Старики, довольные, разъехались, Болховитинов забрался на козлы, поднял воротник шинели, поглубже натянул на уши отвороты форменного черно-коричневого кепи.
– Н-но! – крикнул он, шевельнув вожжами, и тронул хворостиной массивный гнедой круп: – Пошел, холера!
Через полчаса он подъехал к обычной с виду крестьянской усадьбе из небогатых. В воротах, скособочившись и посасывая трубочку, стоял человек; завидев упряжку, поднял руку, показал жестом – заезжайте, и сам похромал в ворота. Болховитинов заехал, вошел в дом, его провели в жарко натопленную кухню. Яан сидел у стола.
– Привет, – сказал он. – Холодно?
– Собачья погода.
– Это хорошо, меньше шансов встретить какого-нибудь знакомого...
Он полез в шкаф, поставил на стол глиняную бутылку, стаканчик.
– Выпейте, вам надо согреться... – С удовольствием. А себе?
– Мне еще работать, – сказал Яан. – Грейтесь, я скажу, когда будет готово...
Болховитинов вытянул стаканчик обжигающей можжевеловой водки. Согреться и в самом деле желательно, не хватает только подцепить простуду. Он посмотрел в окошко – Яан вместе с тем кривобоким возились у фуры, зарывали что-то в щебень. Хорошо, что проявил предусмотрительность – еще сегодня утром подумал, что щебень пригодится. Если бы эти европейцы к водке догадались предложить хотя бы кусок хлеба с салом, совсем было бы неплохо. Но ничего не поделаешь, в каждом монастыре свой устав.
– Мы готовы, – сказал Яан, заглянув в дверь.
– Поехали, – ответил Болховитинов.
Тем временем подоспели еще трое на велосипедах. По виду их было не отличить от работавших с Болховитино-вым стариков, на этих тоже была обычная для здешних мест рабочая одежда – деревянные сабо, толстые брюки в заплатах, вылинявшая от стирки синяя саржевая куртка, надетая поверх фуфайки или свитера, пестроклетчатый шарф вокруг шеи, а на голове – кепка или потерявшая форму шляпа. Выехали за ворота, Болховитинов оглянулся на велосипедистов и подумал, что сейчас никто, встретив команду дорожников, не заметил бы перемен в ее личном составе.
За весь день, впрочем, никто из знакомых им не встретился. Чтобы не вызвать подозрений, они засыпали несколько небольших воронок по пути к первому из обозначенных на схеме мест; у мостика Яан попросил остановиться, Болховитинов натянул вожжи и крикнул «хальт!» (реагировать на русское «тпру» мерин упрямо отказывался). Сзади захрустела разгребаемая щебенка, потом двое полезли под мост с каким-то свертком и возились там минут двадцать, звякая и постукивая.
– Вот и готово, – сказал Яан, – осталось еще три.
Болховитинов скептически хмыкнул.
– Вы думаете, это чему-то поможет?
– Что значит – поможет? Вызовет задержку, хотя бы на пару часов. Иногда и один час играет роль.
– Но кто все это будет взрывать – здесь и в других местах? Вы же провода отсюда не потянете...
– Зачем провода, эта штука приводится в действие по радио.
– Ах, вот что... Поехали дальше?
Без помех заминировали и второй мост. С третьим получилась заминка – поодаль стояло два военных грузовика, солдат копался под раскрытым капотом, другие помогали советами. Хорошо, участок шоссе за мостиком был поврежден, Яан с друзьями достали из фуры лопаты и принялись за работу; когда военные наконец уехали, прицепив неисправную машину на буксир, заложили и третью мину.
Интересно, действительно ли они снабжены радиовзрывателями, подумал Болховитинов, или Яан просто из осторожности не захотел делиться своими планами? О радиоуправляемых фугасах было известно еще до войны, в Ecole с ними знакомились на специальном курсе, но они считались тогда дорогими и не очень надежными. Возможно, конечно, техника за эти годы так усовершенствовалась, что англичане могут себе позволить тратить такие сложные устройства на столь незначительную цель. А может, она не столь уж и незначительна, как кажется. При затоплении объезды тут и в самом деле станут невозможны, так что какая-то задержка произойдет...
