Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Владимирские просёлки

ModernLib.Net / Советская классика / Солоухин Владимир Алексеевич / Владимирские просёлки - Чтение (стр. 9)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Советская классика

 

 


Надолго осталось в душе буйное, но горькое веселье варваринских вдов, которым ныне по сорок лет. Увидишь такое, и не нужно никаких плакатов, агитирующих против войны.

На другой день на рассвете мы ушли из Варварина.

День пятнадцатый

В русые головенки тех мальчишек, что барахтаются в уютном, обросшем ивами омутке, или бегают все в брызгах по журчащему перекату, или, сопя и пыхтя, вытаскивают из илистых нор упирающихся клешнистых раков, или просто лежат на солнышке около тихой воды, редко приходит мысль; а откуда течет, где начинается их речка?

Река текла, когда ребятишек еще не было на свете, и она будет течь, когда их снова не будет. Для них река как само время, как сама земля, как сам воздух. У нее не может быть ни конца, ни начала.

Но иногда, чаще всего в школьном возрасте, после первых уроков географии, когда прикоснутся дети к волшебным страницам «Фрегата „Паллады“ и „Дерсу Узала“, обязательно придет этот вопрос, чтобы смутить ребячьи умы и души.

С заговорщическим видом будут они шептаться, собираясь в стайку, из родительских столов начнут пропадать куски хлеба, если нет в доме готовых сухарей, исчезнет и хлебный ножик, жидкий, весь сточенный, способный, однако, в детском воображении играть роль тесака, кинжала, кортика.

Экспедиция отправится рано утром, чтобы к вечеру, охваченная расколом, идейными шатаниями и, наконец, бунтом малодушных, возвратиться домой, так и не узнав, где начинается река и как она начинается. Впрочем, нужно сказать, что у сельских детей нет другого представления о начале любой реки, кроме холодных ключей, бьющих из-под земли.

Так и мне рисовалось начало нашей Ворщи: зеленая трава, тенистый куст, а из-под куста льется и льется, журча, светлая, ледяная вода. Но где оно, это начало? Приставал с расспросами к старшим:

– Если идти все по реке, – добросовестно объяснял отец, – попадется Журавлиха – большой темный лес. Туда не ходи, там разбойники водятся. После Журавлихи начнется снова поле, за тем полем и стоит деревня Бусино. Около Бусина начинается наша Ворща. Большой вырастешь – сходишь.

Но в детстве и пять минут могут вызвать бунт нетерпения, а тут жди, когда вырастешь. С надежным другом выступили мы в великий поход. Мы были так малы, что боялись на шаг отойти от воды, чтобы спрямить дорогу там, где река петляет и извивается. Мы шли по берегу, и земля раскрывалась нам в своей первозданности. Теперь мы побоялись бы искупаться и, пожалуй, не удивились, если бы из-под куста глянула на нас буграстая морда крокодила. Река увела нас от реальности в свою таинственную сказку.

Нужно сказать к нашей чести, что когда началась Журавлиха, мы не повернули обратно, а шли еще некоторое время, продираясь сквозь прибрежные заросли, главным образом черемухи и малины.

Потрясла нас поляна, поднимающаяся бугром, вернее – не сама поляна, а избушка на ней. Если бы бросилась на нас собака или закричал кто-нибудь – было бы легче. Но избушка стояла безмолвная, словно пустая, а из трубы шел дымок. Отцовы рассказы о разбойниках не могли забыться так скоро. Мы переглянулись и задали стрекача.

Потом рассказали нам, что живут в сторожке какие-то Косицыны. Кто такие Косицыны, почему они там живут, как в сказке, одни в темном лесу, на берегу реки, посреди поляны, красной от земляники? Может, они-то и есть разбойники?

А когда кончилось детство и все стало понятным, все встало на свои места, позвала чужая сторона, и некогда было вернуться к светлой, как сама речка, мечте – дойти до истоков Ворщи.

