После ленча Джего сделал доклад о предварительных экзаменах. Ему задали пару вопросов, высказали несколько высокопарных критических замечаний, а потом поздравили с успехом.
– Разумеется, те молодые люди, чьи работы признаны всего лишь посредственными, не делают чести нашему колледжу, – подводя итог, сказал Деспард-Смит. – Однако в общем и целом мы можем считать, что наши питомцы успешно закончили курс. Я правильно уловил вашу мысль, старший наставник?
– Не совсем, господин председатель. По-моему, мы можем гордиться их успехами.
– Вы согласны с этим, наставник? – спросил Деспард-Смит Брауна.
– Совершенно согласен, – ответил Браун. – И хочу обратить внимание коллег на замечательную организационную работу декана.
Меня неожиданно поразило слово «питомцы», и до самого конца собрания, которое, впрочем, кончилось довольно быстро, я размышлял об изменениях в нашем языке. Деспард-Смит пользовался лексикой девяностых годов – нынешние преподаватели сказали бы не «молодые люди», не «питомцы», а «дипломники» или «выпускники», в то время как сами студенты называли себя в конце тридцатых годов «парнями» или «ребятами». В нашей профессорской забавно перемешивались языковые стили разных эпох. Старик Гей, например, говорил «наверно», когда мы сказали бы «обязательно» или «наверняка» – «так вы наверно придете завтра в колледж?» – это слово сохранилось вето лексиконе с семидесятых годов прошлого столетия. Пилброу, стараясь не отставать от века, пользовался по большей части новейшими речениями, а вот Деспард-Смит до сих пор сохранял верность стилю девятнадцатого века: он постоянно повторял «ей же богу», «милейший молодой человек», «сударь мой», «питомцы». Кроуфорд очень любил выражение «ученые занятия» – так говорили при Эдуарде VII. Короче, слушая речи членов нашего Совета, можно было реконструировать при желании лексику самых разных эпох.
Между тем собрание кончилось. Я хотел дождаться Роя и поэтому не торопился уходить из профессорской. Винслоу неподвижно сидел за столом, как будто у него не было сил, чтобы встать. Через несколько минут мы остались в профессорской втроем – Рой, Винслоу и я. Рой не сказал мне ни слова, даже не посмотрел на меня – он подошел к Винслоу и сел с ним рядом.
– Я всей душой сочувствую Дику, – проговорил он.
– Вы очень добры.
– И вам тоже – потому что вам пришлось сидеть на этом дурацком собрании. Уж я-то знаю, как это невыносимо в несчастье – быть у всех на глазах, да еще и слушать о себе людские пересуды.
В голосе Роя звучало неподдельное страдание, и Винслоу удивленно посмотрел на него.
– Их пересуды гроша ломаного не стоят, но человеку-то хочется, чтобы его оставили в покое, – с надрывом продолжал Рой. – Так нет же, у нас не хватает на это благородства! Да я и вообще-то не верю в человеческое благородство. А вы? Вы верите, Винслоу? Вы знаете, что они все сейчас думают, знаете? «Ну, теперь-то у него поубавится спеси», – вот что они все сейчас думают. Они прекрасно помнят, как вы умели их осадить. А теперь толкуют друг другу, что вы, мол, просто заносчивый грубиян, и ничего больше. Да только не заслуживают они никакого внимания. Никто из нас не заслуживает.
Его звонкий голос срывался от лихорадочного возбуждения. Винслоу молча смотрел на него. Потом сказал:
– Слова людей всегда заслуживают внимания, молодой человек.
– Ну, разумеется! В словах людей всегда есть доля правды – про кого бы они ни говорили! – Рой расхохотался.
Я уже шел к нему вокруг стола, чтобы хоть как-нибудь, хотя бы силой, остановить его. Он заговорил о сплетнях про него и Джоан. Я схватил его за плечо, но он оттолкнул меня. Он сказал, что в трепотне Найтингейла тоже есть доля правды.
