– Моя Первая танковая дивизия как секирой перерубит эту дерьмовую, полную американского кала кишку! – кричал Дитрих.
Но этого верноподданнического сквернословия было Дитриху мало. Он намеревался взять слово немедленно после Гитлера для выражения своего восторженного поклонения фюреру. Он был уверен, что опередит командующего 5-й армией Мантейфеля. Единственное, что могло помешать оберстгруппенфюреру, это выступление генерал-фельдмаршала Рундштедта. Но Дитрих надеялся, что престарелый полководец не выступит, он так инертен в последнее время…
Дитрих ошибся. Только стихла овация, как поднялся Рундштедт и, выпрямив свой стройный стан (поговаривали, что он носит корсет), заговорил:
– Мой фюрер! От имени собравшихся здесь командиров я хотел бы выразить твердую уверенность, что мы сделаем все, чтобы обеспечить успех…
Гитлер благостно улыбнулся.
– Никто лучше нас не знает, – продолжал генерал-фельдмаршал, – какие ошибки были допущены во время предыдущих операций. Мы извлечем из них необходимый урок.
Дитрих поежился. Гитлер сдвинул брови…
Уже уходя, перед тем как сесть в свой «опель-адмирал», генерал Мантейфель подошел к оберстгруппенфюреру Дитриху и с деланной дружелюбной улыбкой (он терпеть не мог этого выскочку Дитриха) сказал, что до сих пор не получил от глубокоуважаемого оберстгруппенфюрера ответа на свое послание, которое направил со специальным порученцем в чине капитана.
Обергруппенфюрер, изобразив полное недоумение на своем шишковатом лице, ответил, что никакого капитана он не видел, высказал уверенность, что капитан подстрелен по дороге «этими проходимцами, именующими себя партизанами», и осведомился, о чем, собственно говоря, было послание.
– О, сейчас военная обстановка так переменилась, что это уже не имеет значения, – сказал генерал, махнув перчаткой и на секунду слегка огорчившись печальным концом чем-то когда-то понравившегося ему офицера.
Преобладающим чувством Конвея во время вылазки из Бастони было удивление: каким образом немцы оказались здесь, у этого уединенного домика с конической шиферной крышей? Ведь еще совсем недавно, просто только что, ну от силы минут пятнадцать назад, он говорил стоявшему перед ним Вулворту:
Вулворт позавидовал Конвею и восхитился им: только профессионал мог сказать о разрывах «сочные».
Отсюда, с этого чердака, нависавшего над окружающей долинкой, глаз хватал довольно далеко. Конвой, спокойный, приятно оживленный, словно он сидел в ложе театра, озирал в полевой бинокль местность и отдавал артиллерийские команды, которые тотчас подхватывал и кричал в телефон связист, сидевший рядом на ящике из-под галет. Орудие ухало, и через мгновенье там, вдали, вставал черный дым, и еще через секунду оттуда приходил смягченный расстоянием гром, и Вулворт почтительно соглашался, что разрыв действительно сочный!
Он никак не мог выбрать момент, чтобы сказать Конвею, что надо бы его командный пункт перевести куда-нибудь в другое место, потому что со стороны немцев какое-то подозрительное шевеление за этой стеной из сплетенных буков. И не орудийный грохот мешал ему сказать это, а опасение, что вдруг он ошибается и никакой опасности в этом шевелении нет, и тогда он выставит себя в смешном виде в глазах этой язвы – Конвея.
Немцы ворвались неожиданно, стреляя беспрерывно из автоматов. Отсюда, из чердачного окна, было видно, как они окружают орудийную прислугу. Вулворт ринулся вниз и запоздало пожалел об этом, потому что сверху удобно было обстреливать немцев. Он командовал группой охраны, и его люди уже ввязались в бой. Да нет, все равно сверху стрелять уже нельзя было, дрались врукопашную, стрелять сподручно только очень хорошему стрелку типа снайпера. Конвей считал себя таковым, он остался наверху и методически слал пули, укрывшись за балкой, стоймя подпиравшей крышу. Но патроны кончились, и, отшвырнув бесполезную винтовку, он сбежал вниз. Только теперь по эмблемам на петлицах солдат – маленьким молниям – он увидел, что перед ним эсэсовцы.
