Рассудим холодно и просто. Некий человек, влюбленный в мою невесту, по всем признакам маньяк, хочет убить меня – и убить наверняка – и при этом хитроумно (как все маньяки – я бы вот до такого не додумался, поскольку нормальный человек), оставаясь полностью чистым и невиноватым. Нина ничего не узнает. Пропал человек – и пропал. Ах, Ниночка, мало ли теперь пропадает этого коммерческого люда! Будет около нее, будет терпеливо ждать – и ведь дождется!
Вывод: не дать ему меня убить. Не довести до дуэли.
Но он придумает еще что-нибудь. Или просто прихлопнет меня, как и грозился. А потом – себя? Ну, сказать-то что угодно можно, особенно после бутылки водки…
Вывод: убить его. Не будем залезать в дебри и решать, кто из нас более достоин жить. На меня нападают, я имею право на самооборону.
Тут я вспомнил, что взял с собой пистолет. У меня их два. Этот куплен недавно, случайно и у случайного человека, о нем никто не знает. Есть у меня в «бардачке» и перчатки – для работы с машиной, если вдруг поломка. Перчатки потом можно выбросить, пистолет тоже. А хоть бы и на ту химкомбинатовскую стройку, куда сто лет никто не сунется. Правда, следы от машины… А завтра что – не будет следов?
О чем, собственно, я? Странно устроен человек: думаю о перчатках, о следах, а ведь в голове уже совсем иное – и вот уже сворачиваю в переулок, глухой и темный, где старые двухэтажные дома. Тихо, очень тихо заруливаю в подворотню одного из домов, там оставляю машину – со двора не видно, а на улице прохожих нет, вероятность же того, что кому-то вздумается в третьем часу ночи проехать через подворотню, слишком невелика.
Тихо поднимаюсь по черному ходу (в этих домах еще есть черные ходы), по деревянной лестнице, дверь незакрыта, как всегда: в этом доме не боятся воров. «Сами воры!» – аттестуют себя коммунальные обитатели, но это не так. Если и украдут что-то, то безгрешно – на выпивку, ибо поголовно все пьяницы. Но живет здесь и человек, которого я называю Бен Гурион. Этимология прозвища проста: у него затейливая фамилия Бенгуров. Человек для особых поручений, как охарактеризовал его Морошко. Я общался с ним раза три или четыре, но особых поручений не давал, разве что – сопроводить меня во время некоторых опасных поездок, поприсутствовать при некоторых встречах с ненадежными людьми. Дверь в комнату Бен Гуриона была незаперта – как и положено человеку для особых поручений, который может понадобиться в любой момент. Лишь бы ты не был пьян, просил я мысленно Бен Гуриона.
В комнате, к моему удивлению, горел свет. Бен Гурион, невысокий и даже тщедушный с виду (но я знаю, сколько силы и ловкости в этой тщедушности!), сидел за столом, сложив руки, как примерный ученик, сидел под настольной лампой, стеклянный абажур которой был расколот, – и читал.
– Что это ты делаешь, Бен? – спросил я, от удивления забыв даже поздороваться.
– Читаю, – ответил Бен Гурион. Сам он вообще никогда не здоровался – считал лишним неженством.
Оба мы говорили шепотом. Я плотно прикрыл дверь и сел напротив Бена.
– А что читаешь?
– Книгу.
– Интересную?
– Не-а!
– А чего ж читаешь?
– Да зачитался как-то.
– Бессонница?
– Сроду не было. И днем сплю, и ночью сплю.
– Зачем же читать, если неинтересно? Какая книжка-то?
Бен не смог ответить, лишь с недоумением посмотрел на книгу. Перевернул, глянул на обложку. «Лев Толстой. Анна Каренина», – прочел я.
– Ладно, Бен. Раз ты не спишь, то и не спи до утра. Сможешь?
– Запросто.
– А утром к половине седьмого, нет, лучше даже к шести, пойдешь по адресу, который скажу, это старый дом, там при выходе закуток есть, из него все видно, а туда посмотреть – темнота. Выйдет человек, я тебе его опишу. Вот и все.
