Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Владимирские просёлки

ModernLib.Net / Советская классика / Солоухин Владимир Алексеевич / Владимирские просёлки - Чтение (стр. 14)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Советская классика

 

 


– Кто ето у нас? – спросил он.

– Ночлежники.

– Много их?

– Два мужика да одна баба…

День тридцать четвертый

Бабка Акулина разговаривала не как все женщины Владимирщины, а на особый манер, из чего мы сделали правильный вывод, что она со стариком переселилась сюда из каких-нибудь других мест. Во-первых, она не окала, во-вторых, вместо того чтобы говорить, пела. Начиналась фраза или целый период пением на довольно низких нотах, но постепенно, с воодушевлением, голос поднимался все выше и выше, достигая таких высот, которые доступны разве хорошо поставленному колоратурному сопрано. Слова со странными окончаниями (работая – вместо работает или любя – вместо любит), разные «ён» да «евоный» придавали ее разговору большую живость: «Слушай-ка, слушай-ка, и что я тебе сейчас скажу-у. Ен у меня и работая-я и работая-я, и по льну-то ен у меня все понимая-я, и дело-то ен у меня любя-я, да уж и много ли мочи-то евоной, уходит евонная-то мочь…»

Хромой дед ее был красавец. В небольшой русой бороде постоянно пряталась хитроватая, но ласковая улыбка. Такими, как он, я представлял себе всегда древних славян северных краев – Пскова и Новгорода. И точно: дед и бабка наши переселились в Санниково из Псковских земель. Понятно, почему дед хорошо знает льняное дело.

Вчерашний дождь шел и теперь все с той же ровной силой. О дороге не могло быть и речи.

Почти против окон бабки Акулины, в одноэтажном, продолговатом кирпичном доме помещался сельский клуб. Чтобы занять время, пошли туда.

Женщина подметала веником вчерашние окурки, бумажки, семечковую шелуху. Скамейки, расставляемые рядами по вечерам, теперь были сдвинуты к стенкам, и клуб представлял одно пустое помещение, длинное и скучное, как ящик. В дальнем конце – подобие сцены, на сцене стол, на столе рассыпаны костяшки домино. На грязные, с потеками и в трещинах стены повешены лозунги, настолько обыкновенные, что, конечно, их никто не читает, а если и читают, когда невольно упадет взгляд, то бессознательно, не придавая им никакого значения. Вот, например, лозунг: «Включимся в соцсоревнование, закончим весеннюю посевную кампанию в лучшие агротехнические сроки!» Во-первых, лозунг этот висит и весной, и летом, и осенью, и зимой, дожидаясь следующей посевной кампании. Редко-редко, перед большими праздниками, обновляют лозунги, а во-вторых, трудно представить себе, чтобы колхозный парень, прочитав такой лозунг, схватил шапку и побежал включаться в соревнование.

Нужно сказать, наконец, самим себе правду: люди глубоко равнодушны к подобной наглядной агитации. Нужно искать новые пути воздействия на сознание людей.

Мы выяснили, кстати, что годовой бюджет сельского клуба (если он сельский, а не колхозный) ограничивается деньгами, нужными лишь на дрова и на содержание уборщицы.

Сравнивая, сразу увидишь, какое значение придавал пропаганде своей идеологии старый мир. На каждом шагу стояли белокаменные храмы – опорные пункты идеологии. Уже внешне они выделялись, господствуя над всем окружающим. Трехсотпудовые колокола наполняли окрестности музыкой, более торжественной, чем патетические симфонии. Крестьянин из своей темной, пахнущей теленком лачуги переходил вдруг в обстановку золота, благовоний, трепетания сотен свечей и тихого церковного пения. Было отчего закружиться голове, дрогнуть сердцу. Вот какое значение придавал старый мир пропаганде своей идеологии.

Может ли по силе воздействия сравниться с этим клуб, увиденный нами сегодня, где, кроме танцулек (в пальто и валенках) да стучания костяшками домино, ничего и нет. Ну, кино раз в неделю, ну, скучная лекция раз в месяц.

