Люди стояли под дождем, переминаясь с ноги на ногу и чувствуя, как проклятая сырость уже пробирается сквозь тряпье. Мастеровые, которым удалось получить постоянную работу на разного рода мелких предприятиях в Штееле или в самом Эссене, группами выходили за ворота, лагерь постепенно пустел. Наконец выводили и их, «шарашкину команду», занятую на общих работах.
Здесь, конечно, все было относительным. Раньше, когда эти общие работы нередко оказывались подметанием улиц или уборкой сухих листьев в городском парке, им завидовали: пока другим приходилось вкалывать у вагранок или прокатных станов, они дышали свежим воздухом и филонили как хотели, лишь стоило отвернуться надзирателю. Но эта легкая жизнь продолжалась недолго – жители Штееле обратились в бургомистрат с протестом по поводу того, что на улицах и даже в парке слишком часто толкутся гнусного вида унтерменши с бело-синими нашивками «OST», бургомистрат послал соответствующий запрос в трудовое управление в Эссен, и оттуда в лагерь пришло циркулярное письмо, предписывающее ограничить использование «восточников» на работах, связанных с пребыванием на виду у населения. А тут еще зарядило устойчивое осеннее ненастье. «Шарашкину команду», составленную из интеллигентов, домохозяек и не имеющей специальности молодежи, гоняли то на постройку бомбоубежищ, то на разгрузку товарных вагонов, то на земляные работы за городом. Они теперь возвращались в лагерь позже всех, замерзшие и промокшие до нитки; им уже никто не завидовал. Да, очутиться бы сейчас где-нибудь в цеху, в относительном тепле и с крышей над головой! Колонна, нестройно грохоча деревянными подошвами, медленно брела по улице, в серой мгле раннего ненастного утра. Кончились последние кварталы предместья, по обеим сторонам шоссе потянулись бурые огороды с уже заколоченными на зиму крошечными фанерными домиками, залитые дождем глинистые поля. До электростанции, где рыли котлован, было еще не менее часа ходьбы.
Таня шла в хвосте колонны, глубоко – по самые локти – спрятав руки в рукава драного ватника, и старалась думать о приятном. С утра, когда впереди десять часов работы под дождем, да еще на голодный желудок, особенно важно запастись бодрым настроением, чтобы не раскиснуть. Хотя ничего «приятного», о чем стоило бы подумать, вокруг не видно. Еще и эта собачья погода! Совсем другое дело, когда солнышко выглянет, да что-то редко оно здесь выглядывает. Хорошо хоть, ноги пока сухие – вот уже и есть чему порадоваться. А ватник! Что бы она сейчас делала без этого ватника?
В рейнхаузенский пересыльный лагерь их тогда навезли сразу столько, что даже с хваленой немецкой организованностью получилась какая-то неувязка: запаса продовольствия не хватило, и целую неделю они голодали. Голодали по-настоящему, не так, как здесь, где все-таки подкармливают худо-бедно. К концу той памятной недели она так ослабела, что ее шатало на ходу, и видик, наверное, был соответствующий – иначе чего бы вдруг сжалился над ней тот охранник, что однажды вечером поманил пальцем из-за угла и сунул завернутую в газету буханку хлеба...
А разве не приятно вспомнить, как разумно и предусмотрительно распорядилась она тогда своим неожиданным богатством! Съела только половину – и то понемногу, растянув эти шестьсот граммов на два дня, – а за вторую половину приобрела вот этот самый ватник. Над нею тогда смеялись: во-первых, сказали, она невероятно продешевила, за полбуханки можно было часы получить, а во-вторых, дело было в августе, стояла жара, и ватник действительно казался странным приобретением, как-то очень уж не по сезону. Лагерники вообще не склонны задумываться над будущим: что там загадывать наперед, дожить бы до конца недели.