Здесь, в Бастони, Конвей по необходимости вернулся к своей первоначальной военной специальности артиллериста. Но как разведчик, коим он стал впоследствии, он знал, каким скоплением чудовищ были эти части, известные под кличкой «войска СС». Знал по сведениям, стекавшимся в разведку, что эсэсовцы расстреливают пленных, что удушают в газовых камерах всех поголовно евреев, да и своих же немцев из числа политически нежелательных, что они уничтожают тысячи русских, украинцев, поляков, чехов как расово неполноценных. Знал все это, но как-то отвлеченно, умозрительно, и все это вызывало в нем не более чем удивление, что народ Луки Кранаха и Мемлинга, создавший «Фауста» и «Тангейзера», мог выделить из себя эту ораву истязателей, – да, знакомясь с этими сведениями, он испытывал удивление и, пожалуй, нечто наверняка завтра!
Но сейчас, увидев эсэсовцев перед собой, лицом к лицу, представив их победы над безоружными, их измывательства над беззащитными, Конвей почувствовал, как передернулось все его существо. Ведь именно эти ребята Зеппа Дитриха расстреляли на днях триста сорок американских пленных…
Эсэсовец уже навалился на него, высокий, плечистый, лицо гладкое, юношески красивое, неприятно оскаленные зубы. Конвей почувствовал, что ненависть заполняет его до краев. Он успел схватить ствол автомата, который немец наводил на него, и с силой отбил его верх. Автомат выплюнул в потолок серию пуль и умолк. Не выпуская автомата, Конвей подпрыгнул и сразу резко опустился на корточки. От сотрясения с эсэсовца слетела каска с кокардой Totenkopf. Автомат оказался в руках у Конвея. Он замахнулся и прикладом хватил немца по голове. Тот рухнул. В этот момент Конвей почуствовал боль в спине. Он успел сообразить, что его пырнули сзади штыком или кинжалом. Он потерял сознание.
Впоследствии, уже лежа в госпитале в Бастони, Конвей узнал, что немцы овладели домом. Но это нисколько не повлияло на положение города. Эсэсовцам Дитриха не удалось прорвать коридор, пробитый Паттоном.
Все это Конвею рассказал Вулворт. Сам Вулворт вышел из стычки без единой царапины. Он был как завороженный. Пули избегали его. Он досадовал. Он ничего не имел против того, чтобы его ранило. Не для того, чтобы улепетнуть с фронта, боже сохрани! Он и раненый, конечно, остался бы в строю. Но «Пурпурное сердце»! Он так жаждал получить этот орден! А его давали только за ранение. Даже за такое легкое, как у Конвея.
Бастонь-II
Совсем недалеко от Мааса, между Маршем и Рошфором, 2-я танковая дивизия СС, переданная из 6-й армии в 5-ю, и 47-я фольксгренадерская пехотная дивизия уперлись в 7-й американский корпус и не смогли пробиться дальше. Перешли к обороне. Это была вершина немецкого выступа в Арденнах, ее пик. А до Мааса (о этот недостижимый Маас!) рукой подать.
Для того чтобы возбудить угасающий наступательный дух, в дивизии были отправлены фотографии фельдмаршала Рундштедта с его собственноручной подписью для раздачи в виде боевых наград особо отличившимся солдатам. Одна из таких фотографий досталась танкисту Иоганну.
– Можешь не завидовать, – сказал Иоганн своему приятелю, безволосому Вилли, – хотел ее использовать, да уж очень она жесткая, только задницу оцарапал.