Идеи наши, допустим, величественны и прекрасны, но пропаганда их ведется дурно, если не убого, особенно в глухих деревнях, то есть там, где она нужнее всего.

Приближалось время обеда, а дождь все не переставал.

Мы попрощались было с бабкой Акулиной и сидели теперь на крыльце, ожидая, не проедет ли случайная машина. Но надежды наши покоились единственно на отчаянии, потому что санниковские машины как ушли утром за кирпичом, так и не вернулись, хотя езды в оба конца часа полтора. Где-нибудь застряли грузовики, и водители бросают теперь под колеса палки, лозняк, камни, солому.

Между тем приближалось время обеда. Роза пошла к бабке Акулине парламентером и довольно долго не возвращалась, а когда вернулась, сказала: «Будет обед: холодная вареная картошка с зеленым луком и маслом, а на второе – творог с молоком. Все в неограниченном количестве. Но уж и пела бабка: „Слушай-ка, слушай-ка, что я тебе сейчас скажу. И все-то я вам дам: и масла дам, и молока дам. Но уж за все я с вас учту-у, за все учту-у“.

Мы представили, на какой высоте были пропеты последние слова, и пошли обедать.

Еще утром на крыльце Серега предрек: пожалуй, сегодня нам предстоит провести самый бездарный день. Так и просидим, глядя на дождь, час за часом. Хоть бы анекдотишко кто рассказал. С течением времени Серегино предречение оправдывалось все больше и больше. В соответствии с этим все больше ухудшалось наше настроение. Однако обед сделал свое дело. Все мы повеселели, и появилось предложение: а не попробовать ли спасти бездарный день – пойти в лес по грибы?

– По дождю?

– Ну и что, только сначала страшно, а потом станет все равно.

Бабка Акулина, услышав про грибы, заволновалась. Она и сама стала собираться, но все же в последнюю минуту не захотела мокнуть.

– Слушай-ка, слушай-ка, что я тебе сейчас скажу-у, ступайте всё краем да краем, пока не попадутся пруды, от тех прудов берите левее, и как зайдете в лес, все одни-то пойдут грибы-ы, да одни-то пойдут белы-и. Уж вы обязательно дойдите до моего места.

До бабкиного места дойти не удалось. Изрядно промокнув, пока шли до леса, мы юркнули под лесной полог в надежде, что там будет мочить поменьше. Но лес так набряк дождевой водой, что одной ветки, одного куста хватило бы окатить человека с головы до ног.

Вкрадчивое шуршанье капель наполняло лес. Беспросветная серость и сырость, как это ни странно, не создавали ощущения осенней погоды. Там цвел яркий летний цветок, там выглядывала из-под листа перезревшая, запоздавшая ягода земляника, там раздвинула листья бледно-желтая рябиновая кисть. В древесной листве, сочной, тяжелой, темно-зеленой, чувствовалось много еще силы, в воздухе, несмотря на пасмурность, была разлита летняя теплота, в лесных лужах, прозрачных и теплых (на ощущение босой ноги), не плавало ни одного сбитого непогодой листа.

На взгляд настоящего грибника, мы вели себя в лесу как невежды, потому что, не дрогнув, обходили разные сыроежки – красные, как ягода брусника, желтые, белые, голубоватые, дымчатые, синие и даже зеленые, а также лисички, волнушки, скрипицы, дарьины губы, грузди, не говоря уж о валуях. Рыжики и маслята (по сути одни из самых лучших грибов) невежественно и вульгарно пренебрегались нами. Березовики и подосиновики не удостаивались попасть в число избранных.

Впрочем, кто помнит лето и осень 1956 года, тот поймет нас. Такого урожая грибов давно не знала средняя Россия.

Мы охотились исключительно за белыми, да и у тех отрезали одни шляпки. При этом жалко было не столько бросать плотный, тяжелый, как бы из свиного сала, корень, сколько разрушать красоту одного из шедевров природы.

