Пропагандистская война, затеянная Найтингейлом, исподволь утверждала в умах мысль о безнравственности сторонников Джего. Мысль дикая – ведь руководители нашей партии, Браун и Кристл, были солидными, уважаемыми людьми. Однако к этой мысли постепенно привыкли не только противники Джего, но даже мы сами, его сторонники. Найтингейл успешно и быстро углублял вражду, разделившую наши партии. К концу триместра нам уже зачастую не хотелось обедать за общим столом. Мы просматривали список обедающих и, если видели, что в трапезную придет слишком много наших противников, не колеблясь вычеркивали свои фамилии. Все реже и реже мы заказывали после обеда вино.
На раздоры и сплетни не реагировал только один человек – Кроуфорд. Он как бы не ощущал воцарившейся в колледже атмосферы. Он обедал в трапезной, даже когда там собирались исключительно сторонники Джего; он спокойно и трезво разговаривал со мной о положении в Европе или, пригласив Роя выпить в профессорской рюмку хереса, обсуждал с ним германские события. Может быть, до него не доходили сплетни Найтингейла, а может быть, он попросту не обращал на них внимания. Однажды я заметил, как Найтингейл отозвал его в сторону и принялся вполголоса о чем-то ему рассказывать.
– Я ничего не понимаю в чужой личной жизни, – спокойно, громко и совершенно равнодушно проговорил Кроуфорд.
В самом конце триместра, на последнем собрании – оно было, как обычно, скучным, однако очень сварливым, – когда мы уже собирались расходиться, Кроуфорд, обратившись к Деспарду, сказал:
– Господин председатель, разрешите мне нарушить – в виде исключения, разумеется, – наш привычный распорядок.
– Пожалуйста, доктор Кроуфорд.
– Я хотел бы поговорить со старшим наставником наедине. Надеюсь, после этого мы сможем сделать совместное заявление.
Джего и Кроуфорд вышли за дверь, а мы, поджидая, когда они вернутся, закурили, кое-кто принялся обсуждать учебные дела, другие просто молча разрисовывали лежащий перед каждым из нас лист бумаги. Найтингейл, сидевший справа от меня, демонстративно отвернулся, и я заговорил с Льюком об его исследованиях. Он сказал мне, что его идея оказалась ложной, а поэтому месяц работы пошел у него, как он выразился, кошке под хвост. Минут через пять возвратились Джего и Кроуфорд. Открывая дверь, они продолжали о чем-то говорить; Джего был взволнован и весело оживлен, Кроуфорд – спокоен и по-всегдашнему непроницаем. Мы не знали, встречался ли Джего с Кроуфордом после нашего разговора в субботу; Кристла явно раздражала возникшая неопределенность, а Браун опасался, что Джего совершит тактическую ошибку.
Кроуфорд сел на свое место.
– Разрешите, господин председатель?
– Пожалуйста, доктор Кроуфорд.
– Как член Совета я не имею права говорить об еще не открывшейся вакансии на официальном совещании, – начал Кроуфорд. – Однако если мы решим, что наше официальное совещание завершено, этот запрет будет снят. Вот я и предлагаю считать, что оно завершено. – Он оглядел нас с широкой улыбкой: ему правилась ясность и определенность во всех делах. – Говоря как участник неофициального собрания, я могу сообщить вам – и думается, не без пользы для прояснения общей обстановки в колледже, – о чем мы договорились со старшим наставником.
Кроуфорд бесстрастно посмотрел на Деспарда-Смита и продолжал:
– Надеюсь, никто не услышит ничего нового, если я скажу, что мы со старшим наставником считаем себя кандидатами на должность ректора, которая, ко всеобщему нашему сожалению, вскоре станет вакантной. Далее. Основываясь на дошедших до меня сведениях, мы, как мне кажется, не ошибемся, если назовем себя наиболее вероятными кандидатами. И последнее. Всем, я думаю, известно, что ни меня, ни доктора Джего не поддерживает абсолютное большинство членов Совета. В этих условиях наши собственные голоса могут оказаться решающими. Мы с доктором Джего обсудили, как нам следует вести себя во время выборов, и пришли к выводу, что не должны влиять на решение членов Совета. Голосовать друг за друга мы посчитали неуместным, а поэтому договорились, что вообще не будем принимать участия в голосовании.