Теперь, проглядывая по карте, как идти дальше, мы шарили кончиком карандаша по деревням и селам. Отметив крестиком село с интересным названием Ратислово (была, значит, тут рать, но было и некое слово), карандаш наткнулся на крохотный кружочек, около которого написанное мельчайшими буковками вдруг зацвело, заиграло, запереливалось красками выплывшее из глубин души, из потаенных уголков памяти, из давней детской мечты короткое словечко – Бусино.

В Ратислове полдня мы лежали под ветлой на берегу пруда. Прудов в этом селе было множество. Расположенные двумя параллельными рядами, они были бы очень красивы, а также давали бы много рыбы, если бы не заросли камышом и ряской, если бы не заплывали илом, если бы не уменьшались и не пропадали. Ряска лежала таким плотным слоем, что брошенный камень не оставлял следа. От берегов наступал на раздолье пруда камыш. Можно было предположить, что стройное зеленое войско его вскоре оккупирует всю территорию пруда, соединившись с теми собратьями, что наступают со стороны острова, поднявшегося над зеленью ряски, подобно могучему зеленому взрыву.

Трое бродяг, разумеется, привлекли внимание ратисловцев, к тому же отпускаемая Серегой борода достигла той степени выразительности, когда хозяина ее можно было легко принять за уголовника. К пруду собирались зеваки.

Председатель согласился, что пруды не плохо было бы почистить, но колхоз только-только начал набирать силу, и пока ему не до прудов. Кроме того, нужен экскаватор, а в районе ни одного экскаватора нет.

– Они все где-то там, в пустынях копаются, – с горечью сказал председатель, – а у нас здесь, в средней полосе, такие пруды погибают. Готовые, нашими предками вырытые, только почистить да в порядок привести. Прудов у нас в селе около четырех гектаров. Знаете ли вы, сколько карпа можно развести на такой площади?

– Мы-то знаем, а знаете ли вы, председатель колхоза?

– Я тоже знаю, но что делать, если в целом районе нет ни одного захудалого экскаваторишка. Мало внимания уделяется нашим центральным землям.

Мы спросили, где можно искупаться.

– В том порядке один пруд еще сохранился. Видно, уж очень глубок был. Банным зовется. В прогон залогами как раз проберетесь.

А еще мы попросили у председателя лошадь, потому что спутница наша иногда уставала раньше, чем наступал вечер.

Шустрый паренек-подросток, получив наряд, долго отнекивался, и так, что не помогали ни угрозы, ни мирные увещевания. Дело зависело от того, кому надоест раньше – председателю просить, пареньку отказываться или нам слушать их перебранку. В ту минуту, когда мы хотели махнуть рукой, пареньку надоело, и гнедая тощая лошаденка, запряженная в телегу, начала лениво перебирать ногами, загребая дорожную пыль.

Мы с Серегой шли рядом с телегой, а Роза, паренек и наши мешки ехали. То и дело лошадь останавливалась. Паренек делал вид, что понукает ее, потом так, чтобы мы слышали, говорил про себя: «До того леска доедем, дальше не повезу, совсем не идет лошадь». Однако у леска повернуть он не осмеливался и повторял сцену с вариациями: «Поле переедем, дальше не повезу». Так он откладывал три раза и наконец решился.

Нам и самим было неловко, что, может быть, действительно гоняем зазря такую усталую лошадь. Однако паренек, как только отъехал от нас шагов на тридцать, раскрутил над головой вожжи и, пока было видно (а было видно километра на два), гнал лошадь то вскачь, то рысью.

К концу дня вместе со стадом коров в прозрачно-золотистом облаке пыли, пахнущей парным молоком, мы вошли в деревню Бусино. Бригадиров дом оказался в конце длинного порядка, растянувшегося по берегу отлогого широкого оврага. Хозяина не было дома, и мы расселись на завалинке. Жена бригадира рядом с нами нянчила ребенка. Постепенно число детей около женщины увеличивалось, и наконец собрались все шесть ее сыновей-богатырей. Старшему было не больше десяти – двенадцати лет.

