я не могу просто так смотреть, как она уходит — бросает меня навсегда. Мы с ней связаны.

Навсегда".

Мать сказала, словно очнувшись от сна:

— Что я здесь делаю? — Потом она обернулась, посмотрела на Эйнджела, опять повернулась к зеркалу, словно пытаясь удержать взглядом какой-то ускользающий образ... опять посмотрела на Эйнджела... побледнела. — У меня что-то явно не то с головой.

— Нет, все в порядке, — сказал Эйнджел. — Ты видела то, что видела. Теперь все будет по-другому, мама. Теперь нас трое. Он вернулся. И он стоит между нами. Я сделал так, чтобы он вернулся, чтобы унять твою боль. Потому что он знает, как надо любить тебя, мама, — знает лучше, чем я.

В ту ночь равновесие власти у них в семье покачнулось, и Эйнджел почувствовал первый глоток свободы. Это было странное чувство — беспокойное, неуютное. Как смутная тревога, как притупленный голод. Казалось бы, Эйнджелу надо бы радоваться, но ему было страшно.

* * *

наплыв: поиск видений

Брайен приехал к леди Хит не один, а с каким-то молодым человеком. У него были длинные черные волосы и проницательные глаза. Он был очень красивый. Почти по-женски. Когда они приехали, леди Хит варила кофе и смотрела кино по ночному каналу — какой-то фильм с Бела Лугоши, что отнюдь не способствовало тому, чтобы отвлечься от мрачных тревожных мыслей; но у нее просто не было сил выключить телевизор. Петра спала в гостевой спальне.

Обстановка в квартире была по-своему спартанской — предельный минимализм, — но зато все, что там было, отличалось отменным качеством и вкусом: от итальянских мраморных полов до золотой статуэтки четырехликого Брахмы, восседавшего с невозмутимым видом в небольшой нише, устроенной над современной аудиовидеосистемой, и подлинного Тернера в скромной раме над белым кожаным диваном.

Брайен что-то пробормотал, Хит не расслышала, что именно, и пошел в спальню к Петре. Но молодой человек остался в гостиной. Он пристально осмотрел комнату, уделив особенное внимание картине.

— Мне нравится Тернер, — сказал он наконец. — У него цвета как будто танцуют. Я сколько ни пробовал, у меня так не выходит.

— Вы художник? — спросила Хит.

— Да. Пи-Джей Галлахер.

— Но вы не только художник... — На ум пришло тайское слово катой.Во дворце принца Пратны был один катой — мужчина, который настолько точно копировал женщину, что его и принимали за женщину. — В вас что-то есть... что-то двойственное.

Пи-Джей улыбнулся.

— Американцы этого не замечают. А вы вот сразу заметили. Наверное, все дело в традициях и культуре. Я шаман, ну... что-то вроде. Не самый хороший шаман, но я постепенно учусь. И когда я шаманю, я превращаюсь в священного мужа, который и жена тоже, — в священного трансвестита. И вы, наверное, это увидели. Когда сказали про двойственность. У нас, у шошонов, такой человек называется ма'айтопс.

Леди Хит сразу почувствовала, что он не привык говорить на такие темы с фарань, белыми людьми. Но он и сам был частично белым. Во всяком случае, ей так показалось. Еще одна двойственность, и все это — в одном человеке. Он как будто завис между двумя мирами: между белым и красным, между мужским и женским, между внутренней и внешней реальностью, — не в силах определиться, который из этих миров — для него. Леди Хит он понравился. Очень понравился.

— И еще вы художник, — сказала она. — Я поняла это сразу, как только вы заговорили про Тернера. По вашим словам.

— Это просто хобби, — ответил он, но было понятно, что это гораздо серьезнее, чем просто хобби. — Я пишу знаменитых индейских вождей и продаю на вернисажах и ярмарках. Всяких Сидящих Быков и Красных Облаков.

— И прекрасных индейских девушек?

— Миннегага. Покахонтас. Сакагавеа. Двести баксов за штуку.

— Но ведь они же не все шошоны, — сказала Хит. — Я их помню из курса антропологии на первом курсе.

— Спасибо, — сказал Пи-Джей.

