По случаю временного прекращения потопа на улице появились люди — сбивались в кучки, обсуждали перемены. Стерео еще не разнесло по стране мои изображения, я мог не опасаться, что меня узнают. Мы с Еленой пристали к одной группке.
— Полковник Гамов — военный! — кричал один пожилой мужчина. — Но что он понимает в гражданском управлении? Что, я вас спрашиваю? Взял власть, а зачем? Ни он, ни его вояки ни слова об этом пока не проронили!
— Обдумывают, что сказать, — возражал другой. — Надо же разобраться, что есть, на что надеяться…
— Устроили переворот, а заранее не знали, зачем свергают правительство? Это же несерьезно! Бедный Маруцзян, как у него дрожали губы, когда отказывался от должности!
— Ради переворота подбросили бы продовольствия, — печалился третий. — Окрасить начало правления хоть выдачей по норме, это шаг!
— А мне Гамов нравится. Племянник воевал в его дивизии, говорит — полковник душевный, его солдаты любят. А награда! И честь завоевал, и карманы полны! Родных повеселил, себе душу отвел.
— Выгода! Деньги принес! А для чего? В магазинах без карточек деньги ни к чему, а на рынок и наград не хватит. Зря хвастается твой племянничек. Узнают, что разбогател, налетят вечером гаврики — и плакали все награды!
Мы отошли от этой кучки, пристали к другой. Везде сетовали на тяжелую жизнь. Никто перевороту не радовался, никто не высказывал больших надежд.
— Твой Гамов знает о настроении народа? — спросила Елена.
— Если и знает, то недостаточно.
— Он мечтатель! Ваш новый кумир немного не от мира сего.
Гамов не был моим кумиром. И вряд ли Елена могла с первого знакомства понять такого сложного человека. Мы заседали опять «шестеркой узурпаторов». Я рассказал, что слышал. Гамов спросил:
— Итак, вы настаиваете?
— Настаиваем, — ответил я за всех. — Зачем таить уже разработанную программу? Или вы боитесь себя, Гамов?
— Боюсь значимости каждого своего слова, Семипалов. Слово, объявленное народу, становится делом. Сегодня вечером выступаю с правительственной речью.
Я забыл сказать, что теперь мы называли друг друга только по фамилии и на «вы». Этого потребовал Гамов. Никакой приятельщины, мы теперь не просто друзья, а «одномышленники истории», вот такой фразой он описал нашу государственную роль. Я лишь выговорил для себя право называть Павла Павлом, чтобы не путать его с отцом. И пообещал научиться называть его на «вы», с остальными «ты» и раньше не было.
В день речи Гамова к народу улицы, хоть обошлось без бури и дождя, были пусты, жители сконцентрировались у стереовизоров. У меня было ощущение, что и враги прекратили метеоатаки, чтобы самим услышать нового правителя Латании.
И он произнес двухчасовую речь, первую из тех речей, какими с такой силой покорял людей. Чем он брал? Логикой? Откровенностью? Лишь ему свойственной искренностью? И это было, но было и еще одно — и, быть может, самое важное. Он говорил так, как если бы беседовал с каждым в отдельности — интимный разговор, миллионы «разговоров наедине», совершавшихся одновременно. Нет, и это не самое важное! Беседы наедине тоже бывают разные — и доверительные, и угрожающие, и умоляющие, и просто информативные. Он говорил проникновенно, вот точное слово. И совершалось таинство слияния миллионов душ в одну, которое враги называли «дьявольской магией диктатора».
