И тут я дотронулся до его плеча. Он обернулся и, ничуть не смутившись, приветливо воскликнул:
– Да это Льюис Элиот! Добрый вечер, сэр!
Я улыбнулся молодой женщине, но Робинсон, этот хитрец из хитрецов, не мог допустить, чтобы я с ней заговорил. Повернувшись лицом к присутствующим, он вскричал, то ли в самом деле радуясь, то ли искусно притворяясь:
– Ну, не явный ли это образец послевоенного духа?
– Давно мы с вами не виделись, – прервал его я.
Робинсон был уверен, что я попытаюсь помешать его замыслам в отношении молодой писательницы, но тем не менее ничуть не смутился. Он был все такой же, как в тот день, когда вернул мне деньги Шейлы; костюм на нем был потертый, рукава обтрепались, но после шести лет войны и процветающие дельцы выглядели не лучше. Обернувшись к молодой женщине, он сказал с упрямой откровенностью человека, убежденного в своей полезности:
– Несколько лет назад мистер Элиот интересовался моими издательскими планами. К сожалению, из этого тогда ничего не вышло.
– Чем вы занимались потом? – спросил я.
– Собственно, ничем, сэр, почти ничем.
– Как участвовали в войне?
– Абсолютно никак. – Он так и сиял. И добавил: – Вы думаете: я слишком стар и поэтому меня не призвали. Разумеется, они не могли меня тронуть. Но я решил предложить свои услуги и получил должность в… – Он назвал одну из авиационных компаний. – Они субсидировали меня целых четыре года, а я ничего не делал.
Молодая женщина смеялась; он так восхищался своей бессовестностью, что она тоже пришла в восторг. Точно так, как, бывало, Шейла.
– Как же вы проводили время? – спросила она.
– Я понял, что значит работать не спеша. Поверьте мне, до сих пор никто по-настоящему не задумывался над этой проблемой. Ко времени моего ухода из этой компании я научился тратить на работу, требовавшую не более часа, по меньшей мере два дня. И у меня оставалось время для серьезных дел, например, на обдумывание планов, о которых мы с вами говорили до появления мистера Элиота. – Он злорадно усмехнулся, выражая этим свое превосходство и презрение ко мне: – А вы, сэр, наверное, не покладая рук трудитесь на благо родины?
С тех пор как я его помнил, он всегда был такой – не желал уступать никому и никогда.
– Сейчас вы где-нибудь служите? – полюбопытствовал я.
– Разумеется, нет, – ответил Робинсон.
При его чрезмерной бережливости он мог скопить немного денег из своих заработков на авиационном заводе, подумал я. И обратился прямо к его собеседнице:
– Нас, кажется, не познакомили, не правда ли?
Через несколько минут я, к удивлению и облегчению Робинсона, отошел от них; вдогонку мне прозвучало торжествующее: «Доброй ночи, сэр». Я пробрался через всю комнату к Бетти и шепнул ей, что ухожу. Только она одна из присутствующих заметила во мне что-то неладное; разочарованная – с грустью по поводу испорченного вечера, она поняла по моему лицу, что я неизвестно почему расстроен.
– Мне очень жаль, – прошептала она.
Бетти была права. Я расстроился, услышав имя этой молодой женщины. Она оказалась двоюродной сестрой Чарльза Марча. Значит, у нее могли быть деньги – да, собственно, иначе Робинсон не стал бы так льстить. Но дело не в этом – сказать Чарльзу словечко о Робинсоне было нетрудно. Не из-за нее ушел я с вечера, очутился на Глиб-плейс, побрел вниз к набережной и потом, сам того не сознавая, к дому, где жил несколько лет назад. Меня гнало туда не какое-то впечатление вечера, нет, просто впервые за несколько лет ко мне вновь возвратилось то щемящее чувство утраты, какое я испытал, войдя после смерти Шейлы в нашу пустую спальню.
При первых же звуках голоса Робинсона меня охватило тревожное предчувствие. Слушая его слова, которые при других обстоятельствах могли бы показаться мне занятными, я весь застыл в напряжении, стиснув кулаки так, что ногти впились мне в ладони, но все еще сдерживался, как вдруг, стоило только молодой женщине назвать свое имя, и на меня хлынул целый поток воспоминаний. Правда, имя это я слышал прежде при обстоятельствах отнюдь не драматического характера, не имевших никакого отношения к Шейле, к ее смерти. Быть может, его упоминал Чарльз Марч еще в те дни, когда мы оба не были женаты и часто встречались во время наших прогулок по Лондону или в загородном доме его отца. Вот и все, но поток воспоминаний, который вдруг нахлынул на меня, когда я услышал это имя, погнал меня во тьму, мимо Чейн-Роу, к реке.
Вдоль Чейн-Роу светились окна, из бара на углу доносились голоса. Мне казалось, что я все еще женат и иду переулками к себе домой.
Я ничего не видел, ничего не вспоминал, и не смерть Шейлы владела моими думами. Быстро шагая вдоль освещенных домов, мимо окон, распахнутых навстречу душному вечернему ветру, я весь был во власти горя, утраты, страдания. В прошлом году, когда я узнал новость, менее давнюю и потому острее ранящую, – о том, что у Маргарет родился ребенок, я сумел устоять и отогнал печаль. Теперь эта печаль непреодолимо овладела мною; мой стоицизм исчез. Я испытывал такие чувства, каких не знал с восьмилетнего возраста; слезы катились по моим щекам.
Вскоре я стоял перед нашим домом, к которому не приближался и который старался обходить с тех пор, как весной после смерти Шейлы переехал на другую квартиру. И, как это ни странно, вид его не обострил мою боль, а скорее притупил ее. Одна стена разрушилась, и там, где прежде любила сиживать миссис Уилсон, теперь рос репейник, а на втором этаже, на фоне хмурого неба, сиротливо белела ванна. Свет уличного фонаря с набережной падал на садовую дорожку, где между плитами пробивалась трава.
Я посмотрел наверх и увидел, что окна забиты досками. Нашел окна нашей спальни и соседней с ней комнаты. Здесь лежала Шейла. Мысль эта была мимолетной, я просто смотрел на доски, почти ничего не ощущая, печально, но с каким-то тупым облегчением.
Я пробыл там недолго. Потом я медленно шел под платанами, мимо облупившихся и облезлых зданий, по набережной, к себе домой. Влажный ветер доносил ароматы ботанического сада; на мосту мерцала цепочка огней. И вдруг меня обожгла мысль: был ли я у своего дома? Тот ли это дом, из которого я не мог уйти? Моя пустая квартира – чем отличалась она от дома, перед которым я только что стоял?
33. Неприятное в роли зрителя
До конца года мне пришлось быть свидетелем двух трагических событий. Одно из них хранилось в тайне, о нем знала только горсточка людей, и ему предстояло немало омрачить наше будущее. Это было создание атомной бомбы – результат совещаний Бевилла в начале войны, интриг Лафкина и работы таких ученых, как мой брат. Второе событие было всем известно, о нем каждое утро в течение недели трубили газеты, а значение оно имело только для десятка людей, в число которых входил и я, хотя понял я это гораздо позже.
В ту осень Норман Лейси, а из-за него и Вера, без всяких к тому оснований, лишь волею слепого случая, были лишены допуска к секретным документам – отец Нормана попал под суд. Если он и был виновен, то в незначительном преступлении, но последствия очень больно ударили по этой паре, и первое время я думал, что уж Норману по крайней мере не оправиться. Что им суждено было пережить, какой сильной оказалась Вера, сумевшая поддержать и себя и его, – это особая история; мне же все это послужило уроком, ибо я вел себя недостойно.
Норман и Вера обратились ко мне за помощью. Помочь им было для меня затруднительно и, пожалуй, даже несколько рискованно. Они хотели, чтобы я выступил в суде в качестве свидетеля и дал показания, которые ни им, ни отцу Нормана не принесли бы никакой существенной пользы, мне же могли существенно повредить. Показания эти были настолько маловажны, что ни один адвокат никогда не вызвал бы меня в суд. Весь их смысл заключался в том, чтобы подтвердить мое близкое знакомство с этой семьей; хватаясь за соломинку, они надеялись, что мое имя сможет их защитить.
Если бы этого потребовал от меня случайный знакомый, я бы с чистой совестью отказался. Но отношения с этой парой меня обязывали; они считали меня своим другом; мог ли я предать эту дружбу только потому, что мне придется расплачиваться за последствия?
Почуяв угрожающую им опасность, я стал искать предлог, чтобы увильнуть. Эта задача была мне весьма неприятна, равно как и собственные мои чувства. Я поступил так, как не поступал уже много лет, – решил посоветоваться. Мне не нужен был совет человека искушенного: мне страстно хотелось знать, что скажет Маргарет; и вот однажды вечером, не зная, вернулась ли она уже в город, я переорал всех лоллисов в адресном справочнике Лондона, желая воспользоваться поводом ей написать и в то же время сознавая, что это только предлог. Наконец я пошел поговорить о своих заботах с Джорджем Пассантом.
За несколько месяцев до этого молодая женщина, которую он преследовал с таким юношеским пылом, положила конец их бесконечным спорам и уехала домой. Она не захотела выйти за него замуж, не захотела ему принадлежать, Казалось бы, Джордж как мужчина потерпел поражение и остался с носом. Но не так думал он сам. «Все великолепно обошлось!» – воскликнул он с таким видом, будто, непонятно почему, сам решил одуматься. С годами он, казалось, все больше и больше упивался собственной эксцентричностью.
Тем не менее, когда мы как-то осенним вечером зашли в бар на Тотхилл-стрит и я рассказал ему все без утайки, он был удивительно прозаичен.
– Просто смешно было бы подвергать себя даже малейшему риску, – заявил он.
Я постарался как можно обстоятельнее объяснить ему мои отношения с Верой и Норманом. Я рассказал ему и о расследованиях, предпринятых полицией, чего не решился бы открыть никому другому, но Джордж, как ни безалаберна была его собственная жизнь, умел хранить тайны.
Он слушал меня с озабоченным видом. И вдруг я подумал, что он гордится моей репутацией. Ему не хотелось, чтобы я неосмотрительно повредил ей, хотя он сам легко пошел бы на это; ему всегда были свойственны приступы какой-то неожиданной предусмотрительности; в тот вечер в его словах слышалось благоразумие Гектора Роуза.
– Если бы ваши показания могли существенным образом изменить положение старика Лейси, тогда еще стоило бы подумать, – сказал Джордж, – хотя, предупреждаю вас, и против этого нашлись бы у меня серьезные доводы. Но такой вопрос даже не возникает, и поэтому есть лишь один разумный образ действий.
Джордж спросил пива и смотрел на меня с вызывающим оптимизмом, словно желая сказать, что здравый смысл восторжествует.
– Я в этом не уверен, – отозвался я.
– Значит, вы еще менее способны рассуждать здраво, чем я предполагал.
– Они будут считать, что их бросили в беде, – сказал я. – Особенно молодой Норман. Это может очень его обидеть.
– Но ведь нельзя принимать в расчет все субъективные последствия каждого поступка, – ответил Джордж. – Этому бедняге так или иначе суждено немало пережить, и если вы проявите каплю здравого смысла, то вряд ли окажете какое-либо влияние на общее катастрофическое положение.
– В этом есть резон, – заметил я.
– Рад, что вы обнаруживаете признаки благоразумия.
– Но я сам приблизил их к себе, – сказал я. – Не очень-то красиво находить удовольствие в обществе людей, когда они тебя ни о чем не просят, а в несчастье отвернуться от них.
– Вы им ничем не обязаны, – сердито воскликнул Джордж. Он одернул жилет и с нарастающим гневом вдруг заговорил в курьезно официальном тоне: – Прошло уже довольно много времени с тех пор, как я беседовал с вами на подобные темы. Мне хотелось бы разъяснить вам, что все, кто был удостоен вашей дружбы, заключали выгодную сделку. Я говорю сейчас только о дружбе, разрешите мне заметить. О ваших отношениях с некоторыми женщинами я бы этого не мог сказать. Насколько представляется возможным судить, с Маргарет Дэвидсон вы вели себя дурно и глупо. Не буду удивлен, если узнаю, что точно так же вы ведете себя с Бетти Вэйн и другими. Вероятно, и здесь вам есть в чем себя упрекнуть.
Я подумал, что Джордж более наблюдателен, чем мне казалось.
– Однако я настаиваю, никто на свете не имеет права упрекнуть вас в том, что вы плохой друг. Хотел бы я взглянуть на того, кто посмеет возразить мне, – все еще сердито продолжал Джордж, словно отстаивая свою точку зрения во время горячего спора. Но лицо его дышало искренним дружелюбием. – Я могу подсчитать, разрешите напомнить вам, могу подсчитать, как и всякий другой в Лондоне, чем вам обязана эта пара. Ведь вы были к их услугам, когда бы они этого ни захотели, так?
– Да.
– Вы никогда не отгораживались от них, верно? Позволяли им являться к вам, невзирая на вашу усталость или нездоровье?
– Иногда.
– Вы жертвовали для них тем, что доставляло вам удовольствие. Из-за них вы не ходили на званые вечера. Уверен, что это так.
Я улыбнулся про себя. Даже сейчас воображение Джорджа рисовало ему ослепительные «званые вечера», который не могли не притягивать меня. Как бы то ни было, он старался изо всех сил, в словах его звучала грубоватая ласка.
– Я знаю, что вы дали им, Многие из нас знают это по собственному опыту, и не забывайте, что у меня опыт в отношении вас побольше, чем у других. Иногда мне кажется, что вы совершенно не представляете себе, как люди ценят все, что вы для них сделали. Имею честь сообщить вам, что вас считают до абсурдности бескорыстным другом. А уж у меня-то оснований более чем достаточно так утверждать.
Джордж был членом братства людского. Он боролся рядом со своими братьями, он никогда не хотел устраниться от такой борьбы. Ему неведом был коварный соблазн, столь приятный для людей, подобных мне, – играть судьбами людей, давать им столько-то, но не больше; быть внимательным, иногда добрым, но превращать эту внимательность в завесу, чтобы скрывать за ней свое сокровенное «я», которое мне было невыносимо обнаруживать. В какой-то степени он был прав, но все объяснялось тем, что человек в большинстве случаев, проявляя свой характер, теряет одно, зато возмещает это другим. Из-за того, что мне так сильно хотелось быть только сторонним наблюдателем, я мало требовал от окружающих. Я был доброжелателен, иногда в ущерб своим интересам, но не основным. Я стал необычайно терпелив. У меня и вообще-то была довольно покладистая натура, а со временем я стал еще более уступчив. Если исходить из стандартных представлений, то меня можно было счесть человеком благожелательным и надежным. Все эти качества – их-то и видел Джордж, и не заметить их было нельзя – я приобрел, оставаясь безучастным зрителем. Но зато Джордж не видел, что вместо человеческого сердца в груди у меня была пустота.
В конце концов я все же выступил в суде. Я постарался создать впечатление, что могу отвечать за Веру и Нормана, как будто это и в самом деле было так. Судя по дошедшим до меня слухам, я не так уж себе повредил, я даже кое-что выиграл, хотя долго еще сам в этом не признавался.
В ту зиму, сидя один в своей комнате, я часто задумывался о себе, как и в ночь Мюнхена; но теперь я разбирался в собственной натуре больше и поэтому нравился себе все меньше. Я не мог не видеть, что произошло между мной и Маргарет и на ком лежит главная вина за наш разрыв. Вся беда, могло показаться, состоит в тяжелом наследстве, оставленном мне Шейлой; но это было лишь оправдание; правда же была более подлой, более глубокой и совсем непривлекательной. Именно эта правда сказалась в моей внутренней безучастности ко всему. Теперь я знал, как жалок удел тех, кто становится лишь, зрителем. Мистер Найт был безучастен к тому, что происходило вокруг, потому что он был слишком горд и робок, чтобы состязаться с другими; я же видел, что его гордость и робость были не чем иным, как тщеславием, – он не хотел состязаться с другими, ибо боялся, что все увидят его поражение. Внешне, в отличие от мистера Найта, я не был тщеславен, но в глубине души, в своем самом сокровенном отношении к людям, я испытывал то же самое.
Можно было провести еще одну параллель, хотя и значительно менее наглядную. Существовал и другой наблюдатель, который в этой роли считал себя значительно выше всех простых смертных, – миссис Бьючемп. Да, между нами было что-то общее. Да, мистер Найт, она и я – мы все были связаны духовным родством.
Томясь одиночеством в первую послевоенную зиму, я думал о том, каким радостным было начало наших отношений с Маргарет и как в конце, когда я ехал к ней и мое такси неслось в свинцовом свете дня, чувство вины стучало мне в душу, подобно дождю, стучащему в окно. Теперь все мне стало понятнее. Сначала я пытался видеть в ней свою мечту, анти-Шейлу, потом превратить ее во вторую Шейлу, я боялся ее такой, какой она была, – женщиной, не уступавшей мне в силе духа.
Сам не отдавая себе отчета, я из этих мыслей кое-что для себя извлекал.
Когда Маргарет в конце концов поняла, что наши отношения заходят в тупик, я почувствовал в ней некоего «заговорщика», ищущего (почти подсознательно) выход из этого положения; точно так же теперь я, презирая все, к чему пришел, признал себя побежденным, и во мне тоже принялся за работу «заговорщик».
Когда у человека одна из ветвей его жизни засохла, то обычно не он сам, а другие первыми замечают, как в нее вновь начинают возвращаться живительные соки. Человек не сознает, что начал все снова, до тех пор пока этот процесс не останется уже позади; а иногда бывает и так, что он одновременно и сознает и не сознает. Когда я, казалось бы, совершенно поглощенный делами Веры и Нормана, перелистывал справочник в поисках адреса Маргарет, я, вероятно, уже строил какие-то планы, которым, быть может, предстояло изменить мою жизнь; а когда я еще несколькими месяцами раньше стоял перед нашим с Шейлой домом и думал, что у меня нет надежды снова иметь семью, то, вероятно, тогда и родилась надежда.
Возможно, я и сознавал это и не сознавал. Но первые признаки существования во мне «заговорщика», которые я заметил, словно наблюдая за незваным и порядком надоевшим гостем, были довольно нелепы. Меня вдруг перестали устраивать мои меблированные комнаты у миссис Бьючемп. И, вместо того, чтобы отнестись к этому с обычным равнодушием, я загорелся желанием немедленно переменить их на другую квартиру. Вопреки своему обыкновению, не откладывая дела в долгий ящик, я помчался в агентство, за день пересмотрел с десяток квартир и еще до наступления темноты снял себе новую. Она находилась на северной стороне Гайд-парка, сразу за Альбион-гейт и была слишком велика для меня, так как состояла из трех спален и двух гостиных, но я убедил себя, что мне нравится вид из окон на пышную листву деревьев и на Бейсуотер-роуд, по которой я, бывало, ходил к Маргарет.
В тот вечер впервые не миссис Бьючемп искала меня, а я разыскивал ее. Я стучал к ней в дверь, гремел почтовым ящиком, громко звал ее, но ответа не получил, хотя был уверен, что она дома. Я оставил ей записку и, так как ее метод себя оправдывал, решил польстить ей напоследок; прибегая к такому же образу действий, я сел возле отворенной двери и стал прислушиваться к ее шагам. Но и тут я не уловил ничего, пока ее шлепанцы не зашаркали возле самой моей двери.
– Мистер Элиот, я нашла ваше письмецо. Вы хотите поговорить со мной? – прошептала она.
Я поинтересовался, не уходила ли она, хотя твердо знал, что она была дома.
– Честно говоря, нет, мистер Элиот, – ответила она. – Сказать по правде, я так беспокоюсь о вашем питании, что не могу уснуть до рассвета, а потому разрешила себе немного вздремнуть перед ужином.
Что бы она там ни делала, но уж во всяком случае не спала, – в этом я не сомневался. Лицо ее было самодовольным, непроницаемым и отнюдь не заспанным. «Питание» означало мой утренний чай, и ее жалоба была первым шагом к тому, чтобы перестать его приносить.
– Извините, что заставил вас спуститься.
– Это входит в число моих обязанностей, – ответила она.
– Я решил лучше сказать вам сразу, – продолжал я, – я скоро от вас уеду.
– Очень жаль, мистер Элиот.
Она взглянула на меня суровым, неодобрительным взглядом, почти враждебно, но в то же время с какой-то жалостью.
– Мне тоже очень жаль.
Я сказал это из вежливости; странно, но миссис Бьючемп требовала вежливости; невозможно было даже помыслить о том, чтобы высказать вслух свое мнение о ней и ее доме.
– Мне тоже очень жаль, – повторил я. И вдруг в самом деле почувствовал какое-то дурацкое и нелепое сожаление.
– Никто не обязан жить там, где ему не нравится, мистер Элиот.
Самодовольное выражение не исчезло с ее лица. Если я и почувствовал грусть, то она ее ни капельки не испытывала. Быть может, кому-нибудь расставание и кажется истинным горем, но только не миссис Бьючемп.
– Позвольте мне спросить вас, – она говорила, как всегда, тихо, быть может, чуть менее вкрадчиво, – после наших бесед, когда вы были так одиноки и я пыталась вас подбодрить, – позвольте мне спросить: вы собираетесь снова жениться?
– Я об этом не думаю.
– Это уже кое-что; не люблю совать нос не в свое дело, но ваши слова, мистер Элиот, самое мудрое, что я услышала от вас нынче вечером и за все долгие вечера. Надеюсь, вы вспомните меня, если какая-нибудь женщина вонзит в вас свои когти и поблизости не окажется отворенной двери. Никогда не верьте женским слезам, мистер Элиот. – После этого страстного призыва миссис Бьючемп оживленно добавила: – Быть может, мы все-таки поговорим о питании, мистер Элиот, потому что вы, наверное, проживете здесь еще две-три недели?
Большинство людей, думал я, когда их предупреждают заранее об увольнении, оставшиеся дни работают честно и добросовестно; часто последние две недели они бывают более старательны, чем когда-либо прежде. Но миссис Бьючемп была натурой весьма своеобразной. Она решила, что мой утренний чай – слишком обременительная для нее нагрузка, и известие о том, что я съезжаю с квартиры, ничуть не поколебало это решение. Тем же доброжелательным шепотом она сказала мне, что на Долфин-сквер я получу отличный завтрак, во всяком случае гораздо лучше того, что ей удавалось приготовить. Она взглянула на меня с хитренькой, елейной улыбкой.
– Что ж, мистер Элиот, я уверена, что вы будете жить в лучших квартирах, нежели эта. Но, хотя, наверное, не мне вам это говорить да и слышать это тоже не очень приятно, я просто не могу не упомянуть, что много воды утечет, прежде чем вы найдете квартиру, где будете чувствовать себя как дома.
34. Предложение, сделанное с умыслом
Когда я решил возобновить дружбу с Гилбертом Куком, я понимал, что делаю. Или по крайней мере мне казалось, что я понимаю. Только через него я мог связаться с Маргарет: он в курсе того, как она живет, а мне нужно это знать. Что будет потом, я не думал.
Поэтому как-то под вечер в мае я позвонил к нему на работу. Свободен ли он сегодня? Его голос звучал неприветливо. Нет, он не уверен. Да, если мы быстро пообедаем, он найдет время. Вскоре мы вместе шли по парку; бензиновый запах лондонского лета смешивался с острым благоуханием омытой дождем желтофиоли и травы. Мне припомнилось, как еще студентом бродил я по Лондону – тогда ароматы парка казались манящими, запретными я мучительными для молодого человека, еще совсем целомудренного.
Массивный по сравнению со мной, рядом шагал Гилберт; он шаркал ногами и говорил мало; только когда я о чем-нибудь спрашивал, его плотно сжатые губы под крючковатым носом начинали шевелиться. Я забыл, что он человек гордый. Он был не из тех, кого можно прогнать, а потом поманить обратно. Я забыл также, что он хитер и подозрителен.
Он не мог поверить, что вдруг понадобился мне просто так, ради него самого. Мне что-то от него нужно, понял он и, возможно, догадался даже, что именно. Нет, этого я не получу, решил он.
Но не дать мне почувствовать, что он по-прежнему держит ухо востро, было свыше его сил. Когда мы поднимались по лестнице герцога Йоркского, он вдруг спросил:
– Ну, как новая квартира?
– Ничего, – ответил я, раздосадованный тем, что он все еще способен меня удивить.
– Устраивает?
– Думаю, да.
– Все придет в норму, если старухе станет лучше или хуже. Если ей станет хуже, агенты найдут на ее место другую. Конечно, самое страшное, если она просто сляжет.
Его сведения были совершенно точны. Я поселился в одной из четырех квартир пансионата, находившихся под присмотром пожилой женщины; последние две недели она лежала с сердечным приступом.
– Квартира довольно хорошая, – сказал я, словно извиняясь.
– Этого я не знаю, – заметил Гилберт.
Подобно многим, он как-то умел изобразить особенно жалкими условия жизни других людей. Я почувствовал себя обязанным защитить свой дом.
– Во всяком случае, эта квартира лучше, прежней, – снизошел Гилберт. – Признаю, она лучше.
Он как будто заговорил о моей квартире в былом дружеском тоне, но ни словом не обмолвился не только о Маргарет, но даже ни об одном из наших общих приятелей, ни о ком, кто мог бы меня интересовать. Майский вечер, запах бензина, возбуждающий аромат; по дороге он разговорился, но это был пустой, поверхностный разговор, лишь бы избежать другого разговора.
Я наблюдал за Гилбертом в клубе, где он сидел, развалившись в кожаном кресле, как и в тот вечер, когда заявил, что откажется от Маргарет; поза у него была непринужденная, но в глазах мерцало что-то злобное, мстительное. Мне оставалось только набраться терпения. Я продолжал болтать, как бывало в те дни, когда он работал у меня. Как он живет? Что у него нового? Каковы его планы? Он охотно отвечал. Ему доставляло злорадное удовольствие разглагольствовать о своем будущем со всеми подробностями, зная, что я от этого ни на йоту не приближаюсь к цели. Но в то же время, чувствовал я, у него действительно были какие-то затруднения, и он был бы рад моему совету. Война кончилась, а он никак не мог решить, что делать дальше. Возможно, ему предложат остаться на государственной службе, но если бы он мог выбирать, то предпочел бы вернуться к Лафкину.
– Беда в том, – сказал Гилберт, – что он не захочет меня взять.
– Почему?
– А помните удар, что я нанес ему под ребро?
– Игра шла по правилам.
– У Поля Лафкина свои соображения насчет правил. Противоречить ему запрещается, – заметил он.
– Я противоречил ему не меньше вас, – возразил я, – а сейчас мы в очень добрых отношениях.
– Что от этого толку? – отозвался Гилберт. И добавил: – Старый мошенник ни за что не возьмет меня обратно. А хорошо бы, если бы взял.
– Почему вам так хочется вернуться к нему?
Он сказал что-то о деньгах, сказал, что, быть может, наконец женится. В эту минуту он говорил искренне, почти доверительно, лицо его раскраснелось в полумраке комнаты. Мне показалось, что он не случайно завел речь о женитьбе, я даже задумался, на ком он остановил свой выбор (об этом он не обмолвился ни словом).
– Я только что сказал вам, что мы с Полем Лафкином сейчас неплохо ладим. Собственно, отношения наши даже лучше, чем прежде. Хотите, я прощупаю почву насчет вас?
– Что это вам вздумалось?
Он взглянул на меня настороженно и в то же время с надеждой.
– А почему бы и нет?
Он обхватил руками стоявшую на столе кружку.
– Что ж, – нерешительно произнес он, невольно обрадованный, – если это не составит для вас большого труда, вы бы мне здорово помогли.
В комнате, где свет еще не горел, было прохладно, как летним вечером в церкви, но щеки Гилберта пылали. Все ушли обедать, и мы остались одни. Ему было жарко, он выпил еще кружку пива и в этой прохладной комнате, казалось, источал тепло. Но большего добиться от него мне не удалось. Он принял мое предложение, ничего не предложив взамен.
Быть может, сыграть ему на руку, думал я, и самому назвать имя Маргарет? Немного унизительно, но какое это имеет значение? Он поймет слишком многое – вот в чем беда. Я не вправе так рисковать. Заказав еще пива, я спросил:
– Между прочим, вы встречаете Маргарет?
– Время от времени.
– Как она?
– А разве с ней что-нибудь случилось? – Глаза его сверкнули.
– Откуда мне знать? – бесстрастно отозвался я.
– Разве вы ждали от нее чего-то другого?
– Я совсем потерял с ней связь.
– А! – Он заговорил оживленно. – Разумеется, я не спускаю с них глаз, бываю у них примерно раз в два месяца. – Он умышленно растягивал свой рассказ. Сообщил, – я и сам это знал из газет, – что год назад у Маргарет умерла мать. И продолжал с веселым и дружелюбным видом:
– Разумеется, я часто встречаю Элен с мужем. Вы с ним, кажется, знакомы? Очень приличный человек…
– Да, мы знакомы, – сказал я. – Когда вы видели Маргарет в последний раз?
– Пожалуй, не так давно.
– Как она?
– Не очень переменилась, по-моему.
– А как ребенок, здоров?
– Наверное.
– Она счастлива? – не выдержал я.
– А почему бы ей не быть счастливой? – приветливо спросил Гилберт. – Мне кажется, живет она не хуже большинства из нас. Но разве можно сказать наверняка? Для этого нужно знать человека больше, чем я Маргарет.
Он понимал, конечно, как дорого стоил мне мой вопрос. Он уже давно ждал чего-то подобного; с таким же успехом я мог бы откровенно признаться, что все еще люблю ее. Но он отказывался мне помочь. Губы его были растянуты в упрямой улыбке, а глаза в злобном веселье издевались надо мной.
35. Простой вопрос, заданный на империале автобуса
Чтобы выполнить данное Гилберту обещание, я договорился о свидании с Полем Лафкином. Когда я приехал в его контору, где он в прежние времена заставлял меня высиживать в приемной долгие часы и откуда я потом шел домой к Шейле, он встретил меня очень радушно. Так радушно, что я почувствовал себя несколько неловко, как бывает, когда видишь человека сдержанного, который ведет себя не соответственно характеру.
В приемной в ожидании сидели несколько его сотрудников, но я был приглашен в кабинет без очереди, и Лафкин, похлопав меня по плечу (он ненавидел рукопожатия), сам пододвинул мне кресло, предназначенное для почетных посетителей. Теперь, когда я, по его мнению, достиг успеха и обладал некоторым весом, хоть и меньшим в сравнении с ним, он оказывал мне должное внимание. Особенно любопытно было то, что он и в самом деле стал мне больше симпатизировать.