– Хотите знать всю правду? – вскричал Рой. – Мы оба страдаем. Может быть, вам станет немного легче…
– Успокойтесь, Калверт! – решительно перебил его Винслоу. – Не хочу я ничего о вас знать.
– Вот поэтому-то я вам все и расскажу! – На столе перед Винслоу лежал листок чистой бумаги. Рой придвинул его к себе и начал быстро писать. Я попытался помешать ему. Он выругался и крикнул:
– Отстань, Льюис! Мне надо написать признание! – Он был как в лихорадке. – Только для Винслоу. – Он написал что-то еще, расписался и с кривой усмешкой протянул листок казначею.
– У вас был кошмарный день! – воскликнул он. – Храните этот листок, он всегда подтвердит вам, что люди не стоят никакого внимания!
Рой торопливо попрощался и ушел.
– Н-да, мучительная сцена, – сказал Винслоу.
– Через несколько минут он придет в себя.
– Вот уж никогда не подумал бы, что Калверт способен устроить такое позорное представление. И это что же – не в первый раз?
Передо мной стояло две задачи – во-первых, по возможности оправдать Роя и, во-вторых, не навредить Джего. Я открыл Винслоу только часть правды, а кое-что счел за благо скрыть. Я сказал, что никогда не видел Роя в таком состоянии. Сказал, что его вспышка просто ошеломила меня. И вместе с тем объяснил, что Роя измучили страдания ректора – из-за этого-то он, по-видимому, и сорвался.
– Его считают серьезным ученым, – проговорил Винслоу. – И мне всегда казалось, что он очень приятный молодой человек – хотя одно время меня, признаться, несколько смущало его поведение.
– Я уверен, что в его поведении не было ничего недостойного.
– Вы знаете его лучше, чем я, – сказал Винслоу. – Надеюсь, вы правы. И мне кажется, что вам надо убедить его как следует отдохнуть этим летом.
Винслоу прочитал записку Роя. Потом спросил:
– Так, значит, эти слухи имеют некоторые основания?
– Я ведь не читал его записку, – ответил я. – Но нисколько не сомневаюсь, что слухи сильно преувеличены. Нельзя забывать, что их распространяют люди, которых гложет зависть.
– Возможно, – сказал Винслоу. – Вполне возможно. Однако если они получат это свидетельство, то член Совета Рой Калверт едва ли удержится в нашем колледже. Его наверняка отсюда выживут.
– И вам этого хочется?
– Я не утверждаю, что мне этого хочется. С ним иногда приятно поговорить, и многие считают его серьезным ученым – чего никак не скажешь про некоторых наших коллег. Нет, я не утверждаю, что мне этого хочется. Но мне, знаете ли, не хочется, чтобы ваш кандидат стал ректором.
– Вы имеете в виду, что если вы обнародуете эту записку, то партия Джего уменьшится?
– Совершенно верно.
– Я уверен, что вы этого не сделаете, – сказал я.
– Почему же?
– Да потому, что вы знаете, из-за чего Калверту было сегодня так тяжко. Уже одного этого достаточно…
– А если конкретней?
– Могу и конкретней. Мы оба знаем, что Калверт был сегодня не в себе. Его истерзало сострадание – он видел, что вы мучаетесь, а другие этому радуются. Кто, кроме него, отнесся к вам с сочувствием?
– Меня не интересует, сочувствуют мне люди или нет, – отрезал Винслоу.
Тогда я сказал:
– Кто, кроме него, посочувствовал горю вашего сына? Вы прекрасно знаете, что Калверта очень расстроила его неудача. А кто еще отнесся с сочувствием к вашему сыну?
Я решил извлечь пользу из его несчастья. Он казался совсем обессиленным. Он опустил голову и долго молчал. Потом измученно пробормотал:
– Так что мне с этим делать? – Кивком головы он указал на записку.
– Это уж вы решайте сами, – сказал я.
– Наверно, лучше всего отдать ее вам, – проговорил Винслоу.
