Алексей Смирнов
ПРАВОЕ ПОЛУШАРИЕ
Поверяя историю эонами, не довольствуясь мотыльковым веком, мы можем уподобить ее сонму текучих образов, движение которых обнаруживается лишь с высоты полета археоптерикса. Она сродни масляному пятну, растекающемуся на поверхности бездонной мутной лужи. То, что нам, по причине наших карликовых размеров и недолголетия, представляется необъяснимым, едва ли не чудесным историческим поворотом, переменившим ход событий к нашей пользе, оборачивается внезапным отклонением радужной ложноножки от наиболее вероятного курса по прихоти случайной зыби - что лишь ненадолго отсрочивает окончательное замыкание пятна в более или менее округлых границах. То, что пока не случилось, рано или поздно произойдет под тем или иным видом. Мелкое завихрение вокруг брошенной спички - и вот уже восстановлен порядок, предрешенный свойствами несочетаемых жидкостей. Но мы упрямы в отстаивании права менять и преобразовывать. Мы рассуждаем: мир изменится от праздного мановения руки, ибо прежде этого мановения не было. Приятно влиять на вселенную. Бывает, что для запуска необратимых метаморфоз действительности недостает микроскопического движения толстовской лопаты. К сожалению, тончайший механизм такого влияния не удается выяснить из-за несоразмерности причины и следствия.
Возможность любого события во Вселенной близка к нулю, но в то же время, если исходить из ее бесконечности, равняется ста процентам. В обоих случаях уместно говорить о чуде; тем большим чудом оказывается одновременная правильность того и другого. Чудо - событие, стоящее над теорией вероятностей, но реализованное как посредством причинно-следственной связи, так, возможно, и без участия последней. Резонно спросить: какими же, в таком случае, событиями оперирует теория вероятностей, если каждое событие - чудо? Ответ: никакими и в то же время существует по праву, являя очередное чудо. На самом деле ничего нет, как нет горизонта.
…Бог, как и автор, не сочувствует человеку, Он испытывает некую иную эмоцию. Для него все происходящее - понарошку, так как Он сам это и выдумал. Отчаявшееся творение вынуждено ожить, чтобы выжить.
Все, выше сказанное, не важно и не относится к делу.
Любое совпадение с именами ныне здравствующих людей случайно.
Вольное обращение с историческими фигурами и событиями
неизбежно и второстепенно, ибо ничем не грешит против сути.
Часть первая
СУХАЯ ЛОЗА
1
– Сколько вам лет, Яйтер?
Лестное недоумение.
– Шестьдесят восемь.
Лестное изумление.
– Но как же? Вам никто не даст больше сорока!
Яйтер смутно чувствует, что заблуждение собеседника должно укрепить его самомнение. Этого не происходит по двум причинам. Во-первых, диалог приелся. За два-то десятилетия. Люди не верят глазам и сомневаются в достоверности зрительных впечатлений. Во-вторых, его неповоротливый разум не вдается в нюансы и оттенки.
Лепила вертит бумажку.
– У вас необычная спермограмма.
Опять необычная. История повторяется. Он слышал это много раз.
– Очень много сперматозоидов. Очень. Весьма нехарактерно для вашего возраста. И все живые. Но они не вполне обычные. Лаборатория пишет, что они деформированные, но это отписка. Я посмотрел лично: действительно, странные. Я даже не могу сформулировать, в чем отличие.
– Рогатые, что ли? - безнадежно острит Яйтер.
– Правильно, главное - не унывать, - кивает врач, огромный мужик, которому тесно под колпаком.
Они сидят друг против друга; оба громадные, кряжистые, сильно похожие. Яйтер, однако, гуще зарос. Шерсть выбивается в глубокий вырез футболки, нависает над кромкой плющом-бородой. Поверх футболки Яйтер носит камуфляжную куртку; штаны на нем тоже камуфляжные, широкие; он обут в огромные и грязные белые кроссовки. Наряд для зимы, наряд для лета, весны, осени. У Яйтера, когда он вразвалочку вышагивает по городу, никто и никогда не просит ни закурить, ни даже прикурить.