Мы с Еленой слушали его дома. Я знал, о чем он будет говорить, готовился иронически оценить иные рискованные предложения, прокомментировать для Елены трудные пункты. Я все знал заранее, одного не знал — как он будет говорить. И не прошло и десятка минут, как я позабыл свои комментарии и, как все его слушатели, как миллионы его слушателей, только слушал, слушал, слушал…
Он начал с того, что армия терпит поражение из-за нехватки военного снаряжения. Метеогенераторные станции не способны эффективно отразить атмосферную агрессию врага — не хватает сгущенной воды, и промышленность все уменьшает выпуск этого важнейшего энергетического материала. Если метеонаступление врага не остановить, наши поля будут залиты — грозит продовольственная катастрофа. Почему же так плохо в промышленности? Неужели рабочие не понимают, что от них зависят и удачи на фронте, и урожай на полях? Неужели им неведомо, что каждый процент продукции, недоданный на заводах, равнозначен гибели сотен наших солдат, равносилен гниению на корню так отчаянно нужного нам хлеба? Неужели им не жалко своих сыновей, погибающих от того, что отцы недоукомплектовали какой-то агрегат, недокрутили какую-то гайку? Неужели не терзает их плач детей, протягивающих дома ручонки: «Мама, хлеба! Папочка, хочу есть!» И они не могут не знать, рабочие наших заводов, что бессмысленно проклинать продавцов за нехватку товаров, ибо нельзя в магазины доставить того, что не вырабатывают в поле и на заводе. Падение промышленности не просто плохая организация труда, нет, это наше преступление перед самими собой, предательство наших парней, отчаянно сражающихся на фронтах, безжалостная измена нашим детям, плачущим дома от голода. И не ищите слов помягче, слов, оправдывающих наше недостойное поведение, ибо все слова будут лживы, кроме самых страшных — измена отчизне, измена себе, измена своим близким, взрослым и маленьким!
Гамов сделал минутный перерыв, пил воду, страстный голос умолк. Я смотрел на Елену. Она побледнела, пригнулась к экрану.
— Андрей, что же это? Нельзя же обвинять весь народ в преступлении! Какие ужасные слова!
Гамов снова заговорил.
— Итак, не ищите виновных в стороне от себя. Виновны мы сами. Кто-то меньше, кто-то больше, но в нынешних бедствиях виновны все. Конечно, правительство и командование виноваты гораздо больше, чем токарь на заводе, тракторист в поле, оператор метеогенератора у пульта. Поэтому мы сменили бесталанное правительство. Но одна лишь смена власти не принесет исцеления. Нужно перемениться всем. Давайте думать, почему сложилась такая нерадостная обстановка. Но предупреждаю: понять — не значит оправдать. Так считают многие — найдут причины зла и от одного того, что происхождение зла понятно, оно, это зло, кажется не таким уж злым. Нет, тысячу раз нет! Понять причины зла нужно для того, чтобы уничтожить эти причины, а не для того, чтобы примириться со злом. Так вот, первая причина — апатия, потеря бодрости и веры. Зачем выпалывать сорняки, разбрасывать удобрения, если завтра бешеные ливни вымоют все удобрения, пригнут колосья в грязь? Зачем перевыполнять нормы, если завтра нормировщик снизит расценки? И если выбить десяток-другой калонов сверх обычного, что сделать с ними? В магазинах сверх карточки не купить. Зачем дополнительные деньги? А ведь за бумажки эти, дополнительные и ненужные, надо пролить дополнительно пота, истрепать и без того истрепанные мышцы! Это в поле и на заводе. А дома холодно и скудно, на улице в свободный час не показывайся — бандитье выглядывает, не идешь ли? Несешь ли что с собой? А на фронте? Одна дивизия отступает, другая складывает в землю головы. Руки опускаются, ничего делать не хочется!
— Мы ищем меры для общего оздоровления, — продолжал Гамов. — Одни аварийные, другие — на длительный срок. Правительство Маруцзяна готовилось к затяжной войне: набивало резервные склады продуктами промышленности и села. Эти товары скоро увидят — армия на фронте, вы в магазинах. Прирост оружия и боеприпасов позволит не только отразить врага, но и отвоевать потерянные провинции. А товары в магазинах хоть на время ликвидируют нехватки. И урожай этого года спасем — метеорологи гарантируют, если получат резервные запасы энерговоды, ясное небо до поздней осени.