Мы все боялись задать главный вопрос: здесь ли начинается река Ворща? Вдруг скажут: «Что вы, не знаем никакой Ворщи, и вообще никакой реки здесь нет». Почему они сами молчат о том, что у них начинается река? Ведь не в каждой деревне начинаются реки? Наверно, и правда здесь ничего нет. Откуда я взял это Бусино? Из детства, из рассказов отца. Но мало ли чего может рассказывать отец ребенку! Тоже и сказками потешают детей.

Земля, покрытая высоченной густой травой, уходила вниз полого, но глубоко. Противоположный берег оврага поднимался стремительнее и круче. А на дне оврага, в лиловых сумерках, начали появляться белые, как вата, клочья тумана. Туманные озерки сливались, вытягиваясь в ленту, и наконец овраг до половины заполнила плотная белизна. Это обнадеживало. Такой туман не мог родиться в простом овраге. Он мог родиться лишь в том случае, если там на дне, в травах, пробирается речная вода.

Совсем стемнело, когда пришел отец шести сыновей – колхозный бригадир, молодой мужчина в вылинявшей и выгоревшей гимнастерке.

Он повел нас на ночлег.

В избе, куда мы пришли, было еще темнее, чем на улице. Однако темнота не могла скрыть того, что горница прибрана плохо, на столе возвышается гора свеженарубленной махорки и хозяин, округлобородый старик, сгребает махорку в фанерный ящик. Тут же на столе валялось множество листочков от численника, предназначенных на цигарки.

Керосиновая лампа трепетно осветила горницу, и мы увидели, что у старика красные слезящиеся глаза и до черноты закоптелые пальцы.

Старая женщина, вздувшая огонь, оглядела нас всех и остановила на мне странный, долгий, вопросительный взгляд. Потом она вышла, но тут же вернулась, начала хлопотать с самоваром, а я то и дело ловил на себе ее взгляды, от которых становилось жутко. Сначала во взгляде ее был немой вопрос, потом почти мольба, потом осталась одна лишь боль. Тогда я осмелился, спросил ее, почему она на меня смотрит, может, где-нибудь видела раньше?

– Думала, сын вернулся, да поначалу не открываешься. Сын у меня был – две капли с тобой. Тринадцать лет жду. Бумаг похоронных не было – значит, прийти должен.

– Полно пустое говорить, – грубовато оборвал ее муж-старик. – Кому прийти, все давно пришли.

Женщина вышла.

Старик снял со стены фотографию и дал нам.

– Правда, схож ты на нашего Леньку, я и то усомнился.

На фотографии был молодой, круглолицый парень, русый, здоровенный, курносый. Я, признаться, не нашел в нем большого сходства с собой, но матери виднее – значит, что-то было.

Я не сказал своим спутникам, зачем мы пришли в Бусино, боясь, что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше, и он поголубел, засеребрился под лунным светом. Почти бегом бросился я в овраг. Брюки мои до колен тут же намокли, как если бы я вбежал в воду, в башмаках начало хлюпать. И еще раз мелькнула надежда: такая роса обязательно возле воды.

Запахло туманом. Он был густ и плотен. Вот я вошел в него по пояс, вот скрылся в нем с головой. Четкие очертания луны стушевались, как если бы на нее набежало облако. На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук. От главного большого оврага отходил в сторону небольшой овражек – тупичок. Он был не более ста шагов в длину и кончался крутой поперечной горкой. У входа в него росла высокая ветвистая ива. Никаких деревьев или кустов вокруг этой ивы не было видно. По овражку-тупичку, гремя, журча, переливаясь, бежал ручеек. Он пробил себе узкое углубленное руслице, над которым разрослись травы так, что самого ручейка не было видно.