– Что с партнершей? - осторожно спрашивает врач. - Она обследовалась?
Яйтер машет рукой:
– Здоровая кобыла.
– Эк вы ее, - крякает доктор.
Яйтер машинально напевает, отбивая такт слоновьей ножищей. Собеседник хмурится, обескураженный его поведением.
– У вас хороший слух, - замечает врач не то саркастически, не то с искренним одобрением.
Тот неожиданно расплывается в детской улыбке:
– Да. Мальцом я даже хотел в церковный хор. Чуть не взяли. Но потом передумали. Небось, рожей не вышел.
Яйтер не лукавит. Прослышав о таком хоре в детстве, по простоте своей он действительно пожелал в нем участвовать. И возмущенный отказ он отнес на счет своей рожи, не думая о тогдашней востребованности церковных песнопений.
Доктор кивает, озадаченный неуместным поворотом беседы.
– Я и рисую неплохо, - сообщает Яйтер.
– Довольно неожиданно, - вырывается у доктора. Он спохватывается, плотно сжимает губы, но Яйтер ничуть не обижен. Он возвращается к оставленной теме:
– Мне одно нужно знать. Будут у меня дети или нет?
Доктор честен:
– Не уверен. Во всяком случае, очень и очень сомневаюсь. Вы же не в первый раз обследуетесь?
Яйтер сгребает в кулак скрипучую и скользкую щетину, которой на вид - несколько дней, но возможно, что не исполнилось и суток.
– Не в первый, - вздыхает он.
Лепила соболезнует фальшивым молчанием. Яйтер называет его "лепилой" мысленно, автоматически. Внешность, немногословность и звериная аура притягивают к Яйтеру неприятных субъектов с лексиконом, для которого "лепила" - обычное и понятное слово. Неумело выбритый череп; лицо, заросшее от глубоко посаженных глаз; вывернутые губы, чуть заостренные волосатые уши, короткая шея, плоский нос - все эти ломброзианские черты ошибочно указывают на зловещую сущность Яйтера. Он, однако, не помнит за собой ничего преступного. Не особенно крепкий разумом, он следует в жизни путем, на котором встречи по одежке мало чем отличаются от проводов по уму. Самки, восхищенные столь явно выраженным мужским началом Яйтера - сплошные шалавы. Их не обследуешь, а Яйтеру отчаянно хочется иметь детей. Да и обследовать нечего - диагнозы написаны на лицах. Он думал, что ему повезло с Марианной: культурная женщина, пусть ветреная, вольного нрава. Зато без наколок. Зато согласилась на докторов - ей тоже наскучила мутная жизнь неразборчивой охотницы, она ищет покоя, она рассчитывает на мирный обустроенный быт. Марианна здорова, но Яйтер - нет. Он ничего не смыслит в необычных клетках и не старается понять; ему достаточно в десятый раз услышать, что с ним неладно. Перед каждым визитом к врачу Яйтер полон наивных надежд: а вдруг прошло? а вдруг они образумились, его бешеные клетки, подвижность которых, как ему говорили, невероятно высока. Яйтер считает, что, по результатам анализа, он мог бы оплодотворить слониху и даже слона; такое сопоставление не кажется ему ни глупым, ни даже иносказательным. Он мыслит буквально, и ему нет дела до межвидовых различий.
Однажды Яйтеру намекнули, что дело, возможно, в особенностях его генетического устройства и посоветовали обратиться к специалистам. Он осведомился: "А это лечится, если что-то не так?" Ему ответили, что конечно же нет, и он никуда не пошел, боясь за надежду.
– До свидания, - хрипит Яйтер.