А вот она о будущем подумала. Сообразила, что осень не за горами, а климат этой северо-западной части Германии, может, и не такой уж континентальный, чтобы опасаться морозов, но сырости и холода здесь хватит. Между тем в Рейнхаузен бывшая «фрейлен секретарь-переводчица» имперского советника Ренатуса прибыла в жалких остатках того самого наряда, который был на ней в ночь ареста после торжественного приема в Воронцовском госхозе. Черная шерстяная юбчонка, узкая и короткая по последнему крику предвоенной моды, за месяц скитаний по пересылкам вид приобрела совершенно непотребный, а утратившая первозданную белизну блузка держалась еще только за счет прочности парашютного шелка. И никто не знал, будут ли им вообще выдавать какую-нибудь спецодежду или так и оставят в чем привезли. Спустя месяц все-таки выдали – но что? Каждая «восточница» получила жуткое халатоподобное платье из древесной ткани синюшного цвета, пару чулок явно из той же древесины и косынку на голову. И ни шиша больше. Хороша бы она сейчас была в такой экипировке, без верхней одежды и при часах (нужных ей здесь как кошке мандолина).
Таня с удовольствием поеживается в своем ватнике, уже порядком отсыревшем, но все же теплом. Если Эрика, дочь коменданта, принесет обещанный кусок клеенки и немного ниток, ватник можно будет подлатать и нашить на него что-то вроде кокетки непромокаемой – тогда совсем будет хорошо. Да что говорить, человек с головой не пропадет даже в Германии.
Иметь на плечах голову – это первая заповедь, а вторая – держать себя в руках и не распускаться. Что для этого надо, сразу и не ответишь, тут, наверное, у каждого свой рецепт. Можно, конечно, твердить себе разные громкие слова: что ты советский человек, комсомолка, а не немецкая рабыня, ну и тому подобное. Но это все громкие слова, не более. А чем слова громче, тем меньше поддержки в них находишь.
Как ни удивительно, хорошо поддерживают воспоминания. Это на первый взгляд необъяснимо; казалось бы, когда тебе плохо, надо стараться вообще забыть, что когда-то было лучше. Но это не так. Когда вспоминаешь, возникает странное ощущение: время словно расплывается, перемешивая прошлое с настоящим, и от этого «разбавления прошлым» настоящее приобретает иное качество, выглядит уже не таким безысходным. Как будто все то, что ты когда-то пережила, остается с тобой – или в тебе – на всю жизнь.
Да так оно, наверное, и есть на самом деле. Бывает ведь, что человек, переживший какую-то страшную трагедию, оказывается навсегда сломленным, как бы благополучно ни сложилась потом его дальнейшая жизнь. Почему же не может быть наоборот? Если твоя жизнь долго складывалась благополучно, и не просто благополучно, а даже, можно сказать, счастливо, то разве это не может наложить отпечатка – надолго зарядить бодростью, уверенностью в том, что так будет всегда? И даже если вдруг все меняется к худшему, воспринимаешь это без уныния. Ну что ж, сейчас плохо, но ведь было у меня и другое, а если было, то и осталось. Уж прошлого-то не отнимут!
Самообман? Возможно, но он помогает. Доверие к судьбе – это очень важно, и если до сих пор она была благосклонна, то и будущее представляется не в таком мрачном свете. Разве ей не везло до сих пор? О довоенной жизни нечего и говорить – ведь только летом сорок первого, когда все полетело в тартарары, она стала жить как все (а может, даже труднее – с непривычки); но и потом судьба словно подсовывала один счастливый билет за другим. Погнали их тогда на регистрацию в «трудовое управление» – она пошла сразу, получила назначение на местные работы; а бедная Люся отправилась на другой день, из-за чего-то повздорила с начальницей и в результате оказалась среди отобранных для отправки в рейх...
С Попандопуло тоже повезло – все-таки быть продавщицей в его дурацком «Трианоне» было легче, чем разбирать развалины или вкалывать на снегоуборке. Вот когда невесть откуда появившийся Леша Кривошеин, он же «господин Федотов», воззвал к ее комсомольской совести и посоветовал устроиться в гебитскомиссариат, она решила, что везению теперь уж точно пришел конец, потому что неизбежный провал всей этой их доморощенной подпольщины предвидела с самого начала, было бы удивительно, если бы они рано или поздно не засыпались.