Он даже не повернул головы, чтобы посмотреть, как я бросил записку в камин.
24. Спор в летних сумерках
Распрощавшись с Винслоу, я пошел к Рою. Он лежал у себя в кабинете на кушетке, умиротворенный и успокоившийся.
– Сильно я всем навредил? – спросил он.
Он был счастлив. Меня это, впрочем, ничуть не удивило – я превосходно изучил все стадии его недуга: они чередовались в неизменной последовательности. Первая стадия – тоскливая подавленность – продолжалась обыкновенно несколько недель или даже месяцев; потом ее сменяла вторая, при которой подавленность перемежалась иногда вспышками лихорадочного возбуждения, – их-то мы с Роем больше всего и боялись. Возбуждение длилось недолго и всегда завершалось каким-нибудь неистовым поступком, вроде сегодняшнего. После этого болезнь отступала, и Рой успокаивался.
Он знал, что следующий приступ начнется только через несколько месяцев. В первые годы нашей дружбы – ему тогда было чуть больше двадцати – депрессия мучила его гораздо чаще, чем сейчас. По постепенно промежутки между приступами удлинялись, и ровное, веселое настроение не покидало его многие месяцы. Вот и сейчас он понимал, что приступ повторится теперь очень не скоро.
Я чувствовал себя усталым и угнетенным. Порой мне казалось, что я несу слишком тяжкое бремя, – да и за какие грехи? Я сказал Рою, что не могу вечно следить за ним и улаживать его отношения с людьми.
Его терзали угрызения совести. Немного помолчав, он спросил:
– Я здорово навредил Джего?
– Не думаю.
– Как же тебе удалось исправить то, что я натворил? Ты все-таки удивительно искусный политик.
Я покачал головой.
– Это было нетрудно. Винслоу считает, что на него никто не может повлиять, но он ошибается.
– Именно.
– Мне, правда, пришлось применить запрещенный прием, а это не слишком-то приятно. Он ненавидит Джего. Но у него сейчас нет духовных сил на ненависть: он думает только о сыне.
– Именно, – повторил Рой. – Можно сказать, что мне повезло.
– Я тоже так считаю.
– Я не простил бы себе, если бы помешал Джего пройти в ректоры, – сказал Рой. – Мне очень хочется загладить свою вину, старина. И уж во всяком случае, теперь я не доставлю вам всем никаких хлопот.
Вечером Рой заказал бутылку вина, чтобы мы выпили за здоровье Джего. Льюк спросил его, какое событие он хочет отметить: ему надо было внести Роев заказ в «Винную книгу». Рой усмехнулся и ответил:
– Я хочу выпить за его здоровье, потому что чуть было не оказал ему медвежью услугу.
– Вот уж никогда не поверю, что вы способны оказать мне медвежью услугу! – воскликнул Джего. – Я ведь прекрасно вижу – вы очень по-доброму ко мне относитесь, хотя и не знаю за что. Может быть, за то, что я не обижаюсь на вас, когда вы меня передразниваете?
Рой передразнивал Джего не только на вечеринках. Даже в его последней реплике послышались сентенциозно многозначительные интонации старшего наставника – их уловили все сидящие за столом, и Деспард-Смит невольно усмехнулся.
Выходя из профессорской, Артур Браун раздумчиво спросил меня:
– Как вы думаете, что Калверт имел в виду, когда сказал про медвежью услугу? Последнее время я отношусь к его словам вполне серьезно, или, говоря иначе, не ищу в них подвоха. А ведь еще два-три года назад почти во всех его высказываниях таилась какая-то не слишком уместная ирония. Но теперь я за него не тревожусь. Он стал гораздо уравновешенней. И по-моему, скоро окончательно остепенится.
Я решил не переубеждать Брауна. Пусть благожелательно и спокойно размышляет, предвосхищая догадки будущих наставников нашего колледжа, что же именно означает сегодняшняя запись в «Винной книге», подумалось мне.