Здесь, как и во всем. Пока смотришь отдельно на рыжик, кажется, не может быть гриба красивей его. Эта ядреность, эти темные кольцевые полосы по огненно-рыжему фону, эта хрустальная лужица в середине гриба. А попадется молодой подосиновичек, разворошивший своей головенкой пепельную плотную листву, и померкнут все рыжики. Белый корешок, полненький, словно бутуз-мальчонка, и шапочка, сделанная из красного бархата.

Смотришь на все эти грибы и думаешь: чего это зовут белый гриб царем грибов? Окраска простая, даже скромная, нет никакого вида. Разве что за вкус, за качество?

Но когда еще издали увидишь его – забудешь все. Все будет, как если бы вместо разных духовых инструментов или гармоний заиграла вдруг скрипка. И просто, и ни с чем не сравнимо! Да, это царь грибов. Это маленький шедевр природы!

Головы шедевров так и сыпались в большую корзину, которой снабдила нас бабка Акулина. Прохладные, упругие, бархатистые, нежно-коричневые сверху и сметанно-белые снизу, грибы распространяли тонкий, но крепкий аромат. Они все были как на подбор, свежие, без червоточинки, без высосанных улитками ямок, без следов острых беличьих зубов.

Охотничий восторг, овладевший нами сначала, быстро прошел. Грибов было так много, что стало даже неинтересно. К тому же корзина наполнилась и отяжелела, как если бы ее наклали доверху мокрым бельем. Ведь шляпки лежали плотно.

Бабка Акулина нисколько не удивилась нашей добыче, а красоте грибов порадовалась вместе с нами.

Но почему-то совсем неохотно разрешила она воспользоваться шестком и таганом. Скорее всего в ней заговорила ревность хозяйки: «Как это так, на моем шестке чужая женщина грибы будет жарить!» Не догадались мы попросить ее об этом. В такой обстановке жаркое не в жаркое. Жаркое из охотничьей добычи: из грибов ли, из рыбы ли, из дичи ли тогда только и будет вкусно, когда люди вокруг него дружны и душевны.

Роза пошла на хитрость.

– Бабушка Акулина, а ведь грибы-то я жарить совсем не умею. Что сначала делать, масло на сковороду лить или грибы класть?

Бабушка Акулина расхохоталась. Она смеялась долго, что-то приговаривая и вытирая заслезившиеся глаза углом фартука.

– Слушай-ка, слушай-ка, что я тебе скажу-у, ладно уж, ладно уж, все тебе сдела-ю, а ты гляди да учись у старухи. Кажное дело мастера любя-я, а грибов-то этих я пережарила-а!

Бабка ушла во двор, и оттуда донеслось стучанье топора.

Я побежал, отнял у бабки топор и стал готовить чурочки сам. Это был последний удар по бабкиному сердцу, после которого она уже не оправилась.

– Грибы-то белы-е нужно, милая, готовить в сметане, а ты масло лить! – И снова угол фартука то к одному, то к другому глазу. – Эх-и-и-и, масло ли-ить… Обязательно нужно в грибы изрезать две сырые картошины, а резать их мелко-мелко, а луку положить без жалости.

За сковороду сели все вместе. Грибы похрустывали, вилки постукивали, глаза поблескивали. Всего съесть так и не удалось. Бабка Акулина к концу сковороды раздобрела так, что наотрез отказалась от денег и за обед, и за все остальное.

– Слушай-ка, что я тебе сейчас скажу-у, не надо мне этих денег, вот как не на-до!

– Тогда мы вас с дедом сфотографируем и пришлем карточки.

В огороде под моросящим дождиком и дед и бабка сделали каменные тупые лица и застыли. Но я напомнил про грибы в масле и в этот момент нажал на затвор. Получились на карточке живые, веселые люди, совсем как в жизни.

В это время под окнами избы забуксовал «газик»-вездеход. Мы решились, и он повез нас из села Санникова по дороге, которую нельзя себе представить, не побывав на ней.

