Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Закон набата

ModernLib.Net / Советская классика / Солоухин Владимир Алексеевич / Закон набата - Чтение (стр. 19)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Советская классика

 

 


Рожки и свирели теперь повсеместно повывелись. Один из наших пастухов пытался играть на старом, мятом-перемятом пионерском горне, один ухитрялся дудеть в бутылку с отбитым донышком, один стучал палкой о пустое ведро, но чаще всего хлопают (наподобие выстрела) длинным пастушьим кнутом и что-нибудь такое кричат, – так или иначе, а цель достигнута.

И не нужно, а все равно проснешься, когда выгоняют скотину, невольно будешь прислушиваться ко всем звукам в селе. И вот я заметил, что иногда эти звуки – хлопанье кнута, иногда какие-то хриплые рулады, а иногда вдруг, неизвестно откуда взявшись, прорываются короткие, но сильные обрывки чистой рожечной мелодии. Этакие наполненные музыкальные всплески без начала и без конца. Объяснить этого я себе не мог. Уж не два ли разных пастуха в нашем селе, пасущих попеременно? У одного есть пастуший рожок, а у другого только кнут и здоровая глотка? Между тем очень скоро я, знал уже, что пастуха зовут Натолий (Анатолий), и дважды повстречался с ним и с его стадом. Надо сказать, что обе эти мимолетные встречи не развеяли моего заочно сложившегося нелестного представления о нем. Правда, в лице его сквозило что-то очень простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино, но сквозило оно из-под такой помятости, огрубелости, трехдневной соломенной щетины, что, может быть, даже оно и не сквозило, а просто почудилось. Но нет, в голубых глазах на этом обветренном лице действительно было что-то открытое и доверчивое.

Я собирал луговые опята на широкой наклоненной плоскости оврага, на другом берегу которого паслось стадо. Пастух, видимо, вздремнул или просто прозевал, и две коровы ушли метров на двести в поле овса. Любому пастуху не понравилось бы такое поведение коров, любой пастух обложил бы их двумя-тремя длинными периодами витиеватой метафорической речи, а настигнув, вытянул бы вдоль хребта кнутом, но все же такого озлобления и такой ярости я не ожидал. Натолий и лупил их кнутом, и кидал в них комья сухой земли, и все это со злобой, с ушатами отборной брани.

Любой пастух – повторю – держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.

В другой раз я столкнулся с Натолием лицом к лицу. Я сказал ему:

– Здравствуйте.

– Здравствуй-то, здравствуй, – ответил Натолий, – да что мне теперь делать?

– А что такое?

– Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?

Я растерялся и ничего не ответил.

– Слушай, – озарился вдруг Натолий, и лицо его посветлело, похорошело. – Может, ты побудешь здесь с моими коровами, а я сбегаю в магазин.

– То есть как?

– Да ты не бойсь, они смирные. А я сейчас быстро, я ведь как лось… двадцати минут не пройдет…

Подивившись такому предложению, я, однако, от него наотрез отказался.

– А что же мне делать? – обреченно спросил Натолий.

– Скотину пасти – вот что делать!

– Пожалуй, и правда. Ничего больше не остается.

Третья встреча с Анатолием произошла в иных обстоятельствах. Она раскрыла мне Анатолия в новом свете, после нее-то я и надумал написать эти заметки. Встреча произошла в деревне Останихе, на лавочке, перед домом Виктора Ивановича Жилина. Но надо теперь коротко рассказать, кто этот Виктор Иванович, как он очутился в Останихе, как я оказался на лавочке около его дома.

Некогда (но не во времена царя Гороха, а на моей памяти) Останиха была одной из обыкновенных полноценных деревенек среди других деревенек, расставленных по речке Ворще и окружавших наше село. Прокошиха, Брод, Негодяиха, Венки, Пуговицино, Курьяниха, Калинино, Олепинец, Кривец – все они входили в наш, как раньше говорилось, приход (а позже сельсовет), все они были домов по двадцати и обозначались для смотрящего на них скорее купами деревьев, ветлами, липами, чем домами, а также садами и огородами, да еще маленькими баньками, отбежавшими от основного куста деревни шагов на триста на зеленый лужок, на берег речки. Оно и понятно. Лучше один раз самим пройти эти триста шагов, со свертком белья под мышкой, чем носить ведрами светлую, шелковую (в рассуждении мылкости) речную воду.

Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома – крапива. В сущности, то же пустое место.

Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности) стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со всеми дворами, клетями и подклетями можно купить за двести – триста рублей. За морем телушка полушка, да рубль провоз. Проезд в нашем случае. За семьсот километров из Москвы на дачу не наездишься. Однако и в ближайших к Подмосковью местах, вроде наших владимирских, тот же процесс, те же закономерности.

В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного (дивизионного) оркестра Виктор Иванович Жилин.

В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеющий определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным «дачником».

Предыдущий председатель колхоза (Быков) всячески притеснял и допекал останинских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать. Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останинским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят то трактора, то автомобили, то там, в Останихе – ни одного лишнего звука.

Виктор Иванович приезжает на лето с семьей: женой Анфисой Сергеевной и внучкой – беленькой, синеглазой Катенькой. Родители Катеньки, то есть дочь и зять Виктора Ивановича, бывают только наездами, потому что заняты в Москве на работе.

Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант и полковник – любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы, если поднимешь взгляд от шахматной доски, видеть дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, подзолоченном косыми уже лучами солнца, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.

Мы расставляли фигуры на доске, а Виктор Иванович рассказывал между тем, как хорошо, от души он вчера перед вечером, сидя здесь же, на лавочке, поиграл на своем кларнете.

– Стих какой-то нашел, – говорил Виктор Иванович, – часа полтора без перерыва играл, отвел душу. Вы не слышали?

– Я вчера перед вечером дома сидел. Конечно, если бы гулял, как обычно, по речке, не мог бы не слышать.

– Да, здесь тихо. Дверь скрипнет, а в другой деревне слыхать. Или звякнет ведро. Конечно, если не урчат трактора… Ну ладно… Какой, значит, у нас счет?.. Начнем скромненько: е2 – е4…

– Знаем мы вашу скромность… Палец в рот не клади.

– Ого, что-то новое в теории шахмат.

– Главное, напугать…

Так, с репликами, со словечками, с подковыркой, начали мы новую партию, и только игра стала обостряться, как, взглянув налево вдоль бывшей Останихи, я увидел, что к нам быстро, целенаправленно приближается пастух Анатолий и что он, разумеется, под хмельком.

Должен признаться, что пьяных собеседников не люблю. Не только потому, что вся беседа с его стороны сводится чаще всего к известному: «Ты меня уважаешь?», не только потому, что беседа с пьяным не может не быть односторонней беседой, ибо он жаждет высказаться и вовсе не хочет слушать, но и потому, что либо начнет дудеть в одну и ту же дуду, какой ты распрекрасный и простецкий человек, либо, напротив, какой ты плохой и зазнавшийся. И того и другого довольно найдется в каждом, но когда все уж ясно («Да, да, я такой человек!»), но все равно берут тебя за лацканы и, дыша тебе прямо в рот и нос отвратительным перегаром и обрызгивая тебе губы слюной, продолжают долбить одно и то же… Нет, увольте! Тогда я вовсе не хочу быть распрекрасным и простецким, пусть уж я буду лучше зазнавшимся.

Между тем Анатолий приблизился. Во-первых, помешает сейчас играть… Довольно бесцеремонно он сел на лавочке рядом со мной (даже пришлось мне подвинуться) и вдруг, обратившись к Виктору Ивановичу, восторженно начал говорить:

– Эх! Кто это вчера здесь играл? Эх! Это ты, наверно, играл, больше некому. Я никогда и не слыхал, что так можно играть. И на чем же это? Нет, я не уйду, пока ты не сыграешь. Не уйду, и не проси. Умру, а не уйду. И на чем же это можно так играть? Ты мне хоть покажи эту штуку, на чего она хоть похожа. Гармонь, что ли, какая особенная? Эх! Как вывизгивает, ну прямо словами выговаривает. Начал ты эту вот… ну, протяжную-то… меня как обварило всего. А коровы, коровы-то как слушали! Траву щипать перестали, головы подняли, мордами на Останиху уставились, даже и не жуют, трава во рту торчит, а они не жуют. Вот это музыка! Как выговаривает, как вывизгивает. Покажи мне хоть, что за инструмент такой. В жизни не слыхал, чтобы так играло; если бы мне так научиться, что хошь бы отдал…

Я слушал Анатолия с удивлением и никакой неприязни к нему уже не чувствовал. То простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино в его лице, что только проглядывало или угадывалось, теперь взяло верх, и если бы стереть с лица сейчас все наносное, нажитое, напитое, то какое это было бы хорошее и светлое лицо.

