– Пус-с-сти, – хрипел Дежнев, шатаясь под тяжестью навалившихся на него, и пытался дотянуться до пистолета. – Пусти, говорю, я ее сейчас, фашистскую гадину...
– Да бросьте, товарищ капитан, охота вам под трибунал из-за всякого дерьма! Не связывайтесь, тут есть кому фрицевскими прихвостнями заняться, разберутся со всеми...
– Да сыночки! Да милые же! – вопила баба. – Да что ж это делается, что ж он напраслину на меня, я ж ему про переводчицу ихнюю рассказала – вон напротив жила, кто ж ее не знал! – а он меня ж теперь фашисткой и обзывает! Да что ж это, родненькие!
– А ну, цыть! – прикрикнул кто-то. – Расшумелась тут, старая зараза!
Хозяйка крысой шмыгнула в дом. Бойцы отпустили Дежнева, расступились, кто-то поднял его ушанку и отряхнул от снега. Он нахлобучил шапку, стоял ни на кого не глядя, загнанно дыша.
– Спасибо, ребята, – сказал он тихо и пошел к калитке. Потом обернулся: – Бабу-то не трогайте, я про нее ничего не знаю... Дура какая-то малахольная, язык без костей, вот и психанул...
На углу остановился, опять закурил, стал жадно затягиваться, не ощущая вкуса. Зайти еще к кому-то здесь по соседству – зачем? Чтобы еще раз услышать то же самое? Это проклятое бабье если уж кого ославит... Что Таня работала у немцев – это, наверное, факт, такого не придумаешь, если не было. Именно этого он и боялся – давно уже, с той встречи с Николаевым в позапрошлом году, в Москве, когда генерал рассказал ему о дошедших из Энска новостях о каком-то комсомольском подполье; он ведь тогда сразу – как только узнал, что Кривошеин оставлен по заданию, – сразу понял, что Лешка втянет и Таню, не останется она в стороне... Но где она могла работать, неужели и в самом деле хватило ума сунуть ее прямо в гестапо, или это уже домысел? Он понимал, что едва ли сумеет выяснить все сегодня или завтра (срок командировки был двое суток, больше он здесь задерживаться не мог), но в то же время и уехать, не узнавши всего, было немыслимо, он не представлял себе – жить дальше, не зная о сегодняшней Тане ничего, кроме услышанного только что...
Но у кого узнавать, к кому идти прежде всего – к Глушко? Замостная слободка черт те где, это через весь город бежать, может, есть кто поближе? К Женьке Косыгину? Этот жил в центре, там все разбито. Или к Улагаю? Сашки Лихтенфельда наверняка нет, Дежнев еще в сорок первом слышал, что всех немцев выселили в Среднюю Азию. Если успели, конечно. Были еще девчата – Полещук, Лисиченко, но их адресов он не знал, никогда не интересовался...
Он решил идти к Глушко, уж Володька-то – если в городе – должен знать все точно, но по пути вспомнил вдруг, что гораздо ближе, где-то возле «Ударника», живет Сергей Митрофанович – ну точно, на Карла Либкнехта, он еще один раз книги из школы помогал ему нести!
Номера дома он не помнил, но узнал его сразу – старый трехэтажный дом с башенкой на углу, стоит, как и стоял, только еще более облупленный, да стекла во многих окнах забиты фанеркой. Дежнев без труда отыскал и квартиру, постучал. Долго не открывали, он уже стал бояться, что и здесь никого не найдет, потом наконец послышались за дверью шаги, женский немолодой голос спросил, кто там, он ответил, что к Свиридовым. Дверь не сразу открылась. Сестру Сергея Митрофановича Дежнев узнал сразу, хотя видел ее раньше всего два-три раза.
– Здравствуйте, – сказал он, – вы меня не помните, наверное, я ученик Сергея Митрофановича – Дежнев Сергей, из десятого-Б, последний выпуск, я был у вас тут один раз...
– Дежнев, – повторила она, – Дежнев, что-то знакомое... Ах, ну конечно же! Дежнев, конечно, брат называл мне вашу фамилию совсем недавно...