– Ясно, – сказал Бен Гурион. И назвал цену. Цена была большая, но не чрезмерная. Я согласился и дал задаток.
– Я бы меньше взял, – вежливо объяснил Бен Гурион, – но жилой массив – это тебе не лес, не пустырь. Вдруг бабка за молоком пойдет. Да мало ли…
– Давай так. Бабка, наряд милиции – меня не касается. Не сможешь в подъезде, уговори в лес по грибы. Понял?
– Да понял, – добродушно улыбнулся Бен. – Тут только одно хорошее место есть.
Где?
– Да в книге. Одно только хорошее место: как этот, ну… Ну, сено он косит.
– Левин?
– Может быть. Сено он косит – это хорошо. Я бы покосил. А остальное выдумки все. Ну, изменила баба. Ее измудохал, его тоже – все дела.
– Это прошлый век, Бен.
– В прошлом веке не мудохали?
– Случалось, – сказал я, чтобы отвязаться, и стал излагать ему подробности. Повторять не пришлось – у него была замечательная память.
Уходя, но не открывая еще дверь, я шепотом сказал:
– Позвонишь из автомата через полчаса после… Скажешь: майора нет.
– Понял.
– Кстати, а как книжка-то твоя называется? Кто автор?
Бен послушно взглянул на обложку и вслух прочел:
– Лев Толстой. Анна Каренина. Да я сроду на это внимания не обращаю. Было бы внутри интересно.
– Так неинтересно же.
– Неинтересно! – со вздохом согласился Бен Гурион и снова углубился в чтение.
Подъезжая к своему дому, я увидел одно освещенное окно.
Плохо, подумал я, могут обратить внимание, что разъезжаю по ночам.
Быстро загнал машину в гараж, вышел, посмотрел: окно горело.
Я сделал пару шагов – и встал как вкопанный – и опять задрал вверх свое офонарелое рыло. Светилось мое окно – третье от подъезда на девятом этаже.
Чего ты пугаешься, уговаривал я себя, поднимаясь. У Нины же есть ключи. Правда, она никогда не появлялась ночью – но захотела вот. Невтерпеж. Любовь и все такое. И это замечательно: она очень сейчас мне нужна. Очень. Я люблю ее. Я никого никогда так не любил. Мы будем жить долго и заведем множество детей. Целый детский сад. Победим другие народы не качеством, так количеством!
Я открыл дверь, торопливо прошел в комнату – и, клянусь, не вздрогнул, не вскрикнул и даже не удивился, когда увидел майора – на давешнем месте, на стуле у стола.
– Да вот ушел от тебя, а потом вспомнил, что не предупредил, чтоб ты без фокусов. А тебя нет. Ну, думаю, значит, фокусы уже начались.
– Все не было случая спросить: вы не в уголовке работали?
– В ней в самой.
– И двери взламывать там научились?
– Я запомнил ваш ключ, ваш замок. У меня хорошая зрительная память. Без хвастовства – особенная. А дома у меня станочек, слесарю иногда.
– Вы прямо на все руки мастер!
– Не без этого.
– Плохо думаете обо мне, Александр Сергеевич.
– Очень плохо.
– Я с секундантом ездил договариваться, у него телефон испорчен. Так что отправляйтесь спокойно домой, ложитесь баиньки, никто на вашу драгоценную жизнь не покусится.
– За секундантом можно было и утречком – как и за моим.
– Ваш-то предупрежден, а моего уговаривать надо!
– Ну, допустим. Верю. И все-таки, если позволите, останусь у вас. Время очень уж позднее, пока дойду – ложиться смысла не будет. А поспать хоть немного надо – даже и перед смертью. Как вы думаете? Мне ничего не требуется, я тут на диванчике прикорну.
И он, не медля, прикорнул, действительно, на диванчике, сняв ботинки, – и от его носков тут же пошел распространяться по комнате холостяцкий запах. И был это запах реальности, грубой – как неминучая завтрашняя смерть.
Я делал все как бы машинально. Пошел принял душ, потом выпил чаю – и отправился в спальню, где разделся и лег – но тут же вскочил: дикость ситуации сводила меня с ума.