В этот день ударил сильный мороз с метелью, обещанной теплой одежды из тыла в дивизию не прислали. Не подвезли ни нового стрелкового оружия вместо устарелых датских винтовок, которыми были частично вооружены фольксгренадеры. Разъяренный командир дивизии отправил в пропаганда-штаффель [35] язвительную бумагу:
«Никаких заявок на присылку нам изображений фельдмаршала Рундштедта дивизия не делала. Дивизия не думает, что такие награды могли побудить пехоту драться лучше. Войска можно заставить драться лучше только путем создания лучших боевых условий. По мнению командира дивизии, выбор этого типа награды неудачен».
Между тем километрах в тридцати восточнее Рошфора в направлении на Уффализ генерал Паттон начал вгрызаться в основание немецкого клина в Арденнах. На какое-то время Уффализ, унылое захолустье с отвратительными булыжными мостовыми, со старенькой задыхающейся лесопилкой на дне оврага и кособокими домишками, натыканными вдоль льежского шоссе, вынырнул из мрака неизвестности и сосредоточил на себе напряженное внимание Версаля, Лондона и Вашингтона. Снежные метели, узкие обледенелые дороги в горах, над которыми к тому же низко стлался густой туман, конечно, затрудняли продвижение американцев.
Конвей, однако, находил еще одну причину этой медлительности.
– Вы понимаете, – говорил он в непривычном для себя возбуждении, – у наших генералов не хватает стратегического воображения.
Он говорил это Вулворту, который слушал его с почтительным одобрением.
Что касается Конвея, то, даже увлеченный, как сейчас, разговором, он не забывал представлять себя самого таким, каким его видит этот загрубелый юнец Вулворт. Нет сомнения: сильным, мудрым, всезнающим. Такого именно и играл в его присутствии Конвей почти бессознательно, в глубине души при этом полагая о себе, что он слабый, ленивый, эгоистичный человек. Но так ли это? По крайней мере, здесь, в Бастони, где он командовал батареей, он показал себя, особенно в контратаках за стенами города, где обстановка, как известно, не очень располагает к самоанализу, опытным и бесстрашным командиром. На груди его сияло новенькое «Пурпурное сердце», полученное им за ранение, от которого он, в общем, уже оправился, хотя повязку со спины, по совету врача, еще не снимал.
– Операция на окружение напрашивается сама собой, – продолжал Конвей – и мы будем величайшими дураками, если не захлопнем за немцами дверь на восток.
– Если бы вместо Айка командовал Паттон… – вставил Вулворт хриплым голосом.
Ему нравилось, что он охрип, он даже специально для этого неумеренно хлестал виски, от которого его уже поташнивало, но он считал, что хрипота дополняет тот образ старого забубённого фронтовика, который он на себя напускал.
Конвей безнадежно махнул рукой.
– Вы идеализируете наших генералов, мой мальчик. Лучший из них Омар Брэдли. Но и он глубоко невежествен, хотя был в молодости школьным учителем, или, может быть, именно поэтому. Что из того, что он не расстается с «Айвенго» как с неким патентом на интеллигентность. Если бы Брэдли читал Стендаля, он бы знал, что его излюбленный Вальтер Скотт был подхалим и блюдолиз. На банкете в Эдинбурге в честь Георга Четвертого он благоговейно похитил бокал, из которого пил король. А что касается Джорджа Паттона, то энергии его хватает на то, чтобы дать затрещину солдату или шокировать конгресс заявлением, что разница между нацистами и антинацистами в Германии примерно такая же, как между демократами и республиканцами в Соединенных Штатах. Но на большой полет оперативной мысли он неспособен. Говорю вам, мой мальчик, ваш Паттон преувеличивает силу немцев, даже битых.
Вулворт вскочил и зашагал по комнате, громко стуча сапогами, грязными, как и полагается фронтовику, не вылезающему из окопов, где под ногами солдат девственно белый снег мгновенно превращался в болотную слякоть.
– Слушайте, Конвей, у меня идея! – прохрипел он.
– С чего бы это? – насмешливо удивился Конвей.