Он косолапит по городу; он отвлекается от грустного, привычно досадуя на недостаток слов. Как описать шоколадный запах, долетающий до расплющенных ноздрей Яйтера с кондитерской фабрики? Какие слова подобрать для тополиного пуха? Яйтеру никогда не хватало слов, но ущербность с лихвой окупалась тонкостью чувственного восприятия. Он плохо подбирал названия и эпитеты, зато великолепно разбирался в сложных ароматах, неплохо видел в темноте и слышал, поспешая домой, как в отдаленном подвале, отделенном от Яйтера двумя улицами и одним переулком, пищат распоясавшиеся мыши. Посвистывают чайники. Дышат домашние коты. И еще он замечал ненастоящих - за неимением лучшего определения. Как обычно. Они бродили то группами, то порознь. Яйтер знал их имена: Павел Андреевич, Наталья Осиповна, Виктор Николаевич, Александр Александрович.
"Ты не к тому доктору ходишь", - сказала ему Марианна, едва он заикнулся о ненастоящих.
Она была права - и не к тому, и вообще напрасно. Утром, когда он проснулся, ее половина пустовала, Марианна ушла. Еще до знакомства с бумажкой, где значились активные деформированные сперматозоиды, а после слова "деформированные" стоял знак вопроса, заключенный в скобки. Она догадалась, что с Яйтером быту не быть. Он и сам не знал, какого рожна потащился к доктору - наверное, захотел оправдать ее перед ней же, имея в руках документальное подтверждение собственной несостоятельности. Сам Яйтер никогда бы так не выразился, он просто встал, выпил молока, умываться не стал, оделся и отправился на прием.
…Прежде чем войти, Яйтер, распахнув дверь, задержался на площадке.
– Павел Андреевич? - позвал он нерешительно. - Заходите, не стойте.
Павел Андреевич закружился волчком, приседая и запрокидывая отчаянное, прозрачное лицо.
2
Яйтер выждал, пропуская вперед Павла Андреевича, превратившегося в небольшой смерч. Потом отвернулся, чтобы запереть дверь, а когда посмотрел снова, понял, что Павла Андреевича уже нет. В дальнем углу коридора пристроилась какая-то скорбная баба - тонкая, словно вырезанная из фанеры. И больше не было никого. Баба сидела на табурете, положив на колени руки. Яйтер, привыкший к таким вещам, не стал с ней здороваться и прошел в комнату, которую Марианна называла студией. Остановился перед незаконченным пейзажем, затем перевел взгляд на несколько готовых картин, составленных рядами и повернутых изображением к стенке.
Мебели в комнате не было.
– Эгей, - сказал Яйтер, и эхо ему ответило.
Огромная квартира досталась от репрессированных родителей. Яйтеру вернули все, и он воспринял это как должное, хотя подобная справедливость не лезла ни в какие ворота. Совсем невероятным казалось то, что она, справедливость, восторжествовала задолго до газетных разоблачений, в самый мороз, когда не пахло никакой оттепелью. Полицейский чин, занимавший квартиру до Яйтера, исчез. В гостиной висел портрет отца, выполненный акварелью: жилистый дядька в гимнастерке и фуражке, при высоких ромбах. От матери не осталось ничего. Яйтер вселился в квартиру еще подростком, во время войны, и сразу стал получать усиленный паек. Мало того - к нему ежедневно приходила домработница, на деле бывшая кем-то большим, специально приставленным к юному Яйтеру. Он плохо помнил как ее, так и все, происходившее с ним в отрочестве и ранней юности. О детстве он не помнил почти ничего. Иногда вспоминалась буйная зелень, деревянные изгороди, большие игрушки кричащих цветов - преимущественно шары, кегли и кубики. Оранжевая посуда, винегрет, апельсины. Деревянные счеты, исполинский букварь, патефон.
Теперь домработницы не было, зато исправно начислялась пенсия. "Особая пенсия, - подчеркнули в собесе. - Как потомку пострадавших от культа личности". И смотрели нехорошо. Яйтер не знал, что такой большой пенсии не было ни у кого.
Он присел на корточки, перебрал картины. Остановился на двух: Аларчин мост и Крюков канал. Поделки для туристов, живописный аналог блинов и матрешек. Дневной промысел. Вечером - настоящая балалайка: не довольствуясь живописью, Яйтер подрабатывал в стилизованном под русскую сказочную старину ресторане, выстроенном в виде аляповатого терема с вестибюлем-предбанником на курьих ногах. По вечерам Яйтер наряжался в красную шелковую рубаху, подпоясывался кушаком, менял кроссовки на сверкающие сапоги-бутылки. Таким он отлично сходил за угрюмого русского мужика, которого задержали за опасную внешность и, пригрозив Сибирью, заставили развлекать балалайкой агличан и ерманцев.