Брайен плотно прикрыл за собой дверь гостевой спальни, так что Хит и Пи-Джей остались как будто одни. Она чувствовала какое-то неловкое напряжение между ними. Он очень ей нравился, очень. Она еще не встречала таких мужчин — он был совсем не похож ни на утонченно-изысканных дипломатов из круга общения ее отца, ни на тех нагловато-претенциозных парней, которые крутили любовь со студентками из Миллс-Колледж. И она видела, что она ему тоже нравится. Влечение было взаимным.

— Я знал вашего деда, — сказал Пи-Джей.

— Странно, — сказала Хит. — А я вот почти совсем его не знала. И теперь, когда его больше нет, я поняла, что не знала его вообще. Потому что в последнее время я узнаю про него столько нового... такие ужасные вещи... я даже представить себе не могу, что то, что мне про него рассказывают... что это мой дедушка.

Они уселись на диван — по-прежнему глядя друг другу в глаза, по-прежнему полные изумления, что они нашли друг друга, — и Хит попыталась налить ему кофе. От него пахло пряными травами; так пахло дома, у мамы на кухне, когда повар готовил еду. Он был приземленный, в смысле, основательный и земной — в той же мере, в какой она была утонченно-воздушной. Она пролила кофе, и они рассмеялись. Немножко нервно.

— Я сейчас еще в шоке, наверное, — сказал Пи-Джей.

— Я понимаю. Ты только что убил своего лучшего друга. — Леди Хит попыталась представить, что он сейчас чувствует. Она даже и не заметила, как они перешли на «ты». — То есть он был уже мертвый, но все равно...

— Я убил его.

Он был таким несчастным, и Хит было так его жалко, что она была просто не в силах его не обнять. Он тоже обнял ее, и они вдруг припали друг к другу, и упали друг в друга с такой отчаянной страстью, о существовании которой в себе леди Хит даже не подозревала. "Видела бы меня сейчас мама, — подумала Хит, — видела бы она, как я отдаюсь одному из них, да еще индейцу — ни много ни мало, — вместо того чтобы блюсти чистоту для человека из правильного социального круга!.." Но ее так тянуло к нему, в нем было что-то от мальчика, маленького робкого мальчика, и ей это безумно нравилось; ее возбуждали его искания и его опыт в духовных поисках. В нем было то, что ее дедушка, принц Пратна, назвал бы «загадкой Запада». Ее переполняли чувства. Такие сильные, что она даже расплакалась.

— Не плачь, — сказал Пи-Джей. — Ты — особенная. Не такая, как все.

Она рассмеялась и подумала про себя: "А ведь вполне вероятно, что он воспринимает меня как «загадку Востока».

— Столько всего случилось, — сказала она. — Я ездила к этой женщине, медиуму, или кто она там, и она показала мне моего деда. Он превратился в чудовище, захваченный между двумя мирами, в месте под названием Айдахо, а теперь вдруг — повсюду вампиры, и все из-за мертвого музыканта, которого я обожала, просто даже боготворила, когда сама была еще школьницей...

— Да, — сказал он. — В это трудно поверить. — Он снова поцеловал ее в губы. — И в тебя тоже трудно поверить. Что ты есть и что ты со мной. — Он провел рукой ей по лицу, убирая волосы, упавшие на глаза, и ее ни капельки не задело, что он, пусть даже и по незнанию, нарушил одно из общественных табу ее культуры.

Зазвонил телефон.

Это был оператор с телефонной станции: звонок из Таиланда. Звонила мама. Она как будто почувствовала на расстоянии, что ее дочь готова уступить домогательствам человека не ее круга...

— Хан мае, — сказала Хит в трубку. — Ты по поводу дедушки звонишь?

— Да, тан уа, — сказала мама. — Сегодня я снова ходила к шаману. Когда она вышла из транса, она мне сказала, что ты видела то, что есть... но это слишком ужасно... у нее были судороги... мне пришлось попросить шофера, чтобы он отвез ее в госпиталь к доктору Диксону.

— Мама, обряд изгнания надо проводить здесь, в Айдахо.