– Не спится? – послышался голос майора. – Оно понятно, человек не камень, я тоже не сплю. Ну, давайте поговорим.
– О чем?
– Ну, например… Откажитесь от Нины – и я тут же ухожу. И вы уснете сном младенца. Ведь она вам не нужна. Ведь тут тщеславие одно: красота, молодость, ум. Через год вам это надоест.
– Нет уж, гражданин майор!
Поскольку я сплю голым, то и явился перед ним в чем мать родила – стоя во весь рост и ничуть не стесняясь. Впрочем, не смутился и он.
– Нет, гражданин майор, тут не так, как вам хочется. Тут, извините, все-таки любовь! И какого черта вы в наши отношения лезете – не понимаю. Хотя понимаю: патологическая ревность!
– Сто раз вам объяснял. Вы – черный человек. Пойдите к любому, кто имеет дар чувствовать, – от вас каждый убежит и нос зажмет.
– Охренела мне ваша метафизика! Факт, хоть один?! Факт! Вы даже намека на криминал какой-нибудь в моих делах не нашли, а кой-какой криминал по финансовой части, признаюсь, есть – ради дела пришлось на него пойти, потому что прекрасно знаете – невозможно у нас совершенно честно работать пока! Невозможно! Первоначальное накопление капитала-с! Товарищ Маркс, если помните, если хорошо учились, а может, и Энгельс, неважно, в общем, товарищи Маркс-Энгельс заявили не без основания: когда капиталист чует сто процентов прибыли, нет преступления, на которое он не мог бы пойти. А тут тысячи процентов мелькают, десятки тысяч! Но ладно, я вам курс политэкономии не буду читать, я еще раз спрашиваю: что вы против меня имеете, кроме метафизики?
– Вам все равно не объяснишь. Вглядитесь в себя, вот и все. Нельзя вам жить на этом свете. Сами же пожалеете. И сами же, кстати, говорили, что частенько жить неохота. Чего ж теперь нервничаете?
– Вы первый, – сел я в кресло, – кому довелось увидеть, как я нервничаю. Потому что я Нину – люблю. Понимаете вы это?
Он помолчал. И вдруг начал размышлять вслух.
– В конце концов, есть судьба. Ведь сложилась она у меня так, а не иначе, хотя сложилась дико, нелепо… Может, и тут пусть все идет так, как идет. С чего я решил, что могу что-то изменить? На небесах-то ничего не изменится. Ну, искалечите вы ее, изуродуете, даже убьете – потому что шизоид со склонностью к навязчивой ревности, – что мне с того? Что я о себе возомнил? Вас вон чуть до греха не довел. Убить меня хотели?
– Хотел.
– Человека наняли?
– Нанял.
– Это сейчас просто… А из-за чего, из-за страха за свою жизнь? Из-за любви к Нине?
– Из-за страха за свою жизнь. Из-за любви к Нине. И из-за того, что понял: вы готовите убийство. Я решил защищаться.
– Почему же убийство? – удивился майор и сел на кушетке; воздух всколыхнулся, и запах его носков волной ударил мне в нос. – Сами же согласились на условия. Рулетка настоящая, а не убийство.
– А чутье ваше? Вы уверены, что шестым чувством не поймете, какой жребий надо тянуть?
О, тут я умно сказал, я правильно сделал, выложив ему свои опасения. Тут и расчет на его честность, и лесть его экстрасенсорскому самолюбию, – и сработало!
Он ошарашенно уставился на меня.
– А я ведь не подумал об этом… – пробормотал он. – Действительно, я могу этого не хотеть, а оно само получится… Я ведь карты с изнанки угадываю. Не всегда, но часто. Тогда… Тогда пусть наши секунданты… Хотя я и на них повлиять могу… Вы не представляете, как это иногда тяжело!
– Что?
– Ну, как вам объяснить… Вот я в детстве мечтал: хорошо бы видеть сквозь стены! А вырос и понял, какой бы это был ужас… Я все понимаю. И что вы меня облапошили сейчас – понимаю. Или – сам я себя облапошил. Но знаете, мне соврать нельзя. Почти невозможно. Посмотрите мне в глаза.
