Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эшелон (Дилогия - 1)

ModernLib.Net / Художественная литература / Смирнов Олег / Эшелон (Дилогия - 1) - Чтение (стр. 3)
Автор: Смирнов Олег
Жанр: Художественная литература

 

 


      А старичков мы проводили душевно. В роте их набралось семь человек, во всем полку - около сотни. Состоялся митинг - как же без митинга? Выступали ораторы: остававшиеся желали уезжавшим успехов в народном хозяйстве, здоровья и счастья, уезжавшие желали остававшимся успехов в воинской службе и конечно же здоровья и счастья. От имени командования полка каждому демобилизованному вручили небольшой подарок - кое-что пз вещичек и еда, - обернутый в голубую бумагу и перевязанный розовой ленточкой.
      Демобилизованные двинулись на станцию колонной, под полковым знаменем и под звуки марша. Провожавшие - в основном офицеры - шли позади и сбоку. На станции, перед посадкой в эшелон, я переобпимался и перецеловался со стариками из пашей роты. Они были взволнованы, утирали глаза, сморкались. Я тоже разволновался, по до слез не дошло: плачу лишь по ночам, во сне.
      А щеки мои были мокрые - от чужпх слез на чужих щеках.
      Горше всех хлюпал Абрамкин, и я снял с руки часы, трофейные, швейцарские:
      - Держите, Фрол Михайлович!
      - Да что вы, товарищ лейтенант?
      - На память!
      Абрамкин вытирал слезы, переминался, бубнил:
      - Да что вы, товарищ лейтенант? Ей-богу, как можно?
      И как вы будете без часиков?
      - Достану.
      - Чем же отблагодарить? Взамен? А? - Абрамкин оглядывал себя, трогал туго набитый вещмешок, и было очевидно: и хочет одарить, и жалко с чем-то расстаться.
      Я его понял: в порушенной, обнищавшей за войну курской деревушке все ему потребно, все на вес золота. Я похлопал Абрамкпна по узкому, покатому плечу.
      - Ничего не надо, Фрол Михайлович. Память о вас я и так сохраню: вы молодцом воевали...
      Это правда: старики вроде Абрамкипа воевали безотказно. Ну, что за война в пехоте - известно: в слякоть, в распутицу, в холод и зной пёхом да пёхом, твой дом окопчик да чистое поле, в наступлении иди грудью на проволочные заграждения и пулеметы, через минные поля и огневой вал, в обороне отбивайся от танков, самолетов, артиллерии, автоматчиков, словом, жизнь эта не сладкая, труднее, чем в любом роде войск. И никогда эти папаши не роптали. Не в пример некоторым помоложе.
      Накануне отъезда демобилизованных я заглянул в большую комнату, где обосновался мой взвод. Несмотря на то что остался за ротного, я продолжал командовать и взводом, жил в том же доме и запросто мог зайти к бойцам. Я и зашел запросто - посидеть последний вечер с ними.
      Уезжали трое, и они группировались в уголочке: завязывали вещевые мешки и скатки, деловито переговаривались. Верховодил Абрамкин, с солидной вескостью дававший советы, как и что надо укладывать в мешок, как и где надо захватывать место на парах в теплушке. Когда они перестали хлопотать, я сказал Абрам кину:
      - Ну что, Фрол Михайлович, можно начинать мирную жизнь?
      Носатый, востроглазый, плешивый, со втянутыми, плохо побритыми щеками. Абрамкип осклабился:
      - Истинно, товарищ лейтенант! - Но тут же вздохнул, его лицо болезненно передернулось. - Кабы она раньше началась, мирная-то жизнь. Заждались мы ее до зарезу, товарищ лейтенант! Посудите: мне пятьдесят один, сколь еще проживу? А четыре года отняла война распостылая, считай, что и не жил...
      И двое других скучно подтвердили:
      - Чего уж там, маловато, в обрез достанется нам тон жпзни-то послевоенной...
      - Это факт, те четыре года вычеркивай, пропащие годы...
      Но Абрамкип тряхнул головой, вновь осклабился и бодро проговорил:
      - А все ж, товарищ лейтенант, радостно. Войне капут и мы вживе! Страну отстояли, долг сполпили, возвернемся до дому!