И в этом она оказалась права, а насчет конца везению ошиблась – судьба продолжала ее хранить (знать бы, для чего). Ведь надо же было, чтобы Кранца убили у нее на глазах, в одном квартале от здания гестапо, а привезший ее из Воронцовки полицай не понимал по-немецки, и когда выскочивший с пистолетом в руке ефрейтор погнал его ловить стрелявшего, не смог объяснить, что сопровождает арестованную, и оставил ее прямо на улице... Правда, на свободе она пробыла минут двадцать, не больше, но на базарной площади ее схватили уже не как опасную государственную преступницу, отправленную в гестапо по личному приказу господина имперского советника, – а просто потому, что в тот день шла облава и хватали всех подряд, у кого не было удостоверения личности. При ней, к счастью, его не было – осталось, наверное, в кармане у полицая.
Конечно, если бы не покушение на Кранца, немцы наверняка стали бы искать ее среди задержанных и нашли в два счета, но в той суматохе было уже не до сбежавшей переводчицы; их всех в ту же ночь и вывезли (правда, только женщин – мужчин оставили, наверное, искали причастных к покушению). При погрузке в эшелон списки составлялись наспех, без предъявления документов, каждая могла назваться кем угодно, так она и превратилась из Николаевой в Дежневу, а здесь при заполнении кеннкарты и эту фамилию переврали в транскрипции, так что теперь сам черт не разберет, кто она такая, – лагерный номер 2316 и ничего больше...
Так что есть все же некоторая надежда, что и тут удастся уцелеть. В конце концов, можно было бы уйти из «шарашкиной команды», поискать что-нибудь полегче. Комендант Фишер – человек неплохой, ему явно не по душе свалившиеся на него полицейские обязанности, и если его попросить, мог бы и перевести на другую работу. Аня Кириенко, например, пристроилась в прислуги к какой-то богатой полоумной старухе и живет припеваючи – по полдня выгуливает в скверике двух мопсов. Или есть небольшой лагерь в Купфердрее, при пуговичной фабрике, где очень приличные условия. Так что поискать можно было бы; но лишний раз напоминать о себе ни к чему, лучше сидеть не высовываясь. Вот это, пожалуй, третья заповедь – не менее важная, чем две первые.
Ладно, переживем! Где наша не пропадала. Как немчура себя утешает: «Es geht alles vor?ber, es geht alles vorbei»[7]. А что, мудрые слова, недаром это сейчас самый любимый их шлягер. И не только немцам хочется верить, что рано или поздно все минует; чем еще можно подбодрить себя на третьем году войны?
Ровно в полдень «веркшуц», маячивший с винтовкой на краю котлована, дал свисток – сигнал к обеденному перерыву. Люди, скользя по размокшей глине, стали медленно выбираться наверх. Таня благополучно одолела подъем, устроилась на штабеле приготовленных для опалубки мокрых досок. К ней тут же подошел конопатый парнишка лет шестнадцати. Раньше она его в команде не видела.
– Во льет, зараза, – сказал парнишка и посмотрел на хмурое небо, с которого лить не лило, но продолжала сыпаться нудная дождевая пыль. Потом посмотрел на Таню. – Чего на мокром сидишь, дура, – сказал он снисходительно. – Застудишься, думаешь, они тебя лечить станут?
– Не застужусь, – сказала Таня, разворачивая непромокаемый мешочек из-под противоипритной накидки, в котором хранила хлеб. – Впрочем, если у тебя есть коврик, притащи, я с удовольствием посижу и на коврике.
– Ох и дура, – повторил парнишка. – А ну-к встань! Бери доску с того конца, перевернем.
Вдвоем они перевернули верхнюю доску, с обратной стороны она была сухой.
– Молодец, – Таня посмотрела на парнишку с уважением. – Я бы не догадалась.