На ферму кривобокого вернулись уже в сумерках. Яан предложил зайти поужинать – это было кстати, Болховитинов так замерз, что у него уже зуб на зуб не попадал. В той же кухне молчаливая неприветливая женщина подала им пивной суп, картофель с кровяной колбасой и подливкой из красной капусты; Яан опять выставил глиняную бутылку.
– С вашего позволения, – сказал Болховитинов, – я выпью не после, а до. Мы привыкли действовать в таком порядке.
– Мы? – переспросил Яан.
– Я ведь русский.
– А-а! Я не знал. Казак, значит.
– Нет, из Центральной России.
– Какая разница, все русские – казаки, – сказал Яан и, обращаясь к кривобокому, который молча работал ложкой, произнес какую-то длинную фразу по-голландски. Тот покосился на Болховитинова, кивнул.
Дохлебав суп, он глянул еще раз и, неожиданно осклабившись, спросил:
– Распутин?
– Он самый, – подтвердил Болховитинов и налил себе еще. – Послушай-ка, Яан, когда все это взлетит на воздух – немцы сразу сделают мне капут, я ведь отвечаю за состояние дорог...
– Конечно, сделают, – согласился Яан. – А вы что, на Рыцарский крест рассчитывали?
– Так как же мне теперь?
– Спрячетесь, мы постараемся вас предупредить.
– Где конкретно я могу спрятаться? И за кого себя выдать? Я ведь даже не говорю на платт-дойч.
– Что-нибудь придумаем, – пообещал Яан. – Пока оставайтесь на месте, убежище вам подыщут.
– Хорошо бы не забыли, – с сомнением сказал Болховитинов. Все это, конечно, очень осложняло положение. Его спрячут, а Таня будет думать, что он здесь, так ведь и потерять друг друга недолго... – Скажите, вы не знаете, где живет мать Виллема?
– Зачем она вам?
– В сентябре я отправил туда одну девушку, ее надо было спрятать. Если бы можно было потом как-то с ней связаться, просто сообщить, что со мной...
– Если будет возможность, сообщим.
Прошло еще четыре дня. Болховитинов со своей командой таскался по осточертевшим дорогам, засыпал свежие выбоины и воронки, хотя теперь эта работа потеряла вообще всякий смысл – в Голландию, на Арнем, почти каждую ночь шла тяжелая техника, и покрытие размолотило до такой степени, что асфальт отлетал целыми пластами – особенно на поворотах шоссе, где танкам приходилось притормаживать одной гусеницей.
Пятый день пришелся на воскресенье. Накануне старики жаловались, что давно уже не имели выходных, даже в кирку сходить не удается, и он дал им день отдыха. Утром в дверь постучали. Отворив, он увидел давешнюю неприветливую женщину, что кормила их на ферме.
– Меня Яан послал, – сказала она, глядя в сторону. – Велел сказать, чтобы к вечеру были готовы.
– Сегодня вечером?
– Ага, как стемнеет...
Одеваясь и укладывая в чемоданчик свои пожитки, он торопился, как будто времени оставалось в обрез, лишь потом спохватился – впереди-то целый день! Он позавтракал, сходил на почту и позвонил в Калькар сказать, что уезжает по делам службы и неизвестно, надолго ли; от Тани, как и следовало думать, никаких вестей не было.
– Анечка, – сказал Болховитинов, – вы-то сами никуда не собираетесь?
– Да что вы, Кирилл Андреич! Боже упаси!
– Ну а если фронт приблизится?
– Тю, – жизнерадостно воскликнула Анна, – что нам этот фронт! Не-е, мы тут будем.
– Тогда я вас вот о чем попрошу: после перемены власти – вы понимаете, что я хочу сказать?
– Если англичане придут? А нехай приходят, мы и при немцах жили, а уж при англичанах подавно проживем!