Начало смеркаться. Дождь моросил с короткими перерывами. Глухо шумела листва деревьев.

По дороге брела старушка с палкой выше себя, точь-в-точь старинная богомолка. Сообща мы втащили ее в автомобиль.

– Далеко ли по такой погоде, что за нужда?

– Как же не нужда, – уже не нараспев, как бабка Акулина, а, напротив, бойкой скороговоркой заговорила новая пассажирка. – Иду в Богоявленскую слободу, в Мстеру.

– Богу, что ли, молиться?

– И то ему. Да вы не зубоскальте. Как была с весны великая сушь, собрали мне наши бабы по трешнице: «Иди, слышь, Прасковья, моли дождя». Пришла я в Мстеру, помолилась, усердно помолилась…

– Ну и как?

– Али не видишь, залило все. Вторую неделю хлещет. Вот как, смейтесь над старухой-то!

– А теперь зачем?

– А теперь бабы мне снова собрали уж по пятерке: «Ты, слышь, намолила, ты и размаливай». Пока не размолишь, в деревню не приходи». Иду вот… Нелегко старухе, а иду…

Но размолить дождя старушке не удалось. До глубокой осени лилась с неба вода, нельзя было на поля ни выйти и ни въехать. Иные уборочные машины потом вырубали из замерзшей уже земли. По морозу же собирали остатки урожая. Но это все было гораздо позже. А пока, посмеиваясь над богомолкой, мы въезжали в большой, прославившийся своими ремеслами поселок Мстеру, в домах которого зажигался свет.

Дни тридцать пятый – тридцать восьмой

О Мстере написано много книг – очерковых, научно-исследовательских, искусствоведческих. Прочитав их, можно узнать разное. Например, то, что некогда это была вотчина князей Рамодановских, что одно время было там, если считать по главам семейств:

иконников – 449

чеканщиков – 29

сапожников – 50

кузнецов – 25

сусальщиков – 19

столяров – 10

портных – 5

печников – 3

офень – 5

часовщиков – 1

овчинников – 1

мясников – 22

Из этого списка сразу видно, какое ремесло было во Мстере главным. Благодаря этой слободе и пошло по Руси крылатое выражение «владимирские богомазы».

В одной из книг указано, что в 1858 году, то есть сто лет назад, владельцем Мстеры графом Паниным была объявлена цена всей слободы с покосами, огородами, садами, выгонами, усадьбами, церквами, кладбищами, лесами, реками, иконниками, офенями, кузнецами, сусальщиками, мясниками и прочим мастеровым людом. А цена эта была 167 200 рублей.

Встретятся упоминания и о том, как приезжал во Мстеру Некрасов. Он договаривался здесь с офенями, то есть с коробейниками, чтобы они вместе с тесьмой, серьгами, кольцами, иконами да поясками носили по Руси, продавали его книги. Будто бы Некрасов говорил так: «Мстера на Клязьме – золотое дно красной дичи… в тамошних болотах проживает сам дупелиный атаман и все их начальство».

По книгам можно узнать, что, когда совершилась революция и иконы стали не нужны, мастера-иконописцы остались без ремесла. А ведь мастера были так искусны, что умели написать икону под любой век, самые тонкие знатоки в истрескавшемся грунте, на почерневшей доске, с которой едва-едва проглядывает лик святого, не узнали подделки, написанной неделю назад. Пропадать ли было таким рукам!

Иные стали расписывать матрешек и другие игрушки, причем вместо деда-мороза нет-нет да и глянет суровый бог Саваоф, ныне малевали стенные коврики (Стенька Разин развалился в лодке, и персиянка у него на коленях), иные пошли работать по орнаменту для клеенок.

Нелегкий путь раздумий и поисков привел к прекрасному—к стильной миниатюре, которая радует теперь наш взгляд в музеях, на выставках, за витринами подарочных и ювелирных магазинов. Кто же не знает теперь мстерских шкатулок, ларцов, пластин! Выработался у мстерцев свой стиль, отличный от стиля палехских или федоскинских мастеров. Но мы придем скоро в живописную мастерскую, и нам расскажут об этом подробнее.