— Благословенные небеса... а где это? — Ханьинь Салуйе, мама Хит, совершенно не разбиралась в географии Америки, что, впрочем, неудивительно для человека, учившегося в Великобритании.

— Это в горах, — сказала Хит. — Мама, я думаю, духу дедушки очень плохо.

— Да, я тоже так думаю. — Мамин голос звучал как-то растерянно и отстранение; может быть, из-за плохой связи, а может, ханьинь сейчас больше заботили великосветские рауты и приемы в Бангкоке, чем душа и покой души свекра. — Но ведь ты обо всем позаботишься, правда? Найми лучшего экзорциста. Самого лучшего. Деньги мы переведем.

— Все не так просто, мама, — сказала Хит. — Они тут на улицах не валяются.

— Ах, эти непросвещенные американцы; даже в большом, крупном городе не наберется и двух экзорцистов, — вздохнула мама. — Как они так живут? Просто дремучее средневековье, темный век... никаких слуг... да у них даже нет короля. — Хит слышала подобные заявления всю свою жизнь — обычные разговоры среди тайской аристократии. Да, жизнь в Таиланде была удобнее: ничего делать не надо, все делают за тебя другие, — но леди Хит любила Америку. Здесь ты сам по себе что-то значишь. Здесь никого не волнует, кто там твои родители. О тебе судят лишь по твоим поступкам. Она терпеливо выслушала излияния матери и при первой же возможности — когда уже можно было не опасаться показаться невежливой — напомнила ей, что это международный звонок, да еще в период наибольшей нагрузки на линию.

— Благословенные небеса! Пожалуй, пора закругляться! — воскликнула мама. — Позвони мне, когда все будет готово, ладно? Мы больше не можем тянуть с кремацией твоего деда... а то люди нас не поймут.

— Да, хан мае.

— Да, и еще. Виравонг присылал к нам сватов на прошлой неделе. Как тебе такой вариант? Они, к несчастью, наполовину китайцы, но у них очень хорошие связи.

— Мама, ты не переживай. Я найду себе мужа. Когда придет время — когда я окончу университет.

После финального обмена любезностями Хит положила трубку. Она заметила, что Пи-Джей по-прежнему пожирает ее глазами. За все время ее разговора с мамой он даже не шелохнулся.

— Господи, ты такая красивая, — сказал он. — Я хочу тебя нарисовать.

— А я сойду за индейскую девушку? — рассмеялась Хит.

— За прекрасную индейскую девушку.

— Мне страшно. Как ты думаешь, этот твой друг... а вдруг он кого-то уже обратил... а вдруг их уже много?

Пи-Джей на секунду закрыл глаза. Весь напрягся и замер, как изваяние. Хит уже видела что-то подобное — так делала их семейный шаман. Когда это происходило, она объясняла, что посылает свой дух в путешествие, иногда — на другой конец света, чтобы увидеть, что происходит вдали отсюда. Может, он тоже сейчас посылает свой дух в путешествие. Она видела, как беззвучно шевелятся его губы — как будто он разговаривал с кем-то, кто был далеко-далеко.

Наконец он открыл глаза.

— Вчера ночью я даже не сомневался, что он сделал еще вампиров... я их видел как черные пятнышки в темноте... их было трое, может быть, четверо.

— Ты так говоришь, как будто у тебя какой-то радар, — сказала она.

— Так и есть. Что-то вроде того. Но сейчас я ничего не почувствовал. Может быть, солнечный свет их убил.

— Может быть.

Они поцеловались. Но заниматься любовью не стали: Хит боялась, что в комнату может войти Брайен или что телефон зазвонит опять — с очередными страшными новостями. На улице было уже светло, но свет солнца не смог рассеять дурные предчувствия Хит — не смог прогнать это кошмарное ощущение пустоты в животе. Может быть, солнечный свет их убил. А если нет?!

Она почему-то не сомневалась, что зло, которое вырвалось в мир, — оно больше, чем мертвый друг Пи-Джея, больше, чем ее дедушка, может быть, даже больше, чем исчезнувший Тимми Валентайн, рок-звезда и кумир подростков. То, что творится сейчас, это еще цветочки — всего лишь «разогрев» перед главным аттракционом. Похоже, что назревает вселенская битва между светом и тьмой.