– Так вот, Таня после этого может дать о себе знать. Если меня еще не будет – скажите, чтобы ехала к вам и ждала меня. Понимаете? Пусть без меня никуда не трогается.
Анна заверила, что никуда ее не отпустит. Отчасти успокоенный на этот счет, Болховитинов вернулся домой. Время тянулось медленно, он перечитал Волошина – наследство господина Гейслера; дом его в Клеве был разрушен до основания, а что стало с ним самим, выяснить не удалось. Потом пообедал, поспал и проснулся уже в сумерках. Вскоре приехал кривобокий – влез в дверь без стука, дружелюбно ухмыляясь, снова назвал Распутином и поманил за собой.
В легкой рессорной одноколке они долго ехали узкими проселочными дорогами, между огороженными туго натянутой проволокой выпасами – вайдами. Взошла низкая большая луна, на траве поблескивали станиолевые полоски – Болховитинову кто-то рассказывал, что два года назад, когда англичане впервые начали их применять, население было в панике, решив, что это какое-то новое оружие, средство травить скот и людей, полоски собирали щипцами, боясь дотронуться, только потом было властями разъяснено, что бояться нечего, своими конфетными бумажками томми пытаются мешать работе новых немецких средств дальнего обнаружения вражеских самолетов...
Болховитинов думал, что кривобокий везет его к себе, только почему-то кружным путем, но усадьба, куда они наконец приехали, была совсем не та – поменьше и без надворных построек. Кривобокий поманил за собой и, посвечивая фонариком, повел в кромешной тьме куда-то вверх по скрипучей лестнице; потом отворил дверь, пошарил рукой по стене. Тусклая лампочка осветила крошечную чердачную каморку – прогнувшаяся железная койка, столик, стул с плетеным из камыша сиденьем. Кривобокий бросил на койку чемодан, выставил кверху большой палец и одобрительно перекосил рожу: убежище, мол, первый сорт, надежнее не бывает!
Утром Болховитинов обнаружил в доме двух полуглухих стариков, которые кормили его на кухне, но явно ничего не понимали, когда он пытался заговорить. Да, подумал он, тут и спятить недолго, если прожить недельку-другую; неужто британцы так и не раскачаются?
Опасения оказались напрасными – британцы раскачались. На третью ночь его разбудил дикий грохот – врезанное в скошенный потолок окно полыхало красным, он вскочил, поднял раму и высунулся. Впереди – расстояние трудно было определить – разгорался огромный пожар, частыми вспышками слепили разрывы, а прямо над пожарищем – совсем низко, как ему показалось, чуть ли не на бреющем полете пронесся с чудовищным ревом четырехмоторный бомбардировщик. Огненно освещенный снизу, он казался горящим, Болховитинов так и подумал – сбит, падает, но за ним пролетел еще один, и еще, и еще; оказывается, они просто бомбили что-то с малой высоты, он еще в жизни такого не видал, чтобы эти громадные «ланкастеры» действовали как самолеты тактической авиации. Но удивляться было некогда, он опрометью кинулся вниз по лестнице – чем черт не шутит, если вторая волна заберет чуть правее... Хозяева уже сидели в погребе, с опаской посматривая на потолок – там что-то скрипело, потрескивало, сыпалась пыль. Спрятали, называется, подумал Болховитинов, сунули прямо в самое пекло... Бомбежка, впрочем, скоро прекратилась, стало тихо. Он собрался уже было выбраться наружу и полюбопытствовать, что там делается, как вдруг где-то неподалеку часто забухала скорострельная пушка. Похоже, что зенитка, но самолетов не было слышно, по ком же она стреляет? И звук был странный, что-то напоминал – потом Болховитинов сообразил: у французов в сороковом были такие автоматические «бофорсы» шведского производства. Похоже, да. Но у немцев он их не видел... Разве что трофейная какая-нибудь?