Получилось так, что знакомство с мстерскими ремеслами пришлось начать не с живописи, а с другого, тоже прекрасного мастерства – вышивки белой гладью. Мы не огорчались особенно, вспомнив, что некоторые ученые-искусствоведы утверждают, будто самым замечательным во Мстере является не живопись, а как раз мастерство вышивальщиц.

Мы поднялись по ступенькам и вошли в большое, похожее на фабричный корпус здание артели имени Крупской.

Мастер цеха – Лидия Петровна – повела показывать свое хозяйство.

В длинном широком помещении во много рядов сидели за пяльцами мастерицы: то совсем молоденькие девушки, то молодые женщины, то женщины в возрасте, а то и старушки. Впрочем, последних было меньше всего. Очень много рабочих мест пустовало. Мы спросили: «Где же работницы?» Оказалось, они уехали в колхоз на прополку кукурузы.

Не много понимая в искусстве вышивания, можно было залюбоваться все же проворными руками мастериц, под которыми возникают цветы. Большинство мастериц, однако, занималось не белой гладью, а вышивкой синих лапок и крестиков на кофточках из креп-жоржета.

– А вот и белая гладь, – сказала Лидия Петровна, останавливая нас около пожилой женщины в очках, со строгим достойным лицом.

Женщина клала незамысловатый серебристый рисунок на простую ткань. Наслышанные о белой глади, мы, признаться, слегка разочаровались, но нашли мужество скрыть это и похвалили работу.

– Да, сразу видно, что она мастерица, художница, можно сказать, артистка своего дела!

Мастерица вскинула глаза от работы и посмотрела на нас, как будто уличала в чем-нибудь нехорошем, например во лжи.

Лидия Петровна заметно смутилась за нас и, чтобы поправить положение, твердо сказала:

– Вы правы, она действительно артистка. Идемте, я покажу вам ее работы.

Небольшое, даже тесное помещение, куда привела нас Лидия Петровна, называлось складом. На многоярусных полках стопками лежали готовые вышитые вещи. Возле одной стены стояли два запломбированных шкафа.

Сюда на склад пришла и художественный руководитель артели Валентина Николаевна Носкова – дородная женщина со спокойным важным лицом.

– Значит, можете записать, – предложила она, – отдельные кустари объединены теперь в крупную артель. В светлых цехах работают сотни мастериц, создавая вещи, достойные нашего народа. Так ведь вы любите писать в газетах?

– А разве это не правда?

– Да, не правда. Внешне все выросло, укрупнилось, расцвело. А на самом деле артель наша из года в год задыхается, деквалифицируется, искусство неповторимой белой мстерской глади отмирает и отомрет совсем, если не принять срочных мер. Лидия, покажи!

Лидия Петровна сорвала пломбу со шкафа, достала оттуда что-то сложенное в несколько раз, подошла к столу и вдруг одним широким хозяйским движением раскинула по комнате – праздник. Движение сказочной феи не могло бы быть более властно и волшебно. В угрюмое, скучное помещение склада, как в сказке, пришли весна и солнце. Скатерть из шелковой чесучи, расшитая владимирским швом, горела красными и оранжевыми цветами, с промельком голубого. Верилось, какой бы ни был пасмурный день, какой бы обыденной ни была обстановка в комнате, как бы ни было хмуро на душах у людей, – раскинь эту скатерть по столу, и придет настроение праздничности, приподнятости, предчувствие радости. Могуча власть красоты!

– Красиво, не правда ли?

– Да, наверно, скатерть уж и не может быть более красивой?

– Не торопитесь. Лидия, покажи…

Лидия Петровна сорвала пломбу со второго шкафа, достала что-то сложенное в несколько раз, подошла к столу и вдруг одним широким хозяйским движением потушила (словно костер!), заслонила, заставила померкнуть яркие цветы, которыми мы только что восторгались.