Я посмотрел.
– Значит, вы Нину любите?
– Мы что, в детектор лжи играем?
– Любите? – почти жалобно переспросил он.
– Люблю, – ответил я без всякого напряжения, не делая магнетического взгляда, не округляя честно глаза, как врущий школьник, сказал даже почти с усмешкой.
– Самое удивительное – не врет, – обратился к письменному столу Александр Сергеевич – и стал обуваться.
– До пяти домой успеете? – спросил я.
– Должен.
– Ложитесь спать и не выходите из дома. А я пока предупрежу.
– Понял.
– И с собою не кончайте. Нине будет неприятно.
– Вы считаете?
– Уверен.
Майор подумал и согласился:
– Хорошо. И будь что будет. А ничего хорошего не будет, я-то знаю.
– И пророки ошибались.
– Да, да… – рассеянно ответил майор. – И вдруг: – А как вас по отчеству, Сергей?
– Сергей Валентинович.
– До свиданья, Сергей Валентинович. Дай Бог, я ошибаюсь.
– Несомненно, ошибаетесь.
Он ушел, а я помчался к Бен Гуриону. И – застал его на выходе.
– Куда так рано, идиот?
– Осмотреться. И вообще.
– Все отменяется. Прошу вернуть задаток.
– Увы.
– Это как – увы?
– Задаток – плата за готовность. За молчание. И – в счет аванса последующих услуг, – высказался начитавшийся «Анны Карениной» Бен Гурион.
– Черт с тобой!
Уладив это, я вернулся домой и завалился спать.
Свадьба наша, как и предполагалось, была тихой, лиричной. То есть, получив свидетельства о браке, мы приняли поздравления от мамы Нины, которая говорила, что никогда, в сущности, не любила шумных торжеств (глядя на дочь с радостью и тревогой – на меня глядеть почему-то вообще опасаясь), – и скрылись в моей квартире, которую я мог теперь называть НАШИМ домом.
– Странно, – сказала Нина. – Ведь ничего не произошло – и все-таки что-то произошло. Ну, стали называться муж и жена. Ну и что? Остальное осталось по-прежнему. Ну, теперь я буду жить с тобой. Ну и что? Остальное-то осталось по-прежнему.
И заплакала.
– Ба! – умилился я, утирая ей слезы. – Тогда чего ж ты ревешь, дурочка?
– А это сырая вечная бабья натура. Потому что все-таки произошло что-то очень важное.
– Ладно, – сказал я. – Теперь – свадебное путешествие. Вот тебе глобус, ткни пальчиком – и мы туда поедем.
– Нет, – сказала она. – Никаких свадебных путешествий. Во-первых, меня мама много по стране повозила…
– Я тебе глобус показываю, а не карту бывшего СССР.
– Дело не в этом. Свадебное путешествие, когда на средства жениха, это… Ну, плохо я себя буду чувствовать. То есть – ты только не сердись, пойми – будто платишь сама собой за предоставленные удовольствия, за поездку, за гостиницы-люкс, за берег моря, я ведь знаю, ты именно это представляешь.
– Чего ж ты хочешь?
– Ничего. Пока лето – буду читать, по хозяйству возиться – свадебные путешествия по магазинам совершать.
– Я буду все привозить на неделю, зачем?
– Я хочу сама. Я люблю ходить по магазинам. А если в выходные отвезешь меня куда-нибудь на берег реки или в лес – спасибо. Вот чего я хочу.
Что ж. Поразмыслив, я это понял. Я это принял. Я это оценил. К чему, действительно, заморские пляжи и ананасы в шампанском, если главная радость – рядом. И – в душе.
Касательно же потомства – с обоюдного согласия решили подождать.
Университет заканчивать нужно, сказала она. А потом стать свободным специалистом. Психоаналитиком. Ведь до чего мы дикие, у нас только талдычат на всех углах о психоанализе, а уже каждому нужен свой психоаналитик, как свой зубной врач! – горячо говорила она. У меня есть способности и понимать людей, и даже на них действовать, я чувствую. Хочешь, попробую на тебе?
