Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В один прекрасный день...

ModernLib.Net / Смехов Вениамин Борисович / В один прекрасный день... - Чтение (стр. 3)
Автор: Смехов Вениамин Борисович
Жанр:

 

 


      Надо бы еще посуровее. Разговор должен озадачить директора, иначе дело не выгорит. Но – не торопить. «Служенье муз не терпит суеты».
      __ Так что, Леонид Алексеич, мой дорогой? Вот вы и решайте. Я дал «добро». Давайте список, распорядок вечера, кто за что отвечает…
      – Это не ответ.
      – Почему не ответ? Ответ.
      – Нет, не ответ. Меня здесь мало и Кулича мало. Мы готовы, мы-то все сделаем. Как всегда – одни хлопочут, а другие на готовеньком.
      – Вот завтра производственное совещание в три часа…
      – Меня не будет. Съемка.
      – Вот, вас не будет. А кто же тогда будет?
      – Вы, Лукьян Михалыч, вы должны призвать народ. Заручиться не только согласием, но и призвать к ответственности. Вечер завалить нельзя. Какой фильм заказывать, каких гостей приглашать – пускай не мы с вами, пускай народ решает. Чтоб не кисли потом, как иждивенцы: мол, что за вечер отдыха, у МХАТа было веселее! У нас должно быть веселее!
      – Но вы с Куличевым беретесь капустник делать?
      – Да мы-то как юные пионеры. Всегда готовы. Кулич и я, я да Кулич – вечные козлы отпущения. Пускай скажут люди – кто точно придет, какой день удобнее, по скольку собирать на ужин, и чтобы дураков не приглашать, как тогда в ЦДРИ. Скучища и полупьяные рожи абсолютно посторонних…Селектор: «Лукьян Михалыч, строительное управление на проводе. Наталья Иванна».
      – А, приветствую, мои дорогие. Да уж, обижаете. Где же ваши сроки? Так дело не пойдет…
      Все, горит Павликовский. 12 часов 40 минут. И тоскливый взгляд за окно: пролетело три пустых такси. А выйдешь на улицу – ни одного. Пора к делу приступать. Да вешай же ты трубку, директор Михалыч.
      – Договорились, Наталья Иванна… Записал. И на Уильямса? Записал на двадцать третье. Всего наилучшего.
      – Лукьян Михалыч, пока не забыл. Мне на Уильямса и на «Отелло» два.
      Он встал за спиной директора, сам ему пролистал книгу записей. Тот без звука вписал фамилию Леонида, хотел было продолжить беседу…
      – Ну, и на «Поиски» для ровного счета – два. Не на мою, на фамилию Орлов, гигант мысли, комендант дома, все от него, вся жизнь. Спасибо.
      – Значит, вот что. Вы дайте список ваших предложений и кто за что отвечает, Леня, и завтра – никаких съемок. Слишком легко бегаете от собраний. Ваша же инициатива…
      Селектор: «Лукьян Михалыч, вас жена – будете говорить?»
      – Лукьян Михалыч, не смею мешать, – и Леонид пулей выскочил из кабинета.
      У главного администратора.
      – Матвей Борисыч, привет. Два слова. Горю. Фамилия Дружинина. «Отелло» тридцатого марта. Можешь?
      – Видишь ли, гений, я-то все могу. Но на тридцатое…
      – Все, дружба врозь! Я страшен, Матвей, я страшен, когда мщу!
      – Анекдот о двух самолетах рассказать?
      – Расскажи! Вот тебе, сам листок раскрываю. Сам авторучку в ручку всовываю. Умоляю, ты лучший в мире и даже в нашем районе администратор – пиши фамилию Дружинина. Детский врач…
      – Ты анекдот будешь слушать?
      – Слушаю, весь напрягся. Написал? Спасибо. Ой!!
      – Что с тобой?
      – Опоздал я. Извини, вечером не забудь – расскажи.
      – Ну, комик, ну, циркач!
      Что верно, то верно. Теперь для вседержителя и для Дины Андреевны. В кассе, после поцелуев тощих пальцев в тучных жемчугах Эллы Петровны…
      – Элла, я веревочку принес.
      – Какую вере…
      – Вешаться. Где тебе удобнее на меня глядеть на синего и холодеющего – здесь, там, где?
      – Всю душу вынут эти артисты. Плати три рубля и убирайся. «В поисках радости».