– Нет, я серьезно. Давайте подадим докладную записку в Верховный штаб экспедиционных сил.
– О чем, мой мальчик?
– Об окружении немецких войск, прорвавшихся в Арденны. Проект: «Арденнские Канны…» Нет, я серьезно говорю. Конечно, с картами, со схемами, с подсчетом вооруженных сил… Нет, не смейтесь! Мы подадим прямо в штаб, нам не надо по команде. Да, прямо Беделу Смиту, мой дядя, полковник Вулворт, его правая рука…
Несколько возбужденный джином, Вулворт был необычайно красноречив. Он приводил десятки доводов. Один из них в конце концов подействовал на Конвея.
– Война – это цепь случайностей. Толчок, который вам кажется ничтожным, может изменить течение, событий. Наполеон одержал бы победу при Ватерлоо, если бы маршал Груши не опоздал со своей армией. Если бы Жоффр не догадался в тысяча девятьсот четырнадцатом году использовать парижские такси для перевозки войск в битве на Марне, Франция была бы побеждена в самом начале войны. Если наш план окружения пройдет, это может быть концом войны.
Конвей задумался. Потом сказал нерешительно:
– Да и у меня есть рука в Верховном штабе. Я могу действовать через Монка Диксона…
Вулворт понял, что он победил. Он раскрыл свою полевую сумку и вынул оттуда небольшой футляр.
– Что это?
– Готовальня. Нам ведь придется чертить план операции и схемы боевых действий. А это масштабная линейка…
Не следует думать, что замысел такой естественный и такой соблазнительный, окружить немецкий клин, вдававшийся в расположение союзных войск, родился только у одного юного офицера. Он приходил в голову разным людям в американских войсках, правда мельчая по мере того, как подымался вверх по иерархической лестнице. Но все-таки и на самом верху он тревожил воображение одного из самых способных, но ныне обессиленных генералов – Омара Брэдли.
Он видел смысл наступления 3-й армии генерала Паттона не только в том, чтобы прорвать осаду Бастони – это частная задача, и она может быть решена попутно. Главное же движение армии должно быть направлено с юга в основание немецкого выступа. Но при этом обязательно сопряжено с одновременным движением туда же с севера, где стояли бездействуя 2-я английская и 1-я канадская армии, а также 1-я и 9-я американские армии, на днях – увы! – отнятые у генерала Брэдли и переподчиненные фельдмаршалу Монтгомери.
Охваченный этой мыслью, которая приобрела силу одержимости, Брэдли позвонил из люксембургского отеля в Версаль Эйзенхауэру. Того не оказалось на месте. Взволнованный до крайности, Брэдли потребовал к телефону начальника штаба Смита.
Генерал-лейтенант Уолтер Бедел Смит, как всегда спокойный и корректный, взял трубку. Он вздрогнул, услышав яростный голос Брэдли:
– Какого черта, Бедел, вы не можете заставить Монти начать наступление на север? Противник скоро начнет откатываться назад, если не сегодня ночью, то вроде брезгливого негодования.
Генерал Смит вздохнул. Ох эти полевые генералы! Сколько бы глупостей они натворили, если бы не благоразумие и зоркость Верховного штаба! Особенно эта парочка – Брэдли и Паттон, пылкие как лейтенанты, только что выпорхнувшие из Вест-Пойнта. Такая близорукость! Стоять в непосредственной – грудь в грудь – близости к немцам и недоучитывать их силы!
Стараясь говорить как можно спокойнее, генерал Смит медленно, членораздельно, как школьнику, втолковывал Брэдли:
– О, нет, Брэд, вы ошибаетесь. Немцы через двое суток форсируют Маас. Они…
Тут Брэдли не выдержал. Он рявкнул в трубку:
– Катитесь вы к такой-то матери!…
И швырнул трубку на стол с такой силой, что она треснула. Конечно, связист немедленно заменил ее новой.