Я охотно соглашался. Действовало.
Однажды, мотаясь по городу, я остановился перед перекрестком и рассеянно поглядывал на аллею широкой улицы, разделяющую две полосы движения. На лавочках сидели разные люди: погода погожая.
Вон юная парочка сидит, девушка очень похожа на мою жену. Уже загудели сзади, требуя, чтобы я поехал – зеленый свет давно, – а я все смотрел и все никак не мог решиться понять, что это моя жена и есть. Наконец я опомнился, переехал перекресток, нашел свободное место у тротуара, вышел – и за деревьями, за коммерческим киоском, за остановкой троллейбуса стал пробираться так, чтобы оказаться у них сзади.
Они были довольно далеко, но по каким-то признакам я видел, что говорят они тихо и задушевно. То он что-то скажет, то она. То – помолчат. Это молчание меня больше всего и взбесило. Понимаете, когда встречаются просто знакомые и присаживаются поболтать – ну как, мол, дела, – в их разговоре пауз не бывает. Паузы, а иногда и просто молчание, – бывают только у близких. Так, недавно мы с ней лениво лежали на берегу реки, просто смотрели на воду, на небо, держались за руки – и молчали. Кажется, молчали полдня – не было необходимости говорить, потому что я думал о ней, а она обо мне, и, значит, мы мысленно разговаривали. Она потом сказала мне, что иногда явственно слышала мой голос. «Так и мысли читать научишься», – сказал я. Она рассмеялась.
Вечером я ничего не стал у нее спрашивать. Я знаю еще одну тонкость: есть привычные места встреч. Сперва они выбираются случайно: шли – и сели на свободную лавку. А потом это уже становится ритуалом, в этом уже что-то такое… «На том же месте, в тот же час», вот именно! И, колеся изо дня в день по городу, я не менее пяти-шести раз проезжал мимо этой аллеи. И ровнехонько через неделю увидел их – на том же месте, в тот же час. Ну, разве что лавка была другая, потому что «их» лавка была занята группой пьющих пиво и харкающих плевками и словами подростков. На этот раз я не стал выслеживать и присматриваться, с первого взгляда было видно, что говорят они тихо, задушевно. Можно сказать, лирично. Можно сказать, с печалью.
Ревнивцы бывают прямолинейно вспыльчивые – и изощренные, притом, что оба типа имеют несомненную манию. Прямолинейно вспыльчивый, едва почуяв повод для ревности, тут же берет супругу за грудки (часто – буквально) и требует объяснений, объяснениям не верит, но тем не менее после продолжительного скандала на время успокаивается. Ревнивец изощренный любит намекнуть жене, что он нечто знает, изводит ее этими намеками и доводит до того, что она сама спрашивает: да в чем ее подозревают, наконец! После этого подозрения помаленьку, в час по чайной ложке, выкладываются. После этого изощренный ревнивец со сладострастием выслушивает оправдания и умело рушит их одно за другим (или ему кажется, что рушит), эту игру оправданий и опровержений он готов длить до бесконечности…
Я не отношусь ни к тому, ни к другому типу – и не ревнив вообще. Но я не выношу тайн за моей спиной – тайн существа, ставшего моей частью, – это ведь так же странно, как не знать, что делает твоя левая рука. Поэтому я без дураков спросил Нину, с кем это она так долго сидела сегодня. Она ответила: это бывший сокурсник. У него проблемы в семье, встретились, он рассказал. Я посоветовала, как могла.
– Только сегодня встречались?
– Нет, еще неделю назад. Он попросил через неделю опять его выслушать, ему ведь некому поплакаться. Я согласилась.
– То есть – психологический практикум? Тренируешься?
– Да нет, по дружбе. Мы дружили когда-то. Потом он влюбился, женился… Ну и так далее.
– А теперь жалеет, что сделал не тот выбор?
– Наверно. То есть не наверно, а точно, если начал в любви изъясняться.
– Тебе?
Она грустно усмехнулась.
– Кому ж еще.
– Будете опять встречаться?
– Нет. Если бы он просто плакался, а раз признания пошли – нет. Зачем ему морочить голову?