– Бабы – они недогадливые, – согласился тот, сел рядом и вытащил из кармана свой хлеб, обвалянный в каком-то мусоре. – Ты давно здесь?
Таня, уже занятая едой, молча выставила два пальца, пошевелив ими в воздухе.
– Два года? – ужаснулся парнишка и присвистнул. – Это что ж, выходит, – с самого начала?
Таня отрицательно помотала головой.
– Месяца, – пробормотала она невнятно.
– Ну, это дело другое, – парнишка тоже запустил зубы в свою пайку. – А я всего неделю, – сообщил он немного погодя.
– Один?
– Не, с семьей. Мать хворает, верно помрет, а младшие – во такие, одному седьмой, другому девятый. Нас с-под Орла угнали, – добавил он, перехватив ее удивленный взгляд, – там как стали фронт выравнивать – всех подчистую гребли, и старых и малых. До самого Брянска гнали пехом, а там в эшелон, и поехали. С августа месяца по лагерям мотаемся. Мы аж под самым Кенисберком были, – добавил он хвастливо. – Ух, там немцы злющие, заразы. Чуть что – сразу по шее.
– Всюду они хороши.
– Не говори, тут вроде получше. Ну, понятно, на кого нарвешься. А лагерфюра[8] у вас ничего, вроде тихий.
– Да, он ничего, – согласилась Таня. Доев свой ломтик хлеба, чуть смазанный маргарином, она слизнула с ладони крошки и стала аккуратно заворачивать второй, предназначенный на ужин.
– Чего прячешь, аль наелась? – насмешливо спросил парнишка. – Небогатый у тебя харч. Ты что, так и живешь на ихние триста граммов?
– У тебя есть возможность получать больше?
– А чего! Я вон вчера почти полкило заработал. Не веришь?
Он полез за пазуху, извлек самодельный, сшитый из клеенки бумажник и осторожно достал из него неразрезанный листок хлебных карточек, похожих на маленькие почтовые марки красного цвета. У Тани широко раскрылись глаза.
– Каким образом?
– Каким! Заработал, говорю. Во, гляди, – он стал грязным пальцем пересчитывать марки. – Десять штук по пятьдесят граммов – полкило. Это я вчера часть уже отоварил! А образ самый простой – уголь скидываю, поняла? Как поведут обратно, я от колонны отстану и смотрю, где чего. Немцы сейчас углем запасаются, зима на носу, а тут как делают – привезут уголь и скинут прямо на улице, возле подвального окошка, вот и надо его туда перекидать. Они после и выносят чего-нибудь. Больше хлебными карточками расплачиваются, а то и из одежи чего дадут. Хошь, на пару сегодня покалымим?
Тане не очень хотелось идти калымить после рабочего дня, но отказаться от возможности заработать хлеба...
– Хорошо, – кивнула она. – Только я не умею отставать от колонны. А если заметят?
– Не дрейфь, не заметят... Ну ладно, я пошел. Меня Валеркой звать, а тебя?
– Таня.
– А-а. У меня сестренка была, двоюродная, тоже Танькой звали, так сдуру подорвалась – пошла по грибы, а лес был сквозь заминированный. Ты сама-то откуда?
– Я? С Украины, – секунду помедлив, сказала Таня. В этот день им повезло – работать после обеда почти не пришлось, в половине второго завыли сирены. Поскольку, согласно инструкции, иностранные рабочие во время воздушной тревоги не могли оставаться вне закрытых помещений, «шарашкину команду» загнали в пустой склад и заперли на замок. Там они и просидели до самого отбоя, а отбой дали только к концу рабочего дня. К тому же тревога оказалась ложной, самолеты прошли стороной.
Когда возвращавшаяся в лагерь колонна добралась до Штееле, было уже почти темно. Конопатый орловец, оказавшийся рядом с Таней, дернул ее за рукав; она вышла из рядов и остановилась на тротуаре, делая вид, будто поправляет застежку на ботинке. Пожилой веркшуц с электростанции, сопровождающий колонну, шел впереди и ничего не заметил.