Постреляв, загадочная пушка умолкла, потом заработала снова: «дуб-дуб-дуб-дуб-дуб» – но уже дальше, видимо, сменила позицию. На самоходном лафете, вероятно, но знать бы – чья... Вся эта кутерьма продолжалась довольно долго, к сожалению, он забыл наверху свои часы. Стреляли, потом мимо дома с шумом прошли какие-то машины – шум тоже был непривычный, не похожий на звук двигателей немецких грузовиков, на танки тоже было не похоже, те ревут куда громче. Стало тихо. Старики, сморенные ночными страхами, уже спали, Болховитинов тоже стал дремать, сидя на ящике с картофелем. Наверху послышались голоса, вниз ударил ослепительный луч света, лестница тяжело заскрипела под чьими-то настороженными шагами. В луче фонаря угрожающе высунулся вороненый ствол автомата в круглом дырчатом кожухе – у немцев таких не было.
Подвал освещался ацетиленовым велосипедным фонариком, но карбид был на исходе, горелка едва светила и разглядеть вошедшего было нельзя – тем более что его фонарь сразу ослепил Болховитинова. Обладатель фонаря спросил что-то, явно не по-немецки. Болховитинов порылся в памяти и сказал:
No Germans here, I mean – no soldiers. Civilians only![39]
Англичанин ответил невнятным междометием, обвел лучом все углы, осветив проснувшихся стариков, потом подошел к Болховитинову вплотную и что-то скомандовал, ткнув стволом ему в живот.
– Please, – светским тоном сказал Болховитинов и поднял руки. Обыскав его, англичанин буркнул еще что-то и стал подниматься по лестнице.
Выждав еще несколько минут, Болховитинов тоже вылез из подвала. На дворе было свежее весеннее утро, пахнущее дождем и гарью. Перед домом, въехав прямо на газон, стояли три маленькие открытые танкетки, солдаты в обмундировании цвета хаки и плоских шлемах, обтянутых маскировочными сетками, вносили в дом какие-то ящики, оружие, ранцы с пристегнутыми скатками одеял; у крыльца присел на сошках ручной пулемет, его торчащий вверх, изогнутый магазин походил на собачий хвост. Двое солдат, стоя в кузове танкетки, рылись в поклаже, один брился, пристроив зеркальце на борту.
У некоторых поверх коротких, вроде лыжных, курточек были надеты коричневые кожаные безрукавки. Подкатил с треском мотоциклист в такой же кожанке, но на нем были бриджи, высокие, шнурованные до колен ботинки и шлем другой формы, поглубже. Спросив что-то, он махнул рукой и, круто развернувшись, умчался к шоссе, по которому вереницей шли десантные амфибии.
Вот и дождались, подумал Болховитинов. Он вошел в дом – солдаты, занятые на кухне стряпней, не обратили на него никакого внимания, – поднялся к себе в мансарду. В чемодане, похоже, порылись, томик Волошина валялся на полу, оставленные на столе часы исчезли. Часов было жаль: подарок отца. Как это сказала Анна? – жили при немцах, проживем и при англичанах. Правь, Британия! Если бы еще часов не крали, совсем было бы хорошо. Он усмехнулся, посмотрел на календарь – было восьмое февраля, четверг.
Глава четвертая
Британскую оккупацию прежде всего характеризовало то, что властям не было никакого дела до местного населения. Это казалось странным. Болховитинов не присутствовал при вступлении немцев в Париж (сидел уже в плену), но, судя по рассказам очевидцев, немецкая оккупация всюду начиналась с появления огромного количества расклеиваемых по улицам приказов, оповещений и предписаний – новая власть с первого дня спешила установить свои порядки, регламентированные дотошно и пунктуально.
Англичане до этого не снисходили. Нескольких немцев-военнослужащих, обнаруженных в деревушке, они забрали и увезли, а у остальных даже не проверяли документов. В крестьянских домах солдаты его величества устраивались по-хозяйски, немцев на это время попросту выпроваживали вон, если места не хватало, а если хватало – сосуществовали рядом, никак не общаясь. Похоже, сказывалась еще старая колониальная школа: все не британское было слишком ничтожным, чтобы его замечать.