Некоторое время все молчали.
– Так-так. Действительно, – после паузы проговорил Гей. – Прекрасно сказано, Кроуфорд. Примите мои поздравления.
Джего сказал:
– Мне хотелось бы добавить всего два слова к исчерпывающему резюме доктора Кроуфорда. Я глубоко убежден, что мы не должны скрывать наших мыслей от членов Совета.
Кроуфорд вежливо согласился.
– Мы оба уверены, – с холодной улыбкой сказал Джего, – что не выбрали бы друг друга в ректоры. Мой коллега поправит меня, если я понял его неправильно. И мы решили, что не должны действовать вопреки своим убеждениям: не должны голосовать друг за друга только потому, что оказались единственными кандидатами на должность ректора.
– Совершенно верно, – сказал Кроуфорд.
Соперничество духовно сроднило их. Даже утверждая, что не будут голосовать друг за друга, они чувствовали взаимную симпатию. Им нравилось, что они могут сделать совместное заявление, которое автоматически выделит их из общей массы наставников. Я не раз уже замечал, что соперничество удивительно сближает людей: стараясь получить одну и ту же работу, соперничая в политике или в любви, они порой ощущают более глубокую привязанность друг к другу, чем самые близкие друзья.
Когда мы вышли из профессорской, Кристл, отозвав нас с Брауном в сторону, зло проговорил:
– Джего меня поражает! Неужели ему кажется, что мы сможем провести его в ректоры, если он будет заключать такие соглашения, ни о чем нас не предупредив?
– У него, я думаю, не было выбора, – примирительно сказал Браун. – Кроуфорд наверняка так прямо и брякнул, что ни в коем случае не станет голосовать за него. По-моему, Джего поступил вполне разумно.
– Все равно он должен был нас предупредить, – возразил другу Кристл. – Как это ни прискорбно, но, видимо, никто из них не соберет абсолютного большинства голосов. Они же загонят нас всех в тупик! Иногда я думаю, что с удовольствием умыл бы руки – пусть этими проклятыми выборами занимается кто-нибудь другой.
– Не понимаю вас, – резко сказал Браун. – Положение действительно создалось трудное. Однако нет худа без добра. Кроуфорд теперь никак не сможет собрать большинства голосов.
– Ну и что из этого? Нам-то ведь тоже не удастся собрать большинства.
– Меня радует, что не случится по крайней мере самого худшего, – твердо сказал Браун. – Не забывайте, что мы еще даже не начинали серьезной предвыборной агитации. Но в первую очередь нам, конечно, надо сплотить наши собственные ряды.
Кристл согласился; ему, по-моему, даже стало немного стыдно; однако он все же не захотел встретиться с Пилброу. Вот уже две недели, с тех самых пор, как Найтингейл переметнулся к Кроуфорду, Браун пытался поговорить с нашим самым почтенным союзником. Но тот был, во-первых, постоянно занят – то концерт, то вечеринка, – а во-вторых, ему явно надоела суета предвыборной борьбы, и он, как мне казалось, намеренно уклонялся от разговора с Брауном. Однако сегодня после совещания Браун его наконец поймал.
Потом я очень жалел, что не участвовал в этом разговоре: на мой взгляд, Пилброу относился ко мне с большой симпатией, чем к другим молодым наставникам. Ему, правда, нравился и Рой Калверт, но старик не мог понять его равнодушия к политике, не мог понять, почему такой отзывчивый и добрый человек поддерживает знакомство с высокопоставленными чиновниками Третьего рейха. А про меня Пилброу знал, что я как был левым либералом, так и остался им до сих пор.
Да, я очень пожалел, что не принимал участия в этом разговоре – особенно когда Браун передал мне, о чем с ним толковал Пилброу. Браун был явно встревожен.
– Надеюсь, старик не подведет нас, – сказал он. – Однако мне кажется, что с годами он становится все чудней. Представляете себе, он предложил мне подписать письмо о войне в Испании. Я знаю, вы тоже оправдываете этих республиканцев. Мне совершенно непонятно, почему вы теряете рассудок, когда речь заходит о политике.
– Ну, все же он, по-моему, не разозлился, – продолжал Браун, – когда я завернул его с этим письмом. И вообще Юстаса Пилброу никак не назовешь злопамятным. Он определенно сказал мне, что не изменил своих намерений. Ему по-человечески нравится Джего, и он собирается его поддержать. – Браун почти дословно передал мне слова Пилброу и под конец заметил: – Вот ведь удивительно, глубокий старик да еще и чудак, а рассуждает на редкость здраво. Когда Винслоу и Гетлиф пытались перетянуть его на свою сторону, он сказал им, что Джего нравится ему как человек и он непременно будет голосовать именно за него. Думаю, что на Пилброу вполне можно положиться.
– Но беда в том, что его совсем не волнуют наши заботы, – хмурясь, заметил он. – Мне было бы гораздо спокойней, если б он по-настоящему интересовался делами колледжа.
Немного помолчав, Браун добавил:
– Все же я надеюсь, что Пилброу нас не подведет. – Он на минуту задумался. – Сейчас мне ясно одно – нашим противникам не удастся его переубедить. Он, оказывается, страшно упрямый. Я совсем недавно об этом узнал, и меня это, знаете ли, очень обрадовало.
22. Цветение акации
Между тем случилось то, чего никто из нас не ожидал. Развитие болезни замедлилось. После пасхальных каникул мы начали подозревать, что летом выборы, по всей видимости, не состоятся. Вскоре об этом было сказано вслух – мы сидели в профессорской, сквозь распахнутые окна в комнату вливался аромат цветущих глициний, и Кроуфорд объявил нам, что ректор наверняка доживет до осени. Я вспомнил, что так же уверенно он предрекал ему в свое время близкую смерть; по объяснения Кроуфорда и на этот раз показались нам весьма убедительными.
– Всех друзей Ройса, и меня, конечно, тоже, это должно радовать, – сказал в заключение Кроуфорд. – Он очень ослаб, но физических мучений не испытывает, и, насколько я заметил, ему вовсе не хочется поскорее умереть. Наоборот, он хочет протянуть как можно дольше – даже в своем нынешнем состоянии. Однако колледжу в целом это очень вредит, и меня как члена Совета такое положение вовсе не радует. Я надеялся, что к будущему учебному году жизнь колледжа полностью нормализуется, но теперь на это надеяться невозможно.
Потом Кроуфорд бесстрастно объяснил нам, почему приостановилось развитие болезни.
Весенний воздух полнился неопределенной тревогой. Всякий раз, проходя мимо вьющихся побегов расцветшей глицинии, я вспоминал ректора, который, по словам Роя, с печальным удивлением говорил, что больше он никогда уже не ощутит запаха цветов. Эти запахи буквально затопили дворики колледжа, и я беспрестанно думал о Джоан, томящейся от любви к Рою, о нем самом, о его горькой печали, перераставшей постепенно в тяжкую депрессию.
Когда в колледже узнали, что ректор проживет еще несколько месяцев, общая тревожная возбужденность заметно усилилась. Кое-кто, правда, искренне обрадовался, что можно хоть на время забыть про выборы. Кристл, например, вплотную занялся переговорами с сэром Хорасом, развивавшимися после февральского праздника не слишком-то успешно: сэр Хорас часто писал Брауну, но интересовала его главным образом подготовка юного Тимберлейка к выпускным экзаменам; иногда он спрашивал в письмах и о делах колледжа, но Браун говорил, что его «не доведешь до нужной кондиции», пока Тимберлейк не сдаст экзамены. Браун теперь занимался с ним по нескольку часов в неделю. «Я не знаю, – заметил он однажды, – собирается ли сэр Хорас перейти от слов к делу, но зато знаю, что, если его племянник не получит диплома, он просто прекратит с нами всякое общение».
Кристлу, да еще, пожалуй, Пилброу, до смерти надоела предвыборная борьба. Однако остальные мои коллеги продолжали думать о выборах, и вынужденная отсрочка только углубляла захлестнувшую колледж вражду. Нервы у всех были крайне напряжены, а бездеятельное и нескончаемое, как нам казалось, ожидание только увеличивало эту напряженность. Сплетни Найтингейла делали свое дело. Мне передавали, что даже Винслоу, всегда относившийся к Рою с симпатией, едко сказал: «Раньше я думал, что превыше всего мы ценим в своих коллегах порядочность – порядочность, а не мишурный блеск интеллекта. Но старший наставник подбирает себе сторонников, нисколько не считаясь с нашими этическими принципами».
В конце концов об этих сплетнях узнал и Рой, хотя мы всячески старались оградить его от них. Сейчас он чувствовал себя даже хуже, чем в тот день, когда утешал леди Мюриэл, а узнав о злобных измышлениях Найтингейла, вплотную приблизился к очередному приступу депрессии. Обычно его ничуть не интересовало, как относятся к нему другие люди, но в последнее время он стал очень ранимым. Им овладела мрачная подавленность, и, хотя окружающие не замечали ее, мне было не по себе. Я часто сопровождал его в вечерних прогулках по улицам Кембриджа. Теплый майский воздух был напоен запахом цветущих левкоев и сирени, вечерняя заря мягко подсвечивала темное небо, окна в домах были широко распахнуты. Мне никак не удавалось отвлечь Роя от мрачных мыслей – он слушал меня очень рассеянно и почти никогда не отвечал.
А Найтингейл нападал не только на него. Как-то вечером, в конце мая, ко мне подошел Льюк и сказал, что ему надо со мной поговорить. Мы поднялись ко мне в гостиную, и тут он дал волю своему гневу:
– Я человек терпеливый, но скоро он у меня дождется, этот Найтингейл. По-моему, я и так слишком долго молчал. Сдается мне, что я скоро заговорю – и тогда уж выложу им все начистоту.
– Что он еще выкинул?
– Он пригрозил мне, что, если я не проголосую за Кроуфорда, меня потом не возьмут в колледж на постоянную работу, они, дескать, об этом позаботятся.
– Мало ли что он скажет…
– Вы думаете, я не понимаю? Я ему спокойно ответил – хотя, убей бог, не понимаю, зачем мне понадобилось сдерживаться, – что я лучше удавлюсь. Выходит, они думают, что угрозами меня можно заставить покорно отплясывать под их дудку?
– Может быть, и думают. – Я улыбнулся, хотя меня возмутила выходка Найтингейла. А вот Льюк нравился мне все больше. Если уж его охватывал гнев, то он отдавался ему без оглядки. Все его чувства – пылкая радость, когда работа подвигалась успешно, неподдельное горе, когда исследования заходили в тупик, даже его страстная сдержанность на официальных собраниях – были глубокими и поразительно искренними. Они захватывали его целиком. Воплощенное негодование – вот как его можно было охарактеризовать в тот вечер. – Может быть, и думают, – сказал я. – Но мы-то с вами знаем, что они ошибаются.
– Еще как ошибаются! – возмущенно воскликнул Льюк. – Конечно, мне хочется остаться в колледже, работать здесь гораздо приятней, чем на каком-нибудь судостроительном заводе, по неужели они воображают, что стоит им свистнуть, и я, как собачонка, встану перед ними на задние лапки? Какую бы пакость они мне ни устроили, с голоду-то я все равно не умру. Приличный ученый всегда найдет себе работу. Они пытаются меня шантажировать, потому что видят, что мне не хочется терять здешнего комфорта.
Я объяснил Льюку, что «они» – это, весьма вероятно, один Найтингейл. Мне не верилось, что Фрэнсис Гетлиф мог одобрить такой шаг, и я сказал, что обязательно с ним поговорю. Льюк, все еще злой, ушел в лабораторию.
Я хотел встретиться с Фрэнсисом на следующий же день, но оказалось, что он уехал заканчивать работу для Министерства авиации: лекций в университете уже не было, потому что начались экзамены. Фрэнсис должен был вернуться только через две недели, и я рассказал про случай с Льюком Брауну.
– Вот ведь стервецы! – возмутился он. – Я по натуре мягкий человек, но последнее время они позволяют себе слишком много. И мне надоело терпеть их безобразия. Но знаю, как вы, а я окончательно уверился, что Кроуфорда нельзя пропускать в ректоры. Нет уж – только через мой труп!
Мы все считали, что за поступки Найтингейла должна отвечать партия Кроуфорда в целом. Юный Льюк уверенно говорил «они»; Браун – да и я тоже – обвинял «их» всех. Мы смотрели на своих противников сквозь пелену общей неприязни, забывая, что «они» вовсе не похожи друг на друга. Нас охватила истерия вражды: и Брауну, всегда такому рассудительному, терпимому, хладнокровному, и мне – хотя я вовсе не фанатик – «они» представлялись порой единым монолитом.
Но временами нам становилось стыдно, и, когда я в следующий раз встретился с Брауном, он, по-видимому, собирался немного утихомирить разбушевавшиеся не в меру страсти.
– Я хочу позвать в этом году больше гостей на свой вечер, – сказал он. Ежегодно, когда в университете кончались занятия, Браун приглашал кое-кого из коллег посидеть у него за бокалом кларета. – По-моему, это обязательно надо сделать. Нам еще долго придется работать бок о бок – даже если мы сумеем провести Джего в ректоры. Должен, правда, заметить, что я вовсе не собираюсь затевать с нашими противниками переговоры о выборах. Но мне хочется показать им, что мы не гнушаемся их обществом. Да, если я приглашу и наших противников, это произведет на всех благоприятное впечатление.
Браун позвал к себе Винслоу, Кроуфорда, Пилброу, Калверта и меня. Мне этот вечер – как и многие другие в то лето – показался пыткой. Тихая майская погода как-то особенно заметно подчеркивала гармоничную красоту нашего колледжа; Браун угощал нас удивительно хорошим вином; но мрачность Роя тревожила меня сверх всякой меры: я со страхом ждал от него какой-нибудь неистовой вспышки. Я просто не мог думать в тот вечер ни о чем другом.
Дважды мне удалось дать ему знак, что надо сдерживаться. Его уже терзала депрессия, но он еще владел своими чувствами, однако несчастья других всегда травмировали его, а среди приглашенных был Винслоу, который беспокоился за сына: он сдавал в тот вечер экзамен. В ответ на вопрос Брауна об его успехах Винслоу резко сказал:
– Какие уж там успехи у полуграмотных! Хорошо, если этот несчастный юнец сможет прочитать экзаменационное задание.
Рой уловил в его тоне грустное уныние и помрачнел еще больше. Но тут, к счастью, Браун опять предложил нам выпить. Было уже десять часов, однако солнце только что село, и островерхую крышу перед брауновским окном золотили лучи вечерней зари. В одном из соседних колледжей на ежегодном майском балу играл оркестр; легкий ветерок доносил до нас приглушенную музыку и запах цветущей акации.
Пилброу взял на себя обязанности распорядителя. Он прекрасно разбирался в винах и в свое время научил этому Брауна. Его лысина мягко поблескивала в вечерних сумерках, а когда около полуночи стало темно и Браун включил свет, засверкала, как бильярдный шар; однако, если не считать раскрасневшихся щек, Пилброу ничуть не менялся, хотя пустых бутылок становилось все больше. Он ловил чей-нибудь взгляд и спрашивал, что мы чувствуем – в начале, середине и конце каждого глотка. Сам он уже попробовал – в разных сочетаниях – все десять сортов кларета. Потом посмотрел на нас и уверенно сказал:
– Да, вряд ли вы станете настоящими знатоками. Разве что наш хозяин…
– Ну, хозяину тоже далеко до вас, мой дорогой учитель, – усмехнувшись, проговорил Браун.