      Возьмите меня: пораненный вдоль и поперек, а вживе. Трое сынов воевали, старшак погиб, остальные вживе. Дома, в Михеевке, старуха и дочерь дожидаются. Так-то семья хоть бы и с трещинами, а все складывается. В колхозе трудяжить буду...
      И те двое приободрились:
      - Это факт, поживем еще... Всласть поживем... совесть-то чиста...
      - Залечим раны, все наладится. Стосковался я по работушке... Ух, и поработаю!
      Глуховатыми, немолодыми голосами они говорили о близких, которые ждут дома, о родных краях, о том, как будут работать и вообще какой линии жизни придерживаться, - получалось, что это хорошая линия. Я слушал их и думал: "Ну, а как скоро увижу Россию я, грешный? Я тоже хочу жить на родипе, учиться, работать, любить и все такое прочее. Домой хочу! Но поскольку я молодой и глупый, то одного моего хотения мало".
      Мне было шесть лет, и я впервые увидел на парковой эстраде духовой оркестр. Именно увидел, а не услышал, ибо я был поражен не звуками его, а видом - сияющие медью трубы. Мама насилу увела меня от музыкальной раковины, но несколько дней я бредил духовым оркестром. В парке же нашел в траве изогнутую трубку от фонаря, смахивающую на некий духовой инструмент.
      Я дул в нее, счастливый. Это была моя любимая игрушка в течение целого года.
      4
      МОРЕ
      В Гагру Лидия Васильевна приехала с сынишкой поздно вечером. Автобус стоял у тротуара. Лидия Васильевна одной рукой тащила к выходу громоздкий чемодан, другою - сонного, вяло переставлявшего ноги мальчика. Он зевал, куксился, расхлябанные, со сбитыми задниками сандалии так и норовили у него слететь.
      - Да живей же, Петенька, ради бога, живей, - скороговоркой произнесла Лидия Васильевна и тащила, тащила сына и чемодан.
      Шофер-грузин с черными усиками и в белой тужурке помог ей спустить чемоданище, подержал за локоток, сыпля любезности, пожелал счастливого отдыха и вспрыгнул на подножку. Автобус отъехал, и справа за домами и деревьями открылось нечто темно-серое, сливающееся с небом. Лидия Васильевна воскликнула:
      - Петенька, море!
      - Где? Где море, мама?
      - Вон, вон, туда смотри!
      Но мальчик, сколько ни напрягал зрение, ничего, кроме липучей темноты, не увидел. Капризничая, сказал:
      - Спать хочу! Где наш дом?
      Воздух был теплый, влажный то ли от тумана, то ли от мороси, пахнущий чем-то сладким, дурманным. Белое здание автобусной станции будто плыло, светясь в темноте, фонари на столбах отбрасывали круги, высвечивая диковинные деревья. Над городком нависали горы, почти неотличимые от неба. Подниматься по улице надо было в гору, туда уверенно вела одна из одетых в черное платье женщин, окруживших маму с криком: "Комната! Есть комната!" Эта женщина завладела ими потому, что крепче всех хватала Лидию Васильевну за рукав.
      Веки у Пети слипались, слетали сандалии, сбившимся носком натирало палец. Мальчик спотыкался о гальку, хромал и сердито сопел. А мама старалась не отстать от хозяйки и ласково повторяла:
      - Сейчас придем, сейчас ляжешь спать, сыпок...
      Проснувшись, Петя не сразу сообразил, где находится. Он лежал на высокой, пышной кровати. Было жарко, душно, хотя ветер трепыхал тюлевую занавеску на раскрытом окне. Ослепительное солнце ломилось пучками, затопляло комнату, отражаясь в зеркале, в цветочных вазах, в никелированных кроватных шишках. Простыни, пододеяльник и наволочки, майка и трусики были влажные, неприятные, и Петя ногами отбросил одеяло, сел на постели, озираясь. С настенных фотографий на пего неодобрительно взирали черноусые мужчины с кинжалами - мужчины были маленькие, кинжалы большие. С порога смотрела свернувшаяся пушистая собачка, с подоконника свернувшийся пушистый кот, они также смотрели без одобрения, и оба подрагивали усиками.