Запреты, впрочем, существовали – хотя и необъявленные. Так, например, было запрещено передвигаться из одного населенного пункта в другой. Болховитинов после трехдневного напрасного ожидания кого-нибудь из голландцев решил пуститься в путь на свой риск и страх; не терпелось добраться до Калькара, узнать адрес Марты и – через нее – родственников этого самого Виллема. Старики с грехом пополам растолковали ему, какая дорога ведет в Калькар, но не успел он выбраться из деревни, как был незамедлительно остановлен английским патрулем; его ни о чем не спросили, не проверили документов, но просто велели идти назад. Он попытался объяснить, почему ему надо именно туда, а не обратно; солдат выслушал со вниманием, потом взял его за шиворот, повернул лицом к деревне и поддал сзади коленом, показывая разрешенное направление движения.
К концу недели он окончательно освирепел – на освободителей, с которыми найти общий язык было не легче, чем если бы это были уэллсовские марсиане, и еще больше – на своих голландцев, которые, похоже, совсем о нем забыли. Он не представлял себе, сколько еще придется торчать в этой дыре – недалеко от Тани, но не имея возможности хотя бы что-то о ней узнать. Он уже подумывал о том, чтобы уйти ночью, хотя это было опасно – уж в темноте-то запросто могут пристрелить. И тут вдруг приехал кривобокий.
– Здорово, Распутин, – осклабился он, – ты еще живой? Яан тебя велел отвезти, только не сказал куда.
– Да, да, в Голландию! Где мать Виллема – знаешь?
– Э, вот это не выйдет – граница, – сказал кривобокий и добавил, что он к тому же не знает ни Виллема, ни его матери.
– Ну, в Калькар тогда.
– Это можно.
– А пропуск у тебя есть какой-нибудь? Меня тут задержали недавно, я сам хотел уйти.
– Да, пропуск в порядке, можно ехать...
Действительно, из деревни их выпустили беспрепятственно. Скоро началась зона затопления – или наводнения, вызванного весенним паводком, Болховитинов так и не сумел выяснить это у кривобокого. Дорога, как все асфальтированные дороги в этих местах, проходила по невысокой насыпи, вода подступала к самым обочинам – мутная, стоячая, с торчащими из нее кольями разделяющих пастбища проволочных оград и опрокинутыми отражениями ракит, цепочками которых были обозначены затопленные проселки. Болховитинов подумал, что минирование тех мостиков было не такой уж вздорной затеей, как тогда ему показалось.
Когда выехали на другую дорогу, более широкую, он узнал шоссе, по которому ехал с Риделем из Клеве в Калькар после кратковременной отсидки в гестапо. Сейчас здесь шла техника – не виданная им, обильная и разнообразная. Впрочем, двухместные английские танкетки были знакомы еще по сороковому году, но за это время появилось и масса нового, особенно много было здесь разного рода амфибий – маленькие лодки-автомобильчики размерами не крупнее немецкого «кюбеля», и огромные трехосные корыта, и еще более громоздкие корыта на гусеничном ходу, и плавающие танки с какими-то странными брезентовыми сооружениями вокруг башни и торчащими вверх трубами воздухозаборников, а вперемежку с ними – бензозаправщики, артиллерийские тягачи, походные мастерские и кухни, понтонные парки, штабные фургоны и пулеметные «джипы» с триплексными щитками вместо ветрового стекла – все это ревело, скрежетало, дымило, непрерывно сигналило разноголосыми клаксонами и, облепленное солдатами и навьюченное всяким военным снаряжением, валом валило в одну сторону – на восток, к Рейну.
Калькар, еще недавно тихий и сонный, почти безлюдный, был сплошь забит войсками и техникой, тесно – впритык – стоящей по обеим сторонам улиц. Городок, видно, тоже пробомбили, но разрушений оказалось не так много; «Цум Риттер», во всяком случае, уцелел. И Анна оказалась на месте – она уже бойко объяснялась с рыжеусым офицером, кокетливо стреляя глазками и повторяя «йес, йес». Болховитинов, войдя в вестибюль, оказался единственным штатским среди одетых в хаки постояльцев.