У крутой поперечной горки, то есть у задней стенки овражка, травы буйствовали невероятно. Оттуда плыл, наполняя овражек до краев, резкий, душноватый аромат таволги. Ее белые пышные соцветия зеленовато светились. Там, окруженная могучими травами, и была колыбель.

Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб длиною метра полтора, шириною в метр. Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как бы не было.

Выливаясь из сруба, вода обретала голос и видимость, потому что начинала переливаться, течь, быть ручьем.

По склонам оврага цвел красными шапками дикий клевер, алели гвоздички, желтели лютики. Наверху, над тихой колыбелью реки, в самом изголовье, густая росла пшеница. Пыльца цветения долетала до родника. Пушинки одуванчиков невесомо опускались на хрустальную воду.

Текущий по овражку, переливающийся ручей был зеленый, но я уж видел, представлял, как ярко сверкает и блестит он при утреннем солнце.

Только так, среди травы, цветов, пшеницы, и могла начаться наша река Ворща. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство.

Еще бежать и бежать этому ручейку, пока образуется первый бочажок и появится новое понятие – глубина.

Еще не скоро разольется он чистой гладью, в которой отразились бы и прибрежный лес, и облака, и само солнце, а ночью – синие звезды.

Еще не скоро сможет похвалиться этот ручеек-младенец тяжелым всплеском рыбины, рождающим на утренней воде багряные круги волн.

Но вот уж и девушка, разгоряченная ходьбой, умылась в реке, вот уж подошла к ней женщина и унесла на коромысле два ведра прозрачной воды; вот уж метнулась от всплеска бойкая стая окуней, и удильщик забросил к осоке свою немудреную снасть.

Деревни и села задымились по берегу реки (их не было бы здесь, если бы не она), зазвенели косы в прибрежных лугах. В сенокос парни, по древнему порядку, сбрасывают девушек прямо в платьях в теплую полдневную воду.

Вот уж и первый мост через Ворщу. С моста сыплется в реку разный мусор, и поэтому, поднявшись из глубин, ходят там, кормятся осторожные голавли.

Появились названия: Долгий омут, Барский омут, Черный омут. Здесь река и втекла в мое детство, чтобы стать едва ли не главным в биографии. Ничто не влияет так сильно и так решительно на формирование детской психологии, как река, протекающая поблизости. Первый друг, первая игрушка, первая сказка – все это она, река. Не велика, не знаменита Ворща. Мало связано с ней легенд. Но неужели это так уж плохо, что никогда и никто не утопился в реке? Для славы нам нужно, чтобы бросали в воду царевен, чтобы обманутые красавицы прыгали с крутых берегов. Мы почитаем кровожадного и бесполезного орла и равнодушны к какой-нибудь там овсяночке, или пеночке, или мухоловке, спасающей наши сады и наши леса.

И вот уж сама кровожадность орла, сама его жестокость ставятся ему в достоинство, воспеваются в стихах, песнях и в поэмах. А между тем еще Салтыков-Щедрин предупреждал, говоря, что орел – птица прежде всего хищная. К голосу классика можно было бы и прислушаться.

Что ж, трудолюбивая овсяночка, разве мы хвалим ее за то, что, крохотная, она уничтожает пуды всевозможной нечисти, или разве мы жалеем ее, когда настигнет, убьет, растерзает хищная птица?

Вот и Ворща моя трудится неустанно за веком век, принося радость и пользу людям. А главная радость от нее детишкам. Как птица-овсяночка, не поражает Ворща своим величием. Ольха да кувшинки, перламутровые ракушки да пескари, ветлы да черная глубина омутов. А то еще осыпаются на воду белые черемуховые лепестки, медленно уплывая вниз по течению.

Я еще помню, как можно было голыми руками наловить в Ворще корзину рыбы. Великое множество водилось здесь голавлей, окуней, ершей, плотвы, гольцов, ельцов, пескарей, язей и иной рыбешки.