Тут только я увидел, что из-за пазухи, из-под фуфайки у Анатолия торчит некое подобие рожка, какая-то грубая комбинация деревяшки и жести.

– Так это вы иногда пытаетесь дудеть, когда выгоняют скотину?

– Да это что… да я что (приходится избегать по известным причинам двух третей Анатольевых слов)… рази это инструмент, рази музыка…

– Если так любите музыку, почему же не научились?

– Хотел меня один старик из Пречистой горы научить. У них ведь там все пастухи. Они, можно сказать, поколениями, от отца к сыну эту рожечную музыку перенимали. Ну и старик этот умел… Я ему покоя не давал – научи, и все. Он долго отговаривался, но потом я ему – двести рублей. Не пожалел. Да я бы что хошь отдал. Старик взял двести рублей и говорит: «Учиться будешь два года. Через два года – хоть по радио выступать».

– На рожке?

– На рожке. У него настоящие рожки были – один пальмовый, а другой кленовый.

– Ну и что же, почему же не выучились?

– Помер. Помер старик через два месяца, и опять я – немой. Пыжусь, дую, а ничего музыкального не выходит. Я – немой, а душа-то поет. Она ведь не спрашивает, умею я играть или нет. И как же с ней теперь быть? Как с музыкой-то моей мне быть? А? Куда мне ее девать?.. А вчера я послушал… Куда тому старику! Эх, научил бы ты меня, а? Что хошь отдам, последнюю рубаху сниму.

– Этому надо было в молодости учиться, – сказал Виктор Иванович. – Этому учатся в специальных учебных заведениях, в училищах, в консерватории.

– Да покажи хоть мне, на чем ты играл.

Виктор Иванович ушел в избу и вынес в футляре кларнет. Футляр открыли. Кларнет лежал в нем, как драгоценность какая-нибудь. Черный, с многочисленными блестящими ладами, клапанами, клавишами (как они там называются?), он в непритязательной останинской обстановке (завалинка, плетень, крапива) выглядел предметом из совсем другого мира, где нет ничего похожего ни на крапиву, ни на плетень, ни на пастуха Анатолия.

Анатолий разглядывал кларнет, боясь до него дотронуться.

– Ну и штука! Это на нем ты и вывизгивал? Даже не верится. Я думал, гармонь какая особая, заграничный аккордеон… Нет, пока ты не сыграешь, я не уйду.

Шахматы мы оставили, и как-то без сожаления. Виктор Иванович взял в руки кларнет, вставил какой-то там пищик и попробовал звук.

– Оно, оно! – восторженно подтвердил Анатолий. – И вчера так же было. Ну давай, давай что-нибудь…

Музыкант стал играть. «Коробушку» сменил «Полонез» Огинского, а «Златые горы» – «Песня индийского гостя». У Анатолия подбородок сам собой отвис, рот раскрылся, так он и слушал, завороженно, с открытым ртом, шевеля губами в такт музыке.

– Эх (напомним, что две трети Анатольевых слов на бумаге невоспроизводимы), мне бы так, а! Все бы отдал! А как бы меня коровы слушались! Только я заиграл – замри! А если бы ушел подальше да заиграл – все ко мне! Что же мне делать, а? Ведь оно – утро, солнышко восходит, роса, туман, тишина вокруг. В душе музыка, а сам я – немой. Немой! Начинаю пыжиться, дуть. В душе музыка, а наружу выходит хрип. – Анатолий вытащил из-за пазухи свою деревяшку с жестью. – Ну? Куда оно годится? А как мне быть? Куда музыку-то мою девать?

И в последующие дни, до самых осенних ненастий, когда идешь по тропинке среди притихших полей, нет-нет да и услышишь странное чередование звуков: то какие-то бесформенные хрипы и стоны, то вдруг просквозит из этих хрипов обрывок чистой и сильной мелодии. Словно вынырнет на мгновение тонущий человек из мутной волны – и тотчас же опять его захлестнет. Отчаянные попытки если не спеть, то хотя бы крикнуть сквозь тяжелую, тягостную немоту. Теперь уж я знал, что это Анатолий со своей жестянкой на деревяшке.