Я сказал ему, что на этой неделе попытаюсь разобраться в истории с Льюком. Фрэнсис Гетлиф вернулся утром в Кембридж, чтобы принять участие в заседании Совета, и Кэтрин, его жена, пригласила меня да обед – первый раз после нашей январской размолвки. Я решил не упускать такой возможности: во время дружеского обеда мне наверняка удастся спокойно рассказать Фрэнсису об угрозе Найтингейла.
Гетлифы жили в собственном доме на улице Чосера; когда я пришел, они встретили меня так же радушно, как в былые времена. Фрэнсис принялся разливать по бокалам херес, и, внимательно посмотрев на него, я лишний раз убедился, что дома он держится гораздо естественней и проще, чем в колледже. Передавая жене бокал, он глянул на нее с искренней любовью; от его чопорной, но нервически напряженной надменности, которую он напускал на себя, разговаривая с коллегами, не осталось и следа: он показался мне доброжелательным, спокойным, даже благодушным. А Кэтрин, та просто лучилась приветливым счастьем.
Детей уже уложили спать. Кэтрин говорила о них с огромным удовольствием – и в то же время старалась показать мне, что ей новее не хочется утомлять меня этим разговором. Рассказывая о детях, Кэтрин сидела в кресле с видом почтенной матроны – и как же сильно отличалась она от той порывистой, всегда чем-то взволнованной девушки, с которой я встретился десять лет назад в доме ее отца на Брайенстон-сквер! Меня привел к ним ее брат Чарльз, мой самый близкий лондонский друг тех лет, и это был первый великосветский дом, в который я попал.
Когда мы сели за стол, Кэтрин заговорила о своих родных. Давно ли я видел ее брата? Потом, со спокойной грустью счастливой и уверенной в себе женщины, она стала вспоминать свою юность и те годы, когда она жила в поместье своего отца, а мы с Фрэнсисом часто гостили у них.
После обеда мы вышли в садик, расположенный позади их дома. Наползали сумерки, золотисто-багровое небо постепенно темнело. Теплый воздух был сладок и ласков. А неподвижно застывшие в безветренном сумраке кусты цветущей сирени заливали садик пряным ароматом, кружа мне голову воспоминаниями о начале других, давно канувших в прошлое летних каникул.
Слегка одурманенный ароматным воздухом, я несколько минут молчал, а когда наконец собрался заговорить о Льюке, Кэтрин опередила меня:
– Льюис, я хочу задать тебе один вопрос – можно?
– Конечно.
– Ты ведь согласен с Фрэнсисом насчет выборов, правда? Это ведь так естественно для нас – добиваться, чтобы ректором колледжа стал либерально настроенный человек, я уверена, что ты не можешь думать иначе.
Так значит, они пригласили меня только для того, чтобы затеять эту игру? Я вдруг страшно огорчился – словно потерял друга, который после свадьбы стал мне совсем чужим. Когда-то Кэтрин жадно слушала мои разговоры с ее братом, она была нашим другом, нашей ученицей и воспринимала мир в точности так же, как мы. А теперь я окончательно убедился, что, став женой Фрэнсиса, она смотрит на жизнь глазами мужа, не понимая людей, которые думают иначе, чем он.
– По-моему, Фрэнсис неправ, Кэтрин.
– Если главой колледжа станет реакционер, – сказал Фрэнсис, – то благодарить за это надо будет Льюиса.
– Разве все зависит только от меня?
– Не прикидывайся слепым, Льюис. Если ты, как мы надеялись, поддержишь Кроуфорда – ректорство ему обеспечено. Потому что вместо с тобой в нашу партию наверняка перейдет еще два или три человека.
– Я уверена в этом, – сказала Кэтрин. – И неужели ты не понимаешь, как это важно, Льюис? Мы вправе надеяться, что ты нас поддержишь. Я не умею притворяться, и твое отступничество кажется мне чудовищным.