– Так Сергей Митрофанович в городе? – спросил он с облегчением.
– В городе, да... Вы проходите, сейчас я вам все объясню. Сюда вот, пожалуйста... и не раздевайтесь, у меня холодно...
Следом за Свиридовой (он не мог вспомнить, как ее зовут, а спросить было неловко) он вошел в ободранную комнату с какой-то нищенской обстановкой – закопченная кастрюлька на покрытом рваной клеенкой столе, фанерный кособокий шифоньер, потолок с обвалившейся штукатуркой, в косой штриховке дранок.
– Дело в том, что брата арестовали на прошлой неделе, – сказала Свиридова, придвигая ему стул. – Садитесь, прошу вас...
– Как арестовали? – спросил Дежнев оторопело. – Наши? За что?
Свиридова пожала плечами.
– Как будто обязательно надо «за что». Но тут хоть была зацепка – он ведь преподавал в немецкой школе... Да, вы не в курсе, конечно. Немцы здесь в позапрошлом году, осенью, открыли несколько начальных школ; они, правда, не проработали и до середины третьей четверти, но так или иначе... Я ему говорила: зачем тебе это, но вы ведь знали его, он умел быть упрямым... Считал, что лучше свой учитель, чем какой-нибудь немец из колонистов или вообще неизвестно кто. Ну, и надо ведь было на что-то жить, об этом тоже не следует забывать, а работы в городе практически не было... Кто помоложе и посильнее, те как-то устраивались, а что мог брат? Мы к тому времени распродали уже все, что имело хоть какую-то ценность в такое время, остались только его книги – на них просто не было спроса, – да и то, как «остались»? – половину сожгли... Впрочем, вам это все неинтересно и ненужно. Вы пришли узнать о друзьях?
– Да, я... только сегодня приехал, пытался тут разыскать кое-кого и вот – вспомнил, что Сергей Митрофанович должен знать...
– Видите, он как в воду глядел. При немцах не говорил мне ни слова – даже после этой истории с Глушко...
– Какой истории?
– Ну как же, Глушко – ваш одноклассник – прошлым летом застрелил здесь какого-то высокопоставленного немца. Ну, и сам погиб. Брат мне тогда ничего не сказал. И только вот теперь, как только их прогнали...
– Глушко? Глушко – застрелил немца? – переспросил он оторопело. – И погиб, вы сказали? Володька Глушко?
– Да, да, это была громкая история, его фотографии были расклеены по городу – немцы объявили вознаграждение, если кто назовет родственников или друзей. И только вот две недели назад брат признался, что был отчасти в курсе, и рассказал мне все, что знал. На случай, если кто-нибудь будет спрашивать, сказал он и, в частности, назвал вас. Он прекрасно понимал, что его могут посадить, поэтому рассказал мне...
– Что он говорил о Николаевой, Тане?
– Танечка работала в гебитскомиссариате, это и я знала, это знали многие. Она, боюсь, вела себя не очень осторожно, а впрочем, не знаю, может быть, это ей было нужно...
– Что вы... имеете в виду? – выговорил он через силу.
– Она несколько... афишировала, что ли, свое положение немецкой служащей. На открытии выставки, например... зачем ей надо было стоять на трибуне вместе со всеми этими оккупационными чинами? Стоять у всех на виду, переговариваться с каким-то офицером, улыбаться – не знаю, впрочем, скажу еще раз – не мне судить, вероятно, это действительно было необходимо. Коль скоро она туда пошла...
– Но почему пошла? Почему?
– Ах, ну это понятно! Я и сама подозревала, это было задание подполья, тех же, что и листовки выпускали, у них Алексей Кривошеин был руководителем, но эту деталь я, естественно, узнала только вот теперь, от брата! Танечка ведь раньше работала продавщицей в «Трианоне» – я туда тоже кое-что сдавала иногда на комиссию, – и когда она оттуда уволилась и пошла работать в областное управление, я сразу подумала, что это неспроста... Но это печально, конечно. В городе о ней говорили плохо, ее часто видели с каким-то немцем... Самое странное, конечно, это то, что она исчезла – именно тогда, когда погибли Кривошеин и Глушко... Нет, ее не арестовали, она просто исчезла...
Свиридову позвали из-за двери, она извинилась и вышла. Дежнев навалился локтями на стол, стиснул голову в ладонях. Значит, все-таки не гестапо – и на том спасибо, что в каком-то там мать-его-комиссариате. Но зачем? Какой был смысл? Кто придумал эту проклятую «подпольную деятельность» в немецком тылу, какой от нее был толк, какая кому польза? Послать девчонку во вражеское кодло, заставить «афишировать» – а что же ей еще оставалось делать, раз она там работала, кричать, что ли, «смерть немецким оккупантам»? Наверняка и улыбалась, попробуй не улыбнись... Что они в самом деле, с ума, что ли, посходили! Ладно на фронте – там не приходится думать, кого на смерть посылаешь, солдат есть солдат, но здесь-то, здесь... Мало того, что отступили, бросили, эвакуацию – и ту провести по-человечески не сумели – так нет же, еще мало показалось крови, пошли разжигать всю эту партизанскую героику...
– Почему вы не думаете, что Николаеву немцы арестовали? – спросил он, когда Свиридова вернулась.
– Не знаю, конечно, но об этом стало бы известно... Я скажу больше – они и сами не знали, где она! Тут работал один русский из эмигрантов, не военный, просто инженер, строил что-то. Он знал Танечку и был знаком с братом; так вот, уже после всех этих событий он однажды ему сказал, что тоже опасался, не арестована ли она, и наводил справки через немцев, но те ничего о ней не знали...
Дежнев почувствовал, что вообще уже перестает что-нибудь понимать – еще и эмигрант какой-то, а этот каким образом сюда затесался? Но большего, видно, все равно пока не узнать. Он дал Свиридовой номер своей полевой почты и сказал, чтобы обратилась к нему в случае, если что понадобится.
– Сергею Митрофановичу, если свидание дадут, большой от меня привет, – сказал он. – Насчет немецких этих школ, что бы там ни было, но до войны я Сергея Митрофановича знал очень хорошо – ну, как ученик может знать учителя – и если будет нужно, напишу и подпишу все, что надо...
Странно как-то все это, думал он потом, выйдя на безлюдный Коминтерновский проспект, вроде и не в свой город вернулся. Два с небольшим года оккупации – а уже люди стали другими, не всегда их поймешь... Чтобы Сергей Митрофанович учительствовал в фашистской школе? «Не было работы», «немцы даром никого не кормили» – выходит, когда работа находилась, люди спокойно шли и работали как ни в чем не бывало? Действительно, а как жили при немцах, каким был повседневный быт, как выглядела оккупация изнутри?
Вот уже больше года капитан Дежнев, как и миллионы его товарищей по оружию, то и дело сталкивался с ее, так сказать, внешней стороной, с ее страшным «фасадом» – в освобожденных местах; начиная от Сталинграда, не раз находили то ров с расстрелянными, то штабели трупов в лагерях военнопленных, – да что год, ведь уже в декабре сорок первого, под Москвой, видел он оставленные врагом пепелища, видел на снегу только что снятое с виселицы тело девушки, чье имя (тогда еще никому не известное) облетело потом весь мир...
Но за этим было и что-то другое – ведь не все в оккупации попадали на виселицы, за колючую проволоку или в противотанковые рвы: с какой бы производительностью ни работала фашистская машина террора, она все равно не могла перемолоть всех, – так вот эти, уцелевшие, дожившие до освобождения, – как жили они все это время?
Об этом Дежнев имел до сих пор, в общем, довольно слабое представление: узнать что-то можно было лишь с чужих слов, а рассказы освобожденных бывали обычно сбивчивы и как-то маловразумительны – да и не всему в них верилось, по правде сказать. Странно, но только сейчас, в разговоре со Свиридовой, ему вроде бы что-то приоткрылось...
Надо все-таки сходить в Замостную слободку, решил он. Родных разыскивали, значит, они прятались где-то, а сейчас, возможно, вернулись? Может, помочь чем-то – деньгами хотя бы, деньги у него были (он только сейчас, запоздало, подумал, что надо было предложить и Свиридовой, она ведь наверняка тоже бедствует); отца Володькиного вроде сразу тогда призвали, мать, значит, с двумя пацанами теперь осталась...
Когда добрался до слободки, уже начинало смеркаться. Дежнев прошел из конца в конец весь Подгорный спуск, повернул обратно – и только тут сообразил, что пустырь с давнишней и уже полузасыпанной бомбовой воронкой и есть все, что осталось от усадьбы Глушко. Без следа исчез не только крытый белым этернитом домик, построенный перед самой войной и запомнившийся ему запахами краски и штукатурки и клейкими золотистыми подтеками смолы на свежевыструганных притолоках, исчезло вообще все – сарайчик, летняя кухонька, забор, даже посаженные Василием Никодимычем яблоньки и кусты сирени. Это было понятно – за две оккупационные зимы соседи разобрали на топливо все, что могло гореть, – и все же пустырь выглядел таким диким и неправдоподобным, что Сергей, стоя на краю воронки, невольно огляделся в поисках хотя бы одного знакомого ориентира. Да, все правильно – вон тот тополь на соседнем участке... Володька еще говорил, что пользуется им как солнечными часами – даже таблицу поправок составил... Эх, Володька, Володька, вихрастый «романтик», изобретатель, энтузиаст реактивного движения...
Капитан машинально прикинул диаметр воронки, профиль выброса. Фугасная двухсотпятидесятка, и скорее всего, немецкая, значит, еще тогда... да это и видно, что давнишняя, края уже почти сровнялись. Неужели кто-нибудь из Володькиных...
Он обошел несколько соседних домиков – в двух жили новые люди, поселившиеся здесь год-полтора назад, в третьем дверь открыл какой-то глухой и ничего не соображающий дед, и только в четвертом наконец удалось кое-что узнать. Да, Глушко погибли все – кроме Володи – в ту первую бомбежку, в августе сорок первого; сам он был где-то в плену, сюда вернулся зимой – нет, не жил, просто приходил один раз, жил он где-то в другом месте. Этим летом, после убийства гебитскомиссара, сюда несколько раз приходили – и из «допомоговой полиции», и немцы какие-то в цивильном – все расспрашивали, интересовались...
Дежневу вдруг захотелось напиться до беспамятства. Он вспомнил, что где-то здесь неподалеку жила еще одна их одноклассница, Ира Лисиченко, можно было бы разыскать, но он чувствовал, что это уже будет выше его сил. Напиться бы в самом деле, да где напьешься, остается одно – обратно в комендатуру, отметить убытие и первой же попуткой уехать. Ну, побывал в родных местах, ничего не скажешь...
Самым ужасным было то, что Танин образ вдруг распался в его душе, в памяти, в представлении; еще вчера она была самой близкой, знакомой до мельчайшей подробности, живой – будто расстались месяц назад. А теперь он вдруг осознал, что той Тани больше нет, что она перестала существовать, исчезла; даже если и физически невредима, даже если ей удалось спастись – все равно это уже не она, она изменилась внутренне, не могла не измениться, не стать совершенно иной, непохожей на ту, прежнюю, довоенную. Та не могла бы стоять на трибуне с немецкими офицерами, пересмеиваться с ними на виду у всех. Нет, он сейчас нисколько не осуждал эту, теперешнюю, слишком мало о ней знал, чтобы не то, что осуждать – вообще судить. Если и было тут кого осуждать, так это тех, кто послал ее на это; но все равно, это уже была не та Таня, совсем не та...
Сеню Лившица он встретил не дойдя до комендатуры, и очень кстати, потому что первыми словами Сени было: «Слушай, откуда ты взялся – пошли у нас тут небольшой сабантуй» – будто и впрямь судьба подслушала его желание выпить; да и сам Сеня был хороший парень, даром что газетчик, поэтому Дежнев пошел и только потом поинтересовался, по какому поводу сабантуй.
– Странный ты человек, как будто обязательно должен быть повод, – ответил Лившиц, словно телеграмму вслух зачитал. – Но в данном случае повод действительно есть – обмываем высокую правительственную награду – наш главный оторвал орден.
– Это что же, журналистская ваша братия гулять будет?
– Не только, почему же, не все ведь разделяют твои теплые чувства к нашей братии. Ты бы, кстати, объяснил когда-нибудь, чем они вызваны.
– Чем вызваны... – Дежневу не хотелось сейчас затевать спор, но и отмалчиваться счел излишним. – Больно уж правдиво о войне пишете, вот чем.
– Абсурдная претензия, комбат, кому она нужна – твоя правда. Ты, как я понимаю, не наши фронтовые многотиражки имеешь в виду...
– Нет, понятно, с вас какой спрос... вы свое дело делаете, о подвигах рассказываете, боевой опыт распространяете, от вас большего и не требуется. Я выше беру... Ты вот представь себе – лет через пятьдесят решит кто-нибудь об этой войне написать и начнет листать старые подшивки. Что за хреновина, подумает, немцы все сплошь были трусы да кретины, у нас одни герои – по два танка зараз одной поллитровкой поджигали, – непонятно выходит, кто же этих героев гнал аж до самой Волги...
– Наивен ты, как младенец, воюешь уже третий год а ума не нажил. Газетные статьи не для будущих историков пишутся, а для тех, кто сегодня в тылу ишачит, чтобы вам было чем воевать. Сам подумай, можно ли им говорить все, как оно есть на самом деле. Знаешь поговорку, нигде так не врут, как на войне и после охоты...
– Ладно, тебя не переспорить. А вы что, уже сюда перебазировались?
– Так точно уже четвертый день со всеми прочими дивизионными тылами. Возможно, кстати, увидишь свою приятельницу Сорокину, она недавно о тебе осведомлялась.
– А-а, – неопределенно откликнулся Дежнев. Назвать сержанта Сорокину его «приятельницей» было, пожалуй, не совсем точно; хотя на фронте кто только ни приятель. Им за это время случалось встретиться еще два-три раза, и они даже как-то незаметно перешли на «ты» – так что, может, и в самом деле приятельница; во всяком случае, хорошо, что она сегодня будет, а то там наверняка сплошь народ ему чужой – в полку дело другое, но на уровне дивизии у капитана Дежнева знакомых было не много.
Веселье, когда они пришли, было уже в разгаре, Сеню Лившица встретили шумными приветствиями, пришлось пить штрафную – Дежнев был уверен, что вырубится немедленно, все-таки стакан водки на пустой желудок; но ничего подобного не произошло, он вообще не почувствовал никакого действия.
Сорокина действительно была здесь, он приветственно помахал ей через стол. Потом, когда несколько пар пошли танцевать под хрипучий и спотыкающийся патефон, он пересел к ней.
– Привет, Леночка, – сказал он, – рад тебя видеть – хоть одно знакомое лицо.
– Я тоже рада, а что ты тут делаешь?
– Командировку себе выбил, это ведь мои родные места, учился здесь, на фронт отсюда ушел...
– Ах вот что, я и не знала. И родные здесь?
– Нет, мать с сестренкой в Тулу перебрались еще до войны. Друзей было много.
– Было?
Дежнев молча кивнул, налил себе; потом, спохватившись, потянулся с бутылкой к ее стакану – она быстро прикрыла его ладонью.
– Не надо, Сережа, не могу.
– А я выпью, мне сегодня так хотелось напиться – не получается, идет как вода...
– Ты, наверное, перенервничал, алкоголь в таких случаях не действует. Узнал что-нибудь... плохое?
– Да уж, наслушался. Ну что, пойдем пофокстротим, тряхнем стариной?
– Не надо, нет. Я вообще думаю скоро уходить. Ты останешься?
– Не знаю, может, и посижу еще. Вообще-то я не знаю здесь никого, меня ведь Сеня затащил – хороший парень, я из-за него и пошел.
– Лившиц? Да, он симпатичный, – согласилась Лена.
– Понимаешь, я его на передке видел, потому и говорю. Он ведь не из тех, о ком нашему брату на ка-пэ звонят и сообщают строгим голосом: «К тебе товарищ корреспондент едет, прими там, обеспечь безопасность» – и все такое. Вот тех паразитов видеть не могу... сидел бы уж у себя в Москве, если тебе на фронте безопасность требуется.
– Ну, тут ты не совсем прав, я думаю. Вряд ли сам корреспондент этого требует, скорее местное начальство себя подстраховывает. После того случая со Ставским...
– Не знаю, кто там кого подстраховывает, а все равно противно. И приезжает зачастую молодой амбал вполне призывного возраста – это как? Есть ведь у нас старые писатели, вот пускай бы они и сочинительствовали. Ладно, ну их к черту. Я почему заговорил – вспомнил, как Сеня у меня роту в атаку водил. Ничего, нормальный мужик, за Сеню я выпью. И пойдем, да?
– Куда пойдем?
– Ты ведь уходить собралась, а меня тоже сегодня на веселье не тянет. Схожу в комендатуру, возьму квартирный талон. Я, как приехал, не взял... Думал, будет, где переночевать.
Скоро они ушли вместе – потихоньку, ни с кем не прощаясь. На улице подморозило еще сильнее, воздух сделался обжигающе-колючим, в чистом звездном небе сиял молодой месяц, – будто никакой войны, такая стояла вокруг глубокая, мирная тишина.
– Тебе в какую сторону? – спросил Дежнев.
– Недалеко от комендатуры, пройдемся немного, проветримся, все равно по пути. Я, в общем-то, тоже случайно туда попала... не хотелось оставаться дома, мне в эти дни трудно быть одной...
– В какие «эти дни»? – не понял Дежнев.
– Да просто... мальчик мой умер в это время, – объяснила она спокойно, почти деловым тоном. – Когда – точно не знаю, но где-то вот... конец января, начало февраля. Два года уже, я ведь тебе, кажется, рассказывала... – Она помолчала, потом добавила так же деловито: – Знаешь, я, наверное, долго не выдержу. Говорят, время залечивает – какое там, только страшнее становится.
– Это тебе сейчас так кажется, – тоже помолчав, откликнулся Дежнев. – В конце концов...
– Знаю, знаю. «В конце концов, не у одной тебя погиб ребенок» – это хотел сказать? Дурак ты, Сережа, извини за прямоту. Впрочем, по-своему ты прав, просто о другом совсем говоришь. Можешь ты себе представить полуторагодовалого ребенка, который умирает от голода в темной ледяной комнате, рядом с трупами двух стариков? Не можешь? Тогда и не говори ничего. А я вот представляю себе это, понимаешь? Не знаю, может, это и не так было, может быть, бабушка была еще жива, и он умер у нее на руках, и она отогревала его дыханием, сказку ему рассказывала, не знаю. Но я вижу это так, поэтому и говорю, что надолго меня не хватит. Извини, впрочем, у тебя сегодня и своего хватает, как я понимаю...
Ему действительно выше головы хватало своего, и он уже пожалел, что пришел на этот дурацкий сабантуй и встретил ее в таком состоянии; но для нее-то это, наверное, лучше – все-таки есть с кем поделиться. Так что, может, и хорошо, что пришел и встретил.
Они уже миновали комендатуру, когда Лена заговорила снова – с той же странной, безжизненно-спокойной интонацией:
– Видишь ли, я погубила их всех, не только Мишеньку, но и Мишиных родителей. Мне недавно рассказали про одну женщину, которая была там в самое страшное время, в первую зиму, и прокормила всю семью – мать, двух сестер – знаешь как? Очень просто, она стала донором; там, оказывается, можно было сдавать кровь, за это давали дополнительный паек, и вот этим пайком она всех спасла. Худо-бедно, но прокормились. Что на меня нашло, Господи, что на меня тогда нашло...
– Война нашла, ясно что, – отозвался Дежнев, – много ли мы тогда, в первое лето, понимали. Кто знал, что оно так обернется...
Говоря это, он думал и о себе – не в том смысле, что мог не пойти в военкомат; не сделать этого он не мог, но он должен был позаботиться о Тане, заставить ее уехать в Москву, в Тулу, куда угодно, надо было списаться с Николаевым, он бы устроил. А так получилось, что и он бросил ее на произвол судьбы, одну совершенно, без единого близкого человека...
– Я иногда просыпаюсь от его голоса, – говорила Лена, – он меня по утрам будил, проснется раньше, и «мама, мама»... У него кроватка рядом стояла – такая, знаешь, с сеточками по бокам, вроде как гамак, только помельче, – и он встанет, как обезьянка, и зовет, будит. Он ходить уже начинал, несмело так, а стоял хорошо, иногда даже не держался. Проснешься, а он уже ждет -смотрит, улыбка во всю рожицу, и в глазенках столько радости, столько... доверия, понимаешь, у маленьких ведь всегда эта доверчивость к...
Она не договорила, обеими руками вцепилась вдруг в рукав его полушубка, уткнулась лицом, вся сотрясаясь от беззвучных рыданий. Он стал молча гладить ее по плечам, не пытаясь даже что-то сказать. Скоро она затихла.
– Ну что, идем? – спросил он. – Где ты квартируешь-то?
– Послушай, Сережа, – сказала она тихо. – Если хочешь, мы никогда больше не увидимся, я тебе обещаю, – но сегодня не оставляй меня одну, прошу тебя, потом я могу хоть на другой фронт перевестись, у меня есть возможности. Я не знаю, что ты сейчас обо мне думаешь, да не все ли равно в конце концов, – иначе я не смогу, не вынесу, мне ведь от тебя совершенно ничего не надо, просто я одна не могу быть с этими своими мыслями, воспоминаниями, не оставляй меня сегодня, Сережа...
Глава восьмая
Новый комендант появился в лагере неожиданно. Вообще-то Фишер давно говорил Тане, что рано или поздно его отсюда уберут, и даже называл сроки; но сроки проходили, кончился январь, миновала половина февраля, а об учителе, застрявшем на посту лагерного коменданта, никто не вспоминал. Фишер клял свою судьбу и начальство, а Таня была довольна. Она уже начала надеяться, что никаких перемен в «Шарнхорсте» вообще не произойдет.
Но однажды днем, когда она, распределив работы между дежурными, занималась стиркой у себя в комнате, ее вызвали в канцелярию. Явившись туда, Таня увидела человека в форме СА – сапоги, заправленная в бриджи темно-желтая рубаха с продетым под погон ремнем портупеи, заколотый круглым значком со свастикой галстук и большой нож на поясе. Штурмовик был высок и пузат, с подстриженными а-ля фюрер усиками. Он стоял посреди комнаты, расставив ноги и держась обеими руками за широкий поясной ремень. Фишер, морщась от дыма зажатой в губах сигареты, рылся в выдвинутом ящике своего стола.
– Это вот наша переводчица, – сказал он, когда вошла Таня. Потом покосился на нее и добавил: – А это новый комендант, шарфюрер Хакке. Куда к черту могли деваться бланки отпускных свидетельств?
– Они в другом ящике, – сказала Таня. – Разрешите... Лодойдя к столу, она раскрыла левую тумбу и быстро нашла бланки.
– В высшей степени странно, – квакающим голосом заявил шарфюрер. – Переводчица имеет доступ к лагерной документации? Может быть, печать тоже находится у нее?
– Печать я ношу с собой, – сказал Фишер и ощупал свои карманы. – Нет, оставил дома. К печати, разумеется, никто, кроме меня, доступа не имеет.
– Но содержимое вашего стола переводчица знает лучше вас, – продолжал новый комендант тем же мерзким голосом. – Должен сказать, это вопиюще противоречит всем инструкциям.
– А я этих инструкций не помню, – сказал Фишер. – Я, партайгеноссе Хакке, разбираюсь в них приблизительно так же, как вы в педагогике. Двадцать раз я просил убрать меня отсюда куда угодно... хоть на Восточный фронт.
– Не сомневаюсь, что ваше истинно германское желание будет удовлетворено, партайгеноссе Фишер, – проквакал Хакке. – Переводчица может удалиться.
– Jawohl, Herr Lagerfuhrer,[22] – отчеканила Таня и сделала четкий поворот налево кругом. Выйдя, она присвистнула изумленно и горестно: ну и фрукт!
Через час к ней зашел Фишер. Видно было, что он расстроен, но старается этого не показывать.
– Н-ну, переводчица, – он усмехнулся закуривая, – кажется, твоя сладкая жизнь окончилась. Что?
– Зачем вам было отсюда уходить? – сказала Таня с упреком. – Сидели бы тихо – никто о вас не вспомнил бы...
– Не по мне должность. Я все-таки учитель, а не надсмотрщик.
– Но людям с вами хорошо. А теперь прислали этого...
– Да, это экземпляр, – Фишер покрутил головой. – Ладно, проживете и без меня. В сущности, помочь им всем я все равно не мог... Что я мог сделать – увеличить хлебные нормы? Или снять колючую проволоку? Не неси чепуху, переводчица. Лагерь есть лагерь, независимо от личности коменданта. Проживете и с новым. Я только хотел тебя предупредить!
Он поднял палец, строго глядя на Таню.
– На жизнь лагерников перемена начальства повлияет мало. Но! На твою жизнь она повлиять может. И еще как! Слушай меня внимательно, переводчица. У тебя могло сложиться самое превратное представление о собственной безнаказанности, а также о снисходительности и доверчивости немцев вообще, но ты жестоко ошибаешься, моя милая. Просто тебе посчастливилось напасть на Фишера, который сквозь пальцы смотрел на все твои фокусы!
– Но... я не понимаю... о каких фокусах вы говорите?
– Не спрашивай, переводчица, не спрашивай, я не такой уж дурак, каким тебе показался. Ты думаешь, я не заметил подчищенных списков? Ты думаешь, я не обратил внимание на кляксу, которой не было раньше?
Он замолчал, глядя на нее насмешливо. Таня попыталась что-то сказать, но ничего не придумала.
– Держи себя в руках, черт возьми! – прикрикнул вдруг Фишер. – Нечего соваться в такие дела, если ты не научилась владеть своим лицом! В гестапо ты бы тоже начала вот так бледнеть и краснеть?
Окурок, от которого оставалось уже не более сантиметра, обжег ему пальцы – он загасил его, спрятал в жестяную коробочку и тут же закурил новую сигарету.
– Невиданное свинство, – сказал он, покачивая головой. – За месяц протащить в лагерь двух человек, неизвестно откуда взявшихся. Ты слишком уж расхрабрилась, переводчица! И виноват в этом я. Тебе слишком многое сходило с рук, моя милая Танья, вот ты и решила, что все тебе позволено. А знаешь, что нужно было сделать, когда я в первый раз заметил твои проделки со списком? Нужно было тебя взять, ткнугь носом в эту самую кляксу – гениальная выдумка, надо сказать, просто гениальная! – а потом попросту выпороть. Да, да, моя милая! Это тебя отучило бы от игры в конспирацию. Идиотка, подумай о том, что было бы с тобой, окажись на моем месте другой комендант! Скажем, тот же Хакке, с которым только что имела удовольствие познакомиться. Ты хоть немножко отдаешь себе отчет, в какую игру ввязалась?
Он смотрел на нее, ожидая ответа. Она молчала.
– Кто эти двое? – негромко спросил Фишер. – Откуда они вообще выползли?
– Не знаю, – сказала Таня, глядя в сторону.
– Кто дал тебе указание устроить их в лагере?
– Никто мне не давал никаких указаний...