Ей было страшно, так страшно, что она была вся — словно натянутая струна, но в этом трепещущем напряжении было и что-то сродни желанию. Она прижалась к Пи-Джею. Для нее он был олицетворением надежды. Она даже не знала почему. Вряд ли он был тем шаманом, о котором вела речь мама, но он знал принца Пратну до его превращения.

Наверное, он прочитал ее мысли, потому что сказал:

— Я не занимаюсь изгнанием злых духов.

— А может быть, мне не нужен духовный доктор, который берется за все и берет энную сумму в час за свои услуги, — сказала она. — Может, мне нужен шаман, который не хочет за это браться.

— Я не хочу, — отозвался Пи-Джей. — И всякий хороший шаман не захочет. Но я пока что не очень хороший шаман. — Он снова поцеловал ее в губы.

* * *

память: 1600

Уже столько лет он охотится в темных проулках Вечного города. В добыче нет недостатка. И здесь есть где укрыться в засаде. Город — как светотени у Караваджо: светлые участки сияют чуть ли не ярче, чем солнце, темные — погружены в непроглядный мрак; там, где мрамор еще сверкает на стенах собора Святого Петра Микеланджело, там, где продажные женщины предлагают себя в сумрачной тени запыленного Колизея, там, где мрамор уже потускнел.

У него было столько имен за последние годы. Эрколино, Андреа, Себастьян, Гуалтьеро, Орландо. Он соблазнил стольких странников — обещал показать развалины Римского Форума или Золотого Дворца Нерона, но вместо этого уводил их в смерть, где нет никаких ощущений и зрелищ. Он был осторожен. Он убивал чисто и навсегда. Ему не нужны были спутники в его сумеречном мире. Он созерцал вечность один. Всегда — один.

Однажды вечером, на рыночной площади, он случайно услышал, как кто-то в толпе упомянул Караваджо. Он остановился, прислушиваясь к беседе молодых подмастерьев-художников, и узнал, что сер Караваджо наконец завершил свое «Мученичество апостола Матфея», и завтра картину представят на всеобщее обозрение в церкви Сан-Луиджи деи Франчези. Кстати, неподалеку от рыночной площади. Ему вдруг безудержно захотелось увидеть, что все-таки стало с картиной, которую испортил разгневанный кардинал дель Монте.

Его фигура дрожит, словно рябь на воде, и обращается в черную кошку. Он бежит по узенькому проулку. Сейчас, в облике зверя, все его чувства обострены: запах крови чувствуется все сильнее. В дверях одного из домов раненый воин истекает кровью. Тут же, поблизости, в другом доме — девушка. У нее месячные. Ребенок упал на булыжную мостовую — разбил коленки. Влекущий и чувственный запах крови — повсюду. Но на это еще будет время. Потом. А сейчас ему надо увидеть, что стало с ангелом смерти.

Он бежит, его мягкие лапки неслышно ступают по камню. Вот он добрался уже до Палаццо Мадама. Напротив — массивный портал Сан-Луиджи деи Франчези. Он помнит здесь все. Помнит очень отчетливо, словно все было вчера. В этой церкви он пил кровь художника. Черная кошка растекается легкой туманной дымкой и сквозь замочную скважину проникает в дом Божий. Запах ладана, горящие свечи. Тишина. И вот она, картина, еще укрытая плотной тканью, еще не явленная — в боковой часовне семьи Контарелли.

Он опять превращается в кошку. Подбирается к алтарю, протискивается сквозь деревянное ограждение. Тень от большого распятия пляшет в отблесках пламени сотен свечей. На миг она накрывает его — полутень в форме креста. Боль есть, но она не страшнее булавочного укола. Святые символы веры почти потеряли свою власть над ним, то есть теперь даже вера подточена порчей. Он запрыгивает на алтарь. Запрестольного образа пока нет. «Мученичество» висит на боковой стене. Еще два прыжка — и вот он уже под картиной Караваджо.

