Что ж, эта тактика мелких укусов поначалу имела успех. За первые три дня немцы продвинулись в Эльзасе примерно на тридцать километров, перерезали дороги на Мец и Нанси. Только пятнадцать километров отделяли их от Сабернского прохода. Захватив его, немцы заперли бы в котле всю 7-ю американскую армию. Итак, вместо того чтобы самим быть окруженными в Арденнах, немцы готовили – притом с поразительной быстротой – котел для американцев. В Страсбурге паника.
– О да, мой фюрер! – воскликнул Гиммлер, приняв на себя командование войсками на верхнем Рейне. – Мы отберем у них весь Эльзас!
Гиммлер всегда считал себя выдающимся полководцем, которому только недоставало случая доказать это. Первым делом он приказал снять часть войск с Кольмарского плацдарма и перебросить их на север. Узнав об этом, фельдмаршал Рундштедт пришел в ужас и, изменив своему обычному хладнокровию, помчался к Гитлеру. Тот его не принял.
Произведя разные переброски в переподчиненных ему войсках и растопырив их по всему фронту, Гиммлер стал ждать победного результата. Но оказалось, что одерживать победы на полях сражений – это далеко не то же самое, что затискивать беззащитных евреев в газовые камеры.
Однако поначалу «Северный ветер» дул исправно. Рейн севернее Страсбурга немцам удалось форсировать. Таким образом, был захвачен еще один плацдарм, куда Гиммлер немедленно перебросил 10-ю танковую дивизию СС, отдавая, как и Гитлер, эсэсовским частям явное предпочтение.
Во всяком случае, в Шеллбёрсте, то есть в Верховном штабе экспедиционных сил союзников, «Северный ветер» вызвал ряд сквознячков. Хлопали двери, встревоженные оперативники бегали по комнатам, и Дуайт Эйзенхауэр распорядился подготовить приказ об отходе 7-й армии. При этом Страсбург оказывался обнаженным, и немцы, конечно, не преминули бы его взять (тем более без боя!). Эйзенхауэр заранее санкционировал это. Его, как и премьер-министра Англии Уинстона Черчилля, бывшего в то время в штабе, это нисколько не взволновало. Действительно, что им, в конце концов, Страсбург! Еще к Парижу они могли питать некоторое почтение. А что Страсбург, что какой-нибудь Сен-Витим это все едино. Не американские же они и не английские.
Взволновался один только французский представитель при штабе и немедленно известил де Голля.
Де Голль прибыл тотчас. Он отказался сесть, поэтому все стояли. В свои пятьдесят четыре года седой, неправдоподобно высокий, он недобрал только восьми сантиметров до двух метров. Маленькая голова его возвышалась над всеми. Он говорил, чеканя каждое слово:
– Боши держали Страсбург пять лет…
В голосе его, от природы гортанном, в минуты волнения появлялось нечто вроде орлиного клекота.
– Мы взяли Страсбург месяц назад, – мягко перебил его Эйзенхауэр.
– Его взяла моя Первая французская армия. И что же, вас хватило только на один месяц, чтобы удержать его.
Эйзенхауэр счел эти слова по меньшей мере некорректными, если не оскорбительными.
– Генерал де Голль, между нами говоря, – сказал он холодно, – ваша армия не более чем символ.
Де Голль чуть пошатнулся. Это был недозволенный удар. Ниже пояса. Да, в этой войне французской армии нечем похвастать. И все же…
– Вы забыли, – сказал де Голль надменно, – что в сорок втором году не американцы и не англичане, а французы героически отражали атаки африканского корпуса Роммеля.
Черчилль многозначительно кашлянул. Покосившись на него, Эйзенхауэр увидел, что он смотрит на него неодобрительно. Американец рассердился.
– Генерал, – сказал он иронически, – в нашем послужном списке тоже значатся кое-какие победы.
И, переменив тон на серьезный, добавил:
– Для вас Страсбург вопрос престижа, а для…
Де Голль снова не дал ему закончить.
– Да, престижа, – сказал он, подчеркивая каждое слово взмахами длинной руки, – но не только. Вы понимаете, на что вы обрекаете жителей Страсбурга, которые с таким энтузиазмом сплотились вокруг своих ос-во5одителей!
– Это война… – сказал Эйзенхауэр. – Донкихотство тут неуместно.
Он подумал, глядя на грустное большеносое лицо этого великана, что он в самом деле смахивает на рыцаря печального образа.