Держа по картине в руке, Яйтер выпрямился и увидел, как Павел Андреевич, вприпляску и подбоченясь, наискосок пересек студию.
– Один пришел, - прошелестел Павел Андреевич. - Ему жарко.
– Что? - нахмурился Яйтер.
Павла Андреевича нигде не было, баба на табурете сменила позу, и Яйтер не заметил, когда.
Яйтера взяли в кольцо: Вера Васильевна, Дитер Ленц, Анна Дмитриевна, Ангел Павлинов, Мартин Догерти и Алексей Борисович. Они зашипели, надвинулись.
– Отвяжитесь, - Яйтер махнул рукой и выронил "Аларчин мост". Алексей Борисович отдернул ногу, потом отвел ее и ударил по раме. Ступня, заканчивавшаяся не пальцами и не носком туфли, а каким-то небрежным закруглением, прошла сквозь картину и взлетела на уровень глаз.
– Тяни, - приказал Дитер. Яйтер нисколько не удивился тому, что прекрасно понимает немецкую речь.
– Кого? - лоб Яйтера наморщился до предела, мучительно.
– Жаркого. Огненного. Тяни жаркого, он хочет.
– Я не понимаю, - признался тот.
Ответа не было, студия пустовала. Хоровод, баба, Павел Андреевич - пропали все.
Яйтер подумал о Марианне: ей приходилось нелегко в такой компании. Она почему-то не видела и не слышала всего того, что Яйтер улавливал автоматически, без малейшего напряжения природных датчиков. Зная за ней такую простительную и милую ущербность, в ее присутствии он старался не общаться с ненастоящими, но иногда забывался и отвечал на путаные, всегда малопонятные обращения, а то еще машинально уворачивался от столкновений, хотя не мог причинить ненастоящим никакого вреда.
Марианна была моложе Яйтера лет на тридцать, из ролевой категории "дочерей". Он особенно опечалился, видя следы ее прощальной заботы: аккуратно сложенные кисти, краски, тряпки; нотные книги, собранные в ровные стопки; старое пианино, протертое влажной салфеткой. Пустая мусорная корзина, котлеты в кастрюльке, сверкающий холодильник, вычищенная одежда, которую Яйтер почти никогда не носил - за исключением случаев, когда отдавал в стирку полюбившийся камуфляж. Хотя для таких дней у него все равно хранился запасной комплект.
Внимание, в котором, по мнению Марианны, нуждался Яйтер, показалось ей чрезмерным. Она устала следить за ним из страха, что Яйтер, увлекшись невразумительной беседой с ненастоящими, попадет под колеса.
Яйтер скомкал бумажку, где было написано про деформированные клетки; потом передумал: разгладил и разорвал на два десятка клочков. Приди он с хорошим ответом, он все равно не застал бы Марианну дома, не нашел бы ее за столом, сидящей, как ему рисовалось, в напряженном ожидании; не поцеловал бы в темя со словами "все нормально, будем стараться".
Завернув картины в дерюгу, Яйтер перевязал их шпагатом, прихватил с собой маленький складной стульчик и отправился торговать. Вдалеке гудели и галдели ненастоящие; их не было видно, и Яйтер шагал, не сбиваясь с курса, привычный к фоновому шуму.
3
Он давно облюбовал себе пятачок у Екатерининского садика. Основная толпа живописцев караулила покупателей чуть подальше, против Гостиного двора, и Яйтер туда не совался, ибо его отталкивающая внешность отпугивала состоятельных заморских зевак. Да и богатый выбор не оставлял ему шансов. При садике было потише. По слухам, там собирались гомосексуалисты, но Яйтер ни разу не видел ни одного. Те тоже не решались обратиться к звероподобному мужу, хотя наверняка томились по его ручищам и ножищам. Пятачок был мал, и Яйтеру приходилось жаться к ограде. Художники здесь почти не водились: торговали все больше бижутерией и матрешками.