1981

Рыбий бог

Первый взгляд – мельком и вскользь. Слева от дороги зеркало в камышах, плоское, как и все здесь в степи. Не настолько большое, чтобы казаться выпуклым, то есть не море, не озеро, а именно – пруд. Далеко, на другом краю зеркала, – домик, серый наперсточек. Острая вертикальная зацепка для глаза рядом с идеальной зеркальной поверхностью.

Я уезжал из гостей из Семикаракор (донская низовая станица, теперь, впрочем, просто большой населенный пункт с двадцатью тысячами жителей), и пруд мелькнул просто так в левом автомобильном стекле, а внимание все было уже на ростовском аэродроме.

Но зацепка глазу произошла. Разговор в течение последующих минут держался около промелькнувших пруда и домика, и тут я узнал, что это вовсе не захудалая рыбачья или рыбоводческая хижина, где жили бы сторож или кормач, но современный благоустроенный коттедж с двумя прекрасными комнатами и просторным холлом. Вокруг виноградник и сад. За пределами их – бахчи с арбузами.

– Хочешь, Алексеевич, в августе на арбузы? – предложил Борис Куликов, мой семикаракорский гостеприимец. – Я поговорю с председателем рыбколхоза. Будешь жить в этом домике. Рядом Дон, рядом Сал. Полынная степь. Промоешь душу. Договорились?

Так двенадцатого августа я оказался обитателем действительно благоустроенного и удобного коттеджа, окруженного действительно виноградником, на берегу действительно карпового пруда. От фундамента дома до кромки воды – тридцать шагов. Можно сказать, что две недели я жил наедине с прудом, общался с ним и думал о нем.

Но сначала походим вокруг да около. Оглядимся, запомним обстановку и место действия.

«Наедине» – это сказано условно и слишком сильно. Домик, рассчитанный на приезжих гостей, удобен и для более близких колхозных нужд. Главное, что есть кухня с газовой плитой и вся необходимая посуда, включая ножи и вилки. Шагах в пятидесяти, если пройти по узкой тропинке через виноградник, вы окажетесь под большим абрикосовым деревом. Там вы увидите длинный дощатый стол и дощатые лавки. Уже на другой день моего приезда за этим столом отмечалось шестидесятилетие колхозного бухгалтера. Застолье сопровождалось донской ухой, вяленой рыбой, карпами в рассоле и разноголосым пением бывших казачьих песен. Это мероприятие не было для меня угнетающим, во-первых, потому, что оно не касалось самого домика, а во-вторых, потому, что я, не дождавшись его окончания, ушел гулять в тихую предвечернюю степь.

Второе нашествие случилось неделей позже. Хозяйка с утра еще объявила, что будут доноры.

– Много ли?

– Человек двадцать пять.

– Здесь откроется донорский пункт?

– Нет, кровь они сдадут в больнице. А здесь полагается им после этого угощение. Так уж у нас в колхозе заведено. Не первый год.

– Да кто они, доноры?

– Молодые мужики, колхозники. Кто шофер, кто тракторист, кто моторист.

Мероприятие осложнилось тем, что в этот день шел дождь и под абрикосом сидеть было нельзя. Заняли холл, сдвинув бильярд и поставив столы. Котел с тушеными утками опустошался долго, и мне приходилось ходить, если я хотел выйти из своего верхнего убежища, как раз мимо шумных столов…

В остальные дни появлялись только одиночные посетители. Приезжал председатель, Иван Васильевич Абрамов, пятидесятилетний, здоровый, упитанный мужчина, круглолицый и голубоглазый (и в голубой рубашке), фронтовик-разведчик, с осколком, сидящим в нем где-то около диафрагмы. Главный хозяин дома, пруда и всего колхоза. Приезжал на своих «Жигулях» заместитель председателя, главный рыбовод Саша Борисов. То есть просто Борисов, если по-русски, но в Семикаракорах своя манера произносить самые обыкновенные фамилии: Куликов, Борисов. Саша – совсем молодой мужчина, светловолосый и весь, я бы сказал, какой-то розовый. Недавно только окончил заочно Московский рыбоведческий институт. Приезжал Борис Куликов, поэт и прозаик, живущий в Семикаракорах и сосватавший мне, как помним, это прекрасное обиталище.