– Кирилл Андреич, ну наконец-то! – воскликнула Анна, отделавшись наконец от рыжего британца. – Яуж так переживала, и, главное, от Таньки тоже ничего нету...
– Рано еще, пожалуй, – сказал Болховитинов, – сама она побоится сюда ехать, да и не пустили бы ее, скорее всего. Все-таки здесь прифронтовая полоса. А послать весточку, возможно, не с кем. Марта так и не появлялась?
– Не, не было ее с тех пор. Как бои тогда начались, она и пропала. Да это ничего, вот станет потише, тогда их и разыщем!
– Да, Аннушка, скоро теперь домой поедете, – сказал Болховитинов.
– Куда это? Я и так дома!
– Да нет, я говорю – совсем домой, в Россию.
– Тю-у, – протянула Анна, – чего я там не видала, в этой России! Еще были б кто из родичей живы, да и то сказать... Не-е, мы с Надькой никуда отсюда не тронемся, от добра добра не ищут. Да и хозяйка не отпускает – оставайтесь, говорит, тут, а помру я – все ваше будет, и гастхауз на тебя отпишу... А чего? Я ей верю, главное дело – у ней тоже никого из своих не осталось, была замужняя сестра, так их в Гамбурге убило, а племянники обое на Восточном фронте пропали. То есть не пропали, а точно убитые, похоронки на них были. Так что почему бы ей и не отписать? Она и удочерить вроде согласная, чтобы потом никаких не было придирок по закону...
– Деловая вы женщина, Аня, – Болховитинов покачал головой.
– Так ведь, Кирилл Андреич, пропадешь в наше время, коли деловой не будешь. Мне уж вахмистер наш – помните? – и бумаги так переписал, что будто мы с Надькой не советские вовсе, а полячки.
– Помилуйте, а это еще зачем?
– Ну как же! Тут англичанин один был – ну вот, сразу, как пришли они, – хорошо по-немецки говорил, ну, мы с ним покалякали, он и говорит тоже, ну вот как вы сказали, что скоро, мол, «нах фатерлянд». Я говорю – нет, мы не поедем, а он: а вас, говорит, и спрашивать никто не будет, Сталин уже с Черчиллем и Рузвельтом договорился, чтобы всех советских сразу домой. А если кто не захочет, спрашиваю, а он усмехнулся так: что ж, говорит, мы из-за них отношения с союзниками будем портить? Это он же мне после и подсказал, чтобы полячкой записаться. Тех вроде принуждать не будут...
– Ох, Аня, Аня, пожалеете когда-нибудь, – сказал Болховитинов, – от родины ведь отказываетесь, не от пары туфель.
– А чего мне жалеть! – закричала Анна с неожиданным озлоблением. – Чего я хорошего на этой вашей родине видала? Как себя помню, и жизни-то сытой было, может, года четыре – уж перед самой войной! А в тридцать третьем году у нас мертвяки по улицам валялись – в школу бежишь, бывало, а навстречу дядька с грабаркой, оттуда руки-ноги торчат, каждое утро ездили, подбирали. После, как карточки отменили, продукты появились, так из одежи ничего было не достать, за парой галош по трое суток в очередях стояли, платья нам с Надькой мамуся знаете с чего шила? – карты географические покупали, они на миткаль наклеены, вот их отстирывали, а с миткаля шили – многие так делали, так еще попробуй карту эту купи, все умные стали! Я, может, только здесь, в Германии, и человеком-то себя почувствовала! Ну чего, чего вы меня уговариваете, чего вы вообще в нашей жизни-то понимаете?
– Я далек от мысли вас уговаривать, – возразил Болховитинов, – но просто хотел бы предостеречь... Все-таки некоторое представление о жизни в Советском Союзе я имею, хотя бы по рассказам, а вы эмигрантской жизни не знаете совершенно и даже представить ее себе не можете...