Ни броскости, ни яркости не было в этой новой скатерти. На полупрозрачной шелковой ткани цвела, переливалась, отливая то серебром, то перламутром, то чистым жемчугом (да, пожалуй, скорее всего чистым жемчугом), белая гладь. Скатерть не была заляпана рисунком как попало, лишь бы побольше наляпать. Широкая полоса тончайшего узора по кайме да просторный круг цветов посередине – вот и вся вышивка.

Если первая скатерть была вся как жар-птица или действительно как костер и к ней можно было применять такие слова, как яркость, сочность, солнечность, то, глядя на эту вторую скатерть, вышитую подлинной мстерской белой гладью, напрашивалось только одно слово – нежность. Они отличались друг от друга, как георгин и ландыш.

– Эти уникальные вещи сделала та мастерица, которую вы назвали артисткой. Значит, вы не ошиблись.

– Но что она делает сейчас?

– Гонит пододеяльники.

– Куда гонит?

– Не куда, а сколько и зачем? Гонит она их в большом количестве, а вот зачем – мы сами не знаем. Мастерица не знает тоже.

Женщины взволновались.

– Мы сейчас будем жаловаться вам, но ведь и правда обидно. Вы поймите нас правильно. Советская власть создала мастерицам все условия, объединила в артель, построила светлые помещения, наладила обучение ремеслу, дала художников для создания новых рисунков, – так неужели она не может спасти нас от умирания, то есть не нас, конечно, а наше искусство, наше прекрасное ремесло!

Художественные вещи – то, что должно быть нашей основной работой, – мы создаем изредка, от случая к случаю. Ну, там приедет какая-нибудь шахиня или откроется где международная выставка. Наши работы выставлялись на шестнадцати международных выставках, про внутренние – не говорим. И получается чистая нелепость! Выставки-то устраиваются зачем? Затем, чтобы показать товар лицом, чтобы потом этот товар можно было купить, если он кому-нибудь понравился. И вот работы наши на выставках нравятся, а в продаже их и искать не стоит, мы их для продажи не делаем.

– А вы делайте!

– Не можем.

– Кто вам не дает?

– Вал! Вал пожирает наше искусство. Наша беда, наша трагедия в том, что мы состоим в системе промкооперации. Вместе с нами в этой системе состоят дегтярники, рогожники, бондари и прочий полезный мастеровой люд, однако не имеющий отношения к искусству. Ну и пусть они не имеют, им не надо. Плохо, что мы имеем отношение к ним.

Из года в год нам, заодно с ними, увеличивают план в рублях. Было, скажем, четырнадцать миллионов, спускают семнадцать, было семнадцать, спускают двадцать один…

Теперь спросите нас, за счет чего мы должны выполнять этот все увеличивающийся план, не стесняйтесь, мы сами задаем такой вопрос руководству промкооперации и получаем ясный, короткий ответ: «За счет увеличения производительности труда».

Теперь спросите нас, за счет чего мы должны увеличивать производительность труда? Механизировать наше ремесло нельзя: оно потеряет всякий смысл. Механических вышивальных фабрик много, а мы, владеющие мстерской белой гладью, одни. Нет, нельзя нас механизировать, так же как и наших живописцев. Вы у них еще побываете. Болезнь, как и система, у нас с ними одна. С другой стороны, нельзя сказать живописцу, чтобы он начал кисточкой работать в два раза быстрее, чем работал вчера, чтобы он клал два мазка там, где вчера положил один. Точно так же нельзя и вышивальщицу заставить кольнуть иголкой два раза вместо одного.

Значит, вопрос о производительности труда отпадает. Однако план неумолимо увеличивается год от году: четырнадцать миллионов… семнадцать… двадцать один… Нужно гнать как можно больше продукции. За счет чего она возьмется? За счет единственного и самого страшного – за счет упрощения. Вместо одной уникальной скатерти – несколько тысяч пододеяльников, с двумя-тремя цветочками на каждом. Вместо одной блузки, расшитой настоящей белой гладью, десятки блузок, украшенных синими лапками.