Драпировка свисает так низко, что он вполне может сдернуть ее, зацепив коготком. Или можно принять человеческий облик и просто снять этот тяжелый бархат. Но пока он пытается сообразить, как лучше, у него за спиной раздаются шаги. Он прячется под драпировку. Свет от факела заливает часовню. Это кардинал дель Монте. Он совсем растолстел и расплылся за эти годы. Он опирается о плечо молодого мужчины... Гульельмо.

Мальчик-вампир несказанно рад, что с ними нет Караваджо.

Гульельмо изменился. Он евнух, и поэтому почти не постарел; но глаза у него — мертвые и пустые, как у человека, разум которого одурманен опиумом. Вампир наблюдает.

— Сними покрывало, Гульельмо! Я хочу посмотреть. — Кардинал опускается в кресло, не без труда втискивая в него свои обширные телеса. Гульельмо проходит вперед и снимает покров.

В первый миг мальчик-вампир не видит вообще ничего, только невнятное переплетение света и тени на огромном квадратном холсте. Но потом из этого калейдоскопа начинают проступать лица, руки с рельефными мышцами, крылья, шлем с плюмажем из перьев. Все дрожит в зыбком свете свечей. Все на картине как будто движется.

Вот оно. «Мученичество апостола Матфея». Но там, где раньше стоял ангел смерти — в сияющем столбе света на переднем плане, во всей своей грозной и беспощадной красе, — теперь темнота. Вся картина словно залита тьмой. Хотя нет. Там, где раньше был ангел смерти, теперь — просто мальчик, который в ужасе пятится от палачей, истязающих святого мужа. Обнаженные грешники на переднем плане — грешники, раскаявшиеся в грехах, готовятся принять крещение. Ангел все же присутствует на картине, но на облаке в вышине. Его лицо скрыто в тени. Он протягивает умирающему апостолу пальмовую ветвь — символ мученичества. Ангел почти целиком скрыт во мраке, хорошо видна только протянутая рука и нечаянный проблеск розовой кожи на ягодицах сквозь полупрозрачную дымку облака. Запрокинутая по-мальчишески маленькая нога указывает вверх, в небеса. Может быть, Богу в лицо.

Там, где раньше сидела женщина — самая крайняя слева, — теперь другие фигуры. Среди них Караваджо изобразил и себя. Его лицо проступает из сумрака. Он — наблюдатель. Он как бы внутри и все-таки вечно снаружи созданного им мира.

Красиво, думает мальчик-вампир.

Кардинал дель Монте говорит, обращаясь к Гульельмо, который подобострастно присел на карточки у его ног.

— Его больше нет на картине, того бесовского отпрыска, — говорит он. — Жаль.

— Почему, Ваше Преосвященство? — спрашивает Гульельмо.

— Он был красивый, а мне нравится приходить по ночам в церкви и смотреть на эти... воплощения божественной красоты... и наслаждаться ее мирской формой, если ты понимаешь, что я хочу сказать.

По-прежнему в облике кошки, мальчик-вампир бесшумно скользит по холодному полу капеллы, перебираясь из сумрака в сумрак. Садится в тени кардинала. Кардинал вывалил пенис наружу, и теперь он торчит посреди складок его красной мантии. Гульельмо берет кардинальский член в рот. Его движения вялые и механические. Глаза — пустые. Кардинал вздыхает, глядя на картину.

— Этот дьявольский отпрыск... такой красивый... и такой чудный голос. Жаль. Весьма жаль. Он мог бы сейчас быть на твоем месте, Гульельмо, и уж, конечно же, он исполнял бы свою задачу с большим рвением и старанием, нежели ты.

Гульельмо не отвечает. Черная кошка смотрит ему в глаза. Теперь он вспомнил. Он вспомнил, как юный евнух умолял его о бессмертии, не понимая ужасных последствий этой бездумной просьбы. Как, получив отказ, он рассказал кардиналу о поклонении дьяволу и кровавых обрядах. Как они расстались — когда кардинал, обуянный гневом, испортил картину, а Гульельмо не смог посмотреть в глаза своему старому другу. И вот теперь... Как же низко он пал! — думает мальчик-вампир. Теперь он пустой. Бездушная оболочка. Предательство не дает ему спать спокойно. Предательство превратило его в кардинальскую шлюху.

