Смирнов Алексей
Несъедобные
Алексей Смирнов
Несъедобные
До меня дошли тревожные слухи о литераторе N. Называю его N. не в подражание бесплодию, неспособному давать имена, а потому, что имени своего, чересчур заурядного, знакомец мой не жаловал, предпочитая псевдонимы, каких набралось пять штук, и все они ныне известны так широко, что мне не хочется трепать и склонять их - тем более, что я не знаю, который выбрать; мне остается неопределенное N.
Человек, распространивший эти слухи, был рад откликнуться на приглашение поговорить; мы встретились в погребке с бесперебойной подачей вина и пива, где я, не особенно щедро угостив собеседника, призвал его к откровениям. Тот - назовем его новой буквой, пусть это будет Х., за его сугубо вспомогательную роль в моем рассказе и малую значимость в литературной среде - был настолько безлик, что, бывало, справлял не большую и не малую, но среднюю нужду, требовавшую каких-то особенных гигроскопических материалов. Это все домыслы N., разумеется. Х. осторожно подсосал терпкую пену. Зная, что я сотрудничаю с солидным периодическим изданием, он тешил себя надеждой попасть в газету и охотно просветил меня в следующем:
"Третьего дня, - сообщил он, - собираясь на чтение, где он тоже подумывал быть, я позвонил ему, но мне ответили: занят. Отвечала жена. Я почувствовал, что ей сильно хочется... излить нечто большее. Ну, так я этим воспользовался и поинтересовался, чем же он, голубчик, занимается".
Х. помолчал, чтобы сказанное прозвучало многозначительнее, чем было. Я, слегка презирая его за этот фальшивый слог, не стал помогать и, пока он выдерживал паузу, не проронил ни слова. Слегка разочарованный, тот выложил свой единственный, но мелкий козырь. По его словам, N. был замечен в спиритизме. Я пренебрежительно свистнул:
"И все? Но это я слышал. Стареет, поди! Видно, он исписался, ищет новых ощущений - то бишь тем. Для него, помимо своих чувств, никогда не существовало приличной темы. И что же он - вертит стол или размазывает кофейные опивки?"
Х. завистливо помотал головой:
"Не суди опрометчиво. Сведения таковы, что общение с духами напитывает его оригинальнейшими идеями. По словам жены, а она говорила об этом с явным неудовольствием, он уже написал две новые вещи, которые одна лучше другой, совершенные шедевры. И заканчивает третью, еще более блестящую".
"Дальше, - настаивал я. - Дай мне подробности".
Мой собеседник жалобно грыз сухарь: он выпустил всю обойму и взглядом молил меня хоть о какой-нибудь похвале. Из этого взгляда я понял, что добавить ему нечего, и мне стало жаль даже тех небольших денег, которые я израсходовал на угощение Х. Я покинул его, в раздражении думая, что Х. постоянно испытывал тягу к маловероятному, ибо не умел пользоваться палитрой реального бытия. Однако чуть позже, недоумевая, отчего это раздражение столь глубоко - ведь Х. его ничуть не заслуживал по своей малости, - я вынужден был признать, что N. тоже причастен к истокам этого чувства; более того, он выступает главной его причиной. N. был удачливее многих из нас, прикармливал Пегаса из рук, приманивал Муз, падких на легкомысленное донжуанство и обходивших меня стороной - старого и верного волокиту. Я знал, что чем бы он ни занялся, пусть даже такой нелепицей, как заклинание духов, удача ему улыбнется, и все выйдет свободно, непроизвольно, по-моцартовски, а для женского пола - и Музы не исключение - такая ветреность подобна пьяному вину; моя рука скользнула в карман, надеясь на чудо: вдруг мой пиджак с плеча рассудительного Сальери хранит неиспользованные крохи яда, которые можно впарить легковесному N., но лучше - тем самым Музам? Но там, в кармане, я нащупал только табачные крошки для убийства изнеженных лошадей если кому и было суждено пасть моей жертвой, то всего лишь Пегасу, роскошному средству передвижения.