Уговаривать ее, конечно, было бы совершенно бессмысленно, ему вспомнился давний разговор с офицером-власовцем, подсевшим к нему в ресторане, – у того тоже было свое, весьма нетрадиционное отношение к теме родины. Можно ли было переубедить такого человека? Можно ли сейчас внушить этой глупой девчонке, что не только категориями благополучия, сытости и комфорта исчерпывается то, что получаем мы от своего отечества, как раз этим-то Россия никогда не была склонна широко одаривать своих детей... Даже и в этом ему трудно найти с соотечественниками общий язык, так же трудно было достичь взаимопонимания с рабочими во Фрейтале – хотя те были люди совершенно иного склада, их-то нельзя было упрекнуть в недостатке патриотизма...
Но не понимая, не имея общей точки зрения – или, точнее, какой-то общей системы нравственных координат, – можно ли судить, можно ли осуждать? Или надо осуждать условия, которые размыли эту координатную сетку, сделав возможным появление подобного рода взглядов – не очень-то, пожалуй, характерных для прежнего типа русского человека?
А впрочем, что он – изгой – знает об этом «прежнем типе»... Да, были капитаны Тушины, был матрос Кошка, но были и московские студенты, отправившие японскому микадо поздравительную телеграмму по поводу Цусимы, были пораженцы и после четырнадцатого года. Конечно, существенная разница заключается в том, что тогда подобными настроениями были затронуты лишь определенные круги образованного общества, в народе их не наблюдалось; теперешние же власовцы или разного рода каратели и полицаи – это все идет из самой что ни на есть гущи народной...
Несмотря на перенаселенность отеля военными постояльцами, Анна нашла ему комнатку и даже притащила хозяйкин приемник – та все равно им не пользовалась. Это оказалось кстати, у прятавших его стариков радио не было, и он потерял всякое представление о том, что где происходит. Впрочем, о том, что происходило уже окончательное крушение «тысячелетнего рейха», можно было догадаться, и не слушая сводок.
А если говорить о деталях, то новостей накопилось много, но все они касались Восточного фронта. Советские войска овладели Будапештом, вышли к Моравской Остраве, вели бои под Кенигсбергом и на рубеже Одера; в Крыму завершилась конференция Большой тройки; немецкое радио сказало по этому поводу, что теперь плутократы окончательно договорились с большевиками об уничтожении Германии и насильственном переселении всех немцев в Сибирь и на Ближний Восток. На Западном же фронте опять установилось затишье, в Италии союзники застряли на линии Пиза – Равенна. Дожидались, похоже, пока Лигурию и Пьемонт освободят партизаны.
Однажды Болховитинов услышал о тяжелом налете на Дрезден, но не придал этому значения – вряд ли кому могло прийти в голову всерьез бомбить такой город, скорее всего, обычная геббельсовская пропаганда. Но на следующий день было еще одно сообщение, снова говорившее о беспрецедентной жестокости налетов – их было два или три, последовавших один за другим. В тот же вечер передали корреспонденцию, начала которой Болховитинов не услышал, поэтому не сразу даже понял, о каком городе идет речь.
– ...Невозможно даже приблизительно определить пока меру ущерба и количество жертв, – говорил комментатор, – потому что еще сегодня – спустя четыре дня – вся историческая часть Альтштадта представляет собой бушующее море пламени. Наблюдатели могли только разглядеть, что через сутки после первого налета в огне обрушился гигантский купол Фрауэнкирхе, в течение двухсот лет служивший главной отличительной деталью панорамы прекрасного города на Эльбе...
На Эльбе? Болховитинов нахмурился, усилил звук и повернул ручку настройки, чтобы добиться более чистого приема. Фрауэнкирхе – это еще ни о чем не говорит, церковь Богоматери есть в каждом немецком городе, но Эльба... Дрезден часто так и называли: «город на Эльбе», неужели... И Ридель, подумать только, вот тебе и безопасное место, поистине не знает человек своего часа...