В ту же ночь, вопреки унылому прогнозу генерала Бедела Смита, немцы начали отступление с вершины своего выступа. Уж они-то не хуже старого опытного генерала Брэдли и юного сосунка-офицерика Вулворта понимали, что им грозит окружение. Правда, они рассчитывали на нерасторопность фельдмаршала Монтгомери. И здесь не прогадали. Только 3 января, то есть через неделю, фельдмаршал раскачался двинуть с севера на Уффализ в основание немецкого клина 1-ю армию, эту рабочую лошадь американского войска, в прошлом году возглавившую вторжение в Нормандию. Командовал ею по-прежнему генерал Кортни Ходжес, однокурсник Паттона по Вест-Пойнту, но в отличие от него хладнокровный, уравновешенный и словно распространявший на всю 1-ю армию свой спокойный, методический нрав. К 1-й армии Монтгомери придал одну английскую бригаду, что, конечно, по сравнению с десятью дивизиями Ходжеса носило чисто символический характер.
Это породило недовольство, и не только в рядах американских войск, оно перелилось за океан и вызвало бурю негодования в американских газетах, что, в свою очередь, явилось причиной запроса в английском парламенте и вынудило министра обороны Уинстона Черчилля выступить с парламентской трибуны и заявить о решающей роли американских войск.
Что касается Эйзенхауэра, то он заявил корреспондентам с иронически-скучающей миной:
– По правде говоря, меня нисколько не пугало арденнское наступление Рундштедта до тех пор, пока я не прочел о нем в нью-йоркских газетах возбужденные статьи некоторых журналистов с пылким воображением.
Эта изящная острота имела успех, ее, смеясь, повторяли в кругах конгресса, пока не узнали об американских потерях в Арденнах: 59 тысяч человек, из них 6700 убитых…
И только один человек не то чтобы одобрял действия фельдмаршала Монтгомери, но, во всяком случае, отозвался о них сочувственно – рядовой Майкл Коллинз:
– Я понимаю старика Монти, у него сердце обливается кровью при виде каждого убитого английского солдата.
Вулворт посмотрел на Майкла с негодованием:
– Да вы знаете, что на каждого убитого английского солдата приходится от тридцати до сорока убитых американцев!
– Знаю.
Майкл подошел к столу и налил себе кофе. Он чувствовал себя у Конвея как дома.
– Знаю, – повторил он, – и нахожу это вполне естественным, если только можно вообще считать убийство естественным. Ведь нас, американцев, в несколько раз больше.
Конвей с улыбкой наблюдал их перепалку.
Вулворт задыхался от возмущения:
– Но ведь англичане тут, в Европе, у себя дома. Их жены и дети, их семейные очаги тут же у них за спиной. А мы приперли бог знает откуда, из-за океана, чтобы защищать их закопченные камины и подстриженные газоны вокруг двухэтажных домиков. Я уважаю русских за то, что они защищают сами себя. А мы умираем за чужую землю, за чужую жизнь, за чужую свободу! И они, англичане, хладнокровно смотрят на это, скрестив руки на груди, во главе с этим хитрым стариком в клоунском берете и с маршальским жезлом в руке, который ему подарили не знаю уж за какие заслуги, только не за военные.
Конвей захлопал в ладоши:
– Браво, мой мальчик! Я аплодирую энергии ваших выражений. Это почти талантливо. Джин идет вам явно на пользу. Но справедливости ради и потому, что этот святой Майкл не даст мне соврать, скажу, что вы не совсем правы в отношении Монтгомери. Он все-таки опытный полководец, и, в конце концов, там, в Африке, это именно он вставил перо в задницу этому прославленному лису пустыни фельдмаршалу Роммелю. Но Вулворт не успокоился. Он с ненавистью смотрел на Майкла, безмятежно прихлебывающего кофе. Вулворт с наслаждением поставил бы его по стойке «смирно» и погонял бы по всем правилам казарменной муштры. «Как вы разговариваете с офицером! Налево, кругом, марш! Доложите вашему отделенному командиру, что я приказал арестовать вас на трое суток». Но он стеснялся Конвея и ограничился тем, что глотнул джина и прохрипел сквозь зубы:
– Коллинз, я не вижу в вас ни капли патриотизма.