– Значит, у меня свои представления о войне, – сказал де Голль. И повысив голос: – Генерал Эйзенхауэр, от имени Франции я требую, чтобы Страсбург не был сдан!
Слово «требую» окончательно взорвало Эйзенхауэра. Он скользнул взглядом по двум скромным звездочкам бригадного генерала на рукаве де Голля и сказал:
– По общему стратегическому плану это невозможно. Де Голль молчал несколько секунд.
– В таком случае, – сказал он, – французы сами будут оборонять Страсбург силами моей Первой армии.
Гнев все еще кипел в Эйзенхауэре. Такое пренебрежение к его словам, да еще в присутствии Черчилля, с интересом наблюдавшего эту сцену, попыхивая сигарой, такое возмутительное пренебрежение, и со стороны кого – со стороны правителя без страны, генерала без войска!
Между тем де Голль казался совершенно спокойным. Волнение его выражалось, может быть, лишь в том, что он беспрерывно дымил, закуривая одну сигарету за другой. Он как бы курил одну сигарету, бесконечно длинную, как он сам.
– Предупреждаю вас, генерал, – сказал Эйзенхауэр, грозно нахмурившись, – что если Первая французская армия не подчинится моим приказам, я сниму ее со снабжения.
– Вы не сделаете этого!
– Я это сделаю. Она не будет получать ни боеприпасов, ни снаряжения, ни продовольствия.
– Что ж… Франция создана ударами меча. Она будет сражаться даже голыми руками.
Эйзенхауэр вздохнул. Гнев его остыл. К досаде его начал примешиваться оттенок восхищения. «Это какая-то Жанна д'Арк в штанах», – подумал он.
– Слушайте, генерал, – заговорил он примирительно, – смотрите, как действую я. Гибко! Когда нужно, уступаю, но потом беру свое. Больше гибкости, генерал.
Де Голль пожал широкими плечами.
– Вам легко говорить о гибкости, – сказал он. – Под вами могучая опора – Америка! Огромная страна, нетронутый материк. А что подо мной? Растерзанная страна, ничтожная армия. Нет, генерал Эйзенхауэр, гибкость не для меня. Я слишком слаб, чтобы позволить себе такую роскошь.
Провожая де Голля, Эйзенхауэр взял его под руку и сказал ласково:
– Мы расстаемся друзьями, не правда ли?
Де Голль глянул на него с высоты своего башенного роста и позволил себе впервые за время их разговора улыбнуться. Он понял, что выиграл игру.
– Друзьями? – повторил он. – Люди могут иметь друзей. Государственные деятели – никогда.
Вернувшись в штаб, Эйзенхауэр отменил приказ об отступлении 7-й армии. Страсбург остался французским.
Все же положение было серьезным. Немцы в Эльзасе. Бастонь осаждена. Правда, Паттон со своей 3-й армией продвигался в глубь Арденн и наконец достиг Уффализа. И чертовски медлительный Монтгомери навстречу ему продвигается туда же с 1-й американской армией.
Но ведь это уже отыгранная карта. Черчилль, правда, еще не расстался с эффектной мыслью окружить арденнскую группировку. Оставшись наедине с Эйзенхауэром, он сказал:
– Черепаха слишком сильно выдвинула вперед голову. Почему бы ее не отсечь?
Эйзенхауэр пожал плечами:
– Если черепахе не поддать в зад, она нас заглотает.
Черчилль рассмеялся:
– На поле боя неумеренный аппетит ведет к катастрофе.
– Загнать немцев в окружение мы не могли бы. Откровенно говоря, с нашими силами мы и не пытались. Хотя такой план был нам представлен.
– Не Брэдли ли его разработал?
– Нет. Два молодых офицера.
– Похвальная инициатива.
– Безусловно. Но нам пришлось объявить им выговор за непрошеные и неуместные советы командованию. Мы предпочитаем не окружать немцев, а выжимать их.
Вздохнув, Эйзенхауэр добавил:
– Только бросив на чашу весов самую тяжелую гирю, можно сейчас добиться перевеса в нашу пользу.
Черчилль, прищурившись своими проницательными, несколько заплывшими глазками, смотрел на Эйзенхауэра. Он понял, что хотел сказать этим генерал. Но его удивила иносказательная манера выражаться, отнюдь не свойственная Эйзенхауэру. Черчилль подумал, что это является признаком крайней тревоги, почти гибельной неуверенности в своих силах и нежелания сказать это открыто. Черчилль пошел напрямик.