На моей же памяти завелась в Ворще щука. Где-то в низовьях (кажется, под Шаплыгином) нарушилась мельничная плотина, и в водополку, по большой воде, пожаловали первые гостьи – пошли по деревням недобрые слухи. Однако долгое время воочию никто ничего не видел. Наконец сосед Костя, постарше меня лет на пять, пригласил вынимать вершу. Дело было под Бродовской Лавой. Приподнял он вершу над водой, и затрепыхалось, забилось в ней о мокрые прутья, грозя разворотить и вырваться. Костя закричал не своим голосом: «Нали… Гола… Щука!» Потом мы внимательно разглядывали на траве впервые увиденное зубастое отродье.

С тех пор начала убывать рыба в Ворще. Вот, наверное, раздолье было первым щукам! Рыба непуганая, смирная.

У нее и в инстинктах против щуки ничего не было. Сама небось в пасть лезла. Теперь-то пошли приспособленные поколения: действует зубастый естественный отбор. Теперь ежели уцелел пескарь, то его, ворщинского пескаря, на мякине не проведешь!

Про Ворщу мог бы я рассказывать без конца: мало ли было рыболовных приключений, мало ли встречено на ней радостных зорь, мало ли слышано соловьев, мало ли похожено по ее ночным берегам! Одних стихов прочитал я ей уйму, и много стихов напела она мне своим ласковым тихим журчаньем.

И все это, весь особый, радостный, ни на что не похожий мир под названием Ворща, начинался теперь у моих ног, в дубовой колыбели, среди цветов и травы с пшеницей в изголовье.

Зеленые струйки переливались в черной траве, убегая к большой развесистой иве. Там ручеек поворачивал направо и струился вдоль большого оврага, сливаясь с другими родниками.

Утром, теперь уж втроем, мы снова пришли сюда. Как изменилось все вокруг на утреннем солнце! Вместо зеленой лилась золотистая, почти огненная вода. С травы и цветов капали в нее тяжелые, как жемчуг, седые капли.

Родников оказалось семь. Но тот, у которого я побывал ночью, – самый большой, называемый Гремячкой, считается главным.

Теперь можно было разглядеть дно колыбели. Оно было песчаное, чистое. Там и тут мельтешили в неподвижной, как бы застекленной воде фонтанчики песка. Значит, там-то и вырываются из земли родниковые струи. Я насчитал шестьдесят мельчайших песчаных фонтанчиков.

Конечно, мы пили родниковую воду и умывались почти благоговейно. А потом пошли по течению. Вода повела нас туда, где заплуталось во ржи да клеверах мое невозвратное золотоголовое детство.

День шестнадцатый

Этот день, как известно, начался у ключа, под названием Гремячка, у истоков реки Ворщи.

Мы шли, философствуя на тему, что появилось раньше – угро-финское название реки или славянское название ее истока.

Между тем солнце поднялось выше, роса обсохла, я в пустом еще, промытом утреннем воздухе начали струиться, заполняя его, первые медвяные запахи. Был разгар цветения всех трав – душистая, яркая, пестрая предсенокосная пора. Иногда нас обдавало запахом чистого меда: наносило от пасеки.

Пошли деревни, в которых старушка посмотрит, посмотрит на тебя из-под ладони, да и скажет:

– А вроде бы человек-то знакомый. Не из Алепина ли будете?

– Из Алепина и есть.

– То-то вижу…

– Почему?

– По природе. Не Лексея ли Лексеевича сынок?

– Его.

– То-то вижу, вроде бы человек-то знакомый.

Вскоре мы вошли в Журавлиху, вошли с другого, дальнего конца, откуда заходить в нее мне до сих пор не приходилось.

Я внимательней стал посматривать в сторону протекавшей тут же речки. Не сидит ли где под кустом Петруха?