Вы заметили, что я говорю об улучшениях на фронте и в тылу: на время, пока, до осени. Ибо щедрое использование резервов имеет один недостаток: наступит облегчение, а что после? Снова недостача оружия, недохватка продовольствия и одежды, страх гибели следующего урожая? И ведь тогда резервные склады будут пусты, аварийная помощь уже не обеспечена запасами. Единственный выход: значительно умножить производство! Мы решаем это так. В армию направляем сразу все резервное оружие, а труженики тыла товары из госрезерва получают лишь за ту продукцию, что произведена сверх установленных норм. Товары из госрезерва будут продаваться в специальных магазинах и на новые деньги, старые останутся для прежних магазинов. Мы вводим в Латании денежную единицу лат: золотые монеты в пять, десять и двадцать латов и банкноты, обмениваемые на золото. Лат содержит в себе один кор золота — по стоимости. Кто захочет высококачественных товаров в новых магазинах, тот должен постараться. Наработаешь — получишь. И не иначе!
Два вопроса. Первый: хватит ли золота и товаров из госрезерва, если продукция слишком возрастет? Никаких «слишком»! Чем больше, тем лучше! И товаров, и золота хватит. И второй: не начнут ли снижать расценки за повышаемую продукцию? Так было до сих пор, так больше не будет. Существующие ныне нормы замораживаются до конца войны. Продукция в границах нормы оплачивается в калонах. Все, произведенное сверх нормы, латами — золотом и банкнотами.
Гамов снова сделал передышку. Думаю, миллионы слушателей в этот момент тоже делали передышку. Он говорил с напряжением, но и слушали его с таким же напряжением. Он должен был остановиться, ибо переходил к самому неклассическому в своей неклассической концепции войны.
— На фронте станет легче, когда польются туда запасы из резерва. Но существует великая несправедливость в положении воина на фронте и труженика в тылу. И она теперь не ослабеет, а усилится. Молодой воин ежеминутно рискует своей жизнью. Их, не живших, не насладившихся ни любовью, ни семьей, ни успехами в работе, гонят на вероятную смерть, но еще вероятней — на ранение и уродство. Вы, слушающие меня сейчас в тылу, вам трудно, а им стократ трудней. И завтра за дополнительное напряжение в труде вы получите золото, приобретете редкостные товары, а они? Станет легче сражаться, но и сражения умножатся, а злая старуха смерть не скроется, она еще грозней замахнется косой в усилившемся громе электроорудий, в дьявольском шипении резонаторов, в свисте синих молний импульсаторов. Отцы и матери, это ведь дети ваши! Женщины, это ведь ваши мужья и возлюбленные! Чем же мы искупим свою великую вину перед нашими парнями? Так неравны их судьба и наша, а мы теперь еще усилим это трагическое неравенство судеб!
Он перевел дыхание. Я физически ощущал, как в миллионах квартир перед стереовизорами каменела исступленная горячечная тишина. Губы Елены дрожали, в глазах стояли слезы. Гамов снова заговорил:
— Вы знаете, что дивизия, в которой я воевал, захватила две машины с деньгами. Мы роздали захваченные деньги нашим воинам. Не распределили среди безликой массы, а строго оценили каждый подвиг в бою, выдали денежную награду по подвигу, а не по званию. Так доныне не воевали, ордена государству стоят дешевле денег, солдат отмечали лишь честью. Мы будем воевать по-другому. Для нас нет ничего дороже наших родных парней-храбрецов. Так почему отказывать им в богатстве, накопленном всем народом? Способ, примененный в дивизиях «Стальной таран» и «Золотые крылья», мы отныне распространяем на всю армию. Размеры наград за каждый выдающийся успех разрабатываются — о результатах вам сообщит комиссия военных и финансистов.
Настал еще один эмоциональный пик — Гамов заговорил о преступности в стране. Ненависть и негодование пропитывали каждое его слово. Я опасался, что он на экране стереовизора впадет в приступ ярости. Но он не допустил себя до бешенства. Только изменившийся голос показывал, что жестокие слова отвечают буре в душе.