Его ужасает не богохульство. Разве он сам — не воплощенное богохульство для этих людей, олицетворение всего демонического и темного? Нет. Его ужасает та пустота, которую он видит в Гульельмо. Как будто тот уже мертвый.

В нем закипает гнев — бесконтрольная ярость. Он не в силах сдержать себя. И вот уже черная кошка превратилась в свирепую пантеру. Он бросается на кардинала. Норовит вцепиться в горло. Рвет когтями лицо. Запах ладана тонет в едком и резком запахе разъяренного зверя. Задние лапы походя ударяют Гульельмо в грудь, и тот отлетает от кардинала и падает среди ровных рядов свечей. Гульельмо в смятении. Он пытается потушить огонь, набросив на него плащ. Все погружается в темноту. Кардинал поднимается с кресла. Его пенис опал и безвольно болтается среди алых складок. Кардинал осеняет себя крестом и кричит:

— Retro те, Satanas![60] Заклинаю тебя, дух тьмы, и повелеваю тебе: изыди из этого святого места!

Вампир смеется — с горечью. Но из пасти пантеры вырывается только свирепый рык. Кардинал крадучись отступает к ризнице. Догнать его или нет? Убить его или нет, этого жирного борова? Мальчик-вампир не чувствует ничего, кроме гадливого отвращения. Ярость уже прошла. Он выходит из облика гнева и вновь принимает обличье молоденького мальчишки.

— Гульельмо, — произносит он тихо-тихо.

— Ты вернулся! — шепчет Гульельмо и поворачивается к нему. Снимает свой плащ с погасших свечей — расплавленный воск кое-где еще тлеет. Часовня вновь озаряется светом, только теперь его меньше, и в этом размытом и тусклом свечении картина кажется еще сумрачнее. — Я так ждал тебя, весь истомился. Я жил надеждой, что ты вернешься, — говорит Гульельмо. — Я тебя очень обидел тогда. Но это только из зависти. Теперь я уже не хочу бессмертия. Теперь я хочу одного — умереть.

— Могу тебе это устроить, — отвечает мальчик, который когда-то был Эрколино, хористом из Сикстинской капеллы. — Если ты действительно этого хочешь.

На миг мертвый взгляд Гульельмо зажигается жизнью — но только на миг. А потом снова гаснет. Как будто он что-то вспомнил. Но мальчик-вампир не успел уловить, что именно.

— Да, — говорит он наконец. — Да, я хочу.

Он делает шаг вперед. Он так похудел... от него почти ничего не осталось. И от его былой заносчивости — тоже. И от его озорства; и от его прежней тяги к интригам и козням. «Кардинал дель Монте — тоже вампир, — думает мальчик. — Они все вампиры, эти смертные люди. Они пожирают друг друга — так что мне и не снилось. Если я заберу его жизнь, что я дам ему взамен? Свободу? Есть ли ад по ту сторону этого ада?» Мальчик-вампир не знает Не может знать. Для того чтобы испытывать адские муки, нужно, чтобы была душа. А у него нет души. Он по природе своей — бездушный.

Гульельмо снимает свой гофрированный воротник и швыряет его на перила. Мальчик-вампир подходит к нему.

— Мне жаль, что так получилось, — говорит он.

Гульельмо плачет, когда вампирские клыки вонзаются ему в шею — с беспощадной холодной нежностью — и погружаются прямо в яремную вену. На вкус кровь кислит — она подпорчена опиумом и другими дурманящими снадобьями, которыми Гульельмо опаивал себя, чтобы забыться и не задумываться о своей горькой жизни. Мальчик-вампир жадно пьет. Кровь есть кровь. Тепло разливается по его телу и пробуждает воспоминания о том, что он тоже когда-то жил. Лицо Гульельмо бледнеет. Он холодеет и обмякает в объятиях вампира. Мальчик-вампир кладет его на алтарь, под сияющим ликом мраморного изображения апостола Матфея.

И тут из сумрака раздается голос.

— Стало быть, ты пришел не за мной, ангел смерти, — говорит Микеланджело да Караваджо. Он выходит на свет из-за каменной колонны.

