– Некоторые из них довольно интересные, – сказала она.
– Кто же они?
– Управляющие и другие.
– Кто-нибудь особенно интересен?
Я был уверен, что ей хотелось со мной поделиться.
– По правде говоря, – вдруг решилась она, – есть человек, который мне, пожалуй, нравится.
Я спросил о нем. Вдовец, намного старше ее, более или менее преуспевает.
– Вам, конечно, – сказал я, – раньше не приходилось встречаться с людьми подобного рода.
– Он славный человек.
– Значит все в порядке, – ласково сказал я.
– Возможно, – заметила она с оттенком надежды, никогда ее не покидавшей, но без всякой уверенности.
– Вы недооцениваете себя, дорогая, – заметил я.
Она застенчиво улыбнулась.
– Не знаю…
– Почему, скажите, ради бога, все не может сложиться к лучшему?
– Понимаете, – ответила она, – не всякому я подойду.
Она сказала это твердо. Ей стало легче, когда она чуть открыла мне душу, хоть это признание и далось ей с большим трудом. Она замолчала, словно оглушенная собственной откровенностью. А потом сразу заговорила обо мне.
– Кто эта девушка, что убежала из бара?
– Мы познакомились прошлой осенью, – ответил я.
– Это серьезно?
– Да.
Бетти кивнула и дружески, почти укоризненным тоном продолжала:
– Вам здорово не повезло в прошлый раз. Эта не такая?
– Ничего общего.
Она пристально взглянула на меня.
– Было бы очень хорошо, – сказал она, и голос ее внезапно смягчился, – если бы вы сумели стать счастливым. – И добавила; – Вы заслуживаете этого больше других.
Даже воздух в этом уголке ресторана был, казалось, насыщен взаимным дружеским участием. Бетти подходила к жизни трезво: в отношении самой себя, до такой степени трезво, что явно портила себе жизнь; так же строго и без скидок она оценивала и Других людей. Что же касается меня, то тут она ошибалась, ибо считала меня лучше, чем я есть на самом деле.
А насколько лучше, я убедился час спустя. Из ресторана я отправился к Маргарет и застал ее за разговором с Элен. Обе были веселы и счастливы. Элен ожила; подобно Маргарет, она нелегко сдавалась. Я узнал, что она была у врача, и больше ей не хотелось обсуждать собственные неприятности. Когда я вошел, мне сразу стало ясно, что вместо этого они с удовольствием, увлеченно говорили о нас с Маргарет.
В этот летний вечер двухстворчатая дверь из гостиной в спальню Маргарет была распахнута; сестры сидели по обе стороны холодного камина в гостиной, которой мы никогда не пользовались зимой. На улице играли дети, было еще светло, хотя уже шел десятый час, и за окном – оно находилось на уровне наших стульев – мелькали головы и плечи прохожих. Совсем как в «парадной зале» из моего детства.
Элен была одета так же подчеркнуто элегантно, как в парке, и здесь это особенно бросалось в глаза. Мне пришла в голову мысль, насколько не похожи друг на друга сестры. Несмотря на то что Элен была замужем, несмотря на ее модный вид, мне снова, как и в первый раз, почудилась в ней умная, щепетильная старая дева. И все же обе они были одинаково независимы, одинаково уверены в своих поступках, обе выросли в одной семье, где Маргарет бунтовала больше, чем ее сестра, их роднило все, вплоть до родинки на бедре, которая, как сказала мне Маргарет, была фамильной. У Элен не было беспечности Маргарет, и все же в других отношениях столь непохожая на сестру, которая была счастлива тем, что дает наслаждение мне и обладала глубокой и здоровой чувственностью женщины, для коей самая большая радость – доставлять радость другому, она действовала не менее обдуманно.
– Ты не должна так жить, – сказала Элен, оглядывая комнату. – Здесь очень неуютно. Майлс говорит, что ты бы лучше…
– Ну, если Майлс… – заметила Маргарет. – Он-то знает.
Они говорили о муже Элен, к которому обе относились с ласковым снисхождением, словно договорившись спасать его от самого себя. А ведь из того, что мне довелось о нем слышать, у меня сложилось впечатление, что он преуспевающий человек, любезный, независимый и серьезно смотрящий на вещи.
– Какая удача, что он выбрал именно тебя.
– Вот именно удача, – ответила Элен, – потому что ты сделала бы его несчастным.
Когда она говорила о нем, ее лицо становилось ласковым, удовлетворенным. Это была удовлетворенность матери; как любящий и послушный ребенок, он давал ей почти все, чего она желала.
Маргарет улыбнулась в ответ, и на мгновение мне показалось, что в глубине души и она мечтала о такой же удовлетворенности, о таком же доме, где царит раз и навсегда заведенный порядок, уютно горит в камине огонь и шторы надежно защищают от ночного мрака.
– Да, такое счастье не для меня, – согласилась Маргарет.
И тут я внезапно почувствовал, что разговор с Бетти, навеявший радужное настроение, затронул какие-то струны в моей душе и поверг меня в грусть и отчаяние.
Я припомнил другой вечер – не какой-то определенный, а один из многих, – когда так же вот, посидев с Бетти в баре, я шел домой к Шейле, где меня ожидала только Шейла и больше ничего.
Мысль о том вечере заслонила этот. Я слушал Маргарет и Элен, но ощущал какую-то тяжесть во всем теле; на мгновение мне показалось, что все это происходит во сне, когда бываешь лишь безучастным зрителем и не можешь пошевелиться.
Когда Маргарет незадолго перед тем рассказывала мне, как мечтает ее сестра иметь детей, она повторяла то, что уже говорила прежде; и, как прежде, что-то утаивала.
Увидев их вместе в этой комнате полчаса назад, я решил, что столь непохожие во многом, они были очень схожи в стремлении поступать по-своему. И еще в одном. Не только Элен мечтала о ребенке; его хотела иметь и Маргарет. Один раз мы уже говорили об этом, и с тех пор, как и сегодня, Маргарет что-то не договаривала. Она не хотела, чтобы я догадался, как страстно она мечтает иметь ребенка. Если бы она дала мне это понять, на меня легла бы большая ответственность.
Слушая их разговор, я чувствовал себя неловко перед Элен, – ведь она была убеждена, что я сделаю ее сестру счастливой.
Когда она собралась уходить, я сказал, что был очень рад встрече. Но Маргарет зорко следила за мной. Проводив сестру, она вернулась в гостиную и с тревогой взглянула на меня.
– В чем дело? – спросила она.
Я поднялся ей навстречу, обнял ее и поцеловал. Сквозь раскрытые двери за ее спиной видна была кровать, а за ней окна, озаренные светом вечерней зари. Невероятным усилием я попытался сбросить давившую на меня тяжесть и сказал:
– Не пора ли нам поговорить?
– О чем?
– Нам нужно поговорить о нас.
Высвободившись из моих объятий, она отступила на шаг и посмотрела на меня. Глаза ее сияли, но она колебалась:
– Ты еще этого не хочешь, – сказала она.
– Мы не можем слишком долго тянуть, – ответил я.
– Ты уверен, что готов? – Ее голос зазвенел от волнения.
– Мы должны подумать о женитьбе.
Несколько секунд она молчала, хотя все время не спускала с меня глаз. Затем выражение ее лица, мрачное, резкое от внутреннего напряжения, внезапно переменилось, стало вызывающим и дерзким; такое выражение на лице другой женщины означало бы, что она решается на рискованное любовное приключение.
– Нет, сказала Маргарет. – Ты мне нужен, но я хочу, чтобы ты пришел ко мне по своей воле.
Эту фразу, которую мы недавно где-то слышали, она употребила для того, чтобы все сказанное представилось нам обоим не таким уж значительным. Она хотела показать мне, как глубоко она меня понимает. Она знала, что, хотя настроение у меня и отличное, я все же мучаюсь угрызениями совести или чем-то иным, не заслуживающим этого названия и более похожим на страх, как бы не повторилось то, что было с Шейлой. Пережитые страдания заставляли меня смертельно бояться новых. Маргарет не раз прятала от меня лицо, стараясь скрыть набегавшие на глаза слезы, потому что знала: если мне в голову придет мысль, что она несчастна, я навсегда потеряю уверенность в себе.
Она смирилась с этим, как смирилась и кое с чем другим, хотя ей было еще труднее. Иногда при воспоминании о Шейле я испытывал не страх, а радость. Обманутый памятью, я вновь переживал те времена, – пусть длились они ничтожно мало, – когда Шейла, менее земная, чем я, окрыляла меня. Обманутый памятью, я иногда позволял этой призрачной радости, этому придуманному прошлому торжествовать над нашим с Маргарет счастьем, и тогда счастье это становилось бременем.
Она понимала все это, но не знала, способен ли я обрести свободу. Сумею ли я начать все снова, войти в ту жизнь, о которой она мечтала? Или я из тех людей, кто в глубине души сам готовит себе поражение? В поисках ответа она смотрела на меня с любовью и нежностью, но у нее не было жалости ни к себе, ни ко мне.
– Не огорчайся, – сказала она, обнимая меня, – впереди еще много времени. – И, положив голову мне на грудь, прошептала: – Я не очень терпелива, ты ведь теперь это знаешь, да? Но я буду ждать.
Перед моими глазами блестели ее волосы. Окно за последние несколько минут быстро потемнело. Я был ей благодарен.
21. Соглашательство и упорство
Всю весну и все лето министру еще удавалось как-то сдерживать напор Поля Лафкина. Работа в Барфорде зашла в тупик, похоже было, что в Англии из этой затеи ничего не выйдет и промышленники не получат заказов. Все это было действительно так и звучало убедительно, и Лафкину оставалось только соглашаться; но осенью, когда пошли новые слухи, он тут же навострил уши. В Барфорде работали над какой-то новой проблемой, и кое-кто, в том числе и сам Бевилл, решил, что за дело можно браться всерьез.
Как всегда, Лафкин располагал почти точной информацией. Никто из нас не знал, сохранят ли Барфорд или ученых отправят в Америку; в октябре борьба еще продолжалась. Пока мы были заняты ею, Лафкин ни разу не появлялся у министра, но вдруг он, совершенно неожиданно, пригласил меня пообедать.
Получив это приглашение – оно прибыло за неделю до того, как с Барфордом должно было что-то решиться, – я счел благоразумным предварительно посоветоваться с Гектором Роузом. И вот, одним октябрьским утром я сидел в кресле у его стола. За окном, на фоне осеннего неба, ветер шевелил листву деревьев. В этот день Гектор Роуз, который всегда выглядел моложавым и элегантным, превзошел самого себя, – возможно, потому, что положение на фронтах улучшилось; ведь летом бывали дни, когда он, всегда такой сдержанный, сидел у себя в кабинете с побелевшими губами и заострившимся носом. Однако, каковы бы ни были новости, в вазе всегда стояли цветы; в это утро он преподнес себе целую охапку хризантем.
– Мой дорогой Элиот, – говорил он, – мне крайне приятно видеть вас у себя. У меня как будто ничего интересного для вас нет, но, быть может, у вас есть новости? Нет, я в самом деле искренне рад поболтать с вами.
Я рассказал ему о приглашении Лафкина. Шутливое настроение его мигом исчезло, он слушал меня со своей обычной сосредоточенностью автомата. Мне незачем было напоминать ему, что еще недавно я был юрисконсультом у Лафкина, что у него служил Гилберт Кук. В создавшейся обстановке эти факты имели немаловажное значение, и он сразу же учел их, как только я начал рассказывать, не позабыв, разумеется, и попытки Лафкина договориться с министром.
– Если шефы решат продолжать работы в Барфорде, – сказал Роуз таким тоном, будто говорил о совершенно посторонних людях и будто людям этим предстояло всего-навсего выбрать костюм и они не могли решить, какой лучше – синий или коричневый; в действительности же он полностью поддерживал Барфорд и знал, что, если предприятие сохранится, на него ляжет ответственность, точно такая же, как на ученых, – если они решат продолжать, нам, безусловно, придется тотчас же договариваться с промышленниками.
– Нам придется подумать, – холодно добавил Роуз, – целесообразно ли привлекать к этому делу Лафкина.
– А ваше мнение, Элиот? Разумно ли это? – спросил он меня.
– Насколько я могу судить, – ответил я, – это не самый удачный выбор. Его фирма – не совсем то, что нам нужно, но окончательно отказываться от его услуг, пожалуй, не стоит.
– Совершенно верно, – согласился Роуз. – Да, все это не так просто.
– Многим, вероятно, известно, что его фирма не обладает техническими ресурсами двух других фирм… – Я назвал их.
– Что же есть у Лафкина?
– Боюсь, что только сам Лафкин. Он весьма сильный козырь в игре.
– Он хороший парень, – совсем некстати заметил вдруг Гектор Роуз. Конечно, он имел в виду не моральные качества Лафкина и не его достоинства как компаньона; Роуз хотел сказать, что Лафкин – человек широкого размаха, чем-то похожий на него самого. Он бросил на меня испытующий взгляд. – Дорогой Элиот, – заметил он, – я не вижу необходимости давать вам советы; но если вы решите, что он именно тот человек, который нам нужен, тогда, разумеется, ни в коем случае не стоит раздумывать или слишком деликатничать. А если вам по счастливой случайности кое-что о нем известно, то это только делает ваше суждение еще более ценным для нас. Нам очень важно не смалодушничать и из-за каких-то пустячных причин не побояться поручить дело нужному человеку, разумеется, если мы твердо убедимся, что Лафкин именно тот человек, который нам нужен.
Я был немного удивлен. Никто не мог сомневаться в абсолютной честности Гектора Роуза. Смешно и нелепо было бы пытаться подкупить его; такого же мнения он был обо мне. И все-таки я ожидал от него более серьезного отношения: не просто разговоров о том, чтобы все было сделано по справедливости, а заботы о торжестве этой справедливости. В действительности же, чем дальше шла война и чем больше государство оказывалось вынужденным опираться на деловые круги, тем менее щепетильными становились государственные деятели типа Роуза; государственная машина перестала бы действовать, если бы они прежде всего заботились о своей репутации.
Поэтому, когда я спросил, принять ли мне приглашение Лафкина, Роуз ответил:
– На этот счет существует очень простое правило, мой дорогой Элиот, и каждому из нас остается лишь выполнять его. Суть этого правила состоит в том, что, если заинтересованная сторона вдруг начинает добиваться вашего общества, поступить нужно так, как вы бы поступили, если бы этой заинтересованности вообще не существовало. Если бы вы в обычной обстановке, не приняли приглашения нашего превосходного друга, – не принимайте и теперь. Если бы приняли – тогда идите, разумеется, если вы в силах вытерпеть. Впрочем, – добавил Роуз, который признавал лишь столик на двоих в «Атенеуме» и бутылку кларета, – не могу сказать, что завидую вам.
Когда я пришел к Лафкину, я почувствовал, что и сам предпочел бы столик на двоих. Как и прежде, когда я был в числе людей, его окружающих, я обнаружил, что его пренебрежение к трудностям военного времени, которое в любом другом человеке он сам бы холодно расценил, как «восточное», раздражает меня. В его квартире на Сент-Джеймс-корт гости собирались, как и было указано в приглашении, к восьми часам и толпились в гостиной, выпивая перед ужином; присутствовало всего девять человек, одни мужчины. Лафкин тоже был здесь. Он мало говорил и мало пил; казалось, он готов простоять так много часов, радуясь, что окружен людьми, которые ловят каждый его взгляд. Потом в комнате появился один из его служащих, – необходимо было срочно уладить какое-то дело, и Лафкин тут же, в присутствии гостей, обсудил его и принял решение. Покончив с этим, он пригласил служащего остаться с нами и жестом приказал дворецкому, стоявшему в соседней комнате возле обеденного стола, поставить еще один прибор. Затем без суматохи и спешки человека, которому предстоит еще долгий путь, что вообще было присуще ему во всех его начинаниях, он решил позвонить по телефону и, все так же стоя, целых пятнадцать минут разговаривал с управляющим одного из своих заводов.
Тем временем гости, – большинство из них были его сотрудники и подчиненные, – продолжали стоя пить и обмениваться любезностями, расспрашивая друг друга о женах: «Передай привет Люсиль», «Как поживает Бренда?», «Не забудь поклониться от меня Жаклин». Все было так, как бывало и прежде на таких обедах, когда и у меня с искренней сердечностью осведомлялись о здоровье Шейлы и передавали ей приветы. Никто не был с нею знаком, потому что она никогда не ходила в гости; ее могли встретить лишь случайно, да и то всего на несколько минут. Но этикет требовал запомнить ее имя, и они спрашивали о ней с тем же педантичным постоянством, с каким говорили: «Добрый вечер!» Судя по всему, мужчины, несмотря на искреннюю сердечность и заинтересованность, с какой они задавали друг другу вопросы в тот вечер, почти не были знакомы с женщинами, к которым проявляли внимание.
Около половины десятого Лафкин сказал:
– А не проголодался ли кто-нибудь? Быть может, перейдем в столовую?
Лафкин сел не во главе стола, а сбоку; он не стремился завладеть разговором и с нескрываемым презрением терпел царивший вокруг шум, понимая, однако, и это вполне соответствовало истине, что вечер проходит успешно. Вряд ли на других обедах в военное время можно было увидеть столько еды и питья; прислушиваясь к шуму, к громкому мужскому смеху, я думал о том, как мало эти люди проявляют себя. Ортодоксальность мнений, банальные шутки, скользкие анекдоты – этого было достаточно, чтобы поддерживать оживление, за весь вечер я не услышал ни одного оригинального замечания. Мне было не по себе, я горел нетерпением ускользнуть, не только для того, чтобы избежать разговора с Лафкином, а просто чтобы избавиться от всего этого.
Стены меня давили, вокруг ревел хор голосов, и во всем этом гаме я тоскливо мечтал о том, как бы очутиться наедине с Маргарет у нее в комнате. В какой-то восторженной дреме я предвкушал женитьбу на ней. Этот гул мужских голосов вернул мне уверенность. Я признавался себе, бесстыдно, самонадеянно и неискренне, как признаются случайному спутнику на борту парохода, что я не напрасно боюсь второго брака, – это вполне естественно после пережитых мною ужасов первого.
Выслушивая чью-то чужую историю, я думал, что не стал бы так верить в удачу; размышляя о себе самом, я был столь же легковерен, как любой другой. Сидя за столом, с привычной вежливостью внимая рассказу незнакомца, я чувствовал, что моя робость перед Маргарет исчезла.
Когда наконец один из гостей Лафкина стал прощаться, я сделал попытку уйти вместе с ним. Но Лафкин сказал:
– Нам еще не удалось поговорить, Элиот. Подождите немного, не уходите.
Гости Лафкина привыкли с полуслова понимать своего хозяина. Через пятнадцать минут, после того как снова были переданы приветы женам, все поблагодарили хозяина и разошлись; мы остались вдвоем. Лафкин, который, прощаясь с гостями, даже не удосужился встать со стула, сказал:
– Налейте себе еще и подсаживайтесь поближе.
Я ответил, что пить больше не хочу. Сам хозяин, худощавый и поджарый человек, всегда пил мало, хотя мог выпить в полную меру и не захмелеть. Я сел справа от него, и он, широко улыбаясь, повернулся ко мне. Мы никогда не были близки, но между нами существовала какая-то симпатия. Как обычно, он не расположен был болтать о пустяках. Я что-то сказал о войне, о фирме, но он отделался лишь короткими «да» и «нет» и сразу перешел к делу:
– Говоря откровенно, не нравится мне, как идут дела с Барфордом.
Он сказал это спокойно и сухо, словно упрекая кого-то, что было для него весьма характерно.
– Очень жаль, – ответил я.
– Сожалеть бессмысленно, – возразил он. – Задача состоит в том, чтобы исправить положение.
– Со мной бесполезно говорить об этом, – ответил я. – Мои познания в этом отношении крайне невелики.
– Вполне достаточны для нашей цели.
Тогда я спросил напрямик:
– Что вам известно?
– Я слышал, – ответил Лафкин твердо, прямо и решительно, – что вы там все еще попусту тратите и свое и чужое время на споры о том, прикрыть Барфорд или нет.
– Надеюсь, решение будет благоприятным, – осторожно сказал я. – Но я ни в коем случае не уверен.
– Значит, вам изменило чутье. – Лафкин улыбнулся холодной, насмешливой улыбкой. – Конечно, Барфорд будет существовать и дальше.
– Откуда вам это известно?
На мгновение мне показалось, что он действительно что-то пронюхал, но он ответил:
– Такие предприятия не закрывают. Правительство не в состоянии это сделать; здесь оно беспомощно.
– Нет, – продолжал он, – считайте, что Барфорд будет существовать. Но они не заботятся о том, чтобы обеспечить ему финансовую поддержку и принять наконец решение. Вот это, я считаю, может испортить все дело.
– Возможно, вы правы, – согласился я.
– Я и раньше был прав, – ответил он. – Но от этого никому не легче.
Во время разговора Лафкин часто многозначительно замолкал, и сейчас тоже наступила пауза. Но в этот вечер мне было невыгодно нарушать ее, я готов был молчать, сколько он пожелает. Через некоторое время он сказал:
– Будем считать, что они безнадежно недопонимают свои обязанности, и, если кто-нибудь не вмешается, все дело погибнет. Нужно спасти их от них самих.
Внезапно взгляд его глаз, таких печальных и задумчивых на его жестком и резко очерченном лице, встретился с моим, и я почувствовал его волю, сильную, потому что она вся была сосредоточена на одном стремлении, потому что ее излучала цельная, собранная натура.
– Я хочу, чтобы вы помогли мне, – сказал он.
Я снова промолчал.
– Надо полагать, – продолжал он, – что решения о том, как будет выполняться эта работа и кто будет производить оборудование, намереваются обсуждать в нескольких инстанциях.
Лафкин с присущей ему четкостью и трезвым взглядом на вещи не поленился разобраться в механике работы государственного аппарата; он уже много лет назад понял, что бесполезно разговаривать с министрами, если тебе не доверяют люди, подобные Гектору Роузу и его подчиненным.
– Я не намерен отступать. И не о собственных своих интересах я пекусь. Риск тут небольшой, а что касается фирмы, то у нас всегда найдутся деньги для хорошего дела. Что же касается меня лично, то второй раз состояния не сделаешь, значит, тут и говорить нечего. Я должен участвовать в этом деле, потому что могу внести в него свой вклад. Вот почему мне нужна ваша помощь.
Слова Лафкина звучали лицемерно, но, собственно, вел он себя точно так же, как во время разговора с Бевиллом первого января, и, хотя говорил с совсем другим человеком, был не менее напорист и не менее уверен в своей правоте. Слова его звучали лицемерно, но Лафкин верил каждому своему слову, и в этом была его сила.
Что же касается меня, то я чувствовал, что сохранившаяся во мне юношеская непосредственность сочувствует ему и соглашается с ним. Даже сейчас я испытывал искушение, какого никогда не знал Лафкин. Но дни юности прошли, я научился владеть собой в подобных положениях. Именно потому, что я был вынужден сдерживать свои чувства, – а мне часто хотелось пойти навстречу человеку и сказать «да» вместо «нет», – я научился отвечать уклончиво; совершенно иначе, чем Лафкин, исходя из прямо противоположных побуждений, я умел все же не менее ловко, чем он, уйти от прямого ответа.
В тот вечер я еще не мог решить, использовать ли мне свое, хоть и небольшое, влияние за или против него.
– Мои возможности очень невелики, – сказал я. – И, попытайся я что-нибудь сделать, вряд ли это принесло бы пользу.
– Я не совсем вас понимаю.
– Я работал у вас, и кое-кто не упустит случая напомнить об этом в самый неподходящий момент, – объяснил я. – Начни я усердствовать, легко себе представить последствия…
– А что вы скажете, если я назову ваше поведение трусостью?
– Это совсем не трусость, – ответил я.
Когда ему было нужно, он умел неплохо разбираться в людях и еще лучше в обстановке. Он понял, что настаивать бесполезно, и, с присущей ему резкостью прервав беседу, заговорил совсем о другом.
– Чем бы мне заняться, когда я удалюсь от дел? – спросил он.
Мой ответ его не интересовал; его жизненные планы до конца дней, хотя ему было всего сорок восемь лет, уже теперь были не менее определенными, чем те, которые он составлял для своих агентов по сбыту; это были планы, какие вынашивают люди энергичные, когда внезапно начинают чувствовать, что единственный итог их деятельности – тесная клетка, где они связаны по рукам и ногам. В действительности Лафкин черпал радость в своей деятельности и совсем не думал о том, что когда-нибудь придет пора осуществлять эти планы, но тем не менее, составляя их, он понимал, что такая пора наступит.
Услышав о его намерениях, я еще раз подумал, что он человек более странный, чем кажется людям. Он ни разу никому не обмолвился о своей жене или о детях, и хотя я никогда не слышал о нем каких-либо сплетен и знал, что конец недели он неизменно проводит в своем загородном доме, его планы были составлены так, будто он человек одинокий.
– Сниму квартиру в Монако, – оживленно рассказывал он. – И не где-нибудь в княжестве, а именно в старом городе. Иностранцу нелегко устроиться там, но я уже зондировал почву.
Странно было слышать это в самый разгар войны.
– И что же вы там будете делать? – с интересом осведомился я.
– Каждый день буду спускаться к морю, а потом подниматься в казино, – ответил он. – Мне придется ежедневно вышагивать туда и обратно мили три, и это будет неплохим моционом. Для человека, которому перевалило за пятьдесят, большего и не надо.
– Вам будет скучно.
– Буду играть в казино по пять часов в день или пока не выиграю мой дневной заработок, – что быстрее, не знаю.
– И думаете, вам не надоест?
– Никогда, – ответил Лафкин и продолжал холодно и спокойно: – Это славное место. Мне никуда не захочется уезжать, – быть может, там я и умру. Пусть тогда меня похоронят на протестантском кладбище. Там, наверное, хорошо лежать в могиле. – Внезапно он улыбнулся застенчивой и мечтательной улыбкой. И отрывистым тоном, словно рассердившись на меня, снова заговорил о деле. – Жаль, – произнес он в сторону, как будто обращая эти слова не ко мне, – жаль, что вы так осторожны насчет Барфорда. Трусость! От вас я этого не ожидал.
Я решил про себя, что не поддамся на провокацию и что ему все равно не удастся вытянуть из меня ничего определенного. Вместо этого я рассказал то, что он знал и без меня: решение во многом, по-видимому, зависит от Гектора Роуза, а после него – от некоторых барфордских специалистов. Если какую-либо фирму, например фирму Лафкина, задумают подключить к этой работе, то кандидатуры специалистов фирмы должны прежде всего быть одобрены барфордскими специалистами. Лафкин кивнул: да, разумеется, это так, об этом стоит подумать; Потом он спросил холодно, но задумчиво:
– А как вы мыслите свое будущее?
Я ответил, что не думал об этом.
– Я слышал, вы преуспеваете по службе, но ведь вы не намерены там оставаться? Это было бы бессмысленно.
Я ответил, что еще не решил.
– Возможно, – согласился Лафкин. – И все же у меня есть право надеяться, что вы вернетесь ко мне.
– Я об этом помню, – ответил я.
– Мне не совсем ясно, на что вы претендуете, – сказал Лафкин. – Но кое-что я мог бы вам предложить.
Я смотрел на него и не знал, сказал ли он это от чистого сердца или просто ошибся в расчетах.
22. Упомянуто мужское имя
Проснувшись, я зажмурился от падавшего мне в глаза света, хотя это был лишь тусклый свет зимнего дня. Возле постели, улыбаясь, стояла Маргарет и нежно, по-матерински смотрела на меня.
– Поспи еще, – сказала она.
Была суббота, рабочая неделя кончилась. Накануне решилась судьба Барфорда, и, как предсказывал Лафкин, нам удалось взять верх. Скоро, думал я, в полудреме лежа на постели Маргарет, предстоит встреча с Лафкином на официальной почве…
– Поспи еще, – повторила Маргарет.
Я сказал, что мне уже пора встать.
– Незачем. – Она придвинула к постели кресло и села. Поглаживая меня по лбу, Маргарет сказала: – Так жить неразумно.
Она меня не упрекала, хотя я был в этот день совершенно измучен после недели тяжелой работы с утра до позднего вечера и обедов с Лафкином и министром. Она делала вид, будто бранит меня, но улыбка у нее была ласковая, понимающая. Забота о другом доставляла ей наслаждение, и наслаждение это было таким сильным, что она почти стыдилась его, старалась говорить о нем пренебрежительно и называла его похотью. Поэтому, когда я приходил усталый и измученный, борьба характеров временно прекращалась, и она начинала хлопотать вокруг меня. Я всегда старался ускользнуть от покровительственных ласк моей матери, за всю мою жизнь никто так обо мне не заботился, поэтому поведение Маргарет меня бесконечно удивляло.
И все же в тот день, глядя на нее из-под тяжелых, сонных век, блаженно чувствуя, как она укрывает меня одеялом, я был счастлив; так счастлив, что думал о ней, как думал на обеде у Лафкина, когда ее не было рядом. На какое-то мгновение фантазия и реальность соединились, что редко случалось у меня. Так должно быть всегда, думал я; пора убедить ее стать моей женой.
Она смотрела на меня любящим, насмешливым и заботливым взглядом.
Нет, решил я, не буду нарушать это счастливое мгновение; пусть оно продлится еще немного. Отложу наш разговор на несколько часов или даже на неделю, если я уж так уверен в нашем будущем счастье.
Я не сделал ей предложения. Вместо этого в предвкушении спокойного сна и в приятной истоме, овладевшей мною после отчаянной усталости, я принялся болтать о наших общих знакомых. Легко касаясь пальцами моих щек, она присоединилась к заговору доброты, в который мы вступали, когда бывали мирно настроены, – словно в благодарность за наше собственное счастье мы обязаны были заботиться о счастье других.