      "Тут все усатые, - подумал Петя. - А недовольны тем, что я столько продрых..."
      Петя прошлепал босиком к окну, отвел шторку и ахнул: поверх соседних крыш, поверх верхушек деревьев в отдалении шевелилось, переливалось огромное, синее, живое - море! С минуту простояв в оцепенении, он сорвался с места и кинулся к двери, испуганные кошка и песик вскочили, выгнули спины.
      Он сбегал по улочке к морю, накалывая пятки и не замечая этого, не замечая и того, что за ним бежит пушистая собачка и чуть дальше - мама. Прохожие оглядывались, пожимали плечами, улыбались, что-то говорили ему вслед - он не слышал. В конце улицы перешел на шаг и побрел по гальке, задыхаясь от бега и от счастья. У кромки берега остановился, смятый ощущением неповторимости открывшегося ему чуда. Этим чудом было море, ластившееся к его ступням, без конца, без края, до горизонта, голубое, синее и зеленое, ровно дышавшее, без устали катившее волну за волной в мелкой кружевной пене.
      И казалось непостижимым, что в это чудо, как свои, входили люди, и плескались, и плавали. То, что пароходы плыли по морю и катера, - понятно, но люди... И вдруг решимость овладела мальчиком - чем он хуже других? - и он шагнул в воду. И тотчас его схватили за руку, вытащили на берег, крича:
      - Ты с ума сошел! Ты утонешь! Надо же - удрал без спросу один к морю! Как с цепи сорвался! У тебя глаза абсолютно дикие!
      Так кричать мама может, если очень рассержена, вообще же она не повышает тона. А глаза у пего, быть может, и были дикие - от счастья. Он и улыбнулся от счастья - широко, белозубо, задвигав носом. Мама сказала:
      - Он еще улыбается, проказник... Чтоб это было у меня последний раз, побеги твои!
      Опа с трудом увела его домой, пообещав, что после завтрака они придут на пляж. И пушистый песик кивал мордой, словно подтверждая: придем, придем, не беспокойся. Петя тягуче сплюнул и сказал:
      - Ну...
      - Перестань плеваться и нукать. Говори "да", а не "ну"!
      Что?
      - Чего мне сбегать, когда море под боком...
      И мама перестала сердиться, потрепала его за волосы.
      - Сынок, ты доволен, что мы сюда приехали?
      - Ну! - И он сплюнул.
      Мама посмотрела на него, вздохнула и промолчала: она знала, что говорить "ну" вместо "да" и сплевывать для Пети своего рода удовольствие. И только опять потрепала его.
      Так они стали жить в Гагре. Городок, а точнее - поселок, лепился, вытягиваясь, на узкой равнине, равнина была зажата между хребтом и морем. Стоял октябрь, а жарило, как в разгар российского лета. Солнце по утрам выкатывалось из-за горной гряды, поросшей непроходимыми лесами, в которых не усматривалось ни одного желтого пятнышка, и затопляло все палящим светом - море света! Солнце катилось по безоблачному небу медленно, как бы желая подольше покрасоваться и отдать весь ласковый и злой жар. По вечерам, раскаленное до алости, оно опускалось за горизонт, тонуло в море; утонув до половины, напоминало по форме стог, утонув на две трети - юрту; потом алела скобочка - как обрезок месяца. А потом и пи скобочки, но по небесам бродили отсветы; багровые превращались в лиловые, лиловые - в лимонные, лимонные поглощала темнота. Она наступала сразу, обволакивая море, горы, домики среди виноградников, хурмы, инжира, яблонь и груш, кривые улочки, мостки, заборы, веерные пальмы (и впрямь ветви как веер у Лидии Васильевны), банановые пальмы (ветви как слоновые уши), эвкалипты (кора облезла, висит, как у бродяги лохмотья, а обнаженная сердцевина белая, будто березовый ствол), островки пампасскон травы (метелки, словно у камыша), бамбуковые рощицы, магнолии, кактусы, цветочные клумбы. Эта обрушившаяся лавиной темнота была необоримой, хотя были лупа и звезды. Темнота приторно пахла цветущей маслиной и переспелым черным виноградом, трещала цикадами, пела гортанным голосом подвыпившего гуляки, гудела нетерпеливыми автомобильными гудками.