Рой пил больше нас всех. В его глазах уже зажегся опасный огонек. Он заговорил с Винслоу – и тут я предостерег его в первый раз. Он грустно улыбнулся и умолк.
А Винслоу все время думал о своем сыне.
– Для меня будет огромным облегчением, – смиренно и без всякого сарказма сказал он, – если экзаменаторы сочтут его знания удовлетворительными.
– Я уверен, что сочтут, – успокоительно заметил Браун.
– Совершенно не представляю себе, что с ним будет, если он провалится, – сказал Винслоу. – Способностей к наукам у него, конечно, нет. И все же мне кажется, что он не совсем бездарен. По-моему, он очень достойный юноша. И если его сейчас не завалят, то он может стать весьма незаурядным человеком – я искренне в этом убежден.
Никогда еще Винслоу не говорил так откровенно. Но через несколько минут он собрался с силами и обрел свой обычный саркастический тон. Он заставил себя сказать Брауну:
– Мой дорогой коллега, я понимаю – вам пришлось заниматься с очень тупым учеником. Сочувствую и пью за ваше здоровье.
Браун настоял, чтобы они выпили за успехи юного Винслоу.
– Разрешите, я налью вам еще вина. Какого вы хотите? По-моему, бокал для латурского у вас до сих пор сухой.
Перед каждым из нас стояло по десять бокалов – для разных сортов кларета. Браун выбрал нужный бокал и налил Винслоу кларета «Латур».
– Благодарю вас, наставник. Вы очень любезны. Очень.
Кроуфорд благосклонно разглядывал хрустальные и серебряные бокалы, бутылки с кларетом, раскрасневшиеся лица гостей – в комнате царило непринужденное и дружеское веселье. На западе мягко золотились отблески вечерней зари. Во дворике слышались голоса и смех – группа наших студентов отправлялась в соседний колледж на бал.
– Трудно представить себе реальную обстановку в мире, когда пользуешься вашим гостеприимством, Браун, – проговорил Кроуфорд. – Ведь если взглянуть на сегодняшний мир глазами холодного аналитика, то нельзя не заметить, что он катастрофически неустойчив. Но в такой вечер этому просто невозможно поверить.
– А так всегда, – неожиданно заметил Пилброу. – Я вот участвовал в двух революциях… вернее, не то чтобы участвовал – просто был свидетелем. И знаете – увидишь из окна вагона молодую женщину, которая нежится в лучах утреннего солнышка, и не можешь поверить, что все уже началось.
– Да, сегодня невозможно поверить, что нам придется расхлебывать ту горькую кашу, которую заварили политические единомышленники Брауна, – сказал Кроуфорд. – Я думаю, мне навеки запомнится сегодняшний вечер…
– Да! Да! Вы совершенно правы! – вскричал, поблескивая глазами-пуговками, Пилброу. Он, вместе с Кроуфордом, пустился в рассуждения об европейских событиях; бутылки быстро пустели, а Пилброу объяснял, какую именно кашу нам придется расхлебывать, – через три недели он уезжал на Балканы, чтобы увидеть все собственными глазами. Семидесятичетырехлетний старик, он был взволнован предстоящей поездкой, как мальчишка.
Когда Пилброу энергично поддержал Кроуфорда, Брауна охватила тревога; но вот старик заговорил о своих путешествиях, и Браун успокоился; несмотря на молчаливость Роя и тревожное беспокойство Винслоу, он считал, что задуманная им примирительная встреча прошла вполне удачно.
Выйдя от Брауна, мы с Роем решили прогуляться по парку. Ветерок утих, на вековых буках не шевелился ни один лист. Полная луна висела в безоблачном небе, словно огромный фонарь, воздух был напоен ароматом цветущих акаций. Рой долго молчал, а потом, как бы в утешение нам обоим, сказал:
– Сегодня ночью я усну.