– Вы имеете в виду русских? – спросил он.
Эйзенхауэр опять ответил не прямо:
– Усилия наших офицеров связи в Москве узнать, собираются ли русские что-либо сделать, чтобы облегчить наше положение, потерпели неудачу.
– Отправьте в Москву специального посланца, причем обязательно высокопоставленного.
– Я это сделал. Я отправил своего заместителя, сэра Артура Теддера.
– Ну и что?
– Он до сих пор торчит в Каире. К сожалению, плохая погода властна даже над главным маршалом авиации.
Черчилль без труда разгадал в полушутливом, казалось бы, тоне Эйзенхауэра скрытую просьбу.
– Я полагаю, – сказал англичанин, – Сталин сообщит мне, если я спрошу его. Попытаться мне? – Огладив свою мясистую щеку и лукаво глянув на генерала, Черчилль добавил: – Разумеется, я это сделаю деликатно, без лобовых приемов.
Эйзенхауэр одарил его одной из самых обаятельных своих улыбок, которых у него был богатый выбор.
В тот же день через всю Европу в Москву полетело:
«ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ
…Я только что вернулся, посетив по отдельности штаб генерала Эйзенхауэра и штаб фельдмаршала Монтгомери. Битва в Бельгии носит весьма тяжелый характер, но считают, что мы являемся хозяевами положения. Отвлекающее наступление, которое немцы предпринимают в Эльзасе, также причиняет трудности в отношениях с французами и имеет тенденцию сковать американские силы. Я по-прежнему остаюсь при том мнении, что численность и вооружение союзных армий, включая военно-воздушные силы, заставят фон Рундштедта пожалеть о своей смелой и хорошо организованной попытке расколоть наш фронт… Я отвечаю взаимностью на Ваши сердечные пожелания к Новому году».
К вечеру этого дня немецкие части вошли в Винген и Хагенау. Двинулись они также с Кольмарского плацдарма. Они легко преодолевали слабые инженерные сооружения американцев, у которых всюду почему-то фатально не хватало надолб, противотанковых мин, проволочных спиралей Бруно, даже мешков для земли.
Между тем из Москвы не было ответа, и на следующий день Черчилль решил отправить второе послание в Москву и на этот раз откровенно, без обиняков обрисовать тяжелое положение на Западном фронте. Черчилль набрасывал свое послание в присутствии Эйзенхауэра, изредка спрашивая его совета. Вверху бланка уже заранее было отпечатано, как и на предыдущем послании:
«ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ».
Черчилль писал своим энергичным почерком: «На Западе идут тяжелые бои…»
– Очень тяжелые, – добавил Эйзенхауэр.
«…очень тяжелые бои, и в любое время от Верховного Командования могут потребоваться большие решения. Приходится защищать очень широкий фронт…»
Эйзенхауэр остановил его:
– Вы могли бы связать это с началом войны Гитлера с Россией. Эта аналогия тут уместна.
– Стоит ли? – усомнился Черчилль. – Воспоминания о поражениях не принадлежат к числу самых отрадных.
Эйзенхауэр настаивал:
– Просто для соблюдения равновесия.
– Ну что ж, – не очень охотно согласился Черчилль и вставил:
«Вы сами знаете по Вашему собственному опыту, насколько тревожным является положение, когда приходится защищать очень широкий фронт…»
Черчилль вопросительно посмотрел на Эйзенхауэра.
– Это хорошо, – одобрил Эйзенхауэр, – тон верный.
– Да, но все-таки в России было несколько иное положение, – возразил Черчилль и приписал:
«…после временной потери инициативы».
– Теперь, генерал, – продолжал Черчилль, – я прямо упомяну вас. «Генералу Эйзенхауэру очень желательно…»
Эйзенхауэр добавил:
– Тогда уж вставьте и «необходимо».
«…желательно и необходимо, – писал Черчилль, -
знать в общих чертах, что Вы предполагаете делать, так как это, конечно, отразится на всех его и наших важнейших решениях…»
Черчилль прервал письмо:
– Где сейчас Теддер?
– В Каире.
«Согласно полученному сообщению, – продолжал писать Черчилль, – наш эмиссар главный маршал авиации Теддер вчера вечером находился в Каире, будучи связанным погодой. Его поездка сильно затянулась не по Вашей вине…»
– Я это не совсем понимаю, – сказал Эйзенхауэр.