– Вулворт, – сказал Майкл, с грустью вглядываясь в него, – я пошел на войну добровольцем. Я хотел бороться с фашистским насилием. И я считаю, что я это делал, когда убивал немцев. Однажды я столкнулся с ними лицом к лицу, и я увидел, что они такие же люди, как мы. И я, еще не зная этого, убил лучшего из них. После этого я понял, что против насилия надо бороться не насилием, а убеждением. Надо открыть этим ослепленным людям глаза.
– Так… – сказал Вулворт.
Лицо его приняло жесткое, решительное выражение. Он обратился к Конвею:
– Я еду в Верховный штаб и отвезу наш проект.
Он похлопал по объемистой полевой сумке, свисавшей с плеча.
– Как вы едете?
– Полковник Вулворт прислал за мной «джип».
– Будьте осторожны, мой мальчик. По дорогам бродят диверсанты. И они, в отличие от нашего друга, действуют не убеждениями, а автоматами.
Он обвел смеющимся взглядом Майкла и Вулворта. Майкл ответил ему улыбкой. Вулворт сохранял на лице упрямое выражение.
– На дорогу? – спросил Конвей, кивнув в сторону стола.
Вулворт молча подошел к столу, налил виски и, не разбавив, залпом выпил. Потом крепко пожал руку Конвею и, не попрощавшись с Майклом, вышел.
У штаба коменданта города его уже ждал «джип».
Шофер дремал за баранкой. Рядом на сиденье лежал автомат Вулворта. Он снял его и сел, положив автомат на колени. Вдруг вскочил, точно вспомнив что-то или придя к окончательному решению, бросил шоферу: «Я сейчас» – и вошел в комендатуру.
Здесь, даже не присев, а стоя, склонившись над столом, он написал рапорт о непатриотичном поведении солдата 1-го разряда 101-й дивизии Майкла Коллинза, запечатал в конверт и, надписав: «Генералу Маколиффу», отдал дежурному.
После чего сел в «джип», прямой, как штык, с раскрасневшимися щеками, и все с тем же выражением жесткой решительности на юношеском лице покатил по коридору, пробитому в Бастонь 3-й армией.
Уже вечерело, когда Майкл вышел от Конвея. Он направился в казарму 101-й дивизии. Он мог бы еще задержаться у Конвея: увольнительная записка была выписана до десяти часов вечера. Сержант Нортон, взводный командир Майкла, питал к нему слабость и делал ему всякие поблажки. Но Майкл не хотел плутать в темных покореженных улицах Бастони и ушел от Конвея еще засветло.
Собственно, это были зимние сумерки, час, который всегда (о незапамятное мирное время!) наполнял Майкла томной и сладкой нежностью. Люди сновали по улицам с особой настороженной суетливостью, ведь каждую минуту мог начаться обстрел города. Но Майклу казалось невозможным, чтобы этот томительно-сладкий час был прерван убийствами. В эту минуту он увидел Мари. Он сразу узнал ее, хотя ничего общего в ней не было с замарашкой, какой она была тогда, в первый раз. Сейчас на ней был клетчатый короткий плащ, широкая, тоже короткая юбка, берет, сапожки со шпорами, почти элегантно. И не совсем обыкновенно – особенно шпоры. Да еще хлыст в руке; собственно, кисть руки была свободна, хлыст висел на петле на запястье. В Бастони, конской столице, никто не считал такой наряд эксцентричным.
Майкл обрадовался. Он так обрадовался, что даже удивился себе: с чего это я так?
Он готов был поклясться, что и она обрадовалась. Она порозовела. Или в этот час все было розово кругом, снежные сугробы, которых никто не убирал, стены домов с щербинками от осколков, небо, – впрочем, все больше смуглевшее и окрашенное на одном из склонов заревом далеких пожаров.