Мы изощрились, не думайте! Для выполнения плана выгоднее, чтобы как можно дороже стоил материал и как можно дешевле работа. На скатерть материала идет на сто рублей, а работы там на две тысячи. Невыгодно! Долой скатерти! На блузку материала идет на двести рублей, а работы – на тридцать! Гони! И получается чепуха. По материалу блузку можно надеть артистке Большого театра, чтобы принять заграничных гостей у себя в гостиной, а по вышивке – деревенской девушке в сенокос пофорсить!

Подгоняемые планом, мы таких блузок гоним лавину, и их перестают брать. А если бы их было меньше, они были бы лучше, и их брали бы обязательно.

Конечно, уникальные скатерти наши не дешевы, но ведь не дешевы и персидские ковры, которые покупаются. И что ни говорите, а Москва сто скатертей в год купила бы, да Ленинград, да иностранные туристы. Зато сохранялся бы промысел! Неужели художник, начиная картину, думает о том, чтобы сделать ее подешевле. Или пусть нас не называют художественной артелью. Мы не за одни скатерти, нет, и блузку можно сделать такую, что ахнешь, и носовой платок, но дайте же нам возможность их делать!

– А что у вас впереди, какие перспективы?

– В шестой пятилетке промкооперации должны увеличить выпуск валовой продукции на шестьдесят процентов. Это прекрасно для тех же дегтярников, бондарей, кирпичников, но это распространяется и на нас, а если план нам увеличат на целых шестьдесят процентов, – то вместо пододеяльников мы начнем гнать носовые платки в простую мережку.

Уж и теперь белая гладь, ради которой организована и должна существовать артель, занимает не более десяти процентов во всем производстве. Эта цифра все уменьшается и уменьшается.

Обратно шли через тот же цех и снова остановились около мастерицы с пододеяльником. Подошли, окружили нас и другие работницы. Наперебой, возбужденно жаловались:

– У меня восьмой разряд, а работать приходится все время по третьему. Деквалифицируемся мы. Неужели не нужны народу умелые руки!

– Гладью, бывало, шьешь, то косой корешок, то стебелек пустишь, то брыздочкой начнешь, то сеткой, да разделаешь то кирпичиком, то крестиком, то ситечком. Все это мы умеем. Для чего же умение наше под спудом держать? Шьем целый год синие куриные лапки. Да их последняя ученица шила бы! Не дело это, неправильно! Опротивели синие куриные лапки!

Прощаясь, мы задали женщинам (художественному руководителю артели Валентине Николаевне и мастеру цеха Лидии Петровне) последний вопрос:

– В разговоре вы сказали, что неужели советская власть не заступится за ваше ремесло? А как, по-вашему, она это сможет сделать? Что для этого нужно?

– Очень мало. Вместо промкооперации подчинить нас Министерству культуры. Сразу бы все поставилось на свои места. Сколько об этом писалось разных статей! Да вот еще недавно в «Известиях» была статья Бегичевой «О художественных промыслах», или Бродского в «Дружбе народов» – «Еще раз о художественной промышленности». Заметьте – еще раз! Да ведь который? Так что, если вы тоже собираетесь писать статью, сразу называйте ее: «В сотый раз – и все без толку!».

…В детстве, давным-давно, я увидел впервые мстерскую шкатулку. А может быть, она была палехская, точно не скажу. В тонких различиях стиля мстеричей и палешан я в то время не разбирался.

Ни одна сказка, услышанная в детстве, не поразила меня так, как эта шкатулка, случайно попавшаяся в руки. Я ни за что не поверил бы, если бы меня стали убеждать, что сделана она совсем недалеко от нас, за каких-нибудь сто километров. Шкатулка казалась мне появившейся из сказки, из заморских краев, то ли из дворца Черномора, то ли из шатра Шемаханской царицы.

В полумраке крестьянской избы она горела подобно перу жар-птицы, которым Иванушка любовался иногда, сидя в конюшне и вынимая его из шапки.