Яйтера, не видя в нем конкурента, уважали. Он прибыл, когда день уже был в полном разгаре, но его постоянное место оставалось незанятым. Шатилов, специалист по расписным ложкам, приветствовал его радушным рукопожатием.
– У врача был, - пропыхтел Яйтер и развернул стульчик.
Карикатурист Баронов, скучавший неподалеку, обрадованно помахал рукой и, от нечего делать, стал набрасывать портрет Яйтера, на котором тот постепенно уподоблялся восточному демону-диву. Чуть больше волоса, чуть острее уши. Свирепость во взгляде, оскаленный рот, декоративные рожки. Прохожие замедляли шаг, переводили глаза с рисунка на Яйтера и обратно. Они уходили, немного довольные порицанием уродства.
Яйтер уселся, стульчик скрипнул. Перед ними кипел и дымился Невский проспект. Не только тот, кто имеет иностранный паспорт, чисто выбрит и носит удивительно сшитый костюм, но даже тот, у кого подбородок подобен низкому кирпичу, а голова щетинится, как у Яйтера, и тот в восторге от Невского проспекта. Едва только взойдешь на Невский проспект, как уже пахнет каким-нибудь нужным, необходимым потреблением. Здесь единственное место, где горожане показываются по необходимости, куда загоняют их надобность и меркантильный интерес. Невский проспект давно не место всеобщей коммуникации Петербурга; рядовые горожане текут по нему, как по сверкающей водопроводной трубе, сменившей старую и ржавую; они не задерживаются, не оседают на блистательных стенах, выложенных галереями, бутиками, отелями и ресторанами. Им не за что, а главное, нечем зацепиться. Ноздри Яйтера парусили, обоняя машинный июль; глаза привычно скользили по балкончикам, лепным украшениям и рекламным плакатам. В сером от зноя небе повис заблудившийся воздушный шар. Ноготь реактивного самолета раздирал небеса, как оберточную бумагу, и лезла вата. Шпиль Адмиралтейства дрожал и ломался, уступая несгибаемому фаллическому собрату на бывшей Знаменской площади, в которого он смотрелся, как в кривое зеркало. Поджимались и пятились тени. Слова и целые фразы слипались, наслаивались поверх друг дружки: французское голубиное воркование мешалось с утробным шансоном, трудолюбиво бухтевшим из маршрутного такси; образовавшийся продукт покрывался ломтиками отечественных непристойных междометий, лакировался сытным англоязычным соусом, преобразуясь в быстрое и несъедобное питание для чуткого слуха. Яйтер сидел с широко расставленными ногами; его пальцы - неожиданно изящные, почти скрипичные - барабанили по коленям, меняя ритм и постоянно импровизируя, но не в силах угнаться за приглушенной разноголосицей. Ненастоящие проступали сполохами, то застывавшими ненадолго, то сразу взрывавшимися; прохожие текли сквозь них, не замечая.
Город затравленно припадал к земле, раздавленный кастрюльной крышкой небес.
Перед Яйтером остановился пожилой иностранец - дочерна загорелый, морщинистый, в светлом костюме.
– Сколько? - осведомился приезжий.
Яйтер, не догадавшийся, к какому полотну из двух относился вопрос, наугад постучал по "Крюкову каналу". Он назвал цену.
– Нет, - иностранец замотал головой. С усилием подбирая слова, он ткнул пальцем в стульчик: - Вот это.
Баронов завистливо прислушивался.
– Шестьдесят баксов, - подсказал он.
– Шестьдесят, - согласился Яйтер, уже громко.
Покупатель улыбнулся, вынул бумажник, отсчитал деньги. Яйтер встал. Иностранец подобрал стульчик, не без критики повертел его, сложил, развернул, снова сложил и сунул под мышку, довольный.