– Я тоже, – нетерпеливо сказал Черчилль, – но это хорошо звучит.
И продолжал, склонившись над бумагой:
«…Если он еще не прибыл к Вам, я буду благодарен, если Вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы…»
– Но почему обязательно Вислы?
– Потому что они собираются брать Варшаву. А впрочем, можно шире поставить вопрос.
И Черчилль добавил:
«…или где-нибудь в другом месте в течение января и з любые другие моменты, о которых Вы, возможно, пожелаете упомянуть…»
Черчилль откинулся на спинку кресла с удовлетворенным видом.
– Он ответит? – спросил Эйзенхауэр. – Ведь он очень подозрителен.
– Я вам признаюсь, Эйзенхауэр, с тех пор как я соединил в своем лице премьер-министра, первого лорда казначейства и министра обороны, я тоже фактически диктатор Англии и я тоже стал подозрителен, как дядя Джо.
– Что ж, – задумчиво сказал Эйзенхауэр, – это естественно. Сталин вправе опасаться, что эти сведения как-нибудь просочатся к противнику.
– Совершенно верно. Поэтому мы добавим: «…Я никому не буду передавать этой весьма секретной информации, за исключением фельдмаршала Брука…»
– Не понимаю, при чем тут сэр Алан, – сказал Эйзенхауэр недовольно.
– Если вы возражаете против Алана Брука, я отказываюсь посылать эту телеграмму. Начальник английского генерального штаба должен иметь эту информацию.
Эйзенхауэр промолчал. Черчилль сердито хмыкнул и продолжал:
«…фельдмаршала Брука и генерала Эйзенхауэра, причем лишь при условии сохранения ее в строжайшей тайне…»
Эйзенхауэр взял телеграмму.
– Я сам отнесу ее шифровальщику.
– Подождите, – сказал Черчилль, – положение слишком серьезно. Достаточно ли это явствует из нашего послания?
Эйзенхауэр молчал. Потом он сказал:
– Мне не хотелось бы изображать наше положение слишком уж…
Он замялся. Черчилль подхватил:
– Катастрофичным? Мы не будем прибегать к этому паническому слову, хотя, может быть, оно… Мы скажем иначе, но достаточно выразительно.
Черчилль взял листок из рук генерала и приписал в конце:
«…Я считаю дело срочным».
Он снова откинулся на спинку кресла, утомленно прикрыл глаза рукой и сказал:
– Теперь будем ждать.
Ждать пришлось недолго. Наутро летчик принес в Шеллбёрст пакет, который ему три часа назад вручили в советском посольстве в Лондоне, где московские послания расшифровывались и переводились на английский язык:
«ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО ОТ ПРЕМЬЕРА И. В. СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г-ну У. ЧЕРЧИЛЛЮ
Получил вечером 7 января Ваше послание от 6 января 1945 года.
К сожалению, главный маршал авиации г-н Теддер еще не прибыл в Москву.
Очень важно использовать наше превосходство против немцев в артиллерии и авиации. В этих видах требуется ясная погода для авиации и отсутствие низких туманов, мешающих артиллерии вести прицельный огонь. Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению. Однако, учитывая положение наших союзников на западном фронте, Ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать для того, чтобы оказать содействие нашим славным союзным войскам,
7 января 1945 года».
Послание это, несмотря на грифы «лично» и «строго секретно», было немедленно доведено до сведения осажденного гарнизона Бастони. И оно подняло дух солдат гораздо больше, чем виски и джин, доставлявшиеся через коридор, пробитый 3-й армией.
Конечно, подготовка к грандиозному русскому наступлению не могла остаться совершенно скрытой от немецкой разведки. Крайне встревоженный генерал Гудериан примчался 9 января в «Орлиное гнездо».
– Нет никакого сомнения, – заявил он, – что русские ударят по нас на очень широком пространстве. А наш Восточный фронт – мой долг сказать вам это, мой фюрер, – не более чем карточный домик.
– Я уже говорил и повторяю вам это, Гудериан…
Если Гитлер не устроил сцену в своем обычном стиле, то лишь потому, что он пребывал в благодушном настроении по причине успешного продвижения в Эльзасе. Тут же сидел тщедушный человек в очках и недобро смотрел на Гудериана. Это был Гиммлер, душа эльзасского наступления.
– …повторяю вам, Гудериан: русское наступление – гигантский блеф.