— Дай мне закончить, — говорит мальчик-вампир. — Я не хочу, чтобы он пробуждался к вечному одиночеству.

Бережно, почти нежно он разрывает грудь мертвого евнуха и достает сердце, которое еще трепещет в его руках. Слизывает языком последние капли крови, и сердце замирает, и он кладет его на алтарный покров, и наблюдает, как от него растекаются тонкие красные лучики-струйки. Он ломает Гульельмо шею — чтобы уже наверняка. Его друг не должен повторить его судьбу.

Он вытирает кровь с губ и обращается к Караваджо:

— Спасибо, что ты убрал меня со своей картины. Я был там лишним.

— Но я тебя не убирал, — говорит художник. — Смотри, — показывает он пальцем. — Ты по-прежнему здесь. Я только скрыл твое лицо. Самая великая красота в искусстве та, которая не видна.

Мальчик смотрит, куда указывает художник, и наконец видит то, что должен был бы увидеть сразу: ангел с лицом, скрытым в тени, который свешивается с небес, протягивая апостолу символы его мученичества.

— Вот, — говорит Караваджо, — укрытый в тени от твоей же руки, так что на облаке нет твоего отражения, это ты. Твоя совершенная красота скрыта от взоров, есть только намек.

Свечи дрожат. Тени пляшут. Пятна света и тьмы как будто смещаются, меняясь местами. Холст дышит жизнью. Такое впечатление, что ангел сейчас поднимет лицо.

— Нет, — говорит мальчик-вампир. — Пока мы не видим его лица, у него нет лица. Ты думаешь, это мое лицо — но лишь потому, что однажды, потерявшись в лабиринте собственного воображения, ты увидел меня и принял за кого-то другого.

Это правда. Теперь лицо ангела принадлежит всем и каждому. Каждый волен увидеть в нем отражение своих собственных устремлений и тайных желаний. Отражение себя самого. "В этом смысле, — думает мальчик-вампир, — это действительно мой портрет. Повинуясь запрету, наложенному кардиналом, Караваджо раскрыл мою сущность — даже не подозревая об этом".

— Мне пора уходить, — говорит он Караваджо.

— Подожди! Ты разве не хочешь... в память о прежних временах... когда-то тебе нравилась моя кровь!

Но он обращается к пустоте. Осталась только картина.

Только искусство.

Откуда-то издалека доносится тихий голос, нечеловечески чистый и звонкий, парящий над музыкой ночи: Miserere mei, miserere mei.

Только искусство...

* * *

иллюзии и реальность

Уединившись в своей тайной комнате, в окружении сотен ароматизированных свечей, Симона Арлета включила компьютер, открыла окно для просмотра телетрансляций и уселась смотреть проповедь Дамиана. Это было забавно, наблюдать за Дамианом с экрана компьютера — маленький человечек в крошечном окошке, в окружении оккультных картинок на ее рабочем столе: астрологических знаков, арканов таро и алхимических символов, — на таком пестром фоне он совершенно терялся.

Его лицемерие было таким вопиющим, что вызывало невольное восхищение — оно было как монументальный шедевр наподобие супа «Campbell's» Энди Уорхола. Это он очень умно придумал: сыграть на образе Тимми Валентайна — заклеймить его как воплощение дьявола и одновременно сыграть на его сексапильности, что принесет Дамиану в кубышку немалые деньги! — тем более что Тимми Валентайн сейчас снова в моде.

— Жак! — крикнула она. — Соедини меня по телефону с Дамианом Питерсом!

Через минуту:

— Черт возьми, я же тебе уже объяснял. До пятницы я не могу. Что, нельзя подождать?

Симона улыбнулась.

— Дамиан, — сказала она с ядовитой сладостью в голосе, — ты хочешь вернуть себе власть или нет? Ты со мной или нет? Мы же вроде как вместе — благочестивый Дамиан Питерс и канал сатанинской силы в моем лице. — Она захихикала и подумала про себя: а вот интересно, покоробило его или нет ее как бы нечаянное, легкомысленное упоминание имени Врага рода человеческого. — Послушай, у меня есть план. И мне нужна твоя помощь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28