      – Радость моя бесценная. Стой-стой, не убирай кнопочку. Вот на этот спектакль для любимого педагога и великой артистки Дины Андреевны Андреевой – ну я на коленях. Не стыдно – зрители смотрят? Злодейка. На три рубля еще. Целую крепко – ваша репка.
      – Скажи лучше: репейник! Все! Уже сбежал Всю душу вынут эти артисты. Вам что, товарищ? На фамилию Зубков? Нет такой фамилии. Ах, у Юрь Сергеича Простите. Три рубля с вас. А я думала – нет такой фамилии.

День

      – Леонид Алексеевич!
      «Кто еще? Господи, царица экрана».
      – Людмила Сергеевна, позвольте ручку.
      – Экий вы церемонный, я к вам без экивоков. Можно? – Людмила является в театр редко, играет два с половиной спектакля, ведет общественную работу – с агитаторами – и мало кого уже интересует… Но двадцать лет назад… Царица экрана. Леонид еще в школе, и даже в институте, никогда бы не позволил себе надеяться на такую близость. Чтобы она его окликнула, а он ЕЙ – ручку… Господи, а ведь хороша собой и чуть ли не моложе себя в военных лентах… Эх, время. А муж попался – козлище, бросил ее на глазах у всех и прихромал, старея, к юной героине. И героиня ровно через год разменяла его на пяток однолеток, и он мучается. А уж Людмила Сергеевна – о той и говорить нечего. Кабы не возраст, Леонид бы из одной верности мальчишеским восторгам женился бы. Все бы поломал, если бы не… Вот именно: если бы да кабы.
      – Слушаю, без экивоков, но внимательно, Людмила Сергеевна.
      – Леонид Алексеевич, звонили избиратели из вашего списка, Дорохин и Дорохина. Вы у них были, но они просят. И ваш долг, как агитатора театра…
      – Звонили? Это интересно.
      – Вы бы зашли, не поленились, а? Конечно, такому известному артисту мне бы не следовало указывать…
      – Людмила Сергеевна, ну что за дела? Меня знает район, и то на год, а вас – страна, и на века.
      – Ну, вот и обменялись. – Она вздохнула и пропела: – «Расскажите вы ей, цветы мои…,»
      – Нет, не так: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я не сплю ночей, о ней мечтаю…»
      – Ладно, утешитель грустных вдов. Значит, без экивоков: зайдете?
      – Зайду. Причем сию же минуту.
      – Так. Молодец. Теперь бы найти Боскиса. Где он, ваш приятель? Пойду искать. – И она снова вздохнула. Они расстались. Леонид на прощание проводил глазами нестареющую фигурку кинозвезды. Выскочил из театра. За углом – переулок. И между белыми многоэтажками потерянно пригрелся древний деревянный домишко. На слом. Только одна семья не выехала – Дорохин и Дорохина. Обоим в сумме… 162 года. Посмотреть на дырявые окна первого этажа. Влезть на второй. Постучаться в лохматую обивку двери.
      – А! «Кто это», «кто это», «кто это»! Вот этот «кто это»! Артист наш давешний! Здравствуйте вам.
      – Здравствуйте, Филипп Филиппыч. Здравствуйте, Анастасия Лукьяновна.
      – Идите тогда за стол. Сажай, старик, гостя.
      – Нет-нет, я на минутку.
      – Как? – дед притворялся глухим, когда хотел.
      – Я на минутку!
      – Как? Не слышу я. Садитесь, товарищ артист. Иди, Настя, сготовь что бог дал, а мы чуточку международную политику поскребем.
      Леонид окунулся в старый диван и понял, что попался. Ходики тикают, но время для актера приостановилось. Сидеть было мягко. Дед, прямой и рослый, беззубый, но величавый, успокаивал уверенной повадкой. Как решил поговорить – так и сделает. А старуха повозится в кухне и принесет чай да булки, колбасу да корейку. Дорохин, улыбаясь, потер палец о короткие белые усы свои и прикрыл глаза.
      – Значит, говорите, над всем, что было, человек должен смеяться?
      – Нет, не так. «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым».
      – А, ну хорошо, с прошлым. Значит, говорите, должен смеяться?
      – Это не я говорю, это сказал Карл Маркс.
      – Как?
      – Маркс!