Подведя Гудериана к карте, Гитлер стал объяснять ему, как искусно 89-й армейский корпус овладел тремя деревушками на Рейне. Гудериан слушал с почтительным вниманием, думая в то же время: «Почему, когда над фюрером нависает реальная угроза, он в своем ослеплении считает ее блефом?»
Это было 9 января.
А через три дня, 12 января, автор был разбужен непрерывным гулом, тяжелым, как отдаленный рокот землетрясения. Он вышел и стал на обочине шоссе, ведущего из Калушина в Варшаву (тогда еще немецкую) и наблюдал, потрясенный и восхищенный, бесконечную громаду войск, двигавшихся на запад. Действительно, погода была, как упоминал Сталин в послании к Черчиллю, нелетная. Грузные, набухшие влагой тучи так низко ходили над польской землей, что местами сливались с густым туманом, который клубился на шоссе и придавал фантастические очертания танкам, самоходным орудиям, гаубицам, «катюшам», грузовикам с бойцами и даже самим бойцам, выглядывавшим из-под брезентовых навесов.
Конечно, автор не мог знать далеко идущей цели этого грандиозного движения армии, как не знал и того, что примерно в эти же дни такое же движение на запад происходило на всем Восточном фронте от Балтийского моря до Балкан. Автор видел только каплю гигантского, стихийного, как сама природа, движения. Но и эта капля потрясла его.
Того же 12 января Гитлер примчался из «Орлиного гнезда» в Берлин, в подземелье имперской канцелярии, забыв об эльзасских деревушках. Он наконец поверил в русское наступление. Забегая вперед, скажем, что больше он из своего имперского бункера не выезжал и там же через три с лишним месяца, убоявшись суда, убежал в смерть.
Все в тот же незабываемый день 12 января Гитлер приказал Рундштедту перебросить 5-ю и 6-ю армии на восток. Он не знал, что Рундштедт приступил к этому по собственному почину еще три дня назад после разговора с Гудерианом. Все это делалось, разумеется, скрытно. То, что не могли срочно увезти, например осадные орудия, уничтожали предназначенными для этого мешками со взрывчаткой, которые почему-то называли «пакеты фюрера». Наблюдая это зрелище, Штольберг сказал Биттнеру:
– Машина для разрушения умирает и призывает маму…
Они сидели в купе классного вагона – Штольберг, Биттнер и два эсэсмана из числа тех, что сторожили Штольберга в квартире Биттнера. Штольберг насмешливо приветствовал их как старых знакомых. Они боязливо покосились на Биттнера и не ответили. Очевидно, запрет общаться с арестованным продолжал действовать. Но говорить вслух никто пока не догадался запретить Штольбергу. И он сказал, глядя в окно:
– А от вашей Шестой армии осталась одна тень.
– Но довольно густая, – проворчал Биттнер.
Действительно, сколько хватал глаз, видны были длинные колонны танков, штурмовых орудий, бронетранспортеров.
– Так куда же мы с вами, Биттнер?
– В Польшу, – коротко ответил гауптштурмфюрер.
– Ага! Разозлился, стало быть, наконец русский медведь…
Биттнер молчал. Но Штольбергу и так все было ясно: «Домашний арест перенесен на колеса. Дело о содействии побегу Ядзи-с-косичками продолжается. Теперь следствие перебрасывается, так сказать, на место преступления. Очевидно, рассчитывают, что там найдутся улики достаточно веские, чтобы сунуть меня в петлю. Может быть, даже очная ставка? Неужели ее схватили?…»
Посреди ночи
Биттнер всюду таскал за собой Штольберга. Начать с того, что 6-я танковая армия СС, в эшелонах которой они ехали на восток, прибыла совсем не в Польшу, как предполагал Биттнер, а в Венгрию. Через несколько дней они увидели серые воды Балатона. Штольберг подозревал, что Биттнер из каких-то соображений соврал ему с самого начал. Армия сразу включилась в бои за Будапешт. Биттнер раздобыл трофейный полугрузовичок «додж – три четверти». Он сам сидел за рулем. Штольберг и конвоиры расположились в кузове. Штольберг решил сбежать при первом удобном случае, как только они углубятся в Польшу.