– Я ж тебе говорил, – сказал Валерка, когда последние ряды скрылись за углом, – все будет чин чинарем. Давай пошли!
– А лагерные полицаи? – с сомнением спросила Таня.
– А чего полицаи, они разве помнят, кто где работает. Нам лишь бы до десяти вернуться, покуда ворота не заперли...
– Послушай, так ведь и убежать можно, – сказала Таня, пройдя в молчании квартала два.
– Тоже, придумала! Куда тут побежишь? Всю Германию надо проехать, с конца в конец. Без одежи, без документов – да тебя на первой станции сцапают. Это возле польской границы еще можно было попробовать – так там охрана знаешь какая была, будь здорова! Глянь-ка, вон, кажись, уголь лежит...
Действительно, у одного из домов чернела куча угольных брикетов, ссыпанных прямо на тротуар. Валерка, сказав, что все берет на себя, смело подошел к двери и позвонил. Таня осталась в сторонке. Вышел пожилой немец в вязаном жилете, они поговорили и вошли внутрь. Через минуту Валерка вынес две совковые лопаты с длинными изогнутыми черенками.
– Вот и заметано, – подмигнул он Тане, вручая ей одну. – Мы это сейчас в два счета, угля-то всего тонна...
Работа пошла споро. Удобные лопаты легко скользили по мокрому гладкому асфальту, черпая круглые, с куриное яйцо, прессованные брикеты, и бросать было недалеко – почти не надо размахиваться. Поработав, однако, несколько минут, Таня разогнулась и оперлась на лопату, прикрыв глаза.
– Подожди, – сказала она слабым голосом, – давай немного отдохнем... у меня голова что-то закружилась...
– Ладно, – снисходительно отозвался Валерка, не прекращая работы, – передохни, я и без тебя управлюсь. Не жрешь ничего, вот и кружится! Эти гады на электростанции должны нас в обед кормить, поняла? Ты вот спроси кого хошь – где кто ни работает, всюду хозяева в обед кормят. Завтрак и ужин в лагере, а обедать мы должны на производстве, мне один немец точно растолковал. Кто-то на наших харчах руки нагревает, паразит...
Справившись с приступом слабости, Таня заставила себя взяться за работу. Ею вдруг овладел страх, что она опоздает в лагерь к ужину и ей забудут оставить ее порцию. Как всегда к вечеру, сейчас так хотелось есть, что она не могла думать ни о чем другом.
«Странно, – думала она, из последних сил механическими движениями бросая уголь, – я ведь сегодня хорошо пообедала... Целый лишний кусок, в нем было граммов сто, не меньше. А может быть, нельзя было этого делать... желудок привык к определенному режиму, как-то уже приспособился...»
Черная куча на тротуаре быстро уменьшалась. Наконец Валерка разогнулся, лопатой подгреб откатившиеся в сторону брикеты и ловко зашвырнул в люк.
– Ну, шабаш, – сказал он. – Видала? Давай лопату и сядь вон на приступочек, отдохни. Пойду калым из папаши вытряхать.
Он ушел. Таня присела на ступеньки и опустила лицо в ладони. Обморочная слабость снова охватила ее, перед глазами вертелись какие-то блестящие кольца, и от этого головокружительного вращения звенело в ушах. Опять пошел дождь – мелкий, бесшумный. Завтра с утра опять аппель-плац, стук деревяшек по асфальту, котлован, вязкая тяжелая глина на лопате. Сколько еще продлится война? И где этот Валерка, теперь-то они наверняка опоздают к ужину...
Он наконец-то появился, с пакетом под мышкой.
– Прижимистый оказался дедок, – сказал он, – пол-буханкой хотел отделаться. А я ему говорю – двое, мол, нас, швестер там сидит, тоже не жравши, давай, говорю, целый. Ну, еще половину дал, старый хрен! На, держи!