Они не успели ничего сказать друг другу. Начался обстрел. Немцы вывесили над городом осветительные ракеты, их называли в армии «люстры». Они действительно были не только ослепительно светлы, но и нарядно роскошны, как те люстры, что висят в дворцовых и театральных залах. Посветив несколько минут, они гасли – зажигались новые.
Снаряды рвались неподалеку. И всё приближались. По-видимому, немцы стреляли с высотки «Рыжий вепрь», которой они в конце концов овладели. Майклу показалось, что он и Мари попали в «вилку»: первый снаряд был с перелетом, второй с недолетом, третий будет по ним. Конечно, не только по ним, а по тому дому, возле которого они стояли. Вероятно, наводчик принял его за административное здание, хотя это просто школа. Майкл схватил Мари за руку, чтобы оттащить ее. Она вырвалась и крикнула: «Вы с ума сошли!» – когда снаряд бухнул рядом с ними. Майкл все-таки успел швырнуть ее на землю и сам упал.
Она осталась недвижима. Он испугался.
– Ранена?
Он поднял ее на руки. Она обвила руками его шею. Он отнес ее под арку ближайшего дома. Там осторожно положил ее на деревянную приступочку. Она не отпускала его шею. Он сказал:
– Чудачка, у тебя все в порядке.
Она разжала руки медленно, словно нехотя, как будто руки были какими-то отдельными от нее существами и, опускаясь, неспешно скользили по шее, по плечам Майкла. Глаза ее были закрыты, и в то же время можно было разобрать сквозь грязь, хлынувшую из-под осколков снаряда и запятнавшую ее лицо, что она чуть-чуть, кончиками губ, улыбается, нежно и доверчиво.
Наконец она открыла глаза, и тут они оба смутились и отвернулись. Она сгребла горсть снега и принялась оттирать грязь с лица.
Однако здесь нельзя было оставаться. В убежище?
Майкл не доверял этим хрупким подвалам, где могло пришибить балкой или завалить рухнувшими стенами.
Он взял ее за руку:
– Побежали!
– Куда?
Он повлек ее на север. В этой части города находились амбары с горючим. Немцы их не обстреливали. Они надеялись захватить их. Несмотря на то что блокада Бастони была в одном месте пробита, немцы не отходили от города. Они не только обстреливали, но и время от времени атаковали его, обычно одновременно с востока и с запада. Они стремились захватить его во что бы то ни стало. Таков был безоговорочный приказ Гитлера.
Только что фюрер принял в своем кабинете генерала Рейнгарда Гелена, начальника разведки ОКХ [36]. Генерал надеялся открыть глаза Гитлеру. В руках у него поразительные сведения. Он рассчитывал, что они подействуют отрезвляюще на фюрера. Дело шло о жизни или смерти фашистской Германии. Он допускал, что первой реакцией Гитлера будет приступ гнева. Генерал готовился встретить его грудью. В дальнейшем – он считал – он убедит фюрера.
Гелен сообщил, что, по данным вверенного ему управления, русские собираются наступать на фронте от Балтики до Балкан. Одобренный молчанием Гитлера, он привел цифры предстоящего русского наступления 225 дивизий и 22 бронетанковых корпуса. Соотношение русской пехоты к немецкой 11 к 1, бронетанковых войск – 7 к 1, артиллерии и авиации – 20 к 1.
Вот тут Гитлер прервал свое молчание. Он сказал голосом, не предвещавшим ничего доброго:
– Какой сопляк подготовил эти вздорные цифры? Кто бы он ни был, его надо отправить в сумасшедший дом!