— Вдумайтесь в аморальность нашего быта! Вдумайтесь в чудовищность ситуации! — страстно настаивал он. — Враг на фронте идет на нас по приказу, а не по собственному желанию, а мы убиваем его, превращаем в калеку, хоть в сущности он вовсе не враг нам, а такой же человек, как и мы, только попавший в беду повиновения. Но ведь тот, кто нападает на наших улицах на женщин, на стариков, на детей, тот не враг по приказу свыше, враг по собственному желанию — десятикратно худший враг! И на фронте враги идут с оружием на оружие, не только стреляют в чужую грудь, но и свою подставляют под удар — схватка отвратительна, но честна. А в тылу? Вооруженный нападает на безоружного, стаей на одиночку, взрослый мужчина на беззащитного старика, на беспомощную женщину. Бандит — враг, как и тот, на фронте, но многократно мерзостней. И карать его надо в меру его гнусности — гораздо, гораздо строже военного врага, идущего с оружием в руках под ответный удар нашего оружия! Это же чудовищная несправедливость: бандит с нами поступает тысячекратно подлей противника, а мы с ним тысячекратно милостивей, чем с тем. На фронте нападающего убивают. В тылу нападающего сажают в тюрьму, одевают, кормят, лечат, дают вволю спать, тешат передачами по стерео! А они еще возмущаются, что плохая еда, еще грозят — выйдем на волю, покажем! И показывают, чуть переступают порог тюрьмы, — снова за ножи, снова охота за беззащитными людьми. Безмерная аморальность, к тому же двойная — и с их стороны, ибо они подрывают изнутри нашу безопасность во время тяжелейшей войны, и с нашей, ибо платим за их предательство заботой о них! А когда война кончится, выпустим на волю, и они нагло посмеются над нами: ваши парни погибали, возвращались калеками, а мы нате вам — здоровые. Сколько же мы умней тех, кто безропотно шел на фронт, от которого мы бежали!
— Не будет их торжества! — с гневом говорил Гамов. — Мы взяли власть также и для того, чтобы раздавить внутреннего врага. Объявляю Священный Террор против всех убийц и грабителей. Мы сделаем подлость самой невыгодной операцией, самым самоубийственным актом, самым унизительным для подлеца поступком! Бывали власти твердые, суровые, даже жестокие, даже беспощадные. Нам этого мало. Мы будем властью свирепой. В тюрьмах сегодня тысячи многократных убийц. Я приказал всех расстрелять с опубликованием фамилий и вины. И единственная им поблажка — разрешаю казнь без унижения. А других заключенных вывезти на тяжелейшие северные работы или в штрафные батальоны. Тюрем больше не будет, тюрьмы слишком большая роскошь во время войны. Мера жестокая, скажете вы? Да, жестокая! Но необходимая и полезная. Беру на себя всю ответственность за нее. После войны вмените мне в вину и казнь преступников — не отрекусь от этого моего решения.
Но ликвидации тюрем мало, друзья мои. Около двухсот тысяч человек на воле, молодые, здоровые люди, сбились в бандитские шайки и терроризируют страну. Объявляю Священный Террор против их злодейского террора! Наказания и унижения продолжающим войну против общества, о каких еще не слыхали. Слушайте меня, честные мои соотечественники, слушайте меня, убийцы и грабители, таящиеся в лесах и подвалах! Всем, кто добровольной явкой не испросит прощения, — унижение и гибель! Главарей шаек живых утопят в дерьме, стерео покажет, как они в нем барахтаются, как глотают его, прежде чем утонуть. И это не все. Родители преступников за то, что воспитали негодяев, примут на себя часть вины. Родители отвечают за детей, таков наш новый военный закон. Их выведут на казнь их детей, потом самих сошлют на тяжелые работы до окончания войны, а имущество конфискуют. И если будет доказано, что кто-либо попользовался хоть одним калоном из награбленного бандитами, у тех тоже будет конфисковано имущество, а сами они сосланы на принудительные работы. И еще одно. Некоторые полицейские за взятки тайно покрывают преступников. За старые провины мы не преследуем, если в них покаялись. Но кары за продолжающиеся поблажки бандитам объявляю такие: виновного полицейского повесят у дверей его участка, имущество конфискуют, а семью вышлют. Объявляю всем, кто тайно способствует преступлениям: трепещите, иду на вас!