      – А, ну, до Марса нам далеко, а я вам за Землю отвечу. – Старик слукавил, но говорить решил явно на тревожную тему. – Вот вы и рассудите, можно ли тут смеяться.
      – Филипп Филиппыч, я же это в другом смысле. Давайте про дом поговорим, когда вы думаете переезжать, волнуются в исполкоме.
      – Как?
      – Когда переезжаете?
      – А, вот и рассудите – смеяться ли, переезжать ли. Курите, курите. Я и сам закурю.
      Запах табачного дыма как будто уравновесил тягостную смесь старья, каких-то духов, лекарств и квашеной капусты. Внезапно старик перегнулся и в самой неудобной позе, не снижая напора, не сводя с Леонида глаз, выговорился с начала до конца…
      – А было мне поменьше вашего, ушел я, прямо сказать, в царскую армию сапожничать. Настасья Лукьянна вот тут, на этом месте, родила потом мне сына. Про него был уж мой вам сказ, ну да. Служили в Польше, прямо сказать. А дома тут стояли тесно, двор был – кавардачок. И придумали, еще при моем пацанстве, выдумку веселую – мастеровые вокруг жили, все знакомые. Ну да вроде, прямо сказать, коммуна была промеж всех домов. И стоял во-он примерно, где бачки с мусором, широкий столбик. А на нем смешные люди этого двора все бумаги клеили. Бумаги с новостями. Кто-то умный порешил: чтоб не завелось чертей между людьми, всякую новость – на столбу освещать. Какие ссоры, какие споры, свадьбы, болезни, кто, прямо сказать, помер – все, все освещать на том столбу. А я теперь в Польше. И перелюбил я мою Настю московскую на польскую дамочку с кудряшками. По имени была – Мария. Человек я был неважный, об сыне не думал, но родителям надеялся приятность доставить… отписал крупными буквами новость для столба, для коммуны, ну да. Запаковал – ив Москву с почтовым поездом: мол, знайте, земляки, я переженился здешним браком, и супруга то-то, то-то, и горите вы, Настасия с наследником, синими огнями, как говорится. Все! Ну, война пошла четырнадцатого года. Родила мне Мария дочку. А жил я хорошо. Начальству по случаю сапоги мастерил, лучше казенных – про сапожничество я вам уж сказывал, ну да И вторую слал новость, вот что, и третью. Обратно, от отца только раз депеша прибежала: мол, бумагу получили, но время смутное и мамаша твоя потом тяжко заболела Мне – все ничего. Такой плевый человек, да. И с войной этой я так порешил. Поезжай, Мария, в дом к папаше моему, и дочку будет кому смотреть, сестриц V меня трое, а Москва далеко, а здесь вы, мол, в опасности Так лучше. Отправил, пошли дымные дела, дальше ранили меня," прямо сказать, до полусмерти. Отлазаретился, а тут шестнадцатый, семнадцатый, царя отменили, я по грамотности в совдепы взошел, ну не об этом речь. Когда катавасию окопную прекратили, я в Москву вертанулся. И доволен ехал в дороге! Ехал я в дом отцовский и дурацкой радостью радовался. Вот, мол, живой, вот, мол, домой, вот и супругу нерусскую мою, и дочку обниму, искупаюсь в ихних, прямо сказать, кудряшках. А что с Настасией – да кто это за такая Настасия? И знать не помнил, ну да. И вот что. В дороге – по Белоруссии, что ли, я ехал, так? – встретил с соседнего двора соседа Левку, тоже сапожника. Не то что встретил, а минуток пять на разъезде схватились. Что ты? А что у тебя, знаете? И в конце-то свидания он мне: супруга твоя – все хорошо, дочка у ней, какие-то были слухи, потом читали от тебя новости, но супруга с сыном и дочкой – все хорошо. Я говорю: «С каким еще сыном?» – «Да с твоим!» – «А какая супруга?» – «Да Настя Хвостова – Дорохина». – «А Мария?»/^– «Какая, говорит, – за такая? А, что-то слыхали, жена-солдатка польского друга твоего на излечение приехала, померла у Насти на руках от тифа. А дочку ты велел удочерить». Тут мы и разъехались. Да не столько мы с ним, сколько в мозгах моих мысли разъехались, какая куда. Себя не помню, въехал я в Москву белокаменную…
      Вошла героиня рассказа. Сняла со шкафа коробку с печеньем. Леонид улыбнулся ей, она тихо спросила:
      – Значит, политику скребете? Что это гостя не слышно? Все ты, старичок, гудишь, слышу с кухни.
      – Как?
      – Вот так. А ведь же не ты в агитаторах, ведь же он в агитаторах.
      – Ничего, Анастасия Лукьяновна, у нас по соглашению. – Леонид глянул на ходики и усмехнулся. Время шло, а он – сидел.
      – Настя, иди сготовь что бог дал минуток на пять – и назад.
      – Ну-ну, артист он у меня вылитый. Артист погорелый… – Ушла. Дед наконец откинулся на спинку стула.
      – …Так въехал я, говорю, в Москву белокаменную. Боже ты мой. Сказать, что за новости у меня случились?
      – Ну?
      – Вот и ну! Я-то себя совсем врагом полагал для Насти да для дома. А она, вот эта, ныне пожилая старушка – знаете, эх! Дом – чистое золото, не теперь поглядеть. Семья у ней вся – как у дирижера. Маму мою схоронили. Отец за Настей – как за исполкомом. Полюбил, другого бога нет, только она. Дети – брат и сестра – ухоженные, как, прямо сказать, цветочки. А вот спросил я: как это на меня народ двора нашего глаза-то подымает? И куда же они мои новости позабыть смогли? Ну, и вызнал я через отца своего… Настя моя – это гений, прямо сказать, народного терпения. Словом, получали они «новости» мои с Польши, а на столб свои вешали! Ну, мой почерк, не отличишь! Нашла Настя писца какого-то в Москве, сдала ему мой почерк, тайно продала барахлишко свое, заплатила писцу, и вот вам, коммуна, глазейте, чего мой верный, прямо сказать, супруг со фронтов пишет. А пишу я, оказывается, что люблю мою Настю крепко, помню верно, по сыну скучаю, родителей обнимаю и двор не забываю. Ну, а как прочел про Марию – какая она жена моему другу, да про усыновление – тут мне болезнь пришла. Правда. Видать, надорвался – все тут и сказалось. Месяц я у Насти в руках доходил. И бога молил – помереть, не пережить больше ни мамы, ни Марии. Но вот ведь, поднялся. И вы уж простите, товарищ артист, по-вашему, по-новому – смеяться бы надо, ну да. А я вот слезами умылся и начисто в мою, вот которая на кухне хозяится, прямо сказать, влюбился. И вот уже другой век почти на горизонте приветик шлет, а я ей за жизнь ни разу ни в чем слово «нет» не сказал. Вот и все вам.
      – А как же насчет дома?
      – Как?
      – Насчет дома?
      – Ну да, вот и она говорит: здесь мне была судьба, здесь мне была тюрьма, здесь и радость, здесь и помру.
      – Филипп Филиппыч, как же быть?… В исполкоме волнуются.
      Дед опять склонился к самому лицу Леонида и, по-молодому мигнув ему, вдруг мелко-мелко зашептал:
      – Ты молчи, сынок, я уж без тебя агитацию сделал. Все как бы складывается, что будто она сама решила. Я-то ведь и вправду агитатор.
      Тут вошла старушка, с нею вошел аромат пирога, запах чая. Они попили, закусили, поскребли международную политику, Леонид глянул на ходики и охнул.
      – Что, хороши ходики?
      – Филипп Филиппыч, я опоздал, мне на радио, извините, я уж в другой раз…
      – Ну-ну… – старик был мягок, он весь состоял из высших сортов благородства и человеколюбия. Так и простились. И Леонид, несколько задумчивый для данного времени дня, выскочил на улицу.
      13 часов 40 минут. Опоздал. Стой, такси. Не гони лошадей. Повезло – человек приехал в театр. А Леонид Павликовский на глазах обрадованных зрителей, скучающих в очереди к Элле Петровне, – шапка на лоб, воротник поднят, в руке – черная папка (подарок Аэрофлота за шефский концерт) – летит на радио. Сидя в машине, вынул текст стихов, пробежался по карандашным отметкам, достал удостоверение. Ехать недалеко. Расплата. Бюро пропусков. Тетенька, торопитесь. Нет, ей-то что. Чай допила, реестр перелистала. «Вам в литературно-драматическую? Нету вас. Нет, есть. Пожалуйста». Теперь на вход. Удостоверение и пропуск – милиционеру. И бегом на третий этаж. Пальто в руке, в гардероб поздно.
      – Здрасти.
      – Здрасти.
      – Здравствуйте.
      – Добрый день.
      – Леонид, зайдите к нам в отдел…
      – У меня запись, Ниночка!
      – После записи зайдите. Потолковать надо. Есть такое желание – чтобы вы вели цикл передач «Я вам пишу…». Зайдите.
      – Спасибо, обязательно.
      Прекрасно, прекрасно. Опоздал? Нет, еще Квашу записывают. Слышно из коридора – такой царственный голос интеллектуального чемпиона театральной Москвы. Кто умнее Игоря Кваши? Нет его умнее. Молодец, Игорь. Только бы скорее выходил. Опаздывает твой коллега, менее интеллектуальный, менее голосистый, но не менее занятой. Поздороваться на пульте с режиссером. Сквозь стекло поклониться Игорю. Пожать локоток симпатичной Верочке, звукооператорше. Когда она отвернется, мимоходом одобрить взглядом ее сдобные ножки. И показать элегантно на часы.
      – Опять летите, Леонид?
      – Марина Александровна, сгораю.
      – О чем вас просит этот горе-боварист? – пробасил из студии Игорь. Леня показал ему сквозь стекло могучий кулак. Нажал кнопку связи со студией.
      – Некоторые могли бы и помолчать и не задерживать режиссера.
      – Боварист, не заслоняй от меня Верочку!
      – Я бы… – Леня опять нажал кнопку. – Лично бы я – так? – серьезнее относился к жизни после исполнения роли Карла Маркса.
      – Все, товарищи, – весело рассудила режиссер. – Вы сами себя режете, болтунишки. Игорь, вы свободны. Я там подмонтирую из первого дубля.
      14 часов 5 минут. Солнце в зените. Москва обогрета мартовским солнцем. На радио, в студиях окон нет. Но сквозь толщи надежных стен прорывается и обнимает всех, кто выдает в эфир и трудится для эфира, солнечный весенний дух, веселый, обнадеживающий и легкий, как эфир. Из-за спешки Леонид мобилизован, навис над микрофоном. Под микрофоном – листы со стихами А. Межирова. Сверху свисают две лампы настольные так, что четыре головы склонились, посвятив себя блокадным горестным строкам прекрасного поэта: голова Лени, двух абажуров и пухлого дымчатого микрофона. Мобилизованность и отношение к стихам сыграли свою роль. Придирчивая, дотошная и высокоопытная радиорежиссер приняла и записала первые два с ходу. Только над третьим поработали; надо было точку поставить голосовую в конце – бодрую и безоговорочную. С такой точкой не очень соглашался артист, да и стихотворение, пожалуй, тоже. Но меланхолить в конце передачи не принято.
      – Что вы, Леня, сами не знаете? – чуть закипятилась Марина Александровна после второго повтора. – Выкинут нам с вами весь стих. Вот и все. Начальство у нас – народ решительный. Давайте третий дубль. Вера, поехали. Мотор!
      14 часов 35 минут. Идет восьмой час трудового дня 14 марта 197… года Леонида Алексеевича Павликовского, отца и сына, общественника и сочинителя, мужа, чтеца и актера (во всех отношениях драматического). А служенье муз в это самое время не терпит суеты. И Прекрасное, с точки зрения Александра Сергеевича Пушкина, должно быть величаво.
      Отметив пропуск на четвертом этаже, а про себя ругнув еще раз казенщину с печатями и пропусками, артист, в основном довольный сегодняшним темпом, зашел в отдел классики. Там его встретили хорошо. Балагурили и журили, что не зовет в театр. Он неопределенно обещал билеты и, чтобы успеть пообедать до телевидения, сильно нахмурил брови. При такой мимике посторонние разговоры отступают, а скорость решения основного вопроса – увеличивается. И ровно к 14.45 Леонид вышел, нацеловавшись редакторских пальчиков в отделе, очаровав всех киноулыбкой и пошутив, уходя, с дверною ручкой, комически склонившись к ней, якобы для поцелуя. Все смеются, все довольны – это он слышит уже из-за двери. Спускается вниз, в столовую радиокомитета. Кошмар, очередь. Слава богу, Толя Хмельницкий, молодой актер, почтительно уступает место впереди себя. И поскольку голод не тетка, то стоящая позади суровая тетя не изменит его решения пообедать вне очереди. Ибо тетя на работе, а артист – на бегу. Если он не поест сейчас – уповать останется на служебный буфет в театре, через – господи! – через четыре часа. Ясно? Леонид поблагодарил студента, а в душе довел спор с тетей до победы. Жаль, она не слыхала. Кефир – отлично. Бифштекс – отлично. Хлеб. Салат. Чай с кексом. Всегда на радио свежий кекс. Удача. И о цикле передач «Я вам пишу…» договорились. Очень хороший материал. Например, письма Пушкина. Или, например, Пастернака. Или – кого дадут. Посмотрим. Поел, взлетел, растаял. За десять минут еды успел восемь раз тряхнуть головой. В ответ на «добрый день». Интересно, когда три года назад летел из Одессы со съемок, а, нет, из Самарканда, да-да, пять часов лету – и ни одного знакомого… Стал Леонид во имя засыпания от нечего делать пересчитывать, скольких людей всякого рода он может назвать знакомыми или приятелями. Не заснул, увлекся. Когда сосчитал – развеселился: примерно полторы тысячи вышло народу. Из них на Москву, только на область искусства (актеры, музыканты, литераторы, работники радио и т. д.) пришлось шестьсот примерно человек. Это три года назад. Теперь вышло еще два фильма, масса концертов, телевизионные спектакли, вечера в Доме актера, радио, театры… А что будет через десять лет? Страшно подумать. Нет, а что было шестьдесят лет назад, когда актер Павликовский Лев Семенович, дед Лени, разъезжал по России со своим личным гардеробом? Скольких он знал, сколько бы насчитал? Раз в десять, наверное, меньше, чем теперь. Машина у подъезда ДЗЗ на улице Качалова – ровно в 15.00. Леонид всякий раз восхищался точностью окружающих. Сам же от малейшего нарушения, опоздания мучился тяжко, преувеличенно трагически… Зато когда сам в срок и другие в срок, радовался детской радостью. Словно бы за подарок.
      – Вы одни? – спросил водитель.
      – Один. Едем! Люблю точность, – похвалился Леонид и закурил. Сигаретами он пользовался лишь в трех случаях: когда вокруг дымили, в минуты нервных встрясок и после еды. И всегда утешал себя: к куреву не привязан, бросить в любой момент могу, воли хватит. Курил с шестого класса, с переменной частотностью. Любыми правдами-неправдами доставал хорошие, редкие сигареты. Чтобы не брезгливо затягиваться, а тянуть табачок с удовольствием. Мама рассказывала, как ее отец курил ритуально – три раза в день – трубку с превосходным табаком, после еды, и на него в эти минуты было завидно смотреть. Человек наслаждался.
      Машина шла по проспекту Мира, мимо дома. Мелькнули родные окна. Ленкина голова трудится над тетрадкой. Тетя Лиза, видимо, на кухне. Промчались мимо Безбожного, слева – аптека, справа – гастроном (позвонить директору, что билеты в порядке, и насчет сигарет бы…). Первая Мещанская – место встреч и прогулок школьников-старшеклассников. Вон дом Андрея Егорова, а вот – Ритки Бершадской, а вот загс, где в прошлом году они «обручились» наконец. А здесь жила Ольга Ивановна, любимый педагог, наизусть знавшая всю русскую литературу. Однажды отличник литературы Павликовский, начитавшись Белинского, выдал такое сочинение об образе Татьяны Лариной! «О, Татьяна, Таня, тихая душа! Если сложить все, что о тебе говорилось, писалось, спорилось! Грому подобно, Таня, все, что ты вызывала, тихая душа. Прими, о бессмертная, и мои излияния. Я – да, да, не улыбайся – я люблю тебя…» И в таком духе восемь листов, одним дыханием. Объяснившись с Лариной, расписался совершенно противу школьных правил: «Твой вечно Л. Павликовский»… Автор не нашел в себе сил заснуть до трех-четырех часов утра. Затем в виду просыпающегося утра вскочил угорело к столу, приписал постскриптум:
      «P. S. И еще. Я верю Пушкину и верю тебе. Я не верю времени, а оно надо мною смеется, будто ты меня не услышишь. Я не верю времени. Мы встретимся. И ты прочтешь мое признание, поймешь и не осудишь. Я не верю времени! А ты не верь – никогда, умоляю – не верь Онегину! Он айсберг, прикинувшийся хлыщом. Он пижон, не верь ему, умоляю!» И Ольга Ивановна, любимый педагог, наутро прочла, не поняла и оценила «сочинение» на сумму один (1) балл. Потом старенькая, высокая и худая учительница вела с ним беседу возле подоконника в коридоре третьего этажа. Он понял и в душе простил ее. Он не бредил, он писал письмо Галочке Пиотровской, и за вычетом имен Татьяны и Онегина все в письме было – от сердца, от любви и от первой горькой ревности к Сережке Приставкину, стиляге и обманщику, девчачьему кумиру.
      За Рижским вокзалом – мост и каменные башенки, испещренные автографами. Там, среди тысяч, есть его и Андрея: «Смерть Уланову, лгуну, врагу и черносотенцу! Егоров – Павликовский». Следы горячих, яростных часов и дружбы с Андреем, борьбы с мерзавцами школы и сумасшедших прогулок: непременно со скоростью мотоциклов – это раз. Кроме того, в ежедневных беготливых беседах каждый должен был блеснуть новым термином или понятием. А другой – кивать, не поводя бровями, ибо в шестнадцать лет часто присваиваются талант и мысли Гегеля, Толстого, Шекспира и Маяковского. А присвоив, невольно занимаешь особую позицию, а также взгляд на окружающее человечество – с высокой горы либо из стратосферы. Благословенный Проспект, в просторечии – «Бродвей», будь счастлив.
      Останкино. Телецентр. Бюро пропусков. Декадный пропуск. Милиция. Гардероб. На второй этаж. Здание – модерн. Простор, толпы, дневной свет и раздражающее бездушие серых пористых стен.
      – Здравствуйте.
      – А, приветик!
      – Добрый день, Павликовский!
      – Здорово, Авшаров!
      Навстречу Лене – группа загримированных, в бородках и тулупах персонажей. Это из 2-й студии, где снимается что-то о деревне. Из далека бесконечного коридора машет рукой Слава Ефимов – редактор и товарищ. Мол, порядок, спасибо, что явился, все готово к съемке. Гримерная 202 (в этом телекомбинате оперируют только трехзначными и выше цифрами). Симпатяга Анечка-гример.
      – Анечка, привет. Всем здрасти. Давай сначала загримируюсь, а уж потом пойду одеваться.
      – Ну, смотрите. Садитесь. Может, рубаху снимете, Леня?
      – Ань, поехали. В темпе. Не темни глаза. Я смотрел материал.
      – Я тоже смотрела материал. У вас очень хорошие глаза на экране. Грим нормальный.
      – У него вообще красивые глаза! – пробасила гримируемая, вся в фижмах и кружевах, артистка старого замеса, неизвестная Лёне.
      – Ну, меньше темни. Не люблю я этот грим. Чувствуешь себя конфетой. Играть невозможно.
      – Странный разговор. Мне режиссера велят слушаться, а режиссер требует грима.
      – Да не обижайся, солнышко. Я же вообще рассуждаю. Даже не о камере, а о театре. Грим – это препятствие между зрителем и актером. К тому же – пережиток прошлого. У меня дед был актер императорских театров, я знаю все!
      – Знаем, читали в «Экране» и про вас, и про дедушку. Все, готовы, Леня.
      – Бегу! Мерси, Анюта! – на ходу успел ее чмокнуть и даже закатить глаза.
      – До свидания, – кротко улыбнулась она, привыкшая к смешным фривольностям вечно бегущих актеров.
      – Славка, время есть? Свет стоит?
      – Зайди в студию, покажись.
      – Здравствуйте, товарищи!
      Кубическая махина – студия, заставленная тремя передачами, отозвалась хором голосов: «Павликовскому – привет!» Осветители ставили свет, спускали и подымали фонари с высокого поднебесья. Рабочие заколачивали станок, кто-то застилал пол, реквизиторы расставляли цветы, посуду, бутафоры несли статую, операторы помогали ставить свет… Режиссер отпустил Леню на десять минут и согласился снять его за час. То есть вошел в положение. Так. Снова коридор. Комната 275 – костюмерная.
      – Здрасти.
      – Здрасти.
      – О, привет!
      – Сто лет! Как живешь?
      Встреча старых знакомых, жителей разных театров, пересекающихся на подобных студиях.
      – Нормально. Как Зощенко – у вас пошел, приняли?
      – А чего ему теперь будет – приняли. Ты пойдешь? Я устрою.
      – Спасибо. Числа дай – когда идет.
      – Леня, я на «Ревизора» хочу напроситься…
      – В апреле, ладно?
      – Идет! Позвоню.
      – Извини, я на минутку.
      И в предбаннике костюмерной, уже загримированный и наряженный мушкетером Франции, Леонид подсел к телефону и через восьмерку набрал номер…
      – Мама!
      – Леня, как не стыдно! Два дня не звонишь. У отца фурункул на носу. Лекции отменил. Все отменил. Температура – тихий ужас. Ты же знаешь, как он умеет болеть: одну меня допускает… А ты не звонишь…
      – Тебе я звонил. Было занято. А ему – страшно. Пусть поправится – тогда нормальный разговор. Галка в порядке?
      – Да, хорошо. Дети как? Я говорила с Ленкой. Все знаю. В субботу заберу к себе.
      – Лучше бы с Аллочкой – за компанию.
      – Чтобы Тамаре посвободнее?
      – Не стыдно, мать? У Тамары зачеты на носу, тянет семью, лабораторию, институт – не стыдно?
      – Это ты тянешь, ты! Дурак покладистый!
      – Привет, невменяемая моя мамулик! Целую.
      – Лень! Стой! Евгении Георгиевне – два билетика на «Отелло», а? Она ведь тебя с детства знает, а, сынуля?
      – Ладно, мам, напомни в апреле. Целую. Отцу привет и фурункулу – тоже.
      – Чтоб он лопнул, черт такой!
      – Пока, ма!
      Еще номер – в институт, полимерная лаборатория профессора Арсеньева.
      – Тамару Павликовскую будьте добры.
      – Тамара! Тамара! Минутку. Это ее муж? – сладко-обольстительно подъезжает сотрудница.
      – Алло, – Тамара выхватила трубку. И она и Леонид не отличаются терпимостью в лирических вопросах, не скрывают ревнивых пережитков. – Алло, слушаю тебя.
      – «Ты – мое дыхание, утро мое ты раннее…» – запел полушепотом меццо-баритон.
      – Ну вот, здравствуйте, – растаяло с того конца провода. – Спасибо. Вспомнил?
      – «Я себя измучаю, может быть, стану лучше я, по такому случаю ты подожди!» – Трубка повешена из соображения эффекта.
      Диме Орлову.
      – Димка, я. Здоров. Ты едешь в Голландию?
      – Еду, Лех. Давай не откладывать. У меня поллитры дымятся, требуют нашей крови. Завтра можешь?
      – Завтра… так, так (Леонид рассматривает свою истерзанную пометками книжечку.) Послезавтра лучше!
      – Годится! Заметано?
      – Рупь за сто! Зови своих.
      – Не, узко-интимно. Только мужики. Андрей, ты, Саша – только мужики.
      – Ну, все. Привет, Димка.
      – А ты где? В храме либо у солюбовницы, пошто торопишься, глупый гунн?
      – Я на «теле», я в доспехах мушкетера, я на тебя хохотал от имени Дюмов-отцов.
      – Ленька, а почему бы мне не выбрать псевдоним Дюма-мать. Это же сердцещипательно.
      – А что под этим за жанр пойдет? Эпистола?
      – Зачем? Свои рядовые исследования. Но так они никого не привлекают, только филологов, а так – представляешь – Дюма-мать!
      – Дюма! Крестьянин! Торжествую!
      – Ха-ха-ха, каламбурист!
      – Кратко надо писать не Дюма-мать, а Дю-мать. И все ясно. А еще короче: Димка-идьёт. Пойдет?
      – От кинокометы слышу!
      – Привет!
      – Привет.
      В студии все готово. Репетиция маленькой сцены. Всего две реплики у герцогини, две реплики у Арамиса – Леонида. Но пока их расставят, пока поменяют что-то в свете, что-то на пульте…
      Тяжелые двери студии запираются. На высоком табло загорается: «Микрофон включен». Трижды басовито рычит сигнал звукорежиссера. Помощница с наушниками подошла к микрофонному «журавлю».
      – «Арамис у герцогини». Сцена шестая. Дубль первый. Один, два, три, четыре – отойдите от Арамиса! – пять, шесть, семь, восемь, девять, – я сказала, уйдите из кадра! – десять, одиннадцать…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6