Личность эта была примечательна. Бурдачевский сапожник Петруха меньше всего занимался своим ремеслом, почему и не вылезал из унылой бедности. Впрочем, семьи у него была одна жена, которая, говорят, похаживала по миру.

Сам же виновник столь бедственного состояния семейного корабля и дни и ночи проводил на реке с удочками. Это был не просто рыболов-любитель, но одержимый человек, артист и, видимо, немножко поэт, потому что замечали его и без удочек сидящим около воды по несколько часов неподвижно.

Всегда небритый, всегда в черной линялой рубахе, выпущенной поверх штанов, всегда босой, всегда с двумя удочками на плече и жестяным ведерком в руке – таков стоит передо мной Петруха.

Он был бы, наверное, не причесан, если бы не стрижка под короткий ежик. Лет ему около шестидесяти.

Один его удильник составлен из ореховой палки и можжевелового хлыста, другой – цельный, березовый. Леска сплетена из конских волос, вся в узлах. Вместо поплавков обыкновенные пробки от бутылок пол-литровой емкости. Пьяным я Петруху не видел.

Поскольку дома его не ждали пироги да пышки, то он бродил по реке днями, ночуя тут же на берегу, питаясь то ушицей, а то деревенским обедом, выменянным на свежую рыбу.

Про него говорили, что он знает «слово», потому что там, где иной просидит хоть неделю и не дождется поклевки, Петруха выхватывал рыбину за рыбиной, но предпочитал делать это без свидетелей. Можно наверное сказать, что никакой прикормкой и привадой он никогда не пользовался и других насадок, кроме навозного червя и хлеба, не знал.

Петрухе я обязан страстью удильщика, обязан до конца жизни, потому что страсть эта, в отличие от других, не проходит.

– Лексеич, пора! – будил он меня еще затемно.

И мы торопились, поеживаясь от предрассветного холода, шли куда-нибудь в «ловкие» места. «А то еще под Курьяновской кручей очень ловко место», – говорил Петруха, а я запоминал.

Теперь, подходя к дому, я рассказывал своим спутникам про Петруху и обещал им устроить зарю с его участием. Я и раньше в дороге часто поминал про него, так что у них появилось даже нетерпение скорее прийти в Алепино и посмотреть на прославленного рыболова.

Правда, в последнее время Петруха сдал. Ноги у него согнуло (от вечного хождения по росе и сырости), а также, как сообщали мне в письме, появились кашель и одышка.

Между тем мы подошли к лесной избе, где некогда жили таинственные Косицыны. Вдруг закричала Роза. Можно было подумать, что она или наступила на змею, или чуть-чуть не наступила на мину. На самом же деле она впервые за поход увидела в траве красную-прекрасную землянику. Родная земля принимала с подарками.

«Земляничная жила», виясь в траве, уводила нас все ниже и ниже под берег реки, а сверху уж наблюдал за нами человек в очках и темно-синем поношенном кителе. Он был так же низок, как и широк, его лицо было так же округло, как и добродушно, и был он молод и весел.

– Ребята, помогите машину вытащить. Завяз в родной Журавлихе. У меня «москвичишко», мы его легко подтолкнем.

– А вы кто?

– Косицын я, может, слышали? В сторожке раньше жили. К старикам на побывку еду.

Так произошла наша встреча с Косицыным-младшим, как оказалось впоследствии, весельчаком, рыболовом-подледником, кандидатом юридических наук, старшим преподавателем Военной академии, Героем Советского Союза.

«Москвичишко» мы, конечно, вытолкнули моментально, и тут же с нас было взято нерушимое слово, что не позже чем завтра мы на том «Москвиче» поедем рыбачить на Колокшу, непременно с ночевкой, то есть на две зари.

Теперь до Алепина оставалось не больше двух километров. На выходе из Журавлихи уж виден за горой крохотный колокольный крестик, значит, скоро появится и сама колокольня, потом старые липы вокруг нее, потом крыши домов, потом мы войдем в Московкин прогон, и мать моя, если в это время взглянет в окно, уж сможет увидеть нас.

Дни семнадцатый – двадцать второй

Эти дни мы провели в Алепине. Но село Алепино, его люди и окрестности могут составить для меня предмет отдельной книги, которую я когда-нибудь обязательно напишу.

Должен сказать только, что рыбалка с участием Петрухи у нас не состоялась. Незадолго перед нашим приходом он умер.

– Удочки тебе отказал, стоят на задах около огорода.

Я пошел на зады и действительно нашел там, где крапива переросла огородный плетень, две удочки, так знакомые мне. Одно удилище из ореховой палки и можжевелового хлыста, другое – целиком березовое. Все в удочках было исправно. Деревенские мальчишки не срезали даже крючки, к которым присохли остатки выползков, насаженных некогда негнущимися пальцами Петрухи.

День двадцать третий

Если посмотреть вдоль красной сторонки нашего села, то увидишь ржаное поле, над ним в отдалении темную полоску Самойловского леса. Самойловский лес сбегает в низину к реке Езе. С колокольни хорошо видно, как начинаются за ним, пропадая в дымке, голубые холмы.

Я, правда, давно не лазал на колокольню, отчасти потому, что лестницы все обвалились, так что не знаю, какими показались бы мне теперь залесные дали. Виденье осталось с детства. Когда-нибудь, маленький, загляделся я в ту сторону, и навеки отпечатались в памяти голубые холмы.

Сторона для нас нехожая и неезжая. Это помогало голубым холмам сохранять свою сказочную неприкосновенность. В голубизне, в особо солнечные ясные дни, проступали белыми черточками колокольни. Там будто бы стоят села Пречистая гора, Кузьмин монастырь, Абабурово…

Когда я спрашивал у отца, что за колокольни проступают из дымки, он отвечал:

– Кто знает. Суздаль в той стороне, не его ли церкви!

Теперь я понимаю, что он был мечтатель и ему очень хотелось, чтобы из нашего села видно было далекий Суздаль.

И еще помню с детства, как пытался понять и осмыслить слово «Русь». В голову не пришло бы, что наше село и деревни вокруг – Брод, Негодяиха, Останиха, Венки, Вишенки, Курьяниха, Куделино, Зельники, Ратьмирово, Ратислово, – что все это тоже частица Руси, то, что было известно и понятно, не совмещалось с непонятным словом. Голубые холмы – другое дело: неезжая, нехожая сторона, что за деревни – не знаю. Там и есть Русь.


Самойловские елки должны были спасти нас от дождя. Туча гналась за нами по пятам. Хорошо было видно, как затуманилось оставшееся позади родное село – совсем завесила его кисея – и как кисея эта, одним концом пристегнутая к двигающейся туче, другим концом волочится по земле, задевая за деревья, дома, заборы. Вот она поволоклась по ржаному полю и, знать, была не такая уж легкая и воздушная, если рожь под нею ложилась, словно приглаживал, ласкал ее кто-нибудь шершавой тяжелой рукой, как приглаживает мужик непокорные, ржаные же вихры сынишки.

Нарастающий шум только подбадривал нас, и мы бежали до тех пор, пока погоня не захлестнула, не смяла, обрушив на плечи бурлящую, по-июльски теплую, ливневую волну.

Бежать дальше не было смысла – не играть же с дождем вперегонки. А если вас окунули в воду, то от второго окунанья вы мокрей не станете.

Ливень шел волнами. Проходила одна волна – и появлялось солнце. В золотистом пару тонула земля. Пар шел и от нас, от наших спин, башмаков, рюкзаков. Потом снова настигла туча. Дорога осклизла, и идти стало плохо. Жирная грязь налипала на башмаки, так что мы обрадовались, когда начался лес с густой травой по сторонам тропинки.

Серега от отца научился подражать птицам и теперь развлекался тем, что со всего Самойловского леса собрал к себе кукушек. Сначала несколько раз он прокуковал впустую. Ошарашенные дождем птицы не отзывались. Потом далеко-далеко раздалось ответное: «Ку-ку». Потом в другой стороне, потом сзади. Серега настойчиво звал, и мы слышали, как все ближе и ближе подлетают обманутые кукушки. Кольцо сжималось, и наконец в кустах со всех сторон послышалось шастанье, шум крыльев, шорохи. Птицы летали над просекой, над нашими головами в недоумении и растерянности. Тогда Серега решил созвать рябчиков, но снова хлынувший ливень помешал этой затее.

Как ни тепел был дождь, вымокшие до нитки, мы начали зябнуть. Кроме того, ливень перешел в мелкую морось, небо затянулось сплошной серой мглой. Верхушки елей рвали, терзали ее, отрывая и оставляя на себе белые мокрые клочья. Такое не могло кончиться быстро.

К деревне Корнево мы подошли с задворок. Долго искали прогон, чтобы попасть на улицу. Прогона все не было, и мы, решившись, открыли калитку в огород, прошли мимо гряд с луком (как сейчас вижу – матово-зеленые жирные стрелы с крупными каплями дождя на них), но огород уперся в бревенчатую стену двора, а двор оказался запертым. На наш стук дверь приоткрылась, и оттуда выскочил пудовалый поросенок, а за ним уж парень. Парень не обратил на нас никакого внимания и стал гоняться за поросенком по грядкам с луком. Мы тем временем прошли через двор, залитый навозной жижей, пришлось ступать по редко брошенным кирпичам, и очутились в самом Корневе.

Выбрав крыльцо попросторнее, расположились на нем. На ходу было теплее, а теперь губы у нас посинели, и сухая одежда в теплой комнате стала казаться верхом человеческого блаженства на земле.

День только начинался, и, значит, неприятного впереди было больше, чем его осталось позади.

Деревня просматривалась насквозь, зеленая и пустая, как футбольное поле во время перерыва. Только гуси и куры ходили там и тут. Это был дурной признак. При коротком дожде куры прячутся и пережидают, а уж если они вышли в дождь, значит, пережидать бесполезно.

Распугивая кур и гусей, расплескивая лужи, кидая вверх комья грязи, мчался по деревне «газик». Он готов был проскочить в прогон и скрыться за околицей, как длинноногий озябший Серега бросился наперерез ему, подобно вратарю, спасающему верхний левый угол ворот. «Газик» остановился, а нам в нашем положении было, право, все равно, куда и зачем он едет.

В автомобиле, кроме водителя, белобрового паренька в клетчатой рубашке, сидели еще старичок и женщина лет сорока пяти, со спокойным лицом, тоже, как мы, попутчики. Водитель, казалось, рожден был для таких дорог. Ему, видимо, нравилось даже круто поворачивать баранку, когда автомобиль становился поперек дороги и юзом начинал сползать вниз под крутой уклон или когда на критической точке подъема нужно было свернуть на сторону, наискось, чтобы вскарабкаться на осклизлый пригорок. Мотор урчал, работали оба сцепления, потоки грязи выбрасывались из-под колес и колотили по тенту.

– Значит, москвичи, – почему-то правильно решил водитель. – Ну что ж, у нас тоже все как в Москве, только дома пониже да асфальт пожиже. Радуйтесь, что на мою машину попали. Сейчас в радиусе ста километров все грузовики стоят по дорогам, где дождь застал. Ехать им невозможно. Только нам дорога открыта. – И он лихо подавал вперед рычаг скоростей, как будто непосредственно этим движением толкал машину вперед.

– Ничего, хорошую машину сделали, без нее – гроб.

– Водитель вы тоже, видимо, классный!

Белые брови сошлись на переносице. Парень поморщился.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16