      А утречком солнце опять всплывало пад зубчатой грядой, и Петя радостно поражался: тонет в море - всплывает в горах!
      Впрочем, и солнце, и горы, и домики, и зелень - все было прекрасно, лишь дополняя чудо. Чудо же было одно - море.
      Мать и сын ходили к морю трижды на дню - после завтрака, обеда и ужина. Но ночью, во сне, Петя не расставался с чудом ни на минуту: он лежал на топчане - и глядел на море, сидел на нарапете - и глядел на море, шел вдоль кромки - и глядел на море, плескался у берега - и глядел на море. Насмотреться на него Петя не мог и ночью, во сне, повторял то, что делал днем, наяву.
      Когда море было доброе, спокойное, оно бережно несло на себе суда, людей и дельфинов; днем было теплое, млелое, вечерами курилось в охолодавшем воздухе, неся на себе блескучую лунную дорожку.
      Полуденное солнце пронзало толщу воды, и она переливалась, меняла цвет - зеленый, голубой, синий, пенно-радужный, - а то вдруг все краски смешивались в одну, которой и названия нет.
      Если было безоблачье, вода становилась еще синей от отраженного в ней неба, если хмарь, море становилось еще свинцовей от отраженных туч. Под дождинками оно словно кипело, при грозе молнии впивались в его поверхность, гасли без следа. В шторм ревело, гнало высоченные волны, ветер срывал барашки, и тысячетонный прибой сотрясал набережную. Петя любил море и в шторм, норовя подойти поближе, чтобы ощутить на губах гневные соленые брызги. Хотя мама не пускала его и страх не пускал.
      Море было изменчивое, каждый раз неожиданное. Поэтому и мальчик каждый раз, увидав его, задыхался от счастливого волнения, как будто знакомство происходило впервой. И Лидии Васильевне надоело это видеть. Сначала она щадила сына, посмеивалась про себя, но впоследствии, окончательно закиснув в этом забытом боженькой райском уголке, стала выговаривать не без раздражения:
      - Петенька, нельзя же быть столь впечатлительным и, если хочешь, сентиментальным... Ты мужчина, закаляй характер!
      Мальчик не очень понимал, чего хочет мать, и уж совсем не обращал внимания на ее тон. И ей делалось неловко, она привлекала сына, тормошила, целовала. Стараясь не обидеть мать, он высвобождался, оглядывался: не застукал ли кто этих нежностей, он же пацан, не девчонка. Хотя маму он любит всегда и всякую - добрую и сердитую, ласковую и строгую, молчаливую и разговорчивую. Только чтоб без нежностей, чтоб не слюнявиться.
      Лидия Васильевна приехала в Гагру с непреходящим чувством одиночества, знакомым ей не один год. Но рядом все-таки был сын, а вот теперь он отдалился, носится со своим морем, и ей стало вовсе одиноко. До смерти наскучила эта курортная глухомань, куда она прикатила, наслушавшись рассказов сослуживицы о благодатном абхазском климате и рыночной дешевизне. Хотелось доставить сыну радость - и доставила. На что ж и на кого нынче обижаться? Но обида крепла, будто отпочковавшись от той громадной обиды, что появилась еще до рождения Пети.
      Данные о рыночной и прочей дешевизне были сильно преувеличены, а климат действительно был благодатный. Но уже раздражали лазурное море, теплое солнце, яркая зелень, местные жители - шумливые, назойливо-гостеприимные. И вовсе были непереносимы курортники. Не те, которых поменьше, - работяги в обтрепанных брюках, партийки в красных косынках, - а те, которых было побольше, - упитанные вчерашние буржуечки и нэлманочки с нынешними ответственными мужьями не меньшей упитанности, восточные люди в соломенных шляпах и чесучовых костюмах, из Тифлиса, Эривапи, Баку, их дамы сверкали кольцами и браслетами. Вся эта гладкая, самодовольная публика вертелась вокруг пляжей, базаров и ресторанов. Жарило солнце - восточные люди за ресторанными столиками вытирали пот со лиа не носовыми платками, а бумажными салфетками, шли парные дожди - на тротуары выползали улитки, под подошвами курортБНКОВ хрустели, как пустые спичечные коробки. Противно. Бархатный сезон, будь он неладен...