Самое страшное было объявлено, Гамов мог бы не волноваться, а он побледнел, голос стал глухим. И я вдруг ощутил то, чего не чувствовал в личном общении, — как нелегко, как изнуряюще нелегко даются ему решения! Он спорил с нами, видел наши лица, все снова повторял аргументы, если замечал, что мы не убеждены, что не все наши сомнения развеяны — мастерски подбирал для каждого особые доказательства. А сейчас он обращался к миллионоликому существу, не видел его, не слышал ответного голоса этого загадочного существа — народа. Он мог и приказать народу, захват власти давал возможность приказывать. Он понял раньше всех нас, что приказывать народу будет не победой, а крахом. Только одна возможность была для власти, какой он жаждал, — убедить всех, покорить все умы, завоевать все души.
И он всем в себе пошел на выполнение такой задачи.
— Знаю, знаю, какие страшные кары противопоставляю преступлениям. И вижу, не видя вас, с каким ужасом слушаете меня. Но поставьте себя на мое место, придумайте за меня эффективное истребление злодейства. Об одном из императоров прошлого говорили, что он варварскими методами истреблял варварство. Утопление в грязи, высылка близких, конфискация имущества — да, это варварство, это тоже преступление, всякая иная оценка — ложь. Но убийство на войне в тысячу раз горшее преступление, ибо твой противник не сделал тебе лично вреда, а ты его убиваешь. Почему же совершаются такие преступления? Потому что они выгодны и эффективны. Государству выгодно победить соседа-недруга, а самый эффективный способ победы — преступление, называемое войной. Преступнику выгодно пользоваться чужим добром, и самый эффективный способ — напасть, ограбить, убить. Но все применяемые до сих пор методы борьбы с преступлениями неэффективны — и войны вспыхивают все снова, и бандит, отсидев срок, снова идет на преступление, а если не сам, то его подросшая смена. А я применю кары, столь несоразмерные вине, чтобы преступление стало чудовищно невыгодным. Подлость должна стать самой убыточной в мире операцией — таков мой план. И грош мне самому цена, если меня постигнет неудача!
— Вдумайтесь еще в одно обстоятельство, — продолжал он, переменив страсть в голосе на тон поспокойней. — В том, что мы применим еще неслыханные кары за преступления, таится своеобразная оценка его характера. Да, уважение и высокая оценка, я не оговорился. Смертью бандита не испугать, он ежеминутно сосед со смертью. И что ему тюрьма? Кому тюрьма, кому дом родной — сколько раз слышал такую похвальбу. Но вот глотать дерьмо, да еще перед камерами стерео, да на глазах своих близких, да под их вопли — нет, это все же несравнимо с неизбежной для каждого смертью! И знать, что этих твоих вопящих родных сразу после твоей унизительной казни отправят на долгие страдания, лишив всего приумноженного твоими подлостями имущества, — будет ли и тогда тебе казаться выгодным преступление? Девочки мои милые и беззащитные, женщины мои дорогие, измученные трудом и недостачами, клянусь вам всем: эту зиму вы будете спать в квартирах спокойно, спокойно будете в темь ходить по улицам! И если этого я не совершу, значит, и сам я, и мои помощники не больше, чем дерьмо, ибо, насильно захватив непомерную власть, не сумели ею распорядиться разумно и эффективно!
Здесь была кульминация речи Гамова. В обращении к женщинам он снова возвысил голос до страсти, убеждал не аргументами, а тоном. Оглядываясь назад, я вижу, что тому феномену, который враги назвали «дьявольской магией Гамова», начало положила эта первая речь к народу: женщин он завоевал сразу, хотя грозил чудовищными карами, а в сердцах женщин всегда легче возбуждать сострадание, а не ненависть.