Он пошуршал бумагой, и в руках у Тани очутился хлеб – тяжелый, с колючей закраинкой на корке, он источал божественный ржаной запах, от которого у Тани сразу свело челюсти голодной судорогой. Тут же, сидя на холодной каменной ступеньке, она отломила кусочек и стала жевать.
Пока дошли до лагеря, вся корка с одной стороны была общипана. Чувство острого голода исчезло, Таня уже без энтузиазма думала об ожидающей ее миске баланды. В сущности, это просто свиное пойло – с мороженой прошлогодней брюквой, с картофельными очистками. Жира, конечно, опять не будет ни капли. Тоже, еда!
Как странно, что люди в мирное время ломают себе голову над всякими блюдами, придумывают что-нибудь повкуснее. По-настоящему человеку нужен только хлеб и еще крепкий чай с сахаром. Подумать только, что те, кому это доступно в любой момент, не осознают своего счастья...
– Ладно, до завтра, – сказал Валерка, когда они вошли в здание. – Ты на каком этаже?
– На третьем, седьмая комната, – сказала Таня. – Твоей маме ничего не нужно помочь?
– Не, там у нас баб хватает...
Она медленно поднималась по широкой лестнице, пропахнувшей специфической лагерной смесью дезинфекции, эрзац-кофе, баланды и грязной сырой одежды. С этой седьмой комнатой ей еще повезло – там подобрались люди тихие и большей частью семейные, но без грудных младенцев. Пожилой киевский бухгалтер с женой, большое семейство коммерсанта-неудачника из Николаева, группа агрономов с Северного Кавказа, прихваченных какой-то виртшафтскомандой во время последнего зимнего отступления. В седьмой поселилась и сама переводчица – фактически второе в лагере лицо после коменданта, – поэтому у них всегда чисто и тихо. В другие штубы просто нельзя войти – вонь, грязь, накурено, между коек сушатся на веревках мокрые пеленки. Да и народу там побольше. В шестой, напротив, живет человек семьдесят сектантов из Белоруссии – целая община. Косматые, страшные, в овчинных тулупах. Электричеством не пользуются – грех, сидят по вечерам в потемках или зажгут огарок свечи и тянут свои песнопения. Просто хованщина какая-то, жуть.
На площадке третьего этажа шумно толпились возле раковины парни из восьмой «холостяцкой» – самой буйной комнаты в лагере, куда не решались заходить даже полицаи. Холостяки были все как один в широких, наподобие лыжных шаровар, бумазейных голубых кальсонах в мелкие цветочки. Роскошные эти кальсоны выдали лагерникам неделю назад; предполагалось, что их будут использовать по назначению – как исподнее, но обносившиеся до дыр холостяки рассудили иначе и щеголяли в новых кальсонах поверх рваных брюк. В таком живописном виде они ходили и на работу.
– Танечке комсомольский привет! – закричал кто-то. – Чего в гости не заходишь?
Она отшутилась на ходу, увернулась от чьих-то объятийи прошмыгнула к себе.
В седьмой было тихо. За большим столом посередине, под низко опущенной лампой, несколько человек перелистывали журналы, писали письма, один из кубанских агрономов латал рубаху, неумело орудуя иглой. Двухэтажные казарменные койки вдоль стен были составлены где покоем, где глаголем; разгороженные листами светомаскировочной бумаги или цветастыми домашними занавесками, они образовали крошечные семейные отделения, вроде железнодорожных купе.
– Вы бы укоротили нитку, – сказала Таня агроному, сняв ватник и пристраивая его сушиться возле круглой железной печки. – Кто же шьет такой длинной. А что, гемюзу[9] еще не привезли?
– Как видите, нет, – желчным голосом отозвался сидящий над журналом тощий интеллигент в очках, – и неизвестно, когда привезут. Хваленая немецкая пунктуальность!
Гемюзу в лагере не готовили, доставляли откуда-то из Эссена.
– Очевидно, это из-за сегодняшней тревоги, – примирительно сказала Таня. – Если отключали ток, могли не успеть сварить.