Да, они считали меня неблагодарным отступником. Когда мне было тяжело и я хотел найти спокойное убежище, Фрэнсис приложил много стараний, чтобы меня приняли на работу в колледж. Все эти три года они относились ко мне с дружеской деликатностью, частенько зазывали обедать, считали своим – чуть ли не в буквальном смысле этого слова, – и вот при первой же серьезной проверке я оказался предателем. Люди всегда надеются на признательность тех, кому они помогли, и далеко не сразу понимают, что признательность – очень редкое явление.
– Послушай, Кэтрин, – сказал я, – когда ты судишь о чем-нибудь непредвзято, то ошибаешься так же редко, как Чарльз, а он на диво проницателен. Ты немного знаешь и Джего и Кроуфорда. Скажи мне, кого из них ты можешь назвать по-настоящему хорошим человеком?
Кэтрин ответила не сразу.
– Джего, – неохотно признала она. Однако сейчас же поправилась: – Но ведь в ректоре важно вовсе не это.
– Правильно, – сказал Фрэнсис. – А Льюису просто нравятся человеческие слабости.
– Ничего подобного, – возразил я. – Мне нравятся люди, наделенные творческим воображением, и не нравятся самовлюбленные снобы.
– Иногда мне начинает казаться, – с холодной враждебностью сказал Фрэнсис, – что ты потерял представление о коренных человеческих достоинствах.
– Если уж на то пошло, – раздраженно воскликнул я, – то самодовольство в миллион раз противней самоистязания.
Нас охватила взаимная ожесточенность. Мы давно знали друг друга и понимали сейчас, что договориться не сумеем. Они почти не слушали моих доводов в защиту Джего, а я все злее нападал на Кроуфорда.
– А уж она совершенно невыносима, – исчерпав все аргументы, сказала Кэтрин.
– Она несчастная и трогательная в своем несчастье женщина, – возразил я. – И добрая.
– Она кошмарная кривляка, согласись.
– Если б ты видела, с какой нежной терпимостью относится к ней Джего, то, возможно, поняла бы, почему я его поддерживаю.
– И она будет хозяйничать в Резиденции – об этом даже подумать страшно!
– Хозяйничать в Резиденции будет ректор, а не его жена.
– Если ректор женат, хозяйкой Резиденции неминуемо становится его жена, – заметил Фрэнсис.
Спор зашел в тупик, и мы умолкли. Между тем, пока мы спорили, сумерки сгустились, вечерняя заря погасла, и в темно-синем небе зажглись первые звезды.
Вот тут-то я и заговорил о Льюке – не в дружеской беседе, как мне хотелось бы, а просто чтобы прекратить наш бессмысленный спор.
– Некоторые выпады ваших союзников против жены Джего кажутся мне возмутительными и недопустимыми, – начал я. – Но сейчас мне хочется рассказать тебе о другом. У меня есть претензии посерьезней… надеюсь, что только к одному из вас. Ты знаешь, что Найтингейл пытался запугать Льюка?
– Каким образом?
Я объяснил.
– Это правда? Все именно так и было?
– Я передаю тебе то, что рассказал мне Льюк. Ты ему веришь?
– Верю, конечно. – Фрэнсис даже не пытался скрыть неприязнь ко мне – ведь я своим рассказом поставил сто в очень неловкое положение. Но больше всего он разозлился, конечно, на Найтингейла.
– Ну, а если ты ему веришь, значит, все именно так и было, – сказал я.
– Да, гнусный тип, – буркнул Фрэнсис. Темнота мешала мне разглядеть его лицо, по я был уверен, что он покраснел от злости и на лбу у него явственно обозначилась вена. – Н-да, очень мерзко. Просто позорно. Этого ни в коем случае нельзя допускать, – немного успокоившись, сказал Фрэнсис. Потом спросил: – Надеюсь, ты-то понимаешь, что позиция Льюка и предвыборной борьбе не может повлиять на его будущность? К сожалению, мы вряд ли сможем предоставить ему постоянную должность – по крайней мере пока я работаю в колледже. Но к недостойным угрозам Найтингейла это не имеет ни малейшего отношения. Льюк серьезный ученый. И его обязательно надо удержать в Кембридже.