После этого, уже спокойней, не трибун, а верховный администратор, он поведал, как организует правительство. Ядро власти составят его друзья, участники переворота, и те, кому он доверяет абсолютно. Пока их будет десять человек — невыборные и несменяемые. Что до обычных министров, руководителей хозяйства и культуры, то они потом образуют второй правительственный слой — выборные, сменяемые и подконтрольные.
Состав «Ядра» он объявил такой:
1. Алексей Гамов — диктатор.
2. Андрей Семипалов — заместитель диктатора, военный министр.
3. Готлиб Бар — министр организации.
4. Джон Вудворт — министр внешних сношений.
5. Альберт Пеано — главнокомандующий армией.
6. Казимир Штупа — министр погоды .
7. Павел Прищепа — министр государственной охраны.
8. Аркадий Гонсалес — министр Террора.
9. Николай Пустовойт — министр Милосердия.
10. Омар Исиро — министр информации.
Стереоэкраны погасли.
— Поздравляю тебя с назначением в заместители диктатора, — сказала Елена много равнодушней, чем мне бы хотелось услышать.
Я не скрыл, что уязвлен.
— Тебе не нравится, что я заместитель диктатора? А разве есть в правительстве пост выше этого? После Гамова, разумеется.
Она не хотела обижать меня нелестным ответом. Но была в ней черта, отличавшая ее от других женщин: неспособность на неправду. Я часто жалел впоследствии, что природа не одарила ее умением хотя бы малой скрытности.
— Вот именно, Андрей, после диктатора. Не сердись, но я тебя так давно знаю… Ты будешь только при нем, а не сам по себе. Это правительство… Всегда ли сумеешь быть ему верным помощником?
— Надеюсь, что всегда. Выше помощников мы не годимся. Он каждого из нас превосходит.
Снова засветился стереоэкран. Диктор извещал, что метеопередышка окончилась. С запада запущен транспорт боевых туч. Наши станции форсируют метеоотпор. Ожидаются большие ветры и обильные ливни. Жителям рекомендуется без крайней необходимости наружу не выходить. При затоплении нижних этажей вызывать военизированную метеопомощь.
Я распахнул окно. Звезды светили мирно, и малейший ветерок не колебал деревьев. В городе стояла та затаенная, нервная тишина, какую даже военные метеорологи называют зловещей. На западе вдруг вспыхнули полосы огня. Одна зарница догоняла другую. С запада наваливался дикий циклон.
— Закрой окно, я боюсь, — попросила Елена.
Она подошла ко мне, я обнял ее. Я тоже боялся. Но не циклона, а будущего. Будущее было непредсказуемо.
3
Циклон бушевал больше недели. Переулки превратились в горные ручьи, а проспекты в реки. Но военные метеорологи остановили ошалелый ураган на подходе к степям, где зрел урожай. С десяток куболиг воды залил наши западные земли, целые области на время превратились в болота. Зато противник прекратил наступление, потоп мешал его армиям еще больше, чем нашей обороне. Была и другая выгода для нас в неистовстве их метеонатиска: Павел Прищепа сообщил, что больше двух третей сгущенной воды, накопленной их промышленностью, уже израсходованы в метеовойне. До зимы нового метеонаступления можно было не опасаться.
Конец потопа ознаменовался дискуссией на тему — что завтра? Гамов созвал совещание Ядра для решения всего нерешенного.
Я вышел из своей канцелярии, чтобы поразмять ноги, и встретился с Готлибом Баром, в недавнем прошлом знатоком литературы и философствующим ёрником, а ныне министром организации.
— Приветствую и поздравляю от имени и по поручению, — выспренно обратился ко мне Готлиб.
Мне захотелось пошутить над ним.