      Лидия Васильевна вспомнила московский деревянный домкупчину и как она, восемнадцатилетняя, стояла на крыльце, а сверху шмякался голубиный помет, а по железной кровле стучали коготками голуби, словно дождь стучал. И ей захотелось не этого южного, парного дождика, но московского - холодного, секущего, по-настоящему октябрьского. Домой, в Москву!
      Одно событие ускорило отъезд.
      Петя с мамой был на пляже. Мама лежала на топчане лицом вверх, на носу приклеена бумажка, чтоб не обгорел, глаза прикрыты. Петя сидел рядом на гальке, смотрел в море. Оно было дремотное, в прозрачной дымке, шлепало ленивым прибоем. По горизонту плыл, будто стоял, трехтрубный пароход, поближе к берегу белел косой парус яхты, белели шлюпки с рыбаками. Выпрыгивая из воды, играл черный лоснящийся дельфин. На глубине, у флажков, плавали взросые, на мелководье плескались дети.
      - Мама, я окунусь, - сказал Петя.
      Не открывая глаз, Лидия Васильевна ответила:
      - Далеко не заходи.
      - Хорошо, - сказал Петя, вставая, и тут увидел: из моря выходит девочка в оранжевом купальнике, в резиновой шапочко, вода стекает с девочки. Что-то поразило Петю, и он пошел к ней.
      И пока дошел, задохнулся от внезапного счастья. Будь постарше, он бы подумал: одно чудо - море - родило другое чудо - девочку. Он бы понял, что девочка была большим чудом, но перед морем он благоговел, а к девочке можно было подойти и взять за руку. И он взял ее за влажную, прохладную и тонкую руку. - Давай дружить. Меня зовут Петя.
      Она не удивилась, сняла резиновую шапочку, тряхнула русымп завитками.
      - Давай. Я Вика.
      - Мне почти семь, - сказал Петя. - Скоро восьмой пойдет.
      - А мне уже семь. Я старше тебя!
      - Старте, - сказал Петя. - Ты здорово плаваешь. Научишь?
      - Да. Если будешь слушаться.
      - Буду, - сказал Петя.
      Ему казалось: разговаривая с этой необыкновенной, поразившей его девочкой, он и сам становился каким-то необыкновенным, новым, который все может, даже научиться плавать. В чем ее необыкновенность, он не знал. Но это был факт, что она не походила ни на кого из девчонок, - это-то он наверняка знал.
      Он проводил Вику до топчана, где загорала со мама, полная красивая женщина в шелковом купальнике, постоял, переминаясь. Мама весело спросила:
      - Вика, это твой кавалер?
      Девочка, вытиравшаяся махровым полотенцем, ответила:
      - Это Петя. Мы будем дружить.
      - Дружите, дружите, - сказала Викина мать и повернулась на другой бок.
      Петя с Впкой уселись на галечник и стали играть в чет-нечет, готом бросали плоские камешки, "пекли блины" - у кого галька больше подскочит на воде. Побеждала Вика, и Петя этому не удивлялся. Она была иной, чем все девочки. А потом Вика учила его плавать вдоль берега. И саженками, и по-лягушачьи, и под водой.
      Петя суматошничал, хлебал горько-соленой водицы, но у него коечто получалось, хоть малость держался на воде. А раньше умел плавать лишь по-топориному. Дайте срок - будет плавать и саженками, и по-лягушачьи: он ведь сделался чуть-чуть необыкновенным. От Вики передалось.
      Они купались, грелись на солнышке, играли, снова лезли в море, и у Пети не проходило чувство необыкновенности всего этого - Вики, моря и его самого, Глушкова Пети. Он не отходил от девочки нп на шаг, и Лидия Васильевна еле дозвалась его на обед. А Впкина мама смеялась:
      - Дочуня, до чего ж у тебя преданный кавалер!
      - Он не кавалер, а Петя.
      - Это все равно! - Викина мама смеялась егде заразительней.
      В столовой Лидия Васильевна выговаривала сыну:
      - Просто непрплпчно - так прилипнуть к чужой девочке.