Гелену в сумасшедший дом не хотелось, и он забормотал, что и у немецкой разведки, конечно, могут быть свои просчеты, которые не ускользают от проницательного взора фюрера. А в то же время в памяти присмиревшего генерала лукаво и уж совсем непрошено шмыгнуло воспоминание об одном замечании фюрера, оброненном им накануне войны: «Из всех людей на свете я боюсь только двух: Сталина и Черчилля». Но, конечно, Гелен тут же затушил, затоптал, замуровал это нахальное воспоминание и, по-солдатски вытягиваясь и щелкая каблуками, поспешил ретироваться из кабинета прежде, чем фюрер вспомнит о своем обещании насчет сумасшедшего дома.
Генерал Гелен не знал истинной причины дурного настроения Гитлера. Незадолго до его посещения генерал-полковник Альфред Йодль, правая рука Гитлера, его опора в ставке, безропотный исполнитель его стратегии, сказал, уставившись в пол:
– Мой фюрер, мы должны смотреть правде в глаза. Мы не можем прорваться к Маасу.
Да, Гитлер знал это. Йодль придержал это сообщение, не желая быть дурным вестником. Действительно, почему именно он должен попасться под гневную руку фюрера, а не генерал Мантейфель со своей 5-й армией, которая обессилела за несколько километров от Мааса, и не оберстгруппенфюрер Дитрих со своей 6-й армией СС, которая безнадежно застряла где-то у Мальмеди и Сен-Вита? Да, почему не они, быть может, истинные виновники неуспеха, а он, Йодль, штабной отшельник, рыцарь чернил и двухкилометровых карт? Почему из него делают мальчика для битья? Битья на этот раз не было. Но на ком-нибудь Гитлер должен был сорвать свой бессильный гнев. Взгляд его упал на овчарку. Блонди дремала, положив большую голову на лапы. Гитлер пнул ее ногой в бок. Собака поднялась и зарычала, шерсть на ее загривке вздыбилась. Гитлер попятился за огромный наполеоновский стол.
– Йодль! Мы нанесем союзникам удар в другом месте. Там, где они ожидают его меньше всего: в Эльзасе.
– Счастливая мысль, мой фюрер, – пробормотал Йодль.
– Да, – повторил Гитлер увлеченно, – мы перенесем удар с Арденн на Эльзас и верхний Рейн. А потом вернемся и форсируем Маас. Но для этого мне нужна Бастонь. Вы слышите, Йодль? Когда мы возьмем Бастонь, мы двинемся на север и увлечем за собой в наступление увязшую Шестую армию СС. Передайте мой приказ Мантейфелю: овладеть Бастонью во что бы то ни стало!
Йодль молча склонил голову.
– Разработайте эльзасскую операцию, Йодль. Учтите: наша цель – уничтожение вражеских сил. Вопрос о захвате территории сейчас не стоит. Повторяю: цель – уничтожить живую силу противника. Ударом на Бастонь мы сковываем армию Паттона, а Седьмую американскую армию в Северном Эльзасе мы уничтожаем.
Йодль делал заметки в своем блокноте.
Этот новый план через некоторое время был объявлен на широком совещании в ставке. Присутствовали фельдмаршалы Рундштедт, Модель, а также командиры дивизий, корпусов и начальники их штабов. К тому времени Йодль подготовил карты и объяснительные записки. План был выслушан в молчании. Гитлер ждал возражений. Их не было. Это безмолвие не понравилось фюреру, даже испугало его. Чтобы спровоцировать возражения, он заявил, что Мааса не удалось достигнуть из-за плохих дорог, нехватки горючего и отсутствия переправ. Он подумал и прибавил уже раздраженно:
– А также из-за того, что наши войска тащили на себе слишком много трофейного барахла!
Возражений опять не последовало. В таком же единодушном молчании было принято предложение фельдмаршала Моделя: разъяснить войскам через пропаганда-штаффель, что отступление в Арденнах временное и что оно вызвано стратегическими соображениями.
Оставшись наедине с оберстгруппенфюрером Дитрихом, Гитлер сказал ему:
– Зепп, тебя следовало бы разжаловать.
Дитрих склонил голову, насколько ему позволяла короткая шея, и сказал: