Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ничего кроме надежды

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Ничего кроме надежды - Чтение (стр. 18)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


В Энске должно было что-то случиться, если ночью позвонили Ренатусу; то есть понятно, что она провалилась – Ренатус же сам ей об этом сказал, – но если узнали о ней, значит, провалился и кто-то еще... Господи, а что если и бедный «марсианин» тоже влип! Все они, в конце концов, знали, на что шли; может, не представляя до конца, она-то сама – это уж точно! – не представляла совершенно; но все же, все же... Кириллу Андреевичу и вовсе в чужом пиру похмелье. И втравила его она. Нет, она должна будет спросить у Риделя. Если, конечно, хватит смелости. Может и не хватить. Никогда она не была героиней. Даже дома. А здесь и подавно! Дома, говорят, стены защищают. Кто и что защитит ее здесь?

На подворье Клооса было по-воскресному тихо, ушедшие в «Бутцлар» (так называлось поместье Хюльгера) еще не вернулись. Таня без аппетита поела в пустой кухне, помогла Светке накачать воды для коров и неожиданно для самой себя решила тоже пойти в гости к баронским хлопцам. Сегодня она просто не могла оставаться наедине со всем тем, что нахлынуло на нее при известии о Риделе.

Старый крестьянский домишко, где барон поселил своих остарбайтеров, стоял на отшибе, поблизости никто не жил, и воскресные гульбища не привлекали внимания. В усадьбах поменьше работницы жили под одной крышей с хозяевами, как правило – где-нибудь над хлевом или конюшней, поэтому посещения посторонними лицами если и разрешались от случая к случаю, то всегда с кучей запретов и оговорок: не шуметь, не засиживаться позже определенного часа и уж конечно – Боже упаси! – не курить. Курение запрещалось всюду самым строжайшим образом, щелястые чердачные помещения в этих столетних постройках были и в самом деле крайне огнеопасны.

А в «общежитии» и пили, и курили – бывший огородик за домом был занят сплошь самосадом, к нему привыкли даже некоторые немцы победнее, и за две-три связки хорошо провяленных на чердаке листьев всегда можно было выменять старые рабочие штаны или пару деревянных башмаков-сабо – «клемпов», как их называли в этих местах. Сегодня здесь было накурено так, что у Тани защипало глаза, едва она вошла.

– Хоть бы окошки пораскрывали, – сказала она, – а то закупорились и сидят как пауки.

– Да мы тут наши песни пели, – объяснил Вася, – все-таки шоссейка рядом проходит, вдруг какие фанатики будут ехать, услышат.

– Нету у них других забот – слушать, что вы тут горланите, – Таня распахнула одно окошко, другое, протиснулась на предложенное место за столом и опять оказалась рядом с давешним своим ухажером Колькой.

Тот сразу налил полкружки, она храбро зажмурилась и отхлебнула сколько смогла. О Риделе надо было забыть хоть ненадолго.

– Ты закусывай, закусывай, – заторопился Колька, всовывая ей в руку большой теплый огурец, – а то с непривычки...

– Ой, да отстань ты, – едва выговорила она, когда вернулось дыхание, – неужели нельзя эту гадость чем-то разбавить, это же с ума сойти – пить такое...

– Да я уж говорил – может, краутера туда намешать, вроде ликера получится.

– Рвотное это получится, а не ликер, мне уже от одной мысли нехорошо. Девочки, передайте там луку!

Лук перебил мерзкий вкус свекольного самогона, и Таня вдруг почувствовала себя совсем неплохо. Если бы питье не было связано с такими отвратными вкусовыми ощущениями, можно было бы, пожалуй, понять пьющих. В известные моменты, конечно. Когда не хочется думать, это действительно помогает. Или когда думать страшно. А ей было страшно с того момента, когда она – после рассказа Анны – подумала, как хорошо, что есть люди, знающие обстоятельства ее поступления в энский гебитскомиссариат. Иначе ее положение могло бы оказаться куда хуже, чем у этих двух дурочек.

Мысль была как бы успокоительная, но она же – где-то подспудно – обожгла ее не осознанным еще страхом, потому что подразумевала и альтернативную возможность:

Что никто из свидетелей до конца войны не доживет и никакого свидетельства не оставит. Если рассуждать трезво, ее провал в Энске просто не мог быть отдельным, лично ее провалом; немцы наверняка именно потому ею и заинтересовались, что до этого провалился кто-то другой, знавший ее. Провалы случались и раньше – одного парня поймали с листовками, засыпался и тот служащий Горуправы, что снабжал их бланками пропусков... Но это ведь было, кажется, еще в мае; а ее арестовали в начале июля, так что едва ли тут есть какая-то связь. Значит, одновременно с ней или чуть раньше – схватили еще кого-то. Но кого?

– Слышь, – Колька подтолкнул ее локтем, – давай на чердак полезем, я тебе чего покажу...

– Спасибо, не горю желанием увидеть.

– Да нет, ты послушай!

– Ты мне с этим чердаком уже прошлый раз надоел, ну сколько можно, – с досадой сказала Таня. – Что тебе, больше не с кем?

– А может, я с тобой хочу, – упрямо сказал Колька.

– Вот уж обрадовал!

Тут она заметила, что соблазнитель целится налить ей еще, и вовремя успела отдернуть кружку. Самогон пролился на стол, кто-то запротестовал против такого расточительства.

– Это ваш Коленька пытается меня споить, – излишне громко объяснила Таня. – И на чердак зачем-то зовет.

– Не-е-е, – Вася поводил перед собой толстым пальцем, – с ним не ходи! Этот, Тань, не женится, дохлый номер.

– Да дура она! – закричал Колька. – Я ей журналы старые хотел показать – их там целый ящик, еще довоенные, со снимками. Чего-то там и про Испанию, и как Риббентроп в Москву приезжал...

– Ври больше, – сказала Таня.

– Гад буду, – заверил Колька, – не веришь?

Таня отрицательно помотала головой. Предложили танцевать, кто-то стал на губной гармошке наяривать «Розамунду», за столом сделалось свободнее.

– Пошел бы станцевал, – сказала Таня.

– Не умею я, – признался Колька.

– Что тут уметь – фокстрот, двигай ногами в такт, и вся работа. Эх ты, а еще девушек на сеновал заманиваешь. Не стыдно?

– Да ладно тебе.

Колька обиделся, надулся, стал смотреть в сторону. Тане стало его жаль.

– Там что, действительно есть старые журналы?

– Ну гад буду, я же сказал!

– Хорошо, проверим.

Колька взобрался по приставной лестнице первым, сверху подал руку. На чердаке пахло нагревшейся за день черепицей, лежалым сеном и – слабо и терпко – табаком от развешанных листьев прошлогоднего урожая.

– Где же твои журналы? – спросила Таня, оглядывая пронизанную косыми пыльными лучиками полумглу вокруг.

– А вон он, ящик!

– Тащи сюда, там темно...

Таня высунулась в слуховое окошко – небо, разлинеенное бесчисленными белыми полосками, привычно гудело, полоски расширялись и постепенно таяли, но впереди они были четкими и копьевидно-узкими, и – если присмотреться – на острие каждой можно было разглядеть едва заметный, словно прозрачный, серебристый крестик. Разбросанные беспорядочным роем, «крепости» не спеша плыли на запад.

– Вот и ами уже летят обратно, – сказала Таня. – Тревогу разве объявляли?

– Да с час уже, – отозвался Колька, подтаскивая большую картонную коробку. – Проспала?

– А, здесь как-то на это внимания не обращаешь...

Провожая взглядом самолеты, она с содроганием представила себе, что сейчас творится там, откуда они возвращаются. А через несколько часов, только стемнеет, начнут реветь английские ночные бомбардировщики. Ревут они так, что иной раз не заснуть. То ли моторы у них мощнее, то ли летают ниже. Да, наверное, ночью можно не забираться так высоко...

– Ну, глянь, я тебе чего говорил?

Таня присела на корточки – коробка действительно была набита старыми иллюстрированными журналами, и на развороте лежащего сверху ей сразу бросились в глаза два интересных снимка: Молотов и Риббентроп идут рядом по перрону вдоль поезда, а на другом группа немецких летчиков на приеме у генерала Франко; этого Таня сразу узнала по сходству с довоенными карикатурами – маленький, толстый, крючконосый – и еще по остроугольной пилотке с кисточкой. У нас, когда стали приезжать испанские дети, такие пилотки тоже вошли в моду – белые, пикейные, с кисточками красного шелка...

– Это кто – Молотов вроде? – спросил Колька над самым ухом. – Где это он?

– В Берлине, по-моему...

Колька, словно этот ответ разрешил все его сомнения, сказал «а, ясно» и, облапив Таню, стал деловито расстегивать на ней платье. Потеряв от неожиданности равновесие, она села на пол.

– Да ты совсем очумел, – сказала она скорее изумленно, чем рассерженно; в сущности, ей было смешно, она едва не рассмеялась, но вовремя сообразила, что он может воспринять это как поощрение. – Отстань, ну!

Колька тут же отстал.

– Просить не буду, – объявил он, помолчав. – Подумаешь, цаца!

– Заткнулся бы, Казанова из Шепетовки, – Таня стала приводить себя в порядок, одной пуговицы не хватало, хорошо еще, нашлась тут же, не закатилась. – Сходи-ка, принеси иголку с ниткой!

– А я откуда возьму? – огрызнулся Колька.

– А откуда хочешь. Да не ворчи, не ворчи, не то я тебе так поворчу, что ты вниз головой отсюда спикируешь!

Колька нехотя полез в люк. Таня снова взяла верхний журнал, полистала ломкие от времени страницы. Обложки не было. Какой же это год – тридцать девятый, сороковой? Да, сороковой – вот это снято в Париже, виден флаг со свастикой на каком-то здании, а вдали проступает в тумане Эйфелева башня. Ну правильно, Молотов же ездил в Берлин осенью сорокового – ей это хорошо запомнилось, Сережа все допытывался, что думает по поводу этих переговоров Дядясаша. Откуда ей было знать? Дядясаша никогда не говорил с ней на такие темы...

Уронив журнал на колени, она смотрела в окно. Самолетов было уже немного, и они пролетали ниже. Наверное, поврежденные, отставшие. Одна «крепость» густо дымила обоими левыми моторами, она летела так низко, что можно было различить опознавательный знак на боку фюзеляжа, и другие все время обгоняли ее. Господи, что это было за время – осень сорокового... Чуть больше полугода оставалось до начала войны, а они жили в странном каком-то ослеплении, не было ни страха, ни предчувствий, беспокоились из-за невыученного урока, бегали в библиотеку, целовались в подъезде. Теперь просто не верится, что можно было так жить, ведь война уже шла рядом! Да и вообще никто никогда не сомневался, что рано или поздно придется воевать против фашистов. А уже на пороге, когда оставалось совсем чуть-чуть, – все вдруг успокоились, поверили...

На страницу капнуло. Таня утерла глаза кулаком с зажатой в нем пуговицей и крепко зажмурилась, но слезы все равно просачивались, текли, обжигая щеки. Она согнулась, почти свернулась клубком, уткнувши лицо в журнал, сцепила зубы, чтобы не разреветься в голос. Она сама не понимала, по ком или по чем плачет – то ли по той осени четыре года назад, по себе, по Сереже, по Дядесаше, то ли по людям в неизвестном городе, которые в эту минуту сходят с ума, задыхаются и горят заживо среди грохота рушащихся стен и рева пожаров, то ли по летчикам в этом горящем самолете, отчаянно пытающимся продержаться, дотянуть до спасения. Или, наверное, просто потому, что так ужасно, так безнадежно было все вокруг нее в этом обезумевшем мире, совершенно безнадежно, несмотря на все ее сегодняшнее «благополучие». Если бы она действительно могла превратиться в собаку или кошку, чтобы уметь довольствоваться сиюминутным, не представляя себе его сиюминутности, зыбкости, непрочности! Иногда ей думалось, что дело даже не в том, какой в конечном счете окажется на этой войне твоя личная судьба; все, кто жил в эти годы, кто видел то, чего нельзя – недопустимо, непозволительно! -видеть людям, все они уже мечены какой-то печатью. Все одинаково мечены, и теперь уже неважно, кто погибнет, а кто доживет до мира и останется жить дальше. Первым, может быть, даже легче. Когда-нибудь это поймут выжившие, обреченные носить бремя своей страшной памяти, – никогда уже не смогут они воспринимать жизнь так доверчиво и радостно, как воспринимали раньше – до того, как их смыло водоворотом...

Глава шестая

События 20 июля не нарушили жизнь Дрездена ни в малейшей степени, даже об арестах не было слышно – хотя, конечно, кого-то наверняка посадили. Дрезденцы уже задним числом узнали о беспорядках в имперской столице, в Вене и даже – верх абсурда! – в Париже, где кто-то из заговорщиков в штабе командования «Запад» поторопился разоружить часть войск СС и взять под стражу местное гестаповское руководство. Двадцать первого старый Вернике пригласил к себе ведущих сотрудников фирмы и, стоя навытяжку за письменным столом, произнес приличествующую случаю речь, выразив чувство той глубокой радости, которая не могла не вспыхнуть в каждом истинно германском сердце при известии о чудесном спасении фюрера, едва не ставшего жертвой преступного замысла кучки предателей и авантюристов.

– Авантюристы – точное определение, – сказал Ридель, выходя из кабинета шефа, – тут я со стариком полностью согласен.

Болховитинов промолчал, сам он не мог еще разобраться в своем отношении к случившемуся. На первый взгляд – да, героический поступок, особенно того полковника, который осуществил покушение. Вопрос лишь, зачем все это было затеяно? Где эти тираноборцы были раньше, почему только теперь – проиграв войну на всех фронтах – сообразили, что от Гитлера надо избавляться?

Скорее всего, генералы хотели себя обелить, продемонстрировав враждебность нацизму. Хотя напрашивалось и другое объяснение, опирающееся на особенности типично армейской психологии с ее традиционной аполитичностью («Армия вне политики!»): Гитлер был хорош, пока созданная им система обеспечивала безотказную работу военного механизма, но стал помехой, когда система проявила неспособность функционировать и далее так же эффективно. В таком случае, вероятно, сама идея государственного переворота сводилась к тому, чтобы сохранить этот механизм, уберечь от полного уничтожения. Но неужели они могли всерьез надеяться, что после такой войны кто-то сможет мириться с существованием вооруженной Германии?

Так или иначе, заговор был затеей более чем сомнительной. И хорошо, пожалуй, что ничего из этого не вышло, ничего хорошего выйти не могло в любом случае. Сомнительно даже, привело ли бы это к окончанию войны. У Риделя был недавно странный разговор с одним случайным собутыльником, майором инженерной службы; они крепко поддали, вылакав вдвоем литровую бутылку «болса», и майор, узнав, что фирма получила заказ-контракт на строительство оборонительных сооружений в междуречье Ваал – Маас, заявил с таинственным видом, что сооружения эти им, скорее всего, придется строить совсем с другой стороны – где-нибудь по Висле или Одеру. Очень может быть, сказал он, война в самом скором времени примет совершенно новый оборот – Западный фронт вообще перестанет существовать, все будет решаться на Востоке...

С майором этим они пьянствовали где-то в Голландии, куда Ридель ездил по поводу нового контракта, и он не придал словам собутыльника никакого значения – мало ли что болтают за рюмкой. Но после двадцатого вдруг вспомнил и рассказал Болховитинову – оба они согласились, что майор, видимо, был к чему-то причастен и отчасти знал, что говорил.

– Но ведь тогда это значит, – сказал Ридель, – что их превосходительства просто собирались заключить сепаратное перемирие с англо-американцами и все силы бросить на Восточный фронт! Представляешь, к чему бы это привело? Во-первых, распад коалиции – золотая мечта Адольфа! – а во-вторых, один на один с русскими мы могли бы драться еще и два года, и три, и вообще конца не было бы этому бардаку! Теперь-то хоть дело явно идет к финалу.

Да, дело шло к финалу, события в Берлине показали это особенно наглядно. Думая о приближающемся конце войны, Болховитинов снова и снова задавал себе вопрос – что же теперь будет с ним самим? Продолжать жить, как ни в чем не бывало, где-нибудь в Праге или Париже, представлялось уже немыслимым. Что же тогда – проситься в Советский Союз? Пустят ли, вот вопрос... Куприну позволили репатриироваться еще до войны, потом уехала Цветаева, так и не дождавшись от немецких властей разрешения вернуться в Прагу. А что будет теперь? Участникам Сопротивления (их немало и во Франции, и в Бельгии) советское подданство, скорее всего, предоставят, – а другим? Сомнительно, очень сомнительно. Уж ему-то, работающему у немцев, на что вообще можно рассчитывать?

Останься он тогда в Энске и не случись этого несчастья с группой Кривошеина, все было бы иначе. Сейчас он уже, наверное, воевал бы, носил русскую форму. Как все было бы просто, Господи, от какой малости зависит человеческая судьба – случайное стечение обстоятельств...

А теперь уже поздно что-то предпринимать. Во Фрейтале ничего не получилось (да и на что можно было всерьез рассчитывать?), с рабочими отношения под конец как-то наладились, видимо, они ему все-таки стали доверять больше, Кузьмич на прощанье даже зажигалку самодельную подарил, но этим все и кончилось. А он-то размечтался, видел уже в своем воображении чуть ли не целое подполье, связь с другими группами, такую развел маниловщину...

И тут еще – в довершение всего – перспектива угодить в Голландию. Как нарочно! О том, что фирме не отвертеться от военного строительства в прифронтовой зоне, поговаривали уже давно; учитывая географию, логично было бы предположить, что речь пойдет о какой-нибудь Силезии. Старик Вернике, однако, сманеврировал в другую сторону – решил, видимо, на этот раз держаться от русских подальше. Опять незадача, ведь в Силезии можно было бы уйти к полякам!

Начался август. Газеты скупо сообщили о «спровоцированных безответственными элементами» беспорядках в Варшаве, которые успешно подавляются имперскими силами безопасности, опубликовали смертный приговор по делу первой группы заговорщиков, в их числе был один фельдмаршал, а также генерал-танкист Гепнер – тот самый, осенью сорок первого пообещавший фюреру с ходу взять Москву фронтальным ударом.

Придя однажды на работу, Болховитинов услышал, что шеф о нем справлялся и ждет у себя.

– Мой дорогой Больхофитинхоф, – сказал старик, усадив его в кресло и предложив сигару, – у меня для вас прекрасная новость!

– Это насчет Голландии?

– Вы, как всегда, проницательны, я восхищаюсь вашей способностью понимать с полуслова.

– Помилуйте, у нас уже несколько дней только и разговоров, что об этом новом контракте с Организацией Тодта.

– Кстати, секретном! – Вернике поднял палец. – Вот вам пример беспечности, хотя нам с каждой афишной тумбы напоминают, что враг подслушивает. Ах, эти дамы, эти дамы. Так как вы насчет того, чтобы поработать в новой обстановке?

– Почему именно я?

– О! Вы человек молодой, энергичный, не обремененный семьей... И, так сказать, в силу обстоятельств вашей биографии, насколько я понимаю, склонный к перемене мест. Чего не скажешь о других наших сотрудниках – тех немногих, которым фирма могла бы поручить эту работу. Дорогой Больхофитинхоф, у нас осталось четверо дипломированных инженеров, но они именно потому и остались, что мало на что годны, иначе, как вы понимаете, уже давно были бы на фронте. Действуя методом исключения, перст судьбы указывает на вас и господина Риделя – он, хотя и не молод, еще бодр и активен. Говоря по правде, мне не хотелось бы тревожить наших ветеранов – люди они многосемейные, к некоторым еще приехали эвакуированные родственники, им действительно трудно отрываться от семьи в столь тревожное время. Пусть уж спокойно досидят здесь до конца войны.

– Так Ридель тоже едет?

– Вне всякого сомнения, – заверил Вернике. – Господин Ридель, как это ни опечалит некоторых наших сотрудниц, тоже едет.

– Ну что ж, – сказал Болховитинов, – если надо...

– Да, да! Это именно надо, этого настоятельно требуют интересы обороны рейха.

– С таким аргументом не поспоришь, – согласился Болховитинов. – Но каков характер работ, обозначенных в контракте?

– Между нами говоря, – Вернике понизил голос, – работы простейшие. Они именуются «фортификационными», но речь идет о самых обыкновенных земляных работах – противотанковые рвы главным образом.

– И для этого вам надо посылать туда своих инженеров?

– Вы правы, вполне мог бы справиться любой унтер-офицер из саперов. Но либо этих унтер-офицеров тоже не хватает, либо тут просто сработала привычка неукоснительно следовать параграфам инструкций. Так или иначе, контракт предусматривает обеспечение инженерного надзора за ходом работ, поэтому нет смысла пререкаться с могущественным военно-строительным ведомством. Вы сможете выехать через неделю?

– Когда угодно. А какой рабочей силой мы будем располагать?

– Это уже забота тодтовцев! Иностранцы, вероятно, ну и часть местного населения – по краткосрочной трудовой мобилизации. Да это неважно, дорогой мой, в квалифицированных строителях там нужды не будет, это я вам гарантирую...

После утомительной двухсуточной поездки через всю Германию Арнем поразил его чистотой, покоем, какой-то неправдоподобной, почти довоенной ухоженностью. В любом чешском (не говоря уже об украинском) городе приметы войны и оккупации видны на каждом шагу – мусор на улицах, обшарпанные, давно нуждающиеся в ремонте фасады, угрюмые лица прохожих, настороженные взгляды по сторонам. Голландия тоже была оккупирована уже пятый год, но первое, что увидел Болховитинов, подойдя утром к окну своего номера, оказалась раскрасневшаяся от усердия «фру» в сабо и полосатом переднике, которая надраивала тротуар у дома напротив гостиницы, окуная швабру в покрытое шапкой пены ведро. И это рядом с Германией, где мыло на вес золота!

При более близком знакомстве с городом благополучие оказалось чисто внешним – в лавках было пусто, по карточкам продавалось самое необходимое в микроскопических дозах. Хотя, надо сказать, горожанки и дети (мужчин на улицах было мало) выглядели не слишком истощенными. Но главное – это чистота. Болховитинова каждый день интриговало неукоснительное утреннее мытье тротуаров горячей водой с мылом. Может быть, при этом использовалось какое-нибудь особое техническое мыло, непригодное для обычного употребления?

Представившись новому тодтовскому начальству, он под расписку получил на руки тоненькую папку технической документации и принялся изучать ее в ожидании Риделя – тот из Дрездена отправился в Берлин и должен был приехать сюда несколькими днями позже. Сооружаемый вдоль границы оборонительный пояс громко именовался «Западным валом», но состоял – Вернике сказал правду – из самых простых сооружений полевой фортификации: траншей, орудийных ложементов (судя по габаритам – для противотанковой артиллерии), разного рода укрытий. Самым трудоемким элементом были противотанковые рвы, один по линии Вестерфоорт – Эльст – Беммель, а другой – его продолжение на левобережье Ваала – через Краненберг до Геннепа. Около пятидесяти километров; противотанковый ров полного профиля, это в среднем 10 тысяч кубометров грунта на километр; здесь, стало быть, придется перелопатить полмиллиона кубов. Как говорят в России – мартышкин труд, противотанковые рвы нигде еще никого не останавливали, а здесь и подавно не остановят. Инженерно-технические средства преодоления были разработаны уже в сороковом году – самоходные аппарели, танки-мостоукладчики, наверное, у союзников теперь всего этого хватает. Да и без них можно обойтись, достаточно продольно пробомбить эту нелепую канаву с воздуха, чтобы сделать ее вполне преодолимой...

Скорее всего, и не успеют здесь ничего соорудить. События ускорялись с каждым днем, наши войска вышли уже к границе Восточной Пруссии, в вашингтонском пригороде Думбартон-Окс открылась конференция четырех держав по вопросу создания после войны международной организации – похоже, задумано было нечто вроде новой Лиги Наций; в Румынии неожиданно пал режим Антонеску, и новое правительство объявило войну Германии: двадцать пятого, через два дня после приезда в Голландию, Болховитинов вечером настроился на волну Би-би-си и узнал о вступлении в Париж танковых авангардов генерала Леклерка. Он порадовался за французов – молодцы, не стали дожидаться американцев...

Приехал наконец Ридель – еще более исхудавший, небритый и изрыгающий хулу на мироздание, англо-американских воздушных убийц и великий тысячелетний рейх германской нации. В пути, оказывается, он трижды побывал под бомбежками и где-то – не то в Магдебурге, не то в Касселе – ухитрился потерять чемодан с теплыми вещами.

– Я, естественно, сразу заявил об этом в Эн-Эс-Фау! -вопил он. – И что, ты думаешь, сказала мне эта мерзкая баба, эта тощая прусская селедка с оловянными глазами?

Заявления о возмещении стоимости имущества, утраченного в результате вражеского воздушного налета, принимаются только по месту жительства и только при наличии справки, заверенной блоквартом! Но ведь, тысяча чертей, говорю, где я вам достану эту справку, если мой чемодан разбомбили вместе с поездом?! А она мне: вы с таким же успехом могли все это придумать или, наконец, продать теплые вещи на черном рынке, чтобы теперь вторично получить от рейха их стоимость. Представляешь? Я с трудом удержался, чтобы не разъяснить ей, куда она может засунуть свой рейх; все-таки осторожность восторжествовала. Но какая мерзавка, Кирилл! И что, скажи на милость, я теперь буду делать в этой сырой дождливой Голландии со своим ревматизмом и без свитера?

– Успокойся, купишь на черном рынке, – сказал Бол-ховитинов. – Или пусть тебе выдадут что-нибудь в ОТ, мы ведь теперь у них на довольствии.

– Увы, не на вещевом – я справлялся. И на черном рынке шерсти тут не купишь, это под строжайшим запретом. Вот спиртное – пожалуйста. Я, кстати, организовал пару бутылок можжевеловой, давай-ка сейчас и продегустируем...

Выпив, Ридель подобрел, забыл о своей утрате и стал рассказывать берлинские новости. Там, сказал он, до сих пор трясутся от страха – после двадцатого хватали направо и налево, в тюрьму угодили многие вообще не причастные, как говорится, ни сном, ни духом. Прихватили даже третьего брата Штауффенберга – тот, кажется, историк, вообще никогда не имел дела ни с какой политикой; через неделю, правда, выпустили, но ведь могли сгоряча и прихлопнуть, как Клауса и Бертольда!

– Вообще, конечно, настроение у берлинцев похоронное, – говорил Ридель. – Одни жалеют, что не удалось задуманное сальто-мортале, а другие понимают, что, хотя на этот раз власть удержалась, все равно дело кончено. Раз уж генералы заделались конспираторами! И кто, самое интересное? Ну ладно бы там все эти Вицлебены и Йорки, Мольтке и Юкскюли – аристократия всегда пофыркивала на Адольфа, считала его выскочкой, плебеем... хотя и служила ему, заметь! Но ведь уверяют, что и Роммель был в числе заговорщиков – можешь ты это себе представить? Этот-то был всем обязан нацистам, выбился в фельдмаршалы из самых что ни на есть низов, и вдруг такой курбет.

– Так он что – тоже арестован?

– Никто ничего толком не знает, но о нем не слышно. Официальная версия – не оправился после ранения...

Когда они приехали на трассу, работы уже начались, но люди продолжали прибывать, и реквизированных помещений для них уже не хватало. Голландская фирма, которая по субконтракту с «Вернике» должна была обеспечить южный участок шанцевым инструментом, прислала три тысячи совковых лопат, но ни одного заступа, а кирки были доставлены без рукоятей: позже рукояти обнаружились на другом конце трассы, где их – не найдя лучшего применения – стали уже использовать в качестве маркировочных кольев при разметке.

Народ был сюда согнан самый разный: подростки из «гитлеровской молодежи», мобилизованные голландцы, «восточники», набранные по трудовой разверстке в крестьянских хозяйствах, беженцы из разрушенных городов и немцы-батраки постарше, до сих пор ухитрявшиеся ускользать от разных мобилизаций и призывов. Все это бестолково топталось туда и сюда, переругивалось, пыталось объясняться на разных языках и диалектах и кое-как расковыривало лопатами сочные луговые пастбища.

Первое время, пока все налаживалось, Болховитинову с Риделем тоже пришлось побегать; но потом ежедневное их присутствие на трассе стало излишним. Начальство перебазировалось из Арнема в Неймеген, но Риделя этот город не устраивал с того дня, когда у него на глазах в самом центре – на Амстельграахт – ехавший на велосипеде парень вдруг свернул к тротуару, остановился, упершись ногой в поребрик, и в упор застрелил поравнявшегося с ним прохожего – вполне респектабельного господина с портфелем. Застрелил, снова вскочил в седло и скрылся за углом – только его и видели. Ридель после этого решил, что хватит с него голландцев, и стал пропадать на немецкой территории – в Клеве, где склонял к прелюбодеянию жену какого-то крупного бонзы, защищающего интересы рейха то ли в Греции, то ли на Балканах.

Болховитинов снял комнату в Краненберге, очень удобно – как раз на полпути между Неймегеном, где иногда надо было все-таки появляться, и Клеве, куда он ездил за русскими книгами. Дело в том, что Ридель случайно познакомился там с бывшим чиновником министерства иностранных дел, давно вышедшим в отставку, который когда-то служил в Петербурге, знал язык и – узнав, что с Риделем здесь русский коллега, – выразил готовность познакомиться и показать свою библиотеку. Болховитинов поехал – читать было действительно нечего; экс-дипломат оказался любезным, довольно чопорным старым господином, по профессиональной привычке осторожным в суждениях и высказываниях. По-русски говорил медленно, но правильно, с неплохим словарным запасом. Похоже, когда-то господин Гейслер занимал довольно высокие посты, потому что жил сейчас в большом просторном особняке с одной лишь экономкой, без семьи и без подселенных квартирантов – хотя городок был переполнен беженцами. Русских книг в его обширной библиотеке было довольно много, но странно подобранных – скорее всего, их собирали разные люди. Классика была представлена полно и со знанием дела, и тут же рядом чуть ли не целый шкаф занимали полубульварные рижские издания уже эмигрантского периода. Советских книг не было вовсе. Пользоваться библиотекой Гейслер предложил Болховитинову сам, но с условием: не брать более двух книг за раз и – «уж не обессудьте, порядок есть порядок» – обязательно записывать взятое в особом журнале.

В Клеве, как и в Неймеген, Болховитинов обычно ездил велосипедом, беря его напрокат у квартирной хозяйки, но в этот день велосипед оказался неисправным, и пришлось ехать поездом.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38