Они пробирались по узким польским дорогам меж отступающими войсками. На привалах офицеры из пропаганда-штаффель возглашали – кто возбужденно выкрикивая, кто вещая твердым и мужественным голосом, а кто монотонно бубня канцелярским напевом: «Солдаты! Отступление временное. Оно вызвано стратегическими соображениями…» Солдаты молча слушали, и по их неподвижным лицам нельзя было понять, что они думают, может быть, уже не верят, а может быть, просто устали от войны и им стало все равно, наступают они или отступают.
«Додж» остановился в небольшом польском городке. Здесь Биттнер узнал, что русские заняли Варшаву и Краков и движутся сквозь Польшу к Германии. Биттнер запер Штольберга в сарае.
Посреди ночи он разбудил Штольберга и вывел его на тихую спящую улицу. Спросонья Штольберг с трудом соображал, где он и что с ним происходит. Пахло свежестью от только что выпавшего снега. В вышине мурлычут самолеты. Штольберг по звуку определил: «Русские…» Почему-то в их журчании не было ничего грозного. Так мирно все кругом…
«Сейчас меня застрелят…» Штольберг вздрогнул, когда Биттнер взял его под руку.
– Ну что, Штольберг?
В голосе Биттнера было притворное дружелюбие.
– Вы хотели бы, чтобы я вас освободил? Да, Или, может быть, вы задумали убежать? И именно здесь, в Польше? К вашим польским друзьям? Может быть, к Ядзе-с-косичками? Увы, Штольберг! – Биттнер вздохнул сокрушенно. – Я ничего не делаю наполовину. Ваше дело будет мной доследовано до конца, несмотря ни на что.
Штольбергу стало легко. Нет, его не собираются кончать. Во всяком случае, не сейчас. Он сказал:
– Несмотря на то, что Германия проигрывает войну?
– Ах, вы на это рассчитываете? Вас вдохновило зрелище временно отступающих войск? Да, Германия сейчас отдает пространство, но она уничтожает живую силу противника. – И добавил: – Германский тигр отступает, чтобы сделать новый прыжок.
Он толкнул Штольберга в машину и сел за руль. Машина рванулась с такой силой, что Штольберг и конвоиры стукнулись лбами.
Польша бежала под их колесами со стремительной быстротой. Через несколько дней, точнее, 23 января русские войска достигли границы Германии. Биттнер гнал машину, почти не останавливаясь.
В начале февраля ночью они въехали в Берлин. Мокрый снег. Берлин не бомбили. Штольберг пристально вглядывался сквозь оконце в город. Трудно было понять, где они. Иногда ему казалось, что они на Франквуртер-аллее под обгоревшими деревьями. Внезапно они сворачивали и кружили меж кирпичных холмов, среди поваленных зданий и переплетений рухнувших балок.
– Куда мы едем? – спросил он Биттнера.
Гауптштурмфюрер не ответил. Он был трезв и мрачен. Штольберг отвернулся от окошка. Зрелище разрушенного Берлина причиняло ему боль.
Они остановились перед массивным зданием крепостного вида. Штольберг сразу узнал его: тюрьма Плетцензее. Он подумал: «Конец». Он знал, что отсюда не выходят, отсюда выносят. Но он так устал, что ему сейчас было все равно, что с ним будет. Страшное напряжение последних дней сменилось бесчувствием. Он не ощущал себя. Ему казалось, что это не он шествует по коридору рядом с Биттнером, а кто-то другой, кого он видел как бы со стороны. Равнодушным взглядом скользил он по стенам, машинально искал на них следы запекшейся крови. Но белые кафельные стены сверкали лабораторной чистотой.
Они вошли в канцелярию. Биттнер положил на стол папку, о чем-то пошептался с эсэсовцем, сидевшим за столом. Штольберг только расслышал:
– Приговор будет доставлен дополнительно.
«Ага, – подумал Штольберг, – значит, не сегодня…» На прощанье Биттнер сказал Штольбергу:
– События складываются так, что ваше дело не может быть доследовано до конца с достаточной детальностью. В то же время нет никакого сомнения, что обвинение предъявлено вам совершенно правильно. В этих случаях приговор может быть вынесен на основании косвенных улик и внутреннего убеждения судей…
Февраль – апрель
Тринадцатого февраля, после полуторамесячных боев, советские войска взяли Будапешт. В середине марта разбили немцев у Балатона. В середине апреля вошли в Вену, в конце – сомкнулись на Эльбе с американскими войсками.