Когда на него наваливалась депрессия, он не спал по четыре, а то и по пять ночей кряду. Одинокий, предоставленный собственным угрюмым мыслям, лежал он ночами в своей спальне, но наконец его нервы не выдерживали, он подымался в мою квартиру и будил меня. Не съездим ли мы к друзьям в Лондон? Или, может быть, просто отправимся гулять – на всю ночь?
Мрачная подавленность, подавленность, перемежаемая вспышками лихорадочного возбуждения, исподволь овладевала им в течение нескольких последних недель. Он не мог с ней справиться – да и как справишься с болезнью? А когда депрессия вступала в самую острую фазу, ему казалось, что он уже не избавится от нее до конца жизни.
Мы молча бродили по парку, и ночь была такая теплая, что мы словно бы осязали прогретый воздух. На вечере Рой, к счастью, почти все время молчал, и мы ушли оттуда без всяких происшествий. Но я не был уверен, что смогу и в дальнейшем удержать его от каких-нибудь рискованных поступков.
Мне подумалось, что я не забуду этого лета до самой смерти, что цветочные ароматы – и особенно запах акации – будут преследовать меня всю жизнь.
23. Несчастье
Я предполагал, что Рой сорвется на вечере у Брауна, и оказался совершенно не подготовленным к его вспышке, когда он в самом деле сорвался.
Это случилось через две недели, в субботу. Я проснулся довольно рано и сразу вспомнил, что на сегодня у нас назначено заседание Совета, посвященное результатам экзаменов. Мы уже получили сведения о тех студентах, которые сдали экзамены досрочно, но официальные отчеты университет рассылал чуть позже.
Я знал, что университетский курьер приходит в колледж без четверти девять, и но стал дожидаться появления Бидвелла. Утро было тихим и безоблачным; я пересек дворик и получил в привратницкой объемистый пакет; взяв его, я увидел входящего в привратницкую Брауна – слегка запыхавшегося и даже не снявшего с брюк велосипедные зажимы: он приезжал в колледж на велосипеде.
– Надеюсь, нас ждет не слишком много огорчений, – проговорил он, вскрывая адресованный ему пакет.
– Слава богу, пронесло! – воскликнул он через несколько секунд. – Слава богу!
– Что это вас так обрадовало? – спросил я.
– Юный Тимберлейк не провалился, – ответил Браун. – Они признали его работу удовлетворительной и, между нами говоря, руководствовались при этом скорее добротой, чем беспристрастием. Ну, как бы там ни было, сэру Хорасу не в чем нас упрекнуть. А ведь если б его племянник провалился, это была бы самая разорительная в истории колледжа неудача. Должен признаться, что с моих плеч свалился тяжелый груз.
Лучший ученик Брауна, блестяще сдав экзамены, мог рассчитывать на диплом с отличием.
– Я знал, что он тоже меня не подведет, – радостно сказал Браун.
Он склонился над ведомостью, отмечая галочками фамилии студентов-историков, и вдруг тихонько присвистнул.
– А Дика Винслоу даже не включили в список. Он, видимо, безнадежно срезался и диплома не получит. К нему они почему-то доброты не проявили. Очень странно. Позвоню-ка я прямо сразу в экзаменационную комиссию. У меня был случай, когда фамилию одного студента не включили в ведомость просто по ошибке.
Он ушел звонить, а вернувшись, с грустью покачал головой.
– Бесполезно, – проговорил он. – Они сказали, что не обнаружили у него решительно никаких знаний и способностей. Я, конечно, не предполагал в нем особенных дарований, но чтобы так – «решительно никаких знаний и способностей», – этого я, признаться, не ожидал.