Продав стульчик, беспомощно топтавшийся подле своих полотен Яйтер выглядел окончательным идиотом. Он провожал иностранца взглядом и вдруг увидел, как к тому подошли какие-то люди, остановили и, видимо, спросили документы. Любитель экзотической мебели испуганно обернулся, умоляюще посмотрел на Яйтера, полез за пазуху. Свободной рукой он еще крепче прижал к себе стульчик.
– Гражданин, попрошу пройти со мной.
Яйтер увидел перед собой милиционера, опасно учтивого.
– Снова запретили? - спросил он ошеломленно, намекая на общение с ненадежным зарубежьем.
– Забирайте ваше имущество и пройдемте в машину, - твердил старшина.
– Эхе-хе, - молвил Шатилов. - Что он вам сделал?
Милиционер молчал и следил за Яйтером, который обеспокоенно паковал холсты. Деревья, спохватившись, зашелестели.
4
Рация, приделанная к милиционеру, искрилась шипением адских сковородок. Разноголосые демоны бесстрастно переговаривались, согревая дыханием тлевшие угли. Чистилище приближалось. Ангел Павлинов, сидевший в машине напротив Яйтера, воздевал прозрачные руки, словно возносил кому-то хвалу. Никто, кроме Яйтера, не видел и не чувствовал Ангела.
– Я почетный пенсионер, - сказал Яйтер.
– И прекрасно, - не без иронии отозвался милиционер. - Рот прикрой. Извините, - он почему-то вдруг встрепенулся. - Приказано задержать и доставить, а дальше мое дело - сторона.
– Кем приказано? - не унимался задержанный.
– Все сейчас узнаете, - в голосе милиционера Яйтеру почудилось стыдливое сострадание.
Машина взвыла сиреной, так что даже тугодуму стало бы ясно, что речь не идет о рутинном установлении личности. По прибытии в ближайшее отделение Яйтера, не спрашивая его ни о чем, провели мимо дежурного, который с кем-то ругался в трубку; мимо безлюдного обезьянника, где только сверкали чьи-то нечеловеческие глаза; мимо высокомерных верзил с автоматами через плечо. Донеслись слова: "Ну и рожа". Острое обоняние Яйтера препарировало, ужасаясь, застойную смесь из запахов псины, гуталина и перетопленного алкоголя. Старшина топал позади, подталкивая гражданина-художника на поворотах. Они вышли к лестнице и стали подниматься во второй этаж. Наверху, миновав череду мертвых кабинетов, за дверями которых тихо сидели канцеляристы, обнаружилась запертая комнатушка. Старшина отомкнул замок, и Яйтер попал в бесцветное, обшарпанное помещение, лишенное окон и сколько-то запоминающегося интерьера. Он оглянулся, ища хоть кого-нибудь, хотя бы ненастоящих, но его оставили даже ненастоящие, они попрятались. Милиционер отступил и хотел захлопнуть дверь, но посторонился, пропуская вовремя подоспевшего чина, который, похоже, караулил их за углом. Возможно, на корточках - утомившись стоять. Яйтер, захваченный этим нелепым образом, состроил досадливую гримасу.
– Садитесь, - пригласил чин и быстро уселся сам. Стол перед ним был пуст и выцветшими кляксами напоминал состарившуюся школьную парту. - Моя фамилия Оффченко. Я из госбезопасности, курирую здешнее отделение. Но прежде всего я курирую вас, товарищ Яйтер.
Тот непонимающе ерзал на жестком сиденье и молчал.
– Можете рассматривать историю с вашей походной мебелью как предлог, - продолжал Оффченко. - Но и в самом деле интересно знать: что это была за купля-продажа?
Яйтер не знал, что сказать.
– Ему стул понравился, - пробормотал он.
– Довольно странно, не находите? Очень сильно смахивает на условный сигнал. Правда, излишне замысловатый. Что означает приобретение раскладного стульчика? А?
– Ничего не означает, - Яйтер поднял глаза и увидел, что Оффченко добродушно улыбается.
– Ну и хорошо, - Оффченко не стал возражать. - На всякий случай мы проверили покупателя. Обычный заокеанский дурак. Как я сказал, это всего лишь повод. Чем вас порадовал доктор?