      - Она не чужая. Мы с ней дружим.
      - Ладно, ладно! - Лидия Васильевна отмахнулась от назойливой, свирепой осы. - Компот будешь пить?
      - Ну! - сказал Петя и сплюнул.
      Грозно жужжали осы. За раскрытым окошком сигналила на дороге грузовая автомашина, скрипели повозкл, запряженные буйволами. У изгороди коровы бренчали колокольнями, .хрюкали черно-белые, пятнистые свиньи с треугольными деревянными колодками на шеях - чтоб не пролезли в огород. На террасе соседнего дома, где сушились на гвоздях связки красного перца, кукурузных початков, табака, мужчина в клетчатой руСашке кричал женщине в блузке, с отвисшей грудью:
      - Хэ, кого учишь? Меня учишь!
      Жужжите, сигнальте, скрипите, хрюкайте, разговаривай го, пойте - все звуки нужны Пете Глушкову. И чем их больше, тем лучше. Сам бы закричал что-нибудь, или пропел, пли свистнул, да мамы опасается. Тем более она жалуется: "В этом поселке адский шум, буквально голова раскалывается..."
      И на их квартире шума хватало. Лидию Васильевну особенно донимали грохот машин, лай и мяуканье - пушистые собака и кот были голосисты. Но Пете они нравились; во-первых, жили дружно, спали и то на пару, во-вторых, ластятся к людям, любят поиграть, поноситься. Пегий, криволапый Шарик был хитер, изворотлив и добродушен. Мурзик - полосатый лежебока с насмешливым прищуром крапчатых глаз, в темноте они горели дьявольски.
      Шарик был попрошайкой: становился на задние лапы и глядел умоляюще до тех пор, пока не получал вкусненького. Мурзик благосклонно, а то и надменно принимал дары - как будто делал одолжение. Оба ластились к кому угодно, но преданы были только хозяйке, Медее Виссарионовне, седой, тощей и бородавчатой, в неизменно черном одеянии. Медея Виссарионовна неутомима, с утра до ночи она возится в саду и на огороде, прибирает в комнатах, стряпает кушанья, стирает, гладит. Однако она находит время приласкать Шарика и Мурзика. Если ласкает Шарика, кот начинает тереться о ее ноги, ревниво мяукать, если ласкает Мурзика, о ее ноги трется пес, ревниво взлаивая. Это, пожалуй, единственный изъян в их собачье-кошачьей дружбе.
      Петя с мамой обедали в столовых, а завтракали и ужинали у Медеи Виссарионовны, и поэтому мальчик имел возможность подбросить Шарику и Мурзику куриную косточку, кусочек баранины, хлебца с маслицем, конфетку. Нельзя сказать, что собака и кот были слишком уж неразборчивы, скорее наоборот - простую хлебную корочку, без масла, они могли понюхать и не съесть. Им бы что полакомей!
      А еще Петя одаривал Вику. Тут уже подношения были иные:
      яблоко или груша, шоколадка или хурма, кисть "изабеллы", горсть фундука, початок вареной, горячей кукурузы. Петя совал их девочке везде, где виделся с ней, - на пляже, в приморском парке, на пристани. Лидию Васильевну это вгоняло в краску, а Викина мать хохотала:
      - Аи да кавалер! Широкая натура!
      На пристани, где обосновались рыбаки с удочками, гордые и неприступные, Петя ухитрился выпросить только что пойманную рыбу-иглу, зд"сь же подарил Вике. Та подержала ее в руках, скользкую, извивающуюся, и отпустила в море. Петя спросил:
      - Не жалко?
      - Жалко, - сказала Вика. - Но, может, рыбка не простая, а золотая и выполнит мое хотение.
      - А что ты загадала?
      - Секрет.
      Петя не стал допытываться, хотя любопытство разбирало.
      Вика шепнула ему на ухо:
      - Я просила: пускай она сделает так, чтобы я дожила до ста лет! Как бабушка Элико!
      Это верно, бабушке Элико сто лет, и она еще бодрая, сидит на раскладном стульчике у пляжного входа под большим зонтом и за две копейки взвешивает на весах всех желающих. Петя попробовал представить Вику столетней и не сумел. Вика не могла быть старенькой, хотя и бодрой, но седой, морщинистой. Вика могла быть лишь такой, какую видел сейчас мальчик. Он улыбнулся и сказал ободряюще:
      - Доживешь.