Собрание было назначено на одиннадцать тридцать. Профессорская постепенно наполнялась, и по ней гуляли приглушенные шепотки о провале Дика. Вновь пришедшие первым делом спрашивали у коллег, знают ли они эту новость. Кое-кто говорил, не скрывая злорадства, кое-кто – сочувственно, кое-кто – равнодушно. Наконец на пороге профессорской появился Винслоу – он, как всегда, нес в руке университетскую шапочку, но не размахивал ею. Тяжело шагая и опустив голову, он подошел к своему креслу.
– Доброе утро, Винслоу! – весело крикнул ему Гей, еще не знавший о постигшем его несчастье.
– Доброе вам утро. – Ответ Винслоу прозвучал тускло и безжизненно.
Деспард-Смит уже встал, чтобы объявить заседание открытым, но Гей поспешно сказал:
– Разрешите мне сделать небольшое вступление. Я хочу подарить нашему колледжу – нашей великолепной библиотеке – экземпляр моей последней книги. Надеюсь, я не ошибусь, предположив, что члены Совета уже успели ее купить? Надеюсь, вы купили ее, Браун? Надеюсь, вы купили ее, Кроуфорд?
Он неловко поднялся с кресла и положил книгу перед Деспардом-Смитом.
– Пока нет, – сказал Кроуфорд, – но я видел одну или две рецензии.
– Да-да, рецензии, – немного растерянно проговорил Гей. – Но в этих первых рецензиях не чувствуется, знаете ли, истинной заинтересованности…
Его растерянный тон отвлек мои мысли от Винслоу, и я подумал, что старик по-настоящему волнуется – несмотря на всегдашнюю самоуверенность, он до сих пор не мог без волнения думать о том, как примут его очередную работу. И от возраста это чувство не притупилось – наоборот, стало даже как будто острей.
Через несколько минут началось собрание. Нам надо было обсудить два вопроса, касающихся церковного прихода, и несколько финансовых. Когда дело дошло до финансов, Деспард-Смит сказал, что хотел бы выслушать мнение казначея.
– Не вижу в этом необходимости, – пробормотал Винслоу. Он даже не поднял головы, не глянул на нас. Зато все члены Совета смотрели на него с нескрываемым любопытством.
Джего как старший наставник сделал подробный доклад о результатах экзаменов. Он переходил от предмета к предмету, строго следуя кембриджской традиции – математика, классическая филология, естественные науки… Члены Совета знали лишь по десять-пятнадцать студенческих фамилий, но Джего с таким увлечением говорил о каждом выпускнике, что увлек все собрание. История. В профессорской стало удивительно тихо.
– …Хочу обратить внимание коллег на замечательный и вполне заслуженный успех одного из наших студентов, – гортанно басил Джего. – Мы знаем, какие серьезные трудности ему пришлось преодолеть, чтобы поступить в университет. И я уверен, господин председатель, со временем мы будем гордиться тем, что этот юноша воспитывался в нашем колледже. – Потом, с усмешкой упомянув о героических усилиях Брауна, который подготовил Тимберлейка к экзамену, Джего заглянул в свои записи, на мгновение запнулся и быстрой скороговоркой закончил: – Ну вот, про историков мне сказать больше нечего. – После этого он сразу же перешел к другому предмету.
Джего проявил благородство, а может быть, даже милосердие, по я не понял, как к этому отнесся Винслоу. Он сидел не шевелясь, по-прежнему опустив голову вниз. Возможно, он просто не слышал, о чем говорилось на собрании. Сам он упорно молчал, и, когда мы оценивали годовую работу колледжа, ему пришлось напомнить, что он обязан принять участие в официальном голосовании.
В час дня, когда мы сделали перерыв, нам подали холодный ленч; но почти все члены Совета очень проголодались и ели с большим аппетитом. Винслоу закусывал стоя, повернувшись лицом к окну. Я заметил, что Рой смотрит на него с горестным сочувствием. За последние две недели он помрачнел еще сильнее и старательно уклонялся от разговоров с коллегами. Увидев, что он пристально наблюдает за Винслоу, я почувствовал тревогу; но когда кто-то предложил ему распить бутылку вина и он отказался, тревога отпустила меня: я решил, что он в состоянии сдерживаться.