Я не только завидовал N., я искренне, усугубляя тайную солидарность с казнителем композитора, его осуждал. Общение с духами казалось мне вовсе не безобидной проказой, но серьезным грехом - в своих писаниях я всегда полагал слово "Бог" с большой буквы и откровенно симпатизировал почвенничеству, считая себя не спесивым от праздности литератором-лепидоптерой, а праведным, хоть и не безупречным, работягой-журналистом. Но я не был слеп, я давно распрощался с наивными иллюзиями и понимал, что вразумлять людей, подобных объекту моих размышлений, - это все равно, что разметывать бисер, который и так у меня пожрали разные свиньи.
Я решил подольститься к N.: явиться к нему на квартиру в своем профессиональном качестве, испросить у великого интервью. Как видите, я обманул его в этом, не назвав - поди разбери, читатель, о ком идет речь. Уверенный в успехе, я позвонил ему, подошел сам N.; как и ожидалось, несдержанное тщеславие взыграло в нем шумной пеной, и он согласился принять меня. Вообще, он хорошо ко мне относился и тем оскорблял, ибо не видел во мне соперника, считая, что нам нечего делить: он - писатель-прозаик, я же именно литератор, газетчик, второстепенный публицист.
Он отворил мне дверь, весь какой-то недопеченный, слепленный кое-как: долговязый, голенастый, с асимметричным лицом, похожий на удивленного кузнечика, удравшего из сачка. Прыгнул, влетел в траву и пошел себе стрекотать среди кашек и клевера; я надеялся припечатать его сапогом вопроса, но тот изловчился и выпорхнул из-под моей стопы целехоньким: "Да, он сказал, - не желаешь ли посмотреть".
Конечно, я согласился. Мне все же хотелось увериться, что речь идет об очередной забаве, которая сама по себе не имеет никакого отношения к вдохновению N., питаемому иными источниками. Так делают дети: они берут, что попадется под руку, приспосабливают; мастерят из веревочек и палочек штуки, способные в их представлении быть чем угодно; играют, черпая энергию не из поделки, но из себя. Дальнейшее показало, что в этом сравнении я был прав, но лишь отчасти.
"Сначала интервью", - напомнил я, не желая навлечь на себя подозрения в неискренности. Мне не хотелось вести пустопорожние разговоры, меня уже жгло нетерпение, но выхода не было. Я решил потерпеть.
"Неужто напечатаешь? - усмехнулся N. - Что-то ты чересчур любезный. Ну, спрашивай - чем могу, помогу".
Я включил диктофон, оставил его в руках - мне нравится, когда они чем-то заняты; немного подумал и начал:
"Скажите, пожалуйста, уважаемый, - шутовски поклонившись и подмигнув, я назвал его по имени-отчеству, - чем для вас является сюжет? Вы, согласитесь, пишете сюжетные вещи, но в самом конце читатель чувствует себя одураченным: он видит второе, а часто и третье, и четвертое дно, из-за которых сюжет теряет всякое значение".
На лице N. возникло высокомерное выражение.
"Сюжет - это средство доставки, - сказал он снисходительно. - В боеголовке находится нечто другое".
"И потому вы предпочитаете короткие формы? Не жалуете затянутых историй? Насколько я помню, вы не написали ни одного произведения достаточного объема, чтобы вышел кирпичный роман".
"Нет смысла наращивать ракету при заряде, мощность которого неизменна", - отрезал N.
Это высказывание показалось мне довольно туманным, но я не собирался вникать, ибо оно не имело никакого значения.
"И вам не жалко читателя? Ведь вы не думаете о нем. По вашему адресу неоднократно звучали такого рода жалобы".
"Я русский писатель и пишу для русских людей. А русский человек, живя на просторе, не разбирает пути и ждет умного, чтобы тот подсказал, варяга. Того же писателя - в данном случае. Я подсказываю, но меня понимает не каждый".
Я поерзал на стуле. "Может быть, хватит? - пронеслось у меня в голове. - Пора бы и к делу". Но я, для пущей убедительности, решил потянуть еще и задал новый вопрос, который не имел никакой связи с предыдущими:
"А что вы думаете о модной нынче балканской литературе?"
Я сам испугался, настолько нелепым был мой надуманный интерес. Но N. ничего не заметил и с удовольствием разъяснил:
"Балканская литература - приторный торт, посыпанный порохом пополам с корицей и чуть отдающий цыганским дымком. Еще это похоже на сто лет одиночества в пересказе арабского звездочета. Может быть, стиль вырастает из чего-то, что уместно назвать скрытым содержанием по умолчанию; может быть, все происходит наоборот, но не годится, чтобы остался один стиль, как ломкая льдинка вместо айсберга. Стилетворчество заканчивается словотворчеством, бесполезными неологизмами, бессмысленными конструкциями per se".
"Простите? - я уцепился за латынь. - Нельзя ли перевести? Нашу газету читают люди из самых разных слоев".
"Ну, вычеркни...те, - предложил N. - Черт тебя побери - может быть, хватит выкать? Ты все равно будешь переписывать".
"Мне так легче, - возразил я. - Что же тогда вы скажете о западных литераторах? Сейчас входят в силу скандинавские авторы."
N. махнул рукой (я добросовестно шепнул в слепой диктофон: "Машет рукой"):
"Очень много книг, в которых суть становится ясной с первых страниц; остается убедиться в грамотности технического обоснования".
"А так называемая сетевая литература?"
"Читают человека, а не то, что он пишет, - ответил N. непререкаемым тоном. - Художественное произведение становится продолжением чата. Там, правда, изредка попадаются любопытные вещи. Я знаю один роман, по форме похожий на скорпиона: плотное, мерзкое тело и самоубийственный хвост-довесок, сужающийся, заворачивающийся в крючок и увенчанный жалом.".
"Каковы ваши творческие планы? Не думаете ли вы, упаси господь, отойти от дел?"
"Бестактный вопрос, - N. немного обиделся. - Но я, так и быть, подскажу тебе лучший способ отвадить писаку от его занятия - заставь его почитать что-нибудь недосягаемое: того же Набокова. Любой писатель мелкой, средней и крупной, но волосатой, руки, который мало-мальски в разуме, обязательно спросит себя: ну куда, куда я суюсь? И между тем, однако, - увлекся N., как раз Набокову приходится особенно несладко... впрочем, об этом после", и он внимательно посмотрел на меня, ожидая главного. То ли ему самому не терпелось, то ли он раскусил меня и догадался, что интервью - неудачная ширма.
Я невпопад подумал, что все литературные жанры сведены к психопатологии. Герои одни и те же, меняются только кондиции. С одними и теми же ублюдками в разных условиях делай, что хошь, а те все смотрят оловянными зенками и подчиняются.
Видно было, что N. больше не хочет отвечать на мои вопросы. Вместо этого он задал свой:
"Ты никогда не замечал, что некоторые творения проталкиваются помимо воли создателя, когда ему вовсе не хочется сочинять, и он занят чем-то другим - насвистывает, читает, спит?"
"Нет, - сказал я довольно резко. - Мне кажется, что в этом деле всегда лучше руководиться рассудком".
"И добродетелью, - ехидно докончил N.; впрочем, беззлобно. - А штука, между нами говоря, заключается в том, что это твое собственное я, твой дух, по закону сродства прилипает к тебе и диктует условия. Ты ведь явился разнюхать про мои опыты? Так чего же мы ждем? Приступим, дружище", последнее слово прозвучало с оскорбительной издевкой.
"Как тебе будет угодно", - сказал я холодно и напряженно.
N. вынул из буфета намоленное, как я вдруг подумал, блюдце, позвал жену и попросил принести свечи. Та вошла в комнату, всем видом показывая неодобрение затеи; к этому недовольству примешивался испуг. Она взяла какую-то книгу, прочла заглавие и дрожащими руками положила ее на место, вышла вон.
"Свечи, если задуматься, ни к чему, - весело признался N. - Они, если угодно, дань оккультной традиции, знак вежливости. Таинственная тьма и робкий свет во тьме; вкрадчивое самоуничтожение воска. Будь добр, передай-ка мне яблоко".
Я молча вручил ему огромный плод по имени Джонатан. Увидев мой выбор, N. всплеснул руками, потом засмеялся:
"Не то! Это слишком большое".
И снял с подноса крохотное безымянное яблочко.
"Ты будешь катать его, - угадал я. - Можно ли ожидать столоверчения?"
"Это занятие не для меня, - ответил N. - Это наживка для демонов, тогда как духи соблазняются яблоками. Они подлетают, увлекаются фруктовыми корпускулами, застывают - и вот уж полдела сделано. Остается поглубже вдохнуть и принять их в себя".
На это я вздохнул, но по другой причине.
"И кто же наш гость?"
N. потер руки, подмигнул мне и назвал свое подлинное имя.
"Ну да, - он энергично закивал, потешаясь над моим недоумением. - Разве ты не знаешь? Я вызываю себя. Псевдонимы, как ты догадываешься, в этом деле плохая подмога. Всегда можно вызвать себя одного, ибо только к себя я имею достаточное сродство. Тот, кто заявит обратное - либо шарлатан, либо дурак".
"Но зачем?"- я, стараясь выглядеть поумнее, чем представлялся со стороны, притворился непринужденным вопрошателем и даже лихо выкусил бок отвергнутому Джонатану.
"Очень полезно для сочинителя, - N. принялся зажигать свечи. Откровенно говоря, вызвать духа способен лишь настоящий писатель. Его собственный дух после смерти тела пребывает в подвешенном состоянии. Полководцы, президенты, серийные убийцы недоступны, они в аду. Не достучаться и до рая, - N. дунул на спичку. - А мы, литераторы, несъедобны, мы существуем в форме безумных, нигде не востребованных фантазий. Я говорил о Набокове: неуемность его фантазии сослужила ему, должно быть, дурную службу. Болтается теперь неприкаянной, призрачной бабочкой на перепутье, и всюду, куда ни торкнется - занято, заперто, входа нет. Горюет, мечтает быть реальным аналогом пошлейшего из своих монстров, каким-нибудь Альбинусом, который пускай и лижет сковороду, а то и вовсе переселился в навязанного воображением мотылька, зато наслаждается определенностью и уверен в завтрашнем дне. Впрочем, черт с ним. Ты готов? Перестань жевать свое яблоко. Это отвлекает. Сиди тихо и наблюдай, хотя я не думаю, что тебе удастся что-нибудь заметить".
Я тоже так считал - в лучшем случае, если сойти с ума и поверить сказанному, N. мог закричать ослом, как только медитация ввергнет его в состояние просветленного эпилептического экстаза. Не сам же он прилетит, белым призраком в ночной рубахе, да с чародейными гуслями.
"Как прикажешь тебя понимать - "несъедобны"?"
"Об этом писал Сведенборг, - сказал N. - Писатель может вызвать самого себя из загробного мира в форме фантазии, потому что писатели не горячи и не холодны, они несъедобны, их выблевывают и они живут по ту сторону в виде голого вымысла. Изблеванность из уст Создателя - наихудшая участь. Где именно они находятся - неизвестно. Куда блюет Создатель? Это основной вопрос философии. В экскременты писатели не годятся, но и в кровь не поступают".
Для придания веса своим словам, N. взял со стола стопку рукописей.
"Вот он я, - сказал он просто. - Причина и следствие".
"Это мастурбация", - негодующе возразил я.
Он взвесил в руке написанное и строго посмотрел на меня:
"Нет. Это самооплодотворение. Откуда, по-твоему, взялись сонные прозрения Кольриджа, Достоевского - Маяковского, наконец? Помнишь его канитель со строчкой про "единственную ногу"? Однако пора - помолчи, пожалуйста. Это не займет много времени".
Делать было нечего, и я повиновался.
Комната N. была бедна обстановкой, сидеть на табурете было жестко; из-под двери тянуло капустной помойкой, в кухне что-то гремело. N., в трусах до колен и вытянутой майке, расположился за столом; ему не хватало лишь карикатурного граненого стакана. Свечи потрескивали; яблочко, чуть порченое, покоилось в блюдце. Я думал, что N. прикроет глаза, но он их, напротив, вытаращил, глядя в одну точку, поверх свечей. Указательным пальцем правой руки он слегка поддел блюдце, и яблоко тронулось в путь; вмешательство же большого, супротивного пальца заставило его сменить траекторию. Я засек время - не знаю, зачем. Происходящее казалось мне надуманным мракобесием. Вдруг я заметил, как N. нахмурился. Он оставил блюдце в покое, и яблоко замерло. N. поднял руку и сделал движение кистью, как будто кого-то приглашая - очень маленького, неразличимого с дальнего расстояния.
"Что ты мне показываешь? - пробормотал он сердито. - Что это за чушь?"
N. изменился в лице, на котором теперь проступила отчетливая тревога. Он в нетерпении махнул, и пламя пригнулось.
"Не надо мне памятников и эпитафий, - сказал он гневно. - Убери же белиберду. Плевать я хотел на итоги - там было что-то еще, перед ними..."
"Хорошо, - минутой позже он вымученно согласился. - Давай сюда свой список".
Я подался вперед, потому что N. просунул руку под майку и взялся за холодное сердце.
"Не может быть, - глухо проговорил N. - Не может быть!" - повторил он в неожиданной ярости, резко встал и смел со стола все - блюдце, яблоко, свечи. На звон стекла прибежала жена, но N. вытолкал ее обратно за дверь. Потом воззрился на меня, не понимая, что я тут делаю. Я оглянулся в поисках какого-нибудь предмета, годного для защиты. Теперь я видел, что N. совершенно помешался. Но мне не пришлось обороняться: взор N. прояснился, он узнал меня.
"Мне конец, - молвил N. убитым голосом. - Мне явлены послесловия, энциклопедия моих терминов и персонажей в четырех томах, комментарии, аутореференции плюс протяженный мемуар. И ничего сверх. Он говорит, что это все".
"Фантазия безгранична, - я не сдержался и сообщил своим словам беспощадную язвительность. - Как же так? Не лучше ли обратиться к уму водителю, так сказать, ритма?"
"Мне ни к чему такое водительство, когда водить уже нечем", - N. снова сел, состарившись на двенадцать лет.
"Теперь ты, конечно, повесишься или запьешь?"- я изучал его, зная, что легкость и непринужденность существования не позволят N. выполнить эти действия.
N. мрачно посмотрел в направлении кастрюльного звона.
"Не знаю, - сказал он после долгого размышления. - Мне не хочется писать эти энциклопедии. Я предпочел бы оставить их в форме нереализованной возможности. Но она, - он кивнул на дверь, - она будет счастлива, - и он перевел взгляд на яблоко, которое откатилось в пыльный угол; на осколки разбрызганного блюдца, на податливые свечи. - Или не будет", - заключил N.
"Мне пора, - я потянулся за шляпой. - Надеюсь, мое присутствие никак не сказалось на полноте источника? "
"Нет, конечно, - удрученно отозвался N. - Тебя же там не было - тебя пристроили в какое-то другое, солидное место. В одно из двух", - он усмехнулся.
Я вышел, не попрощавшись.
Сальера Моцарта оборвалась.
"Вот он весь, - так скажут про N., похлопывая по стопке книжек. Доставьте писателю удовольствие. Возьмите ножик, разрежьте ему страницы, это очень приятно".
Между прочим, все, что я тут понаписал о себе самом - вымысел от начала и до конца. Мне же надо кормиться: вот, блюдце уже вымыто, свечи расставлены, шторы задернуты, а я иду на рынок за яблоками.
Меж духов тоже водятся свои духи, невидимые первым. Они опасны и вероломны.
июнь - сентябрь 2003