– Разрушив эту сокровищницу германского искусства, – продолжал диктор, – англо-американцы лишний раз доказали варварский характер войны, которую они ведут против нашего народа в союзе с дикарями из азиатских степей. Дрездена больше нет! Отсюда, с Лошвицкого холма, можно видеть лишь гигантскую тучу дыма над восточными предместьями, Блазевицем и Штризеном. Мы встретились сегодня с живущим здесь знаменитым драматургом Герхардом Гауптманом – старейший из немецких авторов сказал: «Даже те, у кого не осталось уже слез, плачут сегодня, глядя на гибель Дрездена»...
Дослушав передачу, Болховитинов выключил приемник и долго сидел, глядя на погасшую шкалу. Вот тебе и «рыцари демократии»... Да чему удивляться, не задумались же они стереть с лица земли Клеве, где вообще не было ничего, кроме лазаретов да санаториев. В Дрездене хоть есть военные заводы, но разве это оправдание? Город-музей (ему он не нравился, это дело другое, не все любят музеи), к тому же переполненный беженцами, уже летом там их было полно, можно себе представить, сколько понаехало за это время из Силезии, из Вартегау... К сожалению, бедняга Ридель был прав, когда говорил, что хрен редьки не слаще – такие же там маньяки и убийцы. Неужели попал под ту бомбежку? Не обязательно, конечно, мог быть и в отлучке, вообще-то он из везучих – в таких бывал переделках, что другой бы не выкарабкался... Дай Бог!
Было ли в прежних войнах столько взаимной жестокости? Немцы, надо сказать, отличались всегда – «Лузитания», казни заложников в Бельгии, применение газов; но ни мы, ни державы Согласия все-таки ничего подобного себе не позволяли. Сегодня же получается странная картина: в ответ на зверства нацистской политической системы англо-американцы – поборники права и демократии – позволяют зверствовать своим вооруженным силам. Точнее говоря, авиации. Сколько было в свое время возмущения по поводу бомбежки Герники, Роттердама, потом Ковентри, а кончилось тем, что те же англичане фактически узаконили массовые убийства гражданского населения...
Зашевелился наконец и Западный фронт – двадцать третьего американцы перешли в наступление с линии Юлих – Дюрен, нацеливаясь на Кельн. Началось какое-то движение и на здешнем участке, от пальбы расположившихся рядом гаубиц в «Цум Риттере» вылетели последние стекла, и Болховитинов полдня помогал Наде заделывать окна игелитом. По ком палят, было совершенно непонятно, потому что с той стороны давно уже никто не отвечал – за все эти дни в Калькаре не разорвалось ни одного немецкого снаряда; но канадские артиллеристы с таким азартом суетились вокруг своих двадцатипятифунтовок на круглых поддонах, будто отбивали атаку полусотни «пантер»...
Через два дня стало потише. Лейтенант из Монреаля, с которым Болховитинов успел познакомиться здесь, в гостинице, сказал, что все идет formidablement bien,[40] разведывательные авангарды уже вышли к самому Ксантену и находятся не так далеко от Форт-Блюхера, а это значит, что скоро можно будет осуществить «большой прыжок» через... – тут Лапорт приложил палец к губам, а другой рукой изобразил в воздухе букву «Р».
Как-то сразу и неожиданно пришла настоящая весна – солнечная, безоблачная, с теплым южным ветром, от которого ломило в висках и сохли губы. Деревья еще стояли голые, и по ночам бывало холодно, но луг, где недавно располагалась канадская батарея, ярко зазеленел перезимовавшей травой. Вечерами лейтенант Лапорт зазывал Болховитинова в бар и дотошно расспрашивал о злачных местах Парижа – самым его большим огорчением за эту войну было то, что он выгрузился с транспорта в Антверпене и до сих пор не смог ступить на священную землю Галлии – родины своих предков. «Судите сами, mon vieux,[41] вернуться домой из такого крестового похода, не переспавши хотя бы раз с парижанкой, – это даже как-то неприлично...».