— Врете, по обыкновению. Приветствуете — ладно. А поздравлять не с чем и не от кого. Разве что от своего имени — то есть с «ничем» и от «никого», ибо кто вы?
Он не разрешал себе попусту обижаться. Он взял меня под руку. В городе было мрачно и холодно, как осенью. Ободранные бурей деревья уныло покачивали голыми ветвями. Готлиб восторженно сообщил:
— Открыли валютный универсам. Товаров — ужас! Невероятные богатства хитрюга Маруцзян таил на своих складах. Идем смотреть, как реализуются запасы. Пока только для рабочих оборонных заводов за сверхплановую продукцию. К сожалению, нам с вами эти богатства недоступны. — Он вздохнул: членам правительства новая валюта не выдавалась.
— Скоро выпустишь золото и латы?
— Уже переливаем слитки в монеты, печатаем банкноты.
На Готлиба Бара замыкалась промышленность, торговля и финансы. «Ведаю двадцатью четырьмя министерствами», — хвастался он. К удивлению — и не только моему — этот любитель искусства быстро освоил свои нынешние функции.
Универсам состоял из двух отделов. В первом, темноватом зальце, отоваривались карточки. Здесь было мало товаров — хлеб, крупа, дешевые консервы — и много покупателей, сбившихся в извилистую очередь. Во втором помещении — два хорошо освещенных зала — с полок выпячивались давно забытые снеди — копченые колбасы, сыры, масло, икра, балыки, мед, мороженое мясо, мука и сахар, птица и плоды — и тысячи, тысячи банок консервов. У каждого разумного человека невольно возникала мысль: какого черта запасались деликатесами? Сало, мясо и сухари в армии куда нужней, чем икра и балыки!
Посетителей в валютных залах было еще больше, чем в пайковом. Но ни к одному прилавку не выстраивались очереди. Я спросил пожилого рабочего, зачем он пришел сюда — покупать или смотреть? Он показал справку, что наработал сверх нормы на сорок латов — бумажка, достаточная для закупки полной сумки продовольствия.
— Погожу до выдачи золота, — сказал он. — Еда — что? Прожевал — и кончено! А золото пригодится и после войны. Кое-что истрачу. Жену порадую. Да и внук — орел! Без подарка не приду.
Другой посетитель огрызнулся:
— Купил, купил! Чего спрашиваешь? Жрать хочется, а не бумажки елозить! Все истратил, а еще наработаю, еще истрачу!
Он сердито глядел на купленные пакетики с продовольствием — похоже, втайне страдал, что пришлось расставаться с драгоценной справкой о перевыполнении нормы, не дождавшись часа, когда станет возможно превратить ее в золото. Все было, как предсказывал Гамов.
— Палка о двух концах, Готлиб, — сказал я. — Один конец — пряник, а другой — кнут. Вы мне показали все роскошества пряника, теперь я…
— Продемонстрируешь кнут?
Мы свернули с проспекта в переулочек. Я подвел Бара к трехэтажному дому. На вбитом в стену металлическом кронштейне висел мужчина лет сорока пяти, в парадном мундире подполковника, увешанном орденами. Бескровное усатое лицо, даже опухшее от удушья, хранило печать недавней красоты. Это был Жан Карманюк, начальник районной полиции, многократно награжденный прошлым правительством за усердие, примерный семьянин и общественник, отец трех мальчиков. На дощечке, висевшей на правой ноге повешенного, кратко перечислялись его преступления: брал взятки с грабителей, в покаянном листе признался лишь в незначительных провинах, а после повторного утверждения в должности за крупную мзду инсценировал побег двух бандитов. Родители и жена Карманюка высланы на север, имущество конфисковано, дети отданы в военную школу.
— Не кнут, а дубина! — сказал Бар. — Кто определил кару? Суд?
— У нас Священный Террор! Приговор выносят чиновники Гонсалеса. Кстати, в этом случае он сам его подписал — все-таки первая виселица для важного труженика полиции. Повесили со всеми орденами — показать, что прежние награды не оправдывают новой вины.