За шкатулкой стоял для меня другой, прекрасный мир. Но было странно, что, глядя на нее, вспоминались самые близкие, самые родные сказки.

…В навивочном цехе пахнет клейстером. Куски обычного переплетного картона здесь склеивают, кладут под пресс, потом кидают вариться в льняное масло, смешанное с керосином. Тут же объяснили нам, что керосин нужен как проводник, чтобы картон пропитался насквозь.

После варки картон кладут в печь, где сушат около семи суток без доступа воздуха.

Переходя из одного помещения в другое, мы увидели под моросящим дождичком ящик, наполненный разноцветными стеклышками, которые в дешевых брошках, кольцах и серьгах продаются в магазинах и которые больше всего напоминают ландрин.

– Зачем вам это нужно?

– Эти стеклышки мы размельчаем гирей, – ответил сопровождавший нас мастер, – и делаем шкурку. Любая шкурка нам не годится, нужна своя.

Минутой позже мы увидели, как шкуркой обдирают картон, сваренный в масле. Здесь, в столярном цехе, он принимает уже форму будущих изделий: пудреницы, портсигара, броши, шкатулки, ларца…

Ларец замысловатой формы стоял склеенный окончательно, и нам сказали, что он пока стоит несколько рублей, а скоро будет стоить двадцать тысяч. Вот что значит побывать в руках художника!

Черная масса, похожая на формовочную землю, состояла, как оказалось, из глины, мела, сажи, олифы и масла. Ею шпаклюют стенки изделия, нанося ровный слой и разглаживая его лопаточками.

Три слоя лака кладутся один за другим на шкатулку, потом следуют три покрытия красной краской внутренних стенок шкатулки, потом четыре покрытия светлым лаком.

Те стенки, где должен возникнуть рисунок, натирают пемзой, делают их матовыми. В таком виде изделие поступает в руки художнику. Теперь ни за что не скажешь, что изделие сделано из обычного картона – оно благородно сверкает под электрическим лучом, как черное полированное дерево.

Художник Игорь Кузьмич Балакин (из более молодого поколения, чем основатели и ветераны мстерской миниатюры) посвящал нас в разницу стилей.

– Палех, – говорил он, – за основу взял черный цвет шкатулки. У них черный цвет активен. У них он – цвет. – И он показал шкатулки, расписанные в Палехе, на которых небо было черное. – Если нужен палешанину черный конь, то он не пишет его красками, а создает при помощи готового фона шкатулки. Итак, черный цвет изделия активно входит в живопись у палешан.

У нас он нейтрален. Смотрите, небо цветное, голубое, с белыми облаками. Это главное отличие. Кроме того, Мстера более орнаментальна, вычурна. Мы наблюдаем здесь вытянутость людей и построек, у Палеха все более реалистично и просто. Взглянем еще раз на мстерскую шкатулку: на ней записан каждый квадратный сантиметр, на ней тесно от живописи. А вот Холуй – площади, простору больше. Все трое, в отличие от федоскинцев, – и Палех, и Мстера, и Холуй – применяют золото, а также орнамент. Орнамент не позволяет композиции распыляться, расплываться, делает ее собранной.

– А федоскинцы, у них в чем главное?

– Начнем с того, что они пишут маслом, а не яичной темперой, как мы. Пишут они по перламутру, чтобы горело, переливалось, получается очень эффектно.

Мы шли теперь через живописный цех, куда приходят картонные лаковые изделия с матовыми стенками, припасенными для росписи. Юноши и девушки сидели, наклонившись над столами. В деревянных ложках с обломанными черенками ярко пестрели краски: золотая, красная, желтая, зеленая, синяя, белая. Для каждой краски – своя обломанная ложка. Тончайшие кисточки окунались игольчатыми кончиками своими в ту или иную краску и, скользя по черноте фона, оставляли на нем тончайшую роспись. Мы залюбовались, как девушка, без предварительной наметки, кладет на круглую пудреницу довольно сложный орнамент, сплетенный из серебряных линий не толще волоса.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16