– Это мудро. Ты умничка. Я тебя люблю.
– А я тебя.
Потом мы подтвердили любовь делом, и она заснула, а я ворочался, и в голову лезли дурацкие мысли.
Счастливый жених, муж, удачливый делец, весь в заботах, я многое упустил из виду. Например, Нина так и не рассказала ничего о посещении Петрова, о том, как он признавался ей в любви накануне своего сумасшедшего пришествия ко мне с пистолетом и предложением дуэли. Я-то ей все описал в подробностях, а она – молчок. Далее. Курсант Сережа, надо полагать, не умер от моих побоев, никуда не исчез и наверняка – то есть стопроцентно наверняка! – приходил к ней с разговорами, с нытьем, с мольбами. Почему она ничего не рассказала об этом? Упаси бог, я не требую подробностей, не собираюсь насмехаться над чужими горестями, к злорадству вообще не склонен. Конечно, с ее стороны тут никакой неправды нет, тут просто – умолчание. Точно такое же, как после встречи со своим обиженным бытом сокурсником – на лавочке в зеленой поэтической аллее. Она рассказала, да, и чистую правду, это я по ее глазам видел, – но рассказала лишь после моего вопроса.
Что еще таится в ее умолчании? Где она бывает, пока я кручусь, верчусь, наворачиваю? Почему, кстати, не согласилась на свадебное путешествие? Не хочет, видите ли, зависеть от средств мужа! Чушь собачья! Мужа ведь – а не содержателя и даже не любовника. Может, у нее были какие-то срочные дела, из-за которых она не могла поехать? Ведь когда я недавно обмолвился, что очень устал и осенью если уж не в свадебное путешествие, то просто на море куда-нибудь или в горы хорошо бы съездить, она сказала: пожалуй.
Неужели так быстро я начинаю ей не верить? Я именно этого боялся, вот какая штука, именно этого. И дикая моя фантазия найти девушку, чтоб на ней жениться и убить ее в день ее рождения, – теперь понятно, откуда она. Во-первых, конечно, состояние мое было болезненным – отсюда и мысли болезненные. Объяснение для самого себя: ХОЧУ УБИТЬ ЕЁ, ЧТОБЫ НЕ УБИТЬ СЕБЯ – бред полный! Тут другое было, тут было – ПРЕДЧУВСТВИЕ! Предчувствие, что меня опять обманут, выставят лопухом, растопчут, наплюют в душу! А убить – означает не допустить, сохранить ту, кого любишь, в чистоте и, извиняюсь, непорочности, отсюда и мечтания об осиянном тишиной кладбище, и голубом небе, и светлых слезах – параноидальные мечты. Хотя не такие уж параноидальные, еще большая дичь: лить слезки над могилкой покойной юной супруги, успевшей наставить тебе рога самым пошлым и обыкновенным образом.
Но с чего я так взбеленился? С того, что у нее есть какая-то своя жизнь? И пусть, и ради бога! Разве у меня нет своей жизни? Разве я ей рассказываю о всех своих делах, встречах и знакомствах? Но, даже и поглядывая привычкой своей на смазливых девиц, я ведь ничего такого не допущу, я не изменю – и это однозначно! Или – если подвернется случай – все же не удержусь?
Я сторонник лишь тех теорий, которые тесно соприкасаются с практикой, отвлеченно мыслить не умею – хотя и физико-математик по образованию.
Я решил провести эксперимент. В одном из коммерческих пузатеньких ларечков, которые, красные, как клопы, усыпали весь город, сидела на торговле очаровательная глупышка. Мордочка – совершенная Мерилин Монро. Этот ларек был в сфере моей деятельности, хоть и не под моим началом, но я заезжал туда не поэтому, а ради неподдельной водки и хорошего шампанского, которые здесь всегда были, – ну, и ради этой Мерилин. Втайне, любя умную женщину, я остался пошл вкусами, и среди прочих женщин меня по-прежнему привлекало все конфетно-яркое. У этой Мерилин было еще одно достоинство – красивый низкий голос, без писклявости, взрывной хохотливости и гунденья, которые так часто свойственны ларечным красавицам. Они ведь, эти красавицы, своими словами хотят что-то выразить – и получается кошмар, а Мерилин словно ничего выразить не хочет, лениво модулирует, будто тромбон на двух нотах поет, – и получается хорошо. (Ловлю себя. Если вправду, среди ларечных продавщиц немало и неглупых, и с высшим даже образованием, и с нормальными голосами, но они почему-то не так красивы, вот беда.)