Яйтер опешил.
– Откуда вы знаете про доктора?
– От вашей Марианны.
– А Марианну откуда знаете?
Оффченко внимательно посмотрел на Яйтера. Тот, в свою очередь, непонимающе таращился на Оффченко, видя перед собой дюжего и нежного белокурого херувима, красота которого была бы аполлонической, когда бы не тонкий широкий рот, будто пропиленный в подсохшем белом хлебе.
– Стерва она, ваша Марианна, - сказал вдруг Оффченко.
– Почему?
– Ну, это не важно. Скажите мне лучше вот что: как поживают ваши призраки?
Яйтер окончательно запутался.
– Что за призраки такие?
– Обычные. Или как вы их там называете… "ненастоящие" - кажется, так, да?
Тот почуял опасность, зная, что о видениях надо молчать.
– Тоже Марианна продала?
– Зачем же "продала". Доложила, - поправил его Оффченко. - В порядке заботы. Ведь вы - драгоценная личность, сын пострадавшего героя, персональный пенсионер. Мы в ответе за ваше здоровье и благополучие. Конечно, мы спросим у доктора сами. Но хотелось бы выслушать вас. Узнать ваши планы, ознакомиться с пожеланиями.
Яйтер заозирался, ища защиты у картин, но те, родные и беспомощные, остались внизу и не умели утешить.
– У меня плохие анализы, - пробормотал он.
– Вот видите, - Оффченко огорчился. - Не иначе, сказываются переживания тяжелого детства. А вы говорите.
Яйтер не говорил ничего.
– Вы сегодня выступаете в ресторане? - спросил Оффченко.
– Собирался, - кивнул тот.
– Выступайте на здоровье. Увидимся.
– Зачем?
Куратор покровительственно подмигнул:
– Мне предстоит выступить сводником. Надеюсь, что это будет благодарная роль. Мы хотим познакомить вас с одной очень интересной и привлекательной особой, хотя по ней, может быть, и не скажешь. Но первое впечатление обманчиво. Она чрезвычайно застенчива, неопытна и нуждается в нашем содействии. Вы уже заочно нравитесь ей, со слов, и она никогда бы не отважилась заговорить с вами сама. Наше посредничество желательно и, я уверен, перспективно.
5
Ресторан, куда устроился Яйтер - самостоятельно, без помощи посторонних, как ему мнилось - принадлежал к числу потомственных ресторанов, переживших многие смуты и метаморфозы. Выстояв - когда достойно, а когда не слишком, - окрепший ресторан налился соком и приобрел заслуженный лоск. Вышибала сменился швейцаром, одетым по форме; вокально-инструментальные лабухи отправились заколачивать деньги на похоронах; на смену ансамблю, вымогавшему деньги с подгулявших советских граждан, явился благообразный седой пианист, который к полуночи уступал эстраду профессиональному коллективу, работавшему в народно-бытовом стиле. Яйтер открывал парад этих расцветших талантов, отплясывая, как уже говорилось, барыню-гопака в бутылочных сапогах и пуская вкруг пояса балалайку. Получасом позднее он выходил вторично и плясал уже вприсядку, глотая огонь. Страшное русское буйство, бессмысленное и беспощадное, веселило и будоражило зарубежных гостей, отделенных от ужаса спасительным, магическим кругом эстрады, как прутьями клетки. Покончив с пламенем, Яйтер принимал в зубы кинжал, сдвигал папаху на лоб и кружил, раскидавши ручищи подобно коромыслу; он взлетал, укладываясь в воздухе параллельно земле, и мелко перебирал ногами под недоверчивые аплодисменты.
Зал был заполнен на три четверти. Горели свечи. Половые в белых куртках, расчесанные на прямой пробор и унавоженные лаком, пригибались и преклонялись на грани пресмыкания, но странным образом не переступали последней черты. Тихий говор, укутанный в дымные простыни, плавал над кукольными столами.
Оффченко сидел на хорошем месте: не слишком далеко от эстрады и не очень близко. Яйтер, отправивший балалайку в путешествие по окружности кушака, косился на его столик, стараясь разглядеть спутницу. Ему не был помехой царивший в зале полумрак. Зато ум Яйтера не справлялся с потоком событий, и танцор никак не мог сосредоточиться на чем-то одном. Мысли его тяжело, как шишкинские мишки в сосновом лесу, перепрыгивали со спермограммы на стульчик, со стульчика - на арестантский экипаж, из экипажа - в объятия Оффченко, от Оффченко - к болтливой Марианне. Именно ее болтливости, а вовсе не ее же профессиональным обязанностям приписывал Яйтер осведомленность Оффченко в качестве его интимных флуктуаций. Теперь к этим мыслям прибавились новые размышления. Яйтер прижал балалайку к взопревшему животу и настоятельно забренчал. Он получил передышку и возможность повнимательнее присмотреться.
Особа, которой Оффченко как раз подливал что-то желтое из кувшина, сидела чуть сгорбившись и посматривала исподлобья. Короткая стрижка, крашеные волосы - вишнево-красные, выбеленные у корней. Маленькие, колючие, запавшие глаза; широкий нос, тяжелый подбородок, вывернутые губы. Ей было, возможно, лет сорок - а может быть, и все пятьдесят. Толстое бархатное платье при глухом вороте, длинные желтоватые пальцы, тонкая и тоже очень длинная сигарета. Рука отбивала такт. Нескрываемая чувственность, сводящая на нет непривлекательность лика. Оффченко что-то сказал, кивнул в сторону Яйтера, и дама вскинула брови с откровенным удивлением. Не сводя с нее глаз, Яйтер ударил по струнам прощальным ударом, отступил на шаг и коротко поклонился. Какой-то субъект, шатаясь и дымя папиросой, вырулил к эстраде, где попытался сунуть ему болотного вида бумажку. Яйтер сдержанно покивал, вынул бумажку из непослушной руки, спрятал в карман просторных парчовых штанов. Выпрямившись, он натолкнулся на взгляд, и сразу придумал, что делать дальше.
Вместо того, чтобы уйти на перекур и уступить очередь пианисту, который, как вороватый котенок, уже завис над клавишами, Яйтер изготовил балалайку и шагнул в зал. Долгая вступительная трель разлилась, подобно грибному дождю над спелыми колосьями. Вступление плавно перетекло в "Yesterday", и воображаемая ливерпульщина засияла надраенным самоваром. Поводя балалайкой, как огнеметом, Яйтер проследовал к столику Оффченко, где и встал, придвинув инструмент поближе к уху незнакомки. По залу поползли одобрительные рукоплескания. Яйтер прикрыл глаза, словно готовясь улететь, и под особенно жалостный перебор струн поднялся на цыпочки. Оффченко указал глазами на вазу и снова что-то шепнул. Дама расплылась в широченной улыбке, вынула гвоздику и протянула ее Яйтеру. Тот, не переставая играть, вытянул шею и принял цветок зубами.
– Осчастливьте нас вашим обществом, - попросил Оффченко.
Яйтер потряс головой, что означало недопонимание. Он же и так уже здесь, вот он.
– За столик присядьте, - сухо сказал куратор.
Яйтера часто звали посидеть за столиком, но вскоре его присутствие неизменно начинало тяготить едоков. С ним было трудно вести беседу. Казалось, что он все время чего-то ждет, и это производило неприятное впечатление. А Яйтер, если чего и ждал, то лишь наводящих вопросов и разъяснений.
Впрочем, он и не подумал отказаться.
– Ладно, - ответил он, молодцевато разворачиваясь обратно к эстраде.
Песня медленно умирала, уходя во вчера. Яйтер милостиво кивнул пианисту, и тот стал наигрывать нечто легкомысленное и ни к чему не обязывающее. У Яйтера было не более получаса свободного времени. Он оставил балалайку в артистической уборной, переодеваться не стал, вернулся и бочком проследовал в зал. Его возвращение приветствовали отдельными криками, которые быстро заглохли, стоило Яйтеру обосноваться за столиком, откуда Оффченко уже пощелкивал официанту.