Она сбросила башмаки, прошла на цыпочках к своей койке и достала из-под нее сшитые из мешковины шлепанцы. Ее место было нижним, верхнее занимала Аня Кириенко – та, что работала при мопсах. Сейчас она лежала лицом в подушку и шмыгала носом.
– Ты плачешь? – Таня приподнялась и тронула ее за плечо. – Что случилось?
Кириенко дернула локтем и всхлипнула еще громче.
– Час уже ревет, – недовольно отозвалась переводчица со своей койки по соседству. – К бауэру ее отправляют, подумаешь, беда какая! А ты что так поздно? Другие уже давно вернулись.
– А меня, Валя, один немец попросил сбросить в подвал уголь, – сказала Таня. – Меня и еще одного мальчишку. Ведь это не запрещается? Он нам за это дал хлеба, вот, видишь...
Она показала свою добычу. Переводчица, белокурая девушка лет двадцати пяти, безразлично пожала плечами и снова уткнулась в книгу. У ее койки, отделенной от комнаты двумя казенными одеялами, стояла тумбочка с маленькой настольной лампой и лежал на полу яркий лоскутный коврик.
– Тебе, ясно, не беда! – со слезами выкрикнула Аня Кириенко. – Тебе-то что! А я уже была у бауэров, спасибо!
– Ну хватит! – оборвала ее переводчица. – Помолчи, люди с работы пришли – надо им отдохнуть или нет? Я тебя туда не назначала и Фишеру говорила, что ты не хочешь. Чего тебе еще надо? Что я – командую здесь, что ли?
Она раздраженно отбросила книгу и встала, посмотрев на часы.
– Что за черт с этим ужином, в самом деле! Да, вот что, – она обернулась к Тане, – сегодня в рыбной лавке была паста, так я сказала, чтобы взяли на твою долю. Банка у меня в тумбочке, забери ее, а деньги отдашь Трофим Иванычу. Сорок пфеннигов, что ли.
– Ой, спасибо, – обрадованно сказала Таня. Селедочная паста, которую можно было покупать без карточек, считалась в лагере изысканным лакомством. Немцы ее обычно не брали, но лагерники, как только она появлялась в продаже, расхватывали в два счета. На такую случайную подкормку и уходила в основном вся их зарплата – пять рейхсмарок в месяц.
Вскрыв жестянку, Таня намазала слой серой кашицы на толстый ломоть хлеба и принялась за еду. Ладно, баланду сегодня могут и не привозить, как-нибудь на этот раз обойдемся. После этой пасты, правда, потом очень хочется пить, но зато как вкусно!
В дверь кто-то заглянул, крикнул: «Переводчицу к коменданту, живо!». Валя, пробормотав что-то насчет проклятой должности, вышла из комнаты. Вскоре на лестнице послышались голоса, шум и знакомый лязг металлических баков по ступенькам.
– Наконец-то изволили вспомнить и о нас, – язвительно заявил тощий интеллигент. – С опозданием почти на два часа!
– Седьмая, гемюзу получать! – крикнули из-за двери. Двое мужчин внесли бак-термос с завинченной крышкой – прибыл лагерный ужин.
Таня едва успела проглотить несколько ложек, заедая баланду своим селедочным бутербродом, как дверь распахнулась и в комнату быстро вошел комендант, явно чем-то расстроенный, а за ним двое в кожаных пальто.
– Mahlzeit, – хмуро сказал Фишер, ни на кого не глядя. – Wo schlaft die Dolmetscherin?[10]
Кажется, только она одна сразу, в первую же секунду поняла, что происходит. Почему – неизвестно. Она никогда не видела, как выглядят они в штатском; тем не менее, при первом же взгляде на этих двоих, на их одинаковые кожаные пальто, сапоги и одинаковые тирольские шляпы она сразу все поняла и замерла, сжалась в комок, охваченная тем самым, старым, почти уже позабытым ужасом. Непонятно, при чем тут переводчица; может быть, дело просто в том, что их койки стоят рядом; сейчас они вызовут ее и спросят фамилию. Настоящую фамилию. Как наивно было думать, что имперский советник Ренатус не сумеет в поисках своей «маленькой Мата Хари» перевернуть вверх дном любой лагерь на территории рейха!