Итак, однажды вечером (очень вскоре после моей бессонной ночи) я подъехал к сверкающему разноцветными бутылками и банками клоповничку, увидел свою Мерилин – и не стал общаться с ней через окошко, а зашел в дверь, как свой человек.
– Скоро заканчиваешь? – спросил я, зная, что на вечерне-ночную смену девушек в большинстве ларьков сменяют парни – по понятным причинам.
– А чего?
– Да ничего. Надоело мотаться. Устал.
– Волка ноги кормят.
– Тоска какая-то, – сказал я. – Тоска, Мерилин.
Она привыкла к этому прозвищу. Ей нравилось. И она улыбнулась мне, проворчав, однако:
– Знаю я вашу тоску. У вас тоска, а я через вас алкоголичкой сделаюсь.
Я молча стал ждать объяснения. Мужчине с такими особами надо быть помолчаливей. Это их дисциплинирует. И она объяснила:
– У каждого тоска, каждый говорит: давай выпьем. А у меня, как нарочно, все время совпадает – тоже тоска, еще бы не тоска, пожаришься тут весь день, от идиотов покоя нет, конечно, тоска – ну, и так напорешься, что потом себя не помнишь. А с утра работать. Пивом оттягиваешься – а это ж вредно, это к алкоголизму ведет, – очень серьезно сказала Мерилин и задумалась над своим вполне очевидным будущим.
– А ты бы помаленьку, – сказал я.
– Не получается уже.
– Смотря с кем пить.
– Нет, – сказала Мерилин. – Все. Вот осенью замуж выйду.
– За кого?
– Там видно будет. А то все мои знакомые – ночники. Днем работай, а ночью просят: посиди с нами, скучно. Печень у меня уже от этих посиделок болит.
Она была проста. И ничего в ней не было, кроме слов, которые она говорила, а говорила – что думала. Но на вид – чудо природы. Я вдруг почувствовал настоящий интерес.
– Пропадаю я, Мерилин, – сказал я.
– Что, неприятности? Бывает. Стрючка вон убили.
Никакого Стрючка я не знал, но выразил соболезнования и сказал, что мои неприятности другого рода. Душа болит.
– Ясно… – сказала Мерилин. – Знаешь, что? Не гни оглобли и не топчи мне уши. Ты мне, в общем-то, давно нравишься. Подождешь полчаса?
– Конечно.
Через полчаса я повез ее на квартиру, которую мы снимали вскладчину со Стасиком Морошко и еще несколькими надежными людьми. Я свой пай внес вперед за полгода и имел полное право там гостевать. На эту ночь – я выяснил заранее – квартира была свободна.
Когда мы подъехали, Мерилин сказала:
– А-а…
– Что, была уже здесь?
– Приходилось. Давно. Один раз.
– Тогда бери ключ и иди до хаты.
Я отогнал машину на платную стоянку неподалеку – и сам пошел до хаты. Шел медленно, лениво, интерес, вспыхнувший было там, в клоповнике, быстро пропал. Я, впрочем, доволен был своим равнодушием.
Мерилин вела себя хозяйкой: достала из холодильника водку и закуску, из бара какой-то ликер, сервировала все это на столике меж двумя низкими креслами. Она даже успела застелить постель: в шкафу всегда было полдюжины чистых постельных комплектов, которые потом специально нанятая женщина относила в прачечную. Она же и убиралась здесь – а после некоторых попоек, дебошей и афинских ночей в русском вкусе (с блевотинкой непременной, то есть) дело это нелегкое.
Мерилин уже и в тапочках была, по-домашнему, и халат нацепила (их несколько висело в ванной), а под халатом наверняка уже ничего не было.
– Ты только Сороке не говори, – сказала она .