Слышались перед домом голоса, стучали бильярдные шары в холле, фыркали моторы отходящего или пришедшего автомобиля.

Семьи хозяйки, обслуживающей домик, в течение целого дня не было слышно. Глава семейства, колхозный шофер, целый день был на работе. Дочка зубрила – сдавала вступительные экзамены в Ростовский юридический институт. Сама хозяйка либо неслышно хлопотала на кухне, либо копошилась в огороде. Они жили в отдельной комнате, смежной с кухней. Но вечером (великое наше завоевание) семья рассаживалась в холле перед телевизором и включала его как можно громче. Передавали громоздкий, не двадцати ли серийный детективный фильм, все события которого легко можно было бы уложить в полтора часа, как это и делается в хороших приключенческих фильмах. Тем не менее все серии приходилось если не смотреть, то слушать. Они неизбежно накладывали печать на мое сознание, и вот некоторые отрывки своей прозы я поневоле пишу в духе этого громоздкого зрелища.

Информация к размышлению. Донская уха. Только что пойманную и хорошенько очищенную рыбу кладут в котел (ведро, большую кастрюлю) и начинают варить. Когда вода закипит, опускают в нее большое количество красных, нарезанных помидоров. Через некоторое время помидоры вынимают, разминают в отдельной посудине, отделяют кожицу и получившуюся красную горячую жижу опять выливают в котел с ухой. Таким образом, вся уха получается красного цвета и кисловатого вкуса. Когда я робко попросил сварить мне уху без помидоров, меня не поняли.

Информация к размышлению. (продолжение). Карп в рассоле. Впервые я узнал, что такое карп в рассоле, под абрикосовым деревом, во время чествования колхозного бухгалтера. Конечно, бывают караси в сметане, бывает судак, запеченный в тесте, бывает осетрина, запеченная в ломтиках картофеля. Но все же нельзя придумать столь же вкусное и здоровое блюдо, как карп в рассоле.

Только что пойманных и хорошо очищенных карпов варят в течение десяти – пятнадцати минут в тузлуке, то есть вот именно в рассоле, в очень-очень соленой воде. Потом их вынимают и выкладывают на большое блюдо рядами. Каждый ряд пересыпают мелко рубленным укропом, измельченной петрушкой, измельченным чесноком, перцем, раздавленным душистым горошком. Карп остывает и одновременно пропитывается специями и пряностями. Можно этих карпов есть через час, через два, но можно и на другой день. Чем больше они стоят (в холодном месте), тем душистее становятся. У нас они не задерживались, да мы и не готовили их помногу, имея в виду близость пруда.

Меня озадачило слово «сады», произносимое здесь довольно часто.

– Как пройти к Салу?

– А вот пройдешь виноградник – и налево. Так все садами и иди.

Я шел, как мне говорили, но не мог понять, что же здесь называется садом. Росли, правда, разрозненные деревья и кустарники, одичавшие и общипанные. В общей сложности они занимали большое пространство и тянулись по берегу теперешнего пруда, как бы повторяя своей протяженностью станицу Семикаракорскую, расположенную на другом берегу. Отдельные деревца хотя и занимали большое пространство, но стояли друг от друга далеко и никак не могли произвести впечатления садов. Разве что бывших? Борис Куликов мне все рассказал. Было два возвышенных места, а между ними – длинная впадина. Весной она заливалась водой, а летом высыхала. На одной возвышенности – станица, на другой возвышенности – сады. Далековато от куреней. Но это не мешало. Приезжали на лошадях и обрабатывали. Загородок не было, баловства не водилось. Росли яблони, груши, сливы и вишни. Потом у людей нашлись другие заботы и печали, стало не до садов, и сады остались бесхозными, начали хиреть, вырождаться, исчезать с лица земли. Теперь мы видим только остатки. Как будто открыли некий краник, и утекла живая вода. Осталось сухое и бесплодное место.