Она не слышала, как кто-то ответил коменданту. Она сидела сжавшись в комок, понимая, что для нее остается теперь только один выход: при первом же обращенном к ней слове кинуться к окну и выброситься туда, вниз, на мокрый черный асфальт. Лучше так, сразу. Потом она вздрогнула от грохота чего-то упавшего, подняла глаза и увидела, как один в кожаном пальто перетряхивает Валину постель, а другой, присев на корточки, роется в вещах, выпавших из опрокинутой тумбочки. Сорванный занавес из одеял валялся на полу.
Она оглянулась и обвела глазами белые лица сидящих за столом. Теперь поняли и они: эти вошедшие в комнату имеете с комендантом и были Geheime Staatspolizei. Тайная государственная полиция. Гестапо.
Оказывается, им действительно была нужна эта белокурая Валя, переводчица. Они производили обыск тщательно и профессионально, распороли даже тюфяк и наволочку, вывалив истертую солому прямо на пол, прощупали лоскутный коврик, развинтили подставку настольной лампы. Потом ушли, забрав Валино пальто и чемодан. Следом за ними вышел комендант, такой же бледный и растерянный, ни на кого не глядя.
Стояла гнетущая тишина. То, что произошло сейчас на глазах обитателей седьмой комнаты, было слишком страшно, чтобы говорить об этом вслух. И страшен был вид растерзанной постели, весь этот оставшийся после обыска разгром. Таня не выдержала первой. Вскочив, она подошла к куче соломы и принялась трясущимися руками запихивать ее обратно в тюфяк. «Да помогите же кто-нибудь!» – крикнула она истерично. Вдвоем с Кириенко они наспех привели в порядок постель, покрыли ее одним из валявшихся на полу одеял. Таня подняла и поставила на место тумбочку. Потом взяла щетку и смела к печке соломенную труху.
– Вот вам и переводчица, – сказал кто-то негромко.
И сразу – словно только и ждали этих слов – заговорили все, громко и возбужденно, как обычно говорят люди, только что пережившие сильный испуг. Высказывали разные предположения, вспоминали не совсем обычную историю появления Вали в эшелоне; действительно, тут было много загадочного, просто на это раньше не обратили внимания. Она появилась в вагоне уже на пути сюда, когда их везли из Рейнхаузена, и (кто-то это теперь припомнил) попросила сказать, в случае чего, что была вместе с ними уже в пересыльном лагере. Вероятно, откуда-то бежала и присоединилась к ним, чтобы замести следы. А может быть, она была разведчицей?
В эту ночь Таня долго лежала без сна. Валю, несомненно, арестовали за какие-то старые грехи: здесь, в лагере, она едва ли занималась чем-либо противозаконным. Теперь стало понятным и ее странное появление, ее всегдашняя замкнутость. Она никогда не рассказывала о себе, и в седьмой комнате, где все знали более или менее все друг о друге, переводчица была единственным исключением. И еще, разумеется, Таня.
Лагерь, в сущности, оказался западней. Тане почему-то никогда не приходила в голову простая мысль: гестапо не может не проверять постепенно всю эту огромную массу восточных рабочих, скопившуюся в трудовых лагерях. Было бы просто нелепостью, если бы оно этим не занималось! Ведь среди остарбайтеров могут быть и разведчики; сегодня, чтобы заслать человека в Германию, не нужны ухищрения, ему достаточно проникнуть на оккупированную территорию и в первом же городе зарегистрироваться на бирже труда. Когда рабочую силу гонят в рейх эшелон за эшелоном, проверять каждого трудмобилизованного нет никакой возможности; конечно, проверка производится потом, уже по прибытии на место, – в гестапо получают копии лагерных списков, сличают имена, фотографии на кеннкартах, отпечатки пальцев...