– Он очень милый мальчик, – сказала Кэтрин. Она была всего года на два старше Льюка, но говорила о нем, как умудренная опытом женщина о ребенке.
– Могу добавить, – сказал я, – что Найтингейл ничего не добился. Льюка, хоть он и молоденький, запугать не так-то легко. Но я решил, что ты обязательно должен об этом знать. Мне не нравится, что его шантажируют.
– Я прекращу это, – с мрачным достоинством сказал Фрэнсис. – Да, я прекращу это, – повторил он. Но со мной он разговаривал сейчас даже враждебней, чем раньше. Все его принципы, его честность, прямота и чувство справедливости требовали, чтобы он пообещал мне обуздать Найтингейла, и я был уверен, решительно уверен, что он выполнит свое обещание. Однако ему было очень неприятно, что я впутал его в эту историю. Я как бы заставил его взять на себя ответственность за недостойную выходку Найтингейла; разумеется, он рассердился бы на меня гораздо меньше, будь мы по-прежнему союзниками и приятелями, но мы теперь были врагами. – Вы, между прочим, тоже ведете себя не слишком-то щепетильно, – сказал он. – Да взять хотя бы тебя самого. Разве ты не говорил Найтингейлу, что откажешься от должности наставника, если он проголосует за Джего? А ведь ты прекрасно знаешь, что не видать ему этой должности, как своих ушей.
Вскоре я поблагодарил их за обед и ушел. Мы распрощались очень холодно. По пути домой, вдыхая пряные ароматы приветливой майской ночи, я вспомнил, как пять лет назад, в такую же теплую и тихую майскую ночь, Фрэнсис с Кэтрин и я с Шейлой танцевали на вечеринке по случаю окончания учебного года; мы оба были влюблены, по даже любовь не могла охладить нашей взаимной симпатии. И вот я только что распрощался с ними, словно мы были совершенно чужими друг другу людьми. Неужели всему виной эти проклятые выборы? Или разрыв был неизбежен, как неизбежно уходит в прошлое наша юность? Память о человеке, которого мы любили, не меркнет с годами. И память об истинном друге – тоже. Все чувства, кроме любви и дружбы, ослабевают и забываются под воздействием всесильного времени, обстоятельств жизни или личных неурядиц. Приятельство приходится оберегать заботливее, чем глубокую дружбу, – оно сохраняется только при обоюдной тактичности и душевной чуткости партнеров, и, если один из них, под тяжестью личных невзгод теряет эти качества, приятели неминуемо расходятся. Так не по своей ли собственной вине я так недружелюбно расстался сегодня с Кэтрин и Фрэнсисом?
25. Усмешка стороннего наблюдателя
Настали летние каникулы, но почти никто из членов Совета не решился уехать далеко от Кембриджа. Мы понимали, что, когда ректор умрет, нам надо будет немедленно вернуться в колледж – для последних перед выборами переговоров, секретных совещаний и агитационной борьбы. На материк уехали только два человека – Рой Калверт и Пилброу. Рой должен был прочитать курс лекций в Берлинском университете, его ждали там к концу июля; он уезжал в превосходном настроении и пообещал мне, что вернется, как только я пошлю ему телеграмму. Пилброу отправился на Балканы еще в середине июня, через три недели после вечера у Брауна, и с тех пор не присылал в колледж никаких вестей. Он сказал мне перед отъездом, что обязательно возвратится к выборам, но я видел, что он думает о них только по обязанности.
Летом никто не изменил своих намерений, кубики в комнате Роя – шесть голосов за Джего и пять против – можно было не трогать, однако это никого из нас не радовало, потому что без абсолютного большинства Джего все равно не мог пройти в ректоры. Браун считал, что время действовать еще не настало, и не хотел, чтобы мы поговорили с Геем. Тем не менее Кристл все же попытался узнать, как старик относится к создавшемуся в колледже положению и понимает ли он, что мы зашли в тупик, – разговор этот он затеял в трапезной, когда там не было наших противников; оказалось, что Гей все прекрасно понимает, но по-прежнему собирается голосовать за Кроуфорда; больше Кристл об этом с Геем не заговаривал. Кристла явно угнетало вынужденное безделье – он стал нервным и раздражительным; сэр Хорас вел себя очень неопределенно: он прислал длинное письмо, в котором горячо благодарил Брауна за успехи племянника, но даже не упомянул, как в предыдущих письмах, что его интересует будущее колледжа, – и Кристл с Брауном совсем приуныли.
В конце августа меня позвали к ректору. Он хотел попросить меня о чем-то, как он сказал, очень важном и попросил напомнить ему об этом, когда я буду уходить.
Он казался глубоким стариком. Лицо у него усохло, желтая кожа блестела, словно навощенная бумага. Глаза ввалились. Однако голос остался прежним, и Ройс, со свойственной ему в последнее время чуткостью, сразу нашел верный тон, чтобы облегчить мне горестную тяжесть этого визита. Он принялся объяснять, в своей обычной шутливо-саркастической манере, почему его кровать переставили к окну:
– Во-первых, мне надоело смотреть на это роскошное украшение, – он имел в виду лепной раскрашенный герб на потолке. – По-видимому, кто-то из моих предшественников считал пошловатую помпезность признаком хорошего тона. А во-вторых, но это строго между нами, я полюбил теперь наблюдать из окна за нашими коллегами: меня интересует, как они группируются. – В его улыбке не было горечи – только глубочайшая отрешенность. – Я пытаюсь угадать, кто с кем объединится во время выборов нового ректора.
Я вглядывался в его худое, изможденное, но совершенно спокойное лицо.
– Оказалось, что с этим вовсе не трудно примириться, – продолжал Ройс. – Да-да, я считаю, что вам необходимо заранее подготовиться к выборам. Так что, прошу вас, не смущайтесь и расскажите мне обо всем. Вы уже наметили моего преемника? Я слышал, что кое-кто собирается выдвинуть кандидатуру Джего, и должен признаться, меня это нисколько не удивило. Как по-вашему, его выберут?
– Надеюсь. Но возможно, победит Кроуфорд.
– Хм, Кроуфорд. Очень уж они высокого о себе мнения, эти естественники. – Он почти отрешился от земной суеты, а вот с предрассудками своего времени расстаться так и не сумел.
Я обрисовал ему положение обеих партий. Он слушал мой рассказ с живым интересом, и этот интерес завтрашнего мертвеца к будущему не ужаснул меня: мне вдруг почудилось, что перед Ройсом, словно он наблюдатель из иного мира, разыгрывается очередной акт бесконечной человеческой комедии.
– Будет гораздо лучше, если вам удастся провести в ректоры Джего, – сказал Ройс. – Мудрецом он, конечно, никогда не станет. От глупости, знаете ли, даже время полностью не излечивает. А впрочем, забудьте об этом и добивайтесь его избрания.
Потом Ройс спросил:
– Члены Совета, наверно, очень взбудоражены?
– Вы правы.
– Поразительно. Люди считают, что если их кандидат победит, то им навеки обеспечена его поддержка. Но они заблуждаются, Элиот, глубоко заблуждаются. Любой человек, добившись успеха, с раздражением смотрит на тех, кто ему помогал. С раздражением, а порой и с презрительной насмешкой.
Вспомнив послеобеденный спор в садике у Гетлифов, я сказал:
– По-моему, человек редко испытывает чувство благодарности.
– Никогда, – поправил меня Ройс; перед его глазами продолжала разыгрываться человеческая комедия. – Но зато каждый человек считает, что другие – по крайней мере те, кому он помог, – просто обязаны испытывать это чувство, и с радостью ждет его проявлений.
Ройс по-прежнему мыслил остро и четко, но сил у него было мало, и его внимание начало рассеиваться.
– Скажите, – спросил он, – Совет решил провести выборы только после моей смерти?
– Да.
– И предполагалось, что к следующему учебному году с ними будет покончено?
– Да.
Он усмехнулся.
Ройс был уже очень утомлен, и мне пришлось напомнить ему, что он хотел о чем-то меня попросить. Он заставил себя сосредоточиться, несколько минут молчал, но все же вспомнил, о чем шла речь в начале моего визита. Он заговорил о Рое Калверте, своем протеже и ученике, который давно превзошел учителя. Ройс гордился достижениями Роя. И взял с меня слово, что я буду присматривать за ним.
26. Тупик
В начале октября зеленые листья плюща, увивающего ограды, стали огненно-бурыми, ветер срывал их и с шуршащим шорохом гонял по дворикам колледжа. Словно огромные желто-красные факелы, полыхали в парке кроны деревьев. Утренние зори развеивали знобкую белесую мглу, в небе золотистым пожаром разгоралось низкое осеннее солнце, а вечерами вокруг каждого фонаря зажигался бледно-радужный ореол. И по-прежнему до глубокой ночи светилось окно ректорской спальни.
Наставники возвращались в колледж; студенты-новички толпились у служебной квартиры Брауна и бродили по дворикам, разыскивая дом Джего. Повсюду слышались молодые голоса; днем студенты отправлялись на спортивные площадки, и монотонный уличный шум то и дело вспарывали звонки их велосипедов. Вернулись все члены Совета, кроме Пилброу и Роя Калверта; Браун заказал бутылку вина, чтобы отметить начало нового учебного года.
Через несколько дней приехал Рой. Он сразу же забежал ко мне, и я с радостью отметил про себя, что он превосходно выглядит. После июньской вспышки у него ни разу не было приступов депрессии, и, по-моему, он даже забыл о своем недуге. Я, пожалуй, никогда не видел его таким спокойным и уравновешенным. Он весело шутил, всячески старался помочь Брауну, улаживал какие-то дела своих друзей и очень хотел поскорее начать агитацию за Джего.
А колледж уже снова начало лихорадить. Винслоу опять стал таким же язвительным, как раньше. Найтингейл принялся нападать на Джего и его сторонников с прежним неистовством. Из вторых, часто из третьих рук узнавали мы о новых скандальных сплетнях и злобных слухах. Роя, правда, травили теперь меньше, чем летом: уверенный в себе, спокойный и веселый, всегда готовый отобедать в трапезной – даже если за столом членов Совета собиралось всего два или три человека, – он был сейчас неподходящей мишенью для злословия – хотя пару раз я все же замечал, что Винслоу посматривает на него с колючей недоверчивостью. Но зато «эту кошмарную женщину» поносили вовсю. Острое чутье маньяка безошибочно подсказывало Найтингейлу, как надо вести пропагандистскую войну: он искусно находил самые действенные слова, умел с ухмылкой оживить надоевшие другим пересуды, и постепенно его злобные выпады целиком сконцентрировались на миссис Джего. Теперь даже вполне благоразумные сторонники Кроуфорда, вроде Винслоу или Гетлифа, стали поговаривать, что «эту женщину нельзя подпускать к Резиденции», и Браун с Кристлом решительно не знали, как нейтрализовать такие разговоры.
Рой, Браун и я заботливо следили, чтобы эти сплетни не докатывались до Джего, но, несмотря на все наши усилия, мы иногда с беспокойством замечали, что, обедая в трапезной, он угрюмо молчит, а лицо у него бледное, измученное и напряженное. Тревожное ожидание вконец измотало ему нервы, и он порой взрывался из-за совершеннейших пустяков. Но нас-то больше всего огорчали его страдания – он сделался чрезвычайно уязвимым и совершенно беззащитным.
Знал ли он про сплетни о своей жене? Мы с Роем не сомневались в этом.