Сороку я знал ровно столько, сколько неведомого погибшего Стрючка, – и с легким сердцем пообещал.
– Я ведь секс не люблю и с кем попало не лягу, – продолжала Мерилин. – Я эротику люблю и люблю тех, кто мне нравится. А мне мало кто нравится. Ты – нравишься. Ты на американца похож. Ковбой.
– Ты была в Америке?
– Щас прям. Но кино же. Я этих фильмов пересмотрела…
– Знаешь что? Ты уже устала от этого, у тебя печень болит. Убери-ка все, кроме еды, покушай как следует да отоспись за все свои бессонные ночи.
– А ты?
– А я поеду домой. Меня жена ждет.
– Не поняла. Прости уж дуру – не поняла.
Мне стало жаль ее. Я сказал:
– Ты тут ни при чем. Просто я чувствую, что не рассчитал силы. Я две недели работаю как проклятый и почти не сплю. Я не смогу ничего. Извини.
Никто другой из мелких гордецов (а почти все мужчины – мелкие гордецы) на моем месте не стал бы придумывать такую позорную отговорку. Но я не мелкий гордец. И я действительно хотел домой, к Нине, к жене. Причем чувствовал влечение к ней большее, чем обычно.
– Какого же черта… – начала Мерилин, но тут же себя остановила. Как ни малоразвита она, а по-женски умна и понимает: задевать мужскую честь попреками относительно слабости – опасно. А вот поднять боевой дух, помочь реабилитироваться – дело чести, святой долг каждой настоящей женщины.
И она усадила меня в кресло, скинула с себя халат и начала поднимать мой боевой дух. Приникнув к чреслам моим.
Я изнутри себя наблюдал за собой – внутренним же. Да, вожделею, пожалуй, но нехотя – и вполне способен держать себя в руках. Пусть она там себе копошится, вздыхает, хлопочет, все это напрасно.
– А вот и врешь, вот и врешь, – шептала Мерилин, эротически трудясь. – Ты такой мужик! Вот ты какой мужик! Это просто ужас, какой ты мужик! Сроду у меня не было такого мужика!
И шепот глупый, и слова-то глупые, но вдруг вякнул во мне нечленораздельно холодный наблюдатель – как король, обнаруживший себя голым, – и исчез, и уже не я, а кто-то другой идет по комнате, крепко переступая ногами, несет добычу, швыряет на постель – и набрасывается.
Даже и в этой ситуации, ничего к Мерилин не испытывая, я не мог не постараться покорить ее своим искусством – и старался. Привычка.
…Я уже одевался, а она все липла, все лезла ко мне.
– Когда в следующий раз?
– Не знаю.
– Хочешь, брошу Сороку? Он пикнуть против тебя не сможет, я обеспечу. Сережа! Сережа! Сережа!
– Ну?
– Я тебя люблю. Я давно уже люблю, а сегодня совсем. Ты такой…
– Знаю, – сказал я. – Завтра заеду, заберу ключ от квартиры.
– Почему ты не останешься?
– Не твое дело.
– Ты врешь! Ты нарочно грубишь! Ты меня уже любишь, но боишься своей любви! – воскликнула Мерилин, выпучивая глаза, что, наверное, означало у нее пароксизм страстного гнева (и она чувствовала себя несчастно-прекрасной в эту минуту).
Я расхохотался и ушел. Признаюсь себе: хохот был натужный.
Вернулся я домой не так уж поздно, случалось и позднее, но на этот раз подумал: почему она не спросит, откуда я? чем занимался? что за странный запах примешивается к запаху моего одеколона?
Не спросила – не заметила? Не хочет замечать? Или ей просто все равно? Или у нее настолько широкие понятия о свободе, что она даже допускает временное увлечение супруга? Значит – и себе может разрешить?
Что-то рухнуло.
Что-то сломалось во мне.
Я выпил стакан водки, сел возле нее (она лежала с книгой), сжал ее руку. Она не могла перевернуть страницу и, значит, не могла читать дальше. Но – молчала.
И так я просидел очень долго.
И лишь когда я отпустил ее руку, она спросила: