Иногда весь стромынский ансамбль – валки и канавы обочин, ровное зеленое полотно, наезженная колея – начинал поворачиваться, плавно загибаться, и эти повороты еще больше украшали привольный утренний пейзаж. Идти было легко и радостно – и потому, что решили сбежать, а не сидеть два дня в Ильинском, и потому, что на такой Стромынке невозможно сбиться с пути, и просто потому, что воздух свеж, солнце ласково, а мы еще достаточно молоды, чтобы не задумываться о бренности мира.
Мне под ноги попалась подкова, почти новая, с обломками гнутых гвоздей в прямоугольных дырочках. Она была огромная и тяжелая. Разве что конище Ильи Муромца или какого другого богатыря мог обронить такую подкову. Именно так показалось моей спутнице. А я не стал убеждать ее, что скорее всего расковался битюг из породы владимирских тяжеловозов. Подкову я убрал в рюкзак, и она до сих пор хранится у меня как память о реальном ощущении счастья, застигшего нас на Стромынской дороге.
Между тем поднялась, как из-под земли, плотная заросль ольшаника и перегородила Стромынку. Некоторое время мы старались сохранить направление и пробрались сквозь лес, надеясь, что вот он кончится и снова откроются дали с широкой дорогой, убегающей в них. Но ольха смешалась с березняком, напросились к ним в компанию рябинка да черемуха, а малина с бересклетом так запутали все дело, что ничего не оставалось нам, как возвратиться на то место, откуда началась лесная заросль.
Возвратившись на старое место, мы увидели, что нам на выбор предложено два пути: чахлая тропинка, ведущая вправо, вниз, в топкое место, и яркий тракторный след, загибающий влево.
Немного было логики в том, что мы пошли по тракторному следу. Мало ли куда и зачем понадобилось ехать трактору. Но очень четок был след по сравнению с тропинкой. Это и обмануло нас. Трактор некогда продирался между деревьями, задевая за их стволы, обдирая кору, расщепляя верхние слои древесины. Тракторист был опытный, он ловко лавировал, заводя нас все дальше и дальше в глубину леса. Скоро мы поняли, что идем не так, но слишком много осталось за нами ложного пути, чтобы возвращаться и все начинать сначала.
Тракторный след привел не в деревню, не на поле, не к сторожке лесника, ни даже хотя бы на другую дорогу. Расступились седые, в лишайниках, свисающих длинными бородами, ели, и открылось взгляду огромное поле битвы, вернее – избиения деревьев людьми. Тракторный след развернулся и много напетлял, накружил на порубке. Там и тут лежали в кучах невывезенные еще березовые бревна. Тощие деревца поднимались в нескольких местах, вызывая ощущение сиротливости. У одной уцелевшей березы была сломана (падающей соседкой) вершинка, она свисала на кожице, засохшая и черная, тогда как береза сама зеленела и даже лопотала что-то под утренним ветерком. На краю порубки валялась опрокинутая набок большая железная печка, свидетельствующая о том, что лес рубили зимой. Пни, щепки, обрубки, сучья производили бы более удручающее впечатление, если бы порубка не успела зарасти неизвестно откуда взявшимся стебелястым лилово-красным кипреем. Медленно обошли мы порубку кругом и не нашли ни одной тропы, которая уводила бы отсюда.
Заплутавшиеся в лесу бродяги лезут на высокое дерево и оттуда обозревают местность. В книжках про это пишут так: «Напрасно вглядывался он в туманные дали. Лесной океан расстилался до самого горизонта, и не было ему ни конца, ни края».
Порубка занимала низину, и я слез бы с дерева, действительно не увидев ничего, кроме того же леса, если бы в далеком просвете между черными вершинами елей не проглянула яркая, солнечная зелень поля. Теперь без всякой тропы стали пробираться мы сквозь лес, заботясь только о том, чтобы сохранить направление. Хлюпала под ногами сырь, трещал валежник, руки покрывались ссадинами. Но уже нарастал (как под реостатом), все нарастал и нарастал свет. И когда кончились последние деревья, сказочно расстелился перед нами луговой ковер, взбегающий на пригорок. На пригорке дымилась ранними лиловыми дымками неведомая нам деревушка. Правее ее, на отдаленном холме, виднелось село. Метрах в двухстах от нас в кустарнике слышались мужские голоса, и мы пошли на них, чтобы все хорошенько расспросить. Через кустарник сочилась речушка, иногда она разливалась небольшими лужами. По одной из луж лазало четверо мужиков с семиметровым бредешком. Он был не столько вымочен в воде, сколько выпачкан в голубоватой илистой грязи.
– Неужели здесь водится рыба?
– Шел я вчера под вечер мимо речки, – рассказал один из рыболовов, – гляжу, а он, стервец, ходит!
– Кто ходит?
– Щурец, кому же здесь ходить! Мы, значит, пораньше да сюда. Вон тринадцать щурят вывели.
На траве валялись тощие, оскаленные щурята.
– Щука водится, и другая рыба должна быть!
– Нет, иной рыбы незаметно.
– Чем же питается щука?
– Она больше мышами харчуется. – Так и не поняли мы, смеялись над нами рыболовы или говорили серьезно. – Поля кругом, мыша прорва, который попадает в воду – конец.
– Жди, когда попадет.
– Будешь ждать, если жрать нечего. Вон они как отощали.
Деревушка на бугре называлась Федоровкой, а село на холме – Клинами. Мы пошли в Клины межой горохового поля.
Золушке, проснувшейся утром в своей каморке, роскошный вечерний бал в королевском замке казался сном. Она не поверила бы в этот сон, если бы не золотая туфелька под подушкой.
Матрос, вернувшийся к хлебопашеству в каком-нибудь лесном краю, будет хранить обломок коралла, и, может быть, к старости, когда туманная глубина экваториальных морей станет казаться давно приснившимся сном, только этот коралл и напомнит матросу о том, что океаны шумят и сегодня.
Нам, вышедшим в светлые поля, наваждением, сном показалась лесная морока. Выход на поля был как пробуждение, и лишь букетик лесных цветов – прохладной нежной грушанки, серебрящейся в руке у Розы и так не похожей ни на что полевое, – утверждал существование леса, только что пройденного нами.
У околицы села, весь в кучевых облаках и отраженном камыше, лениво курился пруд. Пышнее кучевых облаков зелеными клубами поднимались из земли ветлы. Они были стары и огромны. Внутри у них была труха, но еще хватало сил тянуть, поднимать на подоблачную высоту земные соки. Одна ветла упала в пруд, и теперь по ней можно было ходить. В большом пруде она потерялась, утратила свое горделивое величие: ее хватало только на то, чтобы достать верхушкой до того места, где кончались прибрежные камыши и начиналось чистое зеркало воды. Словно брызги, от рухнувшей в воду ветлы взметнулись вверх от лежащего трухлявого ствола зеленые молодые побеги.
Прочные дощатые мостки с перильцами уводили от берега на глубину, при которой не видно дна, хотя мне никогда не приходилось встречать пруда со столь чистой прозрачной водой. Это не мешало, впрочем, водиться тут всякой живности.
Вот пробирается, ползет по подводному стеблю ногатое, усатое существо, похожее на мокрицу. Это водяной ослик, мирный поедатель всего, что гниет. А вот совсем уж чудно, завитушками вниз, скользит по поверхности воды улита-прудовик. Для нее поверхность воды – потолок, она и движется по нему как бы вниз головой. Между тем отделился от черной глубины и несется стрелой черный обтекаемый снарядик. Теперь хорошо видно, что это тигр подводных джунглей – жук-плавунец. Сейчас он выставит наружу кончик брюшка, подышет, наберет воздуху и снова канет во тьму. Подобно тому как маленький кровожадный соболь нападает на кабаргу, впиваясь ей в затылок, жук-плавунец бросается на рыбу, гигантскую по сравнению с ним, и подчас одолевает. А если не одолеет один, то запах крови соберет армию собратьев, и тогда уж быть рыбе растерзанной.
Посидев подольше, увидишь, как из той же придонной тьмы вдруг появляется большая тень – это выплывает гигантский жук-водолюб. Ему тоже нужно подышать воздухом.
Если же запастись терпением и если посчастливится, может быть, промелькнет и серебрянка – удивительный паук, строящий себе подводный домик из пузырьков обыкновенного воздуха. Про пиявок нечего и говорить – снуют, извиваются черные бархатные ленточки, наводя ужас на купальщиц, подобных моей спутнице.
Словно шарики ртути, пролитой на стекло, но только иссиня-черные, катаются и юлят вертячки. Как циркачи на резиновой сетке, пляшут на упругой поверхности воды водомерки.
На мостках мы разбили наш табор, устроили купанье и стирку. Вода была свежа и прохладна. Она золотисто мерцала в глубине, просвеченная утренним солнцем.
Постепенно просыпалось село. К двум косилкам, стоявшим поодаль, прошли четверо мужчин, они не спеша покурили и еще более не спеша стали копаться в машинах.
Женщина с корзиной подошла к пруду и начала полоскать белье невдалеке от нас. Она рассказала, что пруд совсем было зарос, но прошлый год экскаватором его вычистили, углубили и теперь он еще поживет. «Омолодился пруд-то наш», – сказала женщина.
Две девочки и мальчонка-бутуз, все трое русоголовые, синеглазые, забрались на упавшую ветлу и затеяли там игру. Она кончилась тем, что мальчонка-бутуз свалился в воду, после чего ему было приказано сидеть на берегу и сохнуть.
День начался. Мы уложили вещи и двинулись в глубь села.
У председателя Клиновского колхоза Ношина в этот день случились три неприятности. Во-первых, в навозной жиже утонула девятипудовая супоросая свинья. Во-вторых, из соседнего, Фроловского, колхоза приехала делегация. Они, эти колхозы, соревнуются, и теперь люди захотели посмотреть, чего Ношин у себя достиг. А так как в Клинах по сравнению с селом Фроловским дела были плохи (свинья утонула, поросята в двухмесячном возрасте, как по уговору, дохнут, на скотном дворе грязь), то делегация была неприятностью. Мы слышали, как отчитывали Ношина фроловские колхозницы и как он краснел перед ними, словно мальчик перед учительницей. В-третьих же, в довершение всех бед откуда ни возьмись появились некие путешественники, которым все надо знать.
Ношин стоял небритый, в синей рубахе и в сшитых чуть ли не из шинельного сукна черных штанах. Эти получугунные штаны, надетые, видимо, ради делегации, да еще и подвернутые снизу, чтобы не грести пыль, вопреки всякой логике вызвали у меня к их обладателю чувство, похожее на жалость. Мы решили не допекать больше председателя и ушли в старинный липовый парк, чтобы пересидеть там часы зноя.
Когда лежишь в прохладе, в голову лезут всякие несообразные мысли. Например, вдруг возник вопрос: что глуше – село Клины, расположенное в двухстах километрах от Москвы, или поселок Амдерма, затерявшийся в Заполярье, на берегу Карского моря. В этой Амдерме однажды сидели мы, отрезанные от всего остального мира, в ожидании хоть какого-нибудь самолета, который вывез бы нас на Большую землю. Прошло дней десять, и каждый из десяти дней равен был месяцу, потому что, когда с утра до вечера прислушиваешься, не пробивается ли сквозь вой пурги металлический шум моторов, время стоит на месте. И вот – моторы! Все мы бросились к аэродрому, навстречу неведомым людям, прилетевшим за каким-то лешим в ту же Амдерму. По сходням самолета спокойно сходил мой хороший приятель, однокурсник по институту Миша Скороходов, и поговорка, что мир тесен, нашла себе блестящее подтверждение.
Потом мы пили спирт, и Миша, впервые в жизни увидевший море, да сразу Карское, все стремился убежать от меня в зеленый, с ледяным крошевом прибой, а я ловил его за полы пальто и оттаскивал на сухое место.
Значит, в Амдерме два знакомых друг другу журналиста встретились и при этом не очень удивились встрече: чего не бывает!
А возможно ли, чтобы два журналиста встретились также в селе Клины? Это исключено совершенно. Значит, отсюда можно сделать вывод, что Клины глуше Амдермы.
Мест, где не ступала бы нога человека, теперь, пожалуй, не найдешь. Но зато сколько мест, где не ступала нога корреспондента! С этой точки зрения мы пробирались теперь по девственным, первозданным местам. Мы шли как первооткрыватели, и всё – от ветки цветущей брусники до председателя колхоза, от разоренной могилы фельдмаршала до растущих надоев молока, от оранжевой ниточки Кольчугина до головастиков в клиновском пруду, – всё касалось нас.
Липовый парк, в котором мы отдыхали, постепенно нарушался. Деревья тоже стареют и падают. Правда, судя по пням, падать им здесь не позволяют. В центре парка липы стоят плотным кольцом. Там устроены лавочки и ежевечерними танцами вытоптана трава. От центра лучами расходятся длинные узкие аллеи, в которых почти темно. Земля между липами изрыта теми животными, лучшая представительница которых сегодня утром погибла в собственном навозе.
Клинчан нельзя и винить, что парк нарушается, потому что обновлять его невозможно. Подсаженные деревца не выжили бы в непроницаемой тени патриархов. Заросли бузины и акации окружают парк почти непроходимым кольцом.
Село Клины, как говорят, было вотчиной бояр Романовых, от которых пошла династия русских царей, и первый русский царь Михаил Романов родился будто бы именно в Клинах.
На выходе из села сохранилась церковка, которую начали ломать, но потом спохватились и поставили на белой стене трафарет: «Памятник архитектуры. Охраняется законом».
– Вот так бульварами всё и идите. До самого Юрьева – всё бульварами, – показал седобородый дед на знакомую нам Стромынку.
Долго брели мы по пересохшей земле, вспоминая кольчугинского секретаря: «Семь дней мы еще продержимся, а потом – не знаю». Было душно, как перед грозой. Далеко, далеко за горизонтом наметилось некое потемнение, и доносилось временами глухое погромыхивание. Уж не подмога ли идет оттуда, без которой не протянуть дольше семи дней! А может, там вовсю хлещет гроза?
Минутное чувство огорчения (почему там гроза, а не здесь) сменилось радостью: там-то Америка, что ли? Те же наши русские хлеба. Лей, гроза, хлещи где попало! Велика Россия – не промахнешься.
На подходе к Юрьеву-Польскому погромыхивание стало отчетливее. Идет, идет подмога секретарю Лобову, по всему горизонту гремит канонада. Быть ночью грозе.
Белые церковки Юрьева мы увидели вписанными в загустевшую синеву, от этого белизна их казалась неестественно яркой. Мы остановились на минуту на холме, с которого древний и деревянный городок открылся во всех подробностях, как бы положенный на дно глубокого ярко-зеленого блюда.
День одиннадцатый
Юрий Долгорукий, как, впрочем, и многие русские князья, любил закладывать города на месте слияния двух рек, если даже одна из них совсем маленькая. И столицу нашу Юрий заложил на высоком мысу между Москвой-рекой и Неглинкой.
По Колокше много красивых и удобных мест. Можно сказать даже, что Колокша с ее высокобережной поймой – одно из главных украшений Владимирской земли. Вода в ней хрустальна, но кажется темной от спокойной, уверенной глубины. Здесь не увидишь на поверхности морщин, узловатостей, завихрений, как на реках с быстрым течением. Словно бы неподвижна глубокая светлая вода, а течет! Луговые цветы глядятся в Колокшу, если только вблизи берегов не распластались листья кувшинок. В июльский полдень поднимаются из придонного мрака широколобые, огненноперые голавли, и нет им числа.
Вся хороша Колокша, но именно там, где впадает в нее речушка Гза, остановил свой взгляд Юрий Долгорукий.
Не знаю уж, как там было: топал ли он на этом месте ногой, провозглашая вроде того, что «здесь будет город заложен», или ходили туда с иконами да молебнами, – так или иначе, летописец (тогдашний корреспондент) получил возможность записать у себя в блокноте: «Юрий Долгорукий в свое имя град Юрий заложи, нарицаемый Польский, и церковь в нем каменну созда во имя святого Георгия».
Покняжили в Юрьеве один за другим несколько князей, а потом он, как выморочный, перешел к Москве.
Дмитрий Самозванец отдал Юрьев-Польский на прокормление касимовскому царевичу Магомету Мурату. Царевич покормился так, что через четыре года в Юрьеве было девять тягловых дворов, девяносто четыре места пустых и одиннадцать хором без жильцов.
Чуть позже говорилось о прилегающих к городу местах: «И та-де вотчина пуста, а запустела-де от морового поветрия и от хлебного недороду… и в книгах та его (князя Нагого) вотчина за ним написана впусте, живого в ней нет».
В конце XIX века Россия, как известно, вступила на путь капиталистического развития. Не остался в стороне и град Юрьев. Мужик Ксенофонт из села Волтовитинова начал выделывать плуги. Он сам пробовал их на земле, постоянно совершенствовал, и плуги его в свое время славились.
Вот до каких пределов развилась индустрия в Юрьеве-Польском: на заводе Ксенофонта было два сверлильных станка, один фуганочный, один болторезный, пять кузнечных горнов да одно наждачное точило.
После революции завод стал называться «Красный пахарь».
Более успешно развивалась легкая промышленность, а именно ткацкое и красильное дело. На этих фабриках мы еще увидим много интересного.
Текла красавица Колокша, проплывали над Юрьевом облака, уходило время. Одни дома разваливались, другие строились, но было в городе нечто, что стояло себе да стояло в таком виде, как было поставлено мастерами Юрия: «И церковь в нем каменну созда во имя святого Георгия».
Теперь, бродя по Юрьеву, мы среди многих церквей и колоколен старались отыскать этот собор.
Может быть, вон та высокая колокольня, что поднимается, как каланча, господствуя над городом и над его окрестностями? Или, может быть, вот то красивое кирпичное сооружение причудливых архитектурных форм? Не тот же это в конце концов белокаменный кубик, положенный на зеленую траву и увенчанный луковкой с крестом на ней?
Но чем ближе мы подходили к «кубику», чем больше мы в него всматривались, тем яснее становилось для нас: «Да, наверно, это и есть тот собор». Строгость линий, отсутствие каких бы то ни было завитушек и финтифлюшек, создающих ложную красоту, и, наконец, тонкая каменная резьба по наружным стенам говорили о неиспорченных вкусах зодчих XII века.
В свое время собор резко выделялся сверкающей белизной среди черной коросты деревянных хибарок и частоколов.
Обстроенный со всех сторон пышными и громоздкими церквами, он все равно выделяется и теперь, но уже своей простотой и скромностью. Может быть, даже более выделяется, чем тогда при деревянных хибарках.
В горсти ярких морских камней не сразу заметишь маленькую скромную жемчужину, но чем больше будешь приглядываться к ней, сравнивая с дешевой нарядностью окружения, тем лучше поймешь, почему жемчуг есть жемчуг!
Мнения многих ученых сходятся на том, что этот собор если и не заключать под стеклянный колпак, то все же стоило бы сохранить: ведь второго Юрий Долгорукий уже не построит!
Тем не менее Георгиевский собор в Юрьеве-Польском, можно сказать, разваливается. Один угол его отъехал и скоро обрушится. Никаких восстановительных или укрепительных работ там не ведется, и, может быть, мы последнее поколение, кто имеет возможность увидеть своими глазами эту истинную жемчужину, пролежавшую на зеленом берегу Колокши восемьсот лет.
Все больше и больше нравился нам тихий, весь в зелени городок, окруженный всеми этими ромашками, короставниками, гвоздичками, колокольчиками, васильками, подорожниками, тысячелистниками, хвощами, полынью… А то еще посмотришь вдоль улицы и увидишь в конце ее колосящееся ржаное поле. Ветерки, пахнущие полевыми травами, продувают городок насквозь, и кажется, что сами деревянные дома насквозь пропитаны этими запахами.
Вместе с рекой, прорезая Юрьев через самый центр, входят в быт юрьевцев кувшинки, стрекозы, обильные росы по вечерам, речной туманец и летние ночи.
Мальчишки, да и не только мальчишки, пристроились с удочками под тенью развесистых ветел. Между домами и рекой растет чистая травка, как в деревне.
В центре сохранились старинные торговые ряды: большое приземистое здание из побеленного кирпича. Широкие окна вплотную примыкают друг к другу и тянутся цепочкой. Они закрыты деревянными коричневыми ставнями с тяжелыми коваными петлями поперек. Перед рядами на стояках лежит бревно, к нему привязывают лошадей.
Это был город овса и кожи, сена и колесной мази, мучных лабазов и рогожных кулей.
Гроза, что так уверенно находила вечером, не дошла до Юрьева. Однако утром прыснуло на перегретый город редкими светлыми каплями, и не сильно, но устойчиво по всему Юрьеву запахло лошадьми: тонкой смесью запахов сена, дегтя, хомутов и лошадиного навоза.
В середине дня мы пришли в музей. Он помещается в монастыре, и нам пришлось пересечь внутренний двор монастыря, заросший травой. Трава теперь была большей частью скошена и лежала в валках. В дальнем углу монастырского двора девушка в легком открытом платьице и широкополой панаме разбивала, ворошила эти валки деревянными двоешками. Она подошла к нам. Ее круглое лицо загорело, несмотря на широкие поля панамы. В глазах девушки стояла полдневная, ленивая, разморенная синева. От нее пахло молодым сеном. Она оказалась сотрудницей музея Розой Филипповой. Быстро сменив двоешки на указку, Роза повела посетителей, то есть нас, по прохладным, отдающим сыростью залам музея.
Там мы узнали много интересного, главным образом о местах, прилегающих к Юрьеву. Поскольку мы побываем во всех этих местах, то и рассказывать о них лучше о каждом в свое время.
О соборе Роза Филиппова сокрушалась вместе с нами. Все письма (ее и директора музея) возвращаются для выяснения и принятия мер в область, область пока ничего не делает. «Вот упадет, тогда хватятся», – заключила Роза.
Из музея мы пошли осматривать ткацкую фабрику. Кроме простого интереса, был у нас еще интерес дополнительный, зародившийся не далее как утром во время моего бритья в парикмахерской. Подставив щеку под мыльную кисточку, я прислушивался к разговорам в других креслах, и не зря. У соседа моего, чернобрового парня в синей шелковой безрукавке, шел с парикмахершей любопытный диалог.
– Тебя освежить?
– Да надо бы помочить харю-то.
Шипение пульверизатора и довольное кряхтение.
– А в Колокше вчера все лягушки на берег попрыгали. – Парикмахерша хихикнула.
– Чего же они вдруг попрыгали?
– Как же, третья фабрика опять свою воду в реку спустила, вот и картина: идет дурная вода, а лягушки на оба берега выбрасываются, словно их кто горстями кидает. А то которая усядется на листе и дышит, никак не опомнится. Рыбе, конечно, каюк. Рыбе на берег не выпрыгнуть.
Ткацкая фабрика, оглушившая нас шумом сотен станков, до последнего времени вырабатывала шотландку, тот клетчатый материал, из которого шьются любимые рубашки геологов, туристов, альпинистов, корреспондентов, рыбаков и всех, в ком бьется романтическая бродяжья жилка.
В Москве было решено, что от шотландки легче всего перейти к гобеленовому ткачеству. И вот за каких-нибудь шесть-семь месяцев фабрика в Юрьеве-Польском стала крупнейшим предприятием страны по выработке гобеленов.
Расставили в корпусах новые – чудо современной техники – станки и сказали юрьевцам: «Нужно освоить!»
Юрьевцы думали недолго, уже в первые три месяца они дали шесть тысяч метров новой ткани. Речь здесь идет о тканях, которыми обивают диваны, тахты, диваны-кровати, оттоманки. Из них же делают портьеры. Разница с обычными тканями та, что в одном случае материя раскрашивается красками, или, как говорят, набивкой, в другом случае создается из разноцветных ниток. Нам долго объясняли и показывали, как получаются все эти цветы, узоры и орнаменты, но производство такое сложное, что с одного урока усвоить не удалось.
Объяснял нам его секретарь партийной организации Павел Федорович Веденеев. Он рассказал, что есть мыслишка освоить художественные коврики, те самые, что продаются сейчас на рынке людьми, приехавшими из-за границы. На рынке они сейчас по сто семьдесят рублей, а наши будут стоить пятьдесят.
– Нам хотелось бы поинтересоваться, как на красильной фабрике очищаются сточные воды. Можно?
– Отчего же. – Секретарь партбюро позвонил по телефону. – Дайте конный двор… Конный двор? Там легковая лошадь свободна? Подайте к подъезду.
Но мы отказались от легковой лошади и, попрощавшись с парторгом, пошли на красильную фабрику пешком. Идти пришлось довольно далеко, узкой тропой через капустные и картофельные огороды.
Начальник водоочистных сооружений – загорелый худощавый украинец, с полагающейся украинцу хитрецой в глазах, по фамилии Калько, встретил нас у ворот фабрики: ему уже позвонили, что будут гости.
– Я человек прямой и говорить буду прямо. В пределах наших возможностей мы очищаем воду добросовестно. Конечно, нужны биофильтры, но их нет как нет. Биофильтры – другое дело. Тогда хоть снова пей ту воду, а мы достигаем законной прозрачности, и только.
– Что же это за прозрачность и как вы ее достигаете?
– Сейчас все поймете в подлинности. Вот наша вода, как она есть. – Мы подошли к желобу, по которому хлестала черная, как чернила, с резкими химическими запахами вода.
– Эта дрянь стекает в подземный резервуар, оттуда мы ее качаем и одновременно добавляем в нее компоненты: негашеную известь и железный купорос.
«Одних этих компонентов достаточно, чтобы заразить воду, сделать ее ядовитой», – мелькнула мысль, но мы слушали, что же происходит дальше.
– И вот результат, – продолжал Калько, – вся чернота под действием компонентов свертывается в хлопья.
Действительно, мы увидели воду несколько посветлевшую, примерно цвета чая, в которой плавали как бы хлопья сажи.
– Теперь все очень просто. Есть несколько камер и два пруда – это отстойники. Хлопья падают на дно, а вода поверху уходит в Гзу, из Гзы в Колокшу, из Колокши в Клязьму и… тю-тю, поминай, как звали.
Отстойный пруд (тут же рядом с фабрикой) представлял бугор черной полужидкой массы, похожей на ту, что остается на дне кофейника. Бугор накопился за несколько лет. Оказывается, как пустили эту систему в ход, так ни разу ее не чистили. Что-то тут хлюпало, с бульканьем вырывались со дна пузыри, но, конечно, не рыба, роясь в иле, пускала их. На много метров вокруг не было никакой жизни.
Навстречу попались две девушки. Они в стаканах несли коричневатую воду.
– Вот они несут ее в лабораторию. Там проверят, хватает ли прозрачности, имеем ли мы право спускать ее в реку.
– Хватает, – сказали девушки. – Прозрачность восемь сантиметров.
– Это значит, – пояснил Калько, – что сквозь слой воды в восемь сантиметров различаются буквы. При восьми сантиметрах санинспекция придраться не может, это наша законная прозрачность.
– Дайте попить, – протянул я руку к стакану.
– Что вы! – отдернула девушка стакан. – Это же яд!
– Да, но у него восемь сантиметров прозрачности!
Все посмеялись.
– Очистка наша полукустарна, – заключил Кальке – Но другой пока нет. Биофильтры, конечно, другое дело.
– Скажите по чести, сколько стоит установить биофильтры?
– Цена известная. На любом заводе фильтры можно установить за два миллиона рублей.
Неискушенных читателей испугает эта цифра. Все же два миллиона, а не две тысячи, но когда строится завод, установить фильтры за два миллиона все равно, что к новому дому приделать крыльцо.
Нам рассказывали о заводах и фабриках, которые ежегодно штрафуются на два миллиона за отравление рек. Получается нелепая история: с одного текущего счета деньги перечисляются на другой текущий счет, но ни рыбе в реке, ни людям, живущим около реки, от этого не легче.
Наконец, мы знаем о двух миллионах, уже отпущенных государством Кольчугинскому заводу, но знаем также, что пока из них израсходовано семнадцать тысяч.
Мы спим, занимаемся своими делами, а в это время и день и ночь сотни тысяч ядовитых потоков беспрерывно хлещут в светлые рыбные реки, убивают всякую жизнь. Неужели так и будет продолжаться это преступное безобразие?
Может быть, штрафовать нужно не заводы (потому что в этом случае государство штрафует само себя), а директоров. Заинтересованные в личном, своем рубле, они скорее возьмутся за дело, и реки наши облагородятся.
…Милый, тихий городок Юрьев-Польский! Автомобилей мало, толкучки на улицах нет, трамваи не дребезжат; живи, наслаждаясь тишиной и покоем.
Впрочем, я совсем забыл, что в центре Юрьева-Польского жить практически невозможно. Мы столкнулись с этим прискорбным обстоятельством в первый вечер.
Чудо современной техники, огромный, окрашенный в серебристую краску, поднятый высоко над самыми высокими зданиями, вещал репродуктор. Трансляция велась на таком усилении, что никакие стены не в силах были остановить напор, лавину, стихию звуков. Каждое словечко, каждый оттенок в интонациях диктора различался в помещении так же четко, как если бы репродуктор висел рядом в комнате.
Культура, равно как и бескультурье, может проявляться по-разному. Если в небольшом зале в столовой или в чайной включается динамик, способный наполнить своим вещанием огромную площадь так, что уж сидящим за одним столом людям нельзя переговорить между собой, то это говорит о бескультурье, несмотря на то что дело связано с достижением человеческой цивилизации – радио и несмотря на то что буфетчица победоносно поглядывает на посетителей: вот, мол, как у нас! Считается при этом, что чем громче орет радио, тем лучше. Им и невдомек, что музыка, пущенная вполголоса, не мешающая разговаривать, не назойливая, не похожая на струю из пожарного шланга, в столовой более уместна, так же как и настольные лампы вместо мертвенно-голубых цилиндров «дневного» света.
Но из столовой можно уйти, а куда уйдешь из своего собственного дома, если пожарная кишка, извергающая звуки, бьет прямо в ваши окна!
Сначала мы думали, что радио будет орать часов до восьми. Потом скрепя сердце перенесли этот срок на десять, но оно орало ровно до полночи, заставив нас слушать и передачу для работников сельского хозяйства, и передачу для шахтеров (то-то их много в Юрьеве-Польском!), и письма родных на Северный полюс, и хор Пятницкого, и оперетту.
Наконец наступила тишина. Было ощущение, будто вас несколько часов трясли, кидали то вверх, то об землю, мяли, тискали, а теперь вот оставили в покое.