— Без суда? Без апелляции? Без протеста?
— Почему без протеста? Министр Милосердия, наш общий друг Николай Пустовойт, протестовал. Указывал на награды подполковника, на его невинных детей, им теперь, ох, несладко… Но высшая инстанция утвердила приговор.
— Кто эта высшая инстанция? Что-то не слыхал о такой.
— Высшая инстанция — я, Готлиб.
Бар долго смотрел на меня.
— Вы очень переменились, Андрей, — сказал он.
— Все мы меняемся, — ответил я.
Оставшуюся до дворца дорогу он промолчал.
Я тоже молчал, но про себя усмехался. Не радостно, а печально. Готлиб Бар, увлеченный организацией промышленности и торговли, выпуском новых денег, еще не полностью прочувствовал, какую ответственность поднял на свои плечи. Она еще не придавила его. А мои плечи уже сгибались. Я мог бы сказать Бару, что трижды брал перо в руки и трижды бросал его на стол, не подписывая казни отца троих детей. И мог бы сказать, что один из бежавших бандитов — брат его жены и что сам Карманюк его изловил, но потом поддался на мольбы жены. И еще мог бы добавить, что от одного наказания все же избавил подполковника — утопления в нечистотах, именно такой казни требовал Гонсалес. И не сказал этого потому, что знал о себе: возникнет еще такой случай — и перо в моих руках уже не задрожит. Страну до зимы нужно очистить от зверья, так пообещал диктатор — и вручил нам в руки кнут. А если уж бить, так бить! Все же я был заместителем Гамова.
Артур Маруцзян заседал обычно в роскошном зале, вмещавшем больше сотни людей. К залу примыкал полуциркульный кабинет человек на двадцать. Гамов выбрал для заседаний Ядра это помещение. Только в дни, когда вызывались все министры и эксперты, мы переходили в большой зал. Полуциркульный кабинет, вскоре ставший всемирно знаменитым, представлял собой удлиненное помещение, завершавшееся полуокружностью с убогими пилястрами по стенам.
В кабинете сидели двое — Николай Пустовойт и Пимен Георгиу, тощий человечек с басом не по росту и носиком, напоминавшим крысиный хвостик, — он при разговоре пошевеливался. Вообще в его облике было что-то крысиное. Мне он не нравился: активный недавно максималист, из приближенных к Маруцзяну, он первый переметнулся к нам. Пимена Георгиу проектировали в редакторы новой правительственной газеты «Вестник Террора и Милосердия».
— Диктатор заперся с оптиматом Константином Фагустой, — сообщил Пустовойт, для важности понизив голос. — Секретнейшая беседа!
Добряк Николай Пустовойт раньше всех нас вошел в свою роль. Недавний бухгалтер, оперировавший цифрами, он действовал сейчас преимущественно в мире эмоций, но при нужде умело подкреплял бурю огненных чувств ледяными арифметическими расчетами. На первом заседании Ядра Гонсалес потребовал выселения из городов в лагеря всех когда-либо сидевших в тюрьмах. Пустовойт возмутился, уродливое лицо стало страшным, тонкий голос дошел до визга, он взметнулся мощным нескладным телом над изящным красавцем Гонсалесом, но того не поколебали негодующие призывы к милосердию. Тогда Пустовойт сделал в блокноте быстрые подсчеты и объявил, что прилив рабочей силы в лагеря, конечно, облегчит производимые там грубые работы. Но для охраны лагерей придется либо снять с фронта около десяти дивизий, либо закрыть два десятка заводов, либо прекратить эффективную борьбу с внутренним бандитизмом. Гонсалес был сражен наповал.
Гамов вскоре закончил свою беседу с лидером оптиматов. Я забыл сказать, что к полуциркульному залу примыкало еще несколько комнат: личное помещение диктатора. В нем Гамов и жил, и принимал одного-двух для особых бесед. Одна из комнат этого помещения прослыла «исповедальней» — по характеру совершавшихся там разговоров.