– А жаль, – заключил Борис Куликов. – Прекрасные были сады. Я любил гулять по этим одичавшим садам от одного дерева к другому далекому дереву. В одном месте несколько яблонь и слив сбились в кучу, точь-в-точь как это сделали бы в конце сечи остатки побежденного и начисто почти полегшего войска. Сплотились бы человек сто, ощетинились бы во все стороны саблями и пиками, чтобы подороже продать свои жизни.

Было тут так: на яблоне десяток уцелевших яблок, а под ней – желтый или красный круг. Вся земля усыпана опавшими плодами. Яблоко к яблоку без просвета. Я поднял яблоко пополосатее, вытер о полу куртки и врезал в него зубы. Да ведь это же мое детство! Дедушкин сад и яблоня в нем, под названием «пресная». Взрослые не любили эти пресные яблоки без всякой кислоты и без необходимых яблочных ароматов: только сласть под толстой кожуркой, впрочем, немного вяжущая и горьковатая. Но я их любил. И вспоминал часто, как безвозвратное детство, потому что негде было взять в современных садах, специализировавшихся на трех-четырех основных сортах, это, может быть, и не имеющее большой товарной ценности, но дорогое мне яблоко. И где же я его встретил? На Дону! В одичавших и вымирающих семикаракорских садах, там, где последние яблони и сливы сбились в кучу и образовали нечто вроде круговой обороны. Но и в их строй уже врубился топор. Вчера еще не было, а сегодня я вижу – три старые сливы срублены под корень…

Впрочем, все равно эти кустики и деревья подлежат расчистке и сноске (и уже местами поскоблил землю бульдозер). Председатель Иван Васильевич наметил место бывших садов занять под бахчу. Тогда, вероятно, исчезнет и само словечко «сады» применительно к этому месту, продолжающее пока существовать в обиходном языке семикаракорцев.

Итак, между станицей и садами всегда существовала впадина, балка, заливаемая весенней водой и сухая летом, а тем более в зимнее время. Впадину улучшили где надо, местами выровняли ее дно, местами насыпали земли, чтобы создать надежные берега, а из Сала накачали в нее воды. Эту систему водоснабжения я видел. Сал, протекающий метрах в семистах от впадины, отделен от нее сухой степью. Его русло лежит ниже пруда. Поступили так. Насосами по трем коротким широким трубам поднимают воду круто вверх в узкий канал (канаву), по которому она уже самотеком идет к впадине. Впадина перегорожена верхней плотиной. По этой плотине продолжается канал, приведший сальскую воду. В трех местах на плотине положены короткие наклонные трубы. Вода из канала устремляется по ним и постоянно пополняет пруд. Здесь его начало, его верх. Внизу стоят шлюзы, через которые можно сбрасывать воду по мере надобности. Можно выпустить ее всю. По другой канаве она самотеком течет обратно в Сал: ведь его русло лежит ниже пруда. Всю эту систему я проследил от начала до конца, но можно ее и не знать, а просто жить на берегу пруда и любоваться каждый день его огромным зеркалом, оживленным по краям высокими зарослями камыша, а посередине кое-где штриховыми ажурными камышовыми прядями.

Живя на одной и той же земле, разные биологические виды (семейства, отряды) тем не менее некоммуникабельны, как теперь принято говорить. Едва ли делятся впечатлениями и эмоциями между собой, скажем, барсук и сорока, белка и лось, бабочка и кузнечик. Впрочем, о языке животных мы можем только гадать. Возможно, существуют какие-то эмоциональные выделения, эманации, внушающие другим то или иное чувство. Замечено, например, что крыса, пробегая мимо, вызывает у человека почти неизбежное чувство не только омерзения, но и страха. В конце концов, не тигр и не волк, чтобы напугать. Но может быть, промчавшийся мимо волк вызывает у человека меньше разных отрицательных эмоций, нежели крыса.

Многие виды вообще не знают о существовании друг друга, хотя часто приносят друг другу взаимные неприятности. Например, доказано, что муравьи нас не видят и в нашем человеческом облике нас не знают. Мы существуем для них как некая сила почти космического порядка: расшевелили муравейник палкой, подожгли муравейник, вырубили вокруг лес, посыпали лес химическим порошком… Они знают нас по результатам наших действий, но не знают непосредственно как таковых. Для комаров мы, вероятно, проявляемся только в виде теплоты, которую они улавливают на расстоянии, и, может быть, в виде запаха – знак: можно напиться, как из озера…

И все же между нами и пчелой, между нами и птицей, между нами и белкой есть одно великое общее: мы живем в одной стихии, мы обитаем на суше, на воздухе, и нас не делит та, смертельная в обе стороны грань, которая разделяет сушу и воду. Птица, мышь, слон, человек, оказавшись под водой, сразу погибают, точно так же погибает любая рыба, оказавшись на берегу. Две сферы существования, как бы даже два разных измерения, хотя и соприкасающихся и соседствующих: только протянуть руку или высунуть нос. Но нет проще способа погубить на земле все живое, как залить землю водой. И нет проще способа погубить все живое в воде, как взять и выпустить из водоема всю воду. Потоп и антипотоп. Потоп водой и потоп воздухом, атмосферой, пустотой. Спасайся на Арарате, на высоком месте, выступающем из воды, или спасайся в яме, в глубоком месте, не заполненном еще враждебной стихией воздуха!

А между тем две враждебные сферы жизни соседствуют, соприкасаются, и места их соприкосновения, как ничто другое, украшают нашу планету. Что была бы наша земля без океанов, без быстрых и медленных рек, без ручьев и речушек, без лесных и горных озер, без прудов, обсаженных пышными деревьями или обросших по берегам камышом, как вот этот пруд, перед которым я сижу на деревянных мосточках.

Я пришел и сел на берегу пруда, любуясь им, собираюсь купаться. Я еще ничего не знаю о его обитателях и могу только догадываться, что в таком пруду должна жить рыба.

Странно шуршат и шевелятся камыши, словно кто-то трясет их в воде, задевает за них, колеблет. Мне не видно виновников этого шуршания, но я знаю теперь, что водоем обитаем. В нем живут некие существа, способные трясти и качать камыш.

В таком пруду, как этот, жизнь не замедлит проявиться и дать о себе весть. Раздается всплеск. Оборачиваюсь. На воде круги. Через некоторое время из воды к нам, в нашу стихию, свечой взвивается золотистая рыбина. Поднявшись на полметра над поверхностью воды, она шлепается обратно. Что она увидела здесь, в нашем мире?

Посередине озера медленно тарахтит катер кормача. Водяной трактор – назвал бы я его. С борта по специальному лотку сыплется в воду корм. За катером – кипит, бурлит, плещется. Сотни рыб одновременно взлетают вверх и шлепаются в воду. Не со всего ли пруда сбежались карпы (комбикорм дают!). Суетятся, толкаются, оттирают друг друга, теснятся, жадно хватают корм, мчатся дальше за тарахтением катера. То есть вообще-то ведут себя так же, как вели бы себя и мы, если бы жило нас в тесноте очень много тысяч, и если бы мы были голодны, и если бы нам выбросили еду. Может быть, только обходится без брани да без драк, а впрочем, кто знает?

В других водоемах плавают разные рыбы, и живут они там просторно. Щука стоит в траве и поджидает добычу, какую-нибудь там плотицу; окунь гоняется за мальком; налим сидит в норе; голавль держится на перекате на быстром течении; сом лежит в глубокой яме; жерех лупит хвостом по воде и тотчас хватает оглушенную мелкую рыбку; карась копается в иле; язь выглядывает из-под ивового куста – не упадет ли на воду жирная стрекоза, чтобы метнуться стрелой и молниеносно схватить. У каждого свой образ жизни, у каждого свое дело, у каждого свой срок жизни. Может быть, съедят тебя в это же лето, а может быть, сохранишься и проживешь многие годы. Говорят, попадались щуки с петровскими еще кольцами в жабрах, позеленевшие, обомшелые от старости.

Так или иначе, даже в самых огромных водоемах, в земных океанах, эти наши странные и удивительные сожители по планете в чем-то испытывают влияние человека. Судьба их в чем-то зависит от него. Там он опустит трал и выловит кучу рыбы, а там он прольет в воду нефть или другие ядовитые вещества, там закинет крючок с приманкой. Вертолеты высматривают сверху селедочьи косяки, локаторы прощупывают толщу океана, плотины перегораживают текучие реки. Меняется водный режим, меняются условия питания. Некоторые обитатели гибнут, а некоторые выживают. Такова уж современная жизнь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20