      Прогулочный катер отваливал от причала, мигая зелеными и красными огнями. Море шлепало о сваи, йодисто пахли гниющие водоросли. Летучие мыши мельтешили в сумерках, стригли воздух будто всплескивающими крыльями. Сторожевой прожекторный луч прорезал мглу, ложился на воду, как лунная дорожка, освещал Вику - в матроске, в юбочке с оборками, на затылке бант...
      Утром, придя на пляж, Петя не увидел ни Вики, ни ее мамы.
      Он не успел спросить, почему их нет, как услышал то, от чего мурашки поползли по спине. Об этом на пляже говорили все завсегдатаи - перебивая друг друга, с подробностями, с размахиванием руками и закатыванием глаз.
      Вчера вечером на взморье Викина мать и ее курортный приятель, основательно пьяный, надумали покататься на лодке. Вика отговаривала, но мать высмеяла ее: "Трусишь? Так и скажи, что трусишь!" Вика села с ними. Подвыпивший мужчина пожелал купаться. Покупался. А когда влезал, перевернул лодку. Его и Викину мать подобрали, девочку не спасли. Хотя она неплохо плавала, но что-то, видимо, стряслось, может быть, ударило лодкой. Девочку выловили мертвой и откачать не сумели. Поминутно ахавшая и охавшая женщина в сарафане, будто бы видевшая, как Вику привезли на пристань, пришепетывала:
      - Лежит себе, голубушка, как живехонькая, ручки вот эдак сложены, а в глазках стоит вода, ну ровно плачет девчушка-то...
      Петя не все понимал из слышанного, но одно понял: Вики нету в живых, она никогда не придет к нему на пляж. Мурашки ползли по спине, начал колотить озноб. Петя поднял голову, посмотрел на море, штилевое, мирное. Это чудо оказалось злым! Или люди виноваты? Тогда почему утонула Вика, а не тот, постылый, пьяный, опрокинувший лодку?
      Петины плечи затряслись в рыданье, он упал на гальку. К нему подбежала растерянная, пришибленная Лидия Васильевна:
      - Что с тобой, сынок? Ах, боже, какое несчастье! Нет, все, завтра же уезжаем отсюда! Слышишь, Петенька, - уезжаем! Успокойся, ради бога! Ах, какое несчастье...
      Сначала море и девочка часто вспоминались Пете Глушкову, но с годами воспоминания тускнели, стирались и наконец вовсе стерлись, имя девочки забылось. А на войне, уже взрослому, море и девочка стали сниться, и он просыпался с мокрымн глазами.
      5
      Восточная Пруссия - обжитая, ухоженная сторона. Спрямленные асфальтовые дороги, обсаженные липами, тополями или декоративным кустарником, голубая мечта шоферов. Конечно, наше российское бездорожье тут помянешь не раз: дескать, живут же люди. Батальонный замполит Трушин меня поправлял: во-первых, не люди, а фрицы, фашисты, во-вторых, мы не должны низкопоклонничать перед заграницей, должны разоблачать ее. Я отвечал ему в том смысле, что фрицы бывают разные, не все сплошь фашисты, насчет же разоблачения - правильно, надо разоблачать, однако же живут недурно, никуда не денешься. Другое дело, что немцы выкачивали из покоренных государств богатства и вкладывали в свое хозяйство, в свою страну, из непокоренной России тоже повысосали - будь здоров. Но факт, как говорится, налицо:
      распрекрасные дороги, каменные дома, теплые уборные, ванные, кухни облицованы кафелем, мебель - ничего не скажешь. Да нет, устроены они неплохо. Леса разрежены, сады чистенькие - немцы аккуратисты и трудолюбивы, этого у них не отнимешь.
      Не будь войны, мы бы жили похлестче немцев, но ничего, после победы заживем! На это Трушин ответил: не выскакивай с собственным мнением, когда есть официальное. Я спросил его:
      - А ты имеешь собственное мнение?
      - Имею. - Трушин щербато усмехнулся. - Оно всегда совпадает с официальным.
      - А мое подчас не совпадает. Как в данном случае.
      - Умней всех хочешь быть, - проворчал Трушин.
      Нет же, не хочу быть умней всех. Просто хочу прийти к самостоятельным выводам, без подсказок. Голова дана для того, чтобы ею думали, а не только чтоб водружать на нее пилотку или ушанку. Разумеется, я могу ошибиться и таки ошибаюсь: опыта маловато, еще зелен, глуп, мальчишка (хотя бывает, что чувствую себя шестидесятилетним). Но я не автомат, это немцы воспитывались как автоматы, чтоб не рассуждали. А отчего бы мне не порассуждать?
      - Бессмысленное занятие, - сказал Трушип. - Болтовня и словопрения. Надо делать дело, поменьше разглагольствовать.
      Это он путает: рассуждать, размышлять не значит бездельнпчать, и рассуждая можно дело делать. Я сказал ему об этом. Он не согласился, заявил:
      - Ты доморощенный философ. Всему торопишься выставить оценку. А оценки, между прочим, выставляет исторня.
      - В смысле - отдаленное будущее?
      - Более или менее отдаленное.
      - Я хочу, чтобы и мое мнение учла история.
      - Мало ли чего мы хотим, мелочь пузатая.
      - Если тебе нравится, можешь считать себя мелочью. А мне противно это самоуничижение!
      - Обиделся? - искренне удивился Трушин. - И зря. Надо быть самокритичней, не переоценивать себя.
      Тут он, пожалуй, прав: это со мной приключается - переоцениваю свои возможности. И самокритичности не хватает, признаю. Но почему мы с замполитом так часто спорим? Разные мы с ним. Хоть он и политработник, подкованней меня, а со многими его высказываниями я не согласен. Подчас он мне неприятен как человек. А все же, случается, и соглашаешься с ним: бросит какую-нибудь фразу - как будто попадет не в бровь, а в глаз. В самую точку попадет, и нечем крыть.
      Но больше всего примиряет с Трушиным то, как он воюет. На войне это главное - как ты воюешь. Вот здесь-то могу перед Трушиным снять шляпу, то есть пилотку: храбрейший малый, никогда не ограничивается словесными призывами, ломит в атаку наравне с бойцами. Где они, там и он. Вот это я понимаю, комиссар показывает личный пример. А то приходилось встречать: пламенные призывные слова, сам же чуть что - в кусты. Иначе говоря, в тылы. Вы на пулеметы, а я в обоз, ездовых нужно еще поагитировать. И надо же - того трусоватого накрыло миной из шестиствольного, а Трушин, чертяка, изо всех переделок выходит невредимый.
      Я говорю почему-то в настоящем времени: воюет, выходит невредимый. Но ведь надо говорить в прошедшем времени! Это все было, ушло, сгинуло, теперь иное - войны нет. Ни артобстрела, бомбежек, пулеметного огня, ни наступления и обороны, маршей и привалов - ничего нету. Настал мир, тот мир, о котором мы мечтали четыре года. Мы победили! Наверное, чем дальше мы будем отходить от дня Победы, тем величественней будет она выглядеть. Ее значимость будет расти во времени, пока не станет ясно всем: это событие решило судьбу человечества...
      С каждым днем солнышко пригревало жарче. Трава зеленела, выбившись отовсюду, где можно. Она казалась особенно сочной оттого, что и здешняя земля, в сущности, обильно полита кровью.
      На лесных опушках появились первые ландыши, вдоль полевых окрайков колокольчики, кашка, одуванчики и цветы, которых я в России не видел. Над полями висели невидимые жаворонки, словно обсыпали трелями высохшие, разомлелые поля.
      И я млел от близости лета и от женской близости. О, мирные деньки мелькали - не то что на войне, там они нудно тянулись.
      Так вот всегда: хорошо тебе - время бежит, плохо - время стоит.
      Не пропадала мысль: я свое отслужил, отвоевал, пора в гражданку, за учебу, пусть другие послужат.
      Прислали других. Это было пополнение, десятка три желторотых, семнадцатилетних: на щеках незнакомый с бритвой пушок, припухлые губы, доверчивые и детски любопытные глаза, цыплячьи шеи.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22