Но еще до этого Биттнер узнал новость, которая его потрясла: Вальтера Моделя не стало. Этот маленький расторопный фельдмаршал, любимец Гитлера, покончил с собой. Из-за чего? Из-за краха империи? Германия погибла? Но ведь не может погибнуть стомиллионная нация? Значит, не из-за этого… Из-за чего же? Может быть, из-за страха возмездия?…
Биттнер отшвыривал от себя эту мысль, но она упорно возвращалась…
«Почему он не сдался американцам? – рассуждал Битнер. – Да, он мог сдаться союзникам, перед которыми у него руки чисты, если не считать расстрелов американских и английских военнопленных молодцами Скорцени…»
Биттнер сидел в пустом кабинете брошенного комендантского управления. Все бежали еще вчера, когда стала слышна отдаленная канонада. Все! За исключением его вестового солдата – эсэсман остается преданным до конца. Она и сейчас слышна, эта глухая канонада, русские еще далеко, еще есть время…
Для чего?
Вот в этом весь вопрос…
Биттнер достал из ящика початую бутылку джина. Он задумчиво посмотрел на нее. Может быть, на дне ее ответ на этот вопрос… Он налил полный стакан, но медлил пить. Эта назойливая мысль мучительно застряла в сознании, список военных преступников. Русские могли вытребовать Моделя у союзников, потому что он значится в списке военных преступников. Притом на одном из первых мест.
Биттнер отлично знает, когда это началось: еще в сорок третьем году. Модель, тогда генерал-полковник, отступал со своей 9-й армией от «московского плацдарма», как они называли эти места, то есть от района к западу от Москвы…
…Ах, как четко работает голова! Как немилосердна память! Биттнер хлебнул джина.
…словом, от Вязьмы, от Гжатска – они еще смеялись в своей компании над этим варварским сочетанием букв – проводили там «политику пустыни», разрушали города, а деревни просто сжигали, население… вот в этом вся штука – население…
Население! Гибли города и деревни – так на то война! Но люди! Тут, конечно, дело дрянь, потому что у русских данные о расстрелах, повешенных, угонах в рабство… И не очень далеко от фельдмаршала в этом списке военных преступников он, Биттнер.
Конечно, это можно оспорить. Жестокость? Да. Но она введена в систему, разбита на параграфы, приобрела форму инструкции. Да и само выражение «военный преступник» – такого юридического термина нет. Опротестовать!… Но перед кем?…
Он снова хлебнул джина. И еще. Он знает, как это происходит, когда шею захлестывает петля. Он рванул себя за воротник, полетели крючки, какая она скользкая, ах да! Ведь ее мылят. Он скинул китель и швырнул его в угол. Выпустил живот поверх ремня. Все равно душно…
Рывком, резко, как все, что он сейчас делал, выдвинул ящик стола. Там лежал пистолет. Он как-то косо посмотрел на него и зажмурился. «Но все-таки (он призвал себе на помощь весь свой цинизм) свой пистолет лучше, чем петля карателя».
Его восхитило собственное хладнокровие. «В такую минуту у меня хватает мужества острить».
Да! Пора кончать. Все дела устроены: письма сожжены, четыре пары белья (из них одна неношеная) отосланы матери, смертный приговор Штольбергу отослан в тюрьму Плетцензее, золотой нацистский значок передан в надежные руки. «Я уйду из жизни как рыцарь. Для меня это вопрос чести…»
Он поднял стакан и медленно выпил до дна. Он хотел довести сознание до такого состояния затмения, чтоб ему стало все равно, что с ним будет. Тогда он найдет в себе силы совершить над собой то, что он собирался.
«Нет, не годится… Это состояние безразличия лишит меня желания действовать. А между тем то, что я собираюсь сделать с собой, есть действие… А впрочем, какое же это действие… Ничтожное движение пальца…»
И он влил в себя стакан джина. Теперь он единственная неподвижная точка в мире. Все вокруг вертится… Но он не пьянел.
И вдруг ему стало безумно жаль себя: «А почему? Да, почему я должен лишать Германию себя? Что? Это не согласуется с вопросом чести?»
И тут же мозг-подхалим услужливо подсказывает:
«Но есть другая, высшая честь: быть полезным родине! Да! Притаиться! Прикинуться! Действовать исподтишка, пока не придет момент!»
Он знал, что он лжет, что все это притворство, игра, но не хватало мужества признаться себе в этом, потому что был трус.
Канонада внезапно стала оглушительной, потом она прекратилась, и сразу – совсем близко автоматные очереди.