Она обернулась к мужчине и женщине смущенного вида, мужчина держал в руке стопочку, женщина — круглый каравай с солонкой.
— Благословите, что ли, — сказала Нина. Отломила кусок, обмакнула в солонку, откусила, остальное сунула в рот Невейзеру.
— Эх, жизнь! — потек слезами отец Нины. — Вот ты и проходишь! — Выпил свою стопочку и упал в кусты.
— Гости дорогие, поздравьте молодых! — закричала мать невесты, крутя злым лицом во все стороны.
Никто ее крика не услышал.
— Чей-то жрать захотелось, — сказала она озабоченно и села за стол, с волнением беря большие куски еды и пихая их в рот.
— Зачем тебе это? — спросил Невейзер Нину.
— Да не ной ты! Дай до города добраться, а там разменяем твою комнату, если она у тебя двойная. Я по-доброму. Хотя алименты платить будешь, это уж извини.
— За что алименты-то?
— Не за что, а на что. На ребенка.
— Откуда ему взяться?
— Из меня. Мы вместе будем жить или нет?
— Я тебя пальцем не трону.
— Тронешь. Во-первых, я красивая в голом виде, во-вторых, напою тебя пьяного, и все, в-третьих, от другого могу, а скажу, что от тебя. В-четвертых, ты еще сам будешь умолять меня не уходить. Люблю я тебя, постылого, — вздохнула Нина и прижалась к тощей груди Невейзера.
— Вот что! Ты... Ты хватит! Ты отстань от меня!
— Не-а! — сказала Нина, хрустнув яблоком. — Я что в голову вобью — не выковырнешь. Не ерепенься, Виталя. А то Саше скажу, вон Саша смотрит, скажу ему, он тебя прибьет в два счета. Он хоть и невысоконький, противный вообще, конечно, но злой как собака, если кто меня обидит. Любит... — И улыбнулась Саше.
Саша ощерился в ответ.
— Ладно, — сказал Невейзер. — Ладно, поговорим еще.
И стал пробираться, пробираться дальше, а Нина пролезла под столом, села на колени к Саше, дала ему хрустнуть яблоком, дождалась, пока он прожует, и стала с ним целоваться.
— Хоть с тобой подучусь, — говорила она. — А то он взрослый уже, у него женщины были, его надо сразу ошеломить. Вот так — приятно?
— Приятно, — мычал Саша.
— А так?
— Ммммм...
— А так?
— Ммммм! — даже затрясся Саша.
— Ага. Это надо запомнить, — сказала Нина.
Невейзеру меж тем встретился Рогожин, который бросился на него с упреками:
— Там черт-те что, а он бродит где-то! Того и гляди, пришибут кого-нибудь! — кричал Рогожин.
— Кто? Кто? Кто? — настойчиво спрашивал Невейзер. Но Рогожин, выкрикнув свои слова, ослабел, поник головой, прислонился к дереву.
— Скажи, Невейзер, — сказал он с глубокой грустью, — за что ты меня презираешь? С детства. Да, я человек неверный и переменчивый. Я вечный asinus Buridani inter duo prata[12], мне хочется и рыбку съесть, и мягко сесть, и честь соблюсти, и капитал приобрести, и Богу молиться, и черту подмигнуть. Согласен! Ты можешь меня за это не уважать. Но презирать ты меня за это не можешь! Почему? Потому что: кто ты сам? Ты беспутно путешествуешь своей мыслью и душой, я никогда не знаю, где ты, с кем я говорю. Nusquam est ubique est![13] Ты — нигде. Тебя нет, в сущности! Ты не умеешь желать конкретного и любить конкретное! А я умею. Посмотрите на меня, я сошел с ума! — воскликнул Рогожин. — Я говорю сам с собой, с пустотой, с тенью!
— Я вижу, Рогожин, ты изменяешь своему правилу, — сказал Невейзер. — Это будет первая свадьба, на которой ты...
— Понял! — сказал Рогожин и тут же выпрямился, оттолкнувшись от дерева. — Девушка, пойдем! — сказал он ближайшей из юных красавиц.
— Куда это?
— К кошке под муда! — ответил Рогожин, вспомнив, что он в деревне и надо говорить по-свойски. — На кудыкину гору воровать помидоры! — добавил он.
Девушка фыркнула и отошла.
Рогожин озадачился.
Он растерялся.
Он недоумевал.
Он стал хватать за руки всех девушек подряд и просил:
— Пойдем! Пойдем, а?
— Пойдем! — услышал он вдруг в ответ, но это была не девушка, а один из местных парней.
— Вот! — обрадовался Рогожин. — Я стал наконец гомиком! Что ж, все в жизни надо испытать!
Но испытание в кустах ему было предназначено другое: парень постучал кулаками о его лицо и уложил отдыхать, подстелив под его тело сухих листьев и сенца.
Чтоб не простудился.
20
А Невейзер оказалсянаконец возле Кати, зашептал сзади на ухо:
— Послушай, послушай, Катя, послушай...
— Что такое? — обернулся гордый кавказец.
— Извините, не знаю вашего имени... — с наивозможнейшей вежливостью сказал Невейзер.
— Аскольд.
— Да? Понимаю. Извините еще раз, мне хотелось бы узнать ваше настоящее имя.
— Аскольд, — повторил кавказец, уже с обидой.
— А позвольте еще узнать, — сказал Невейзер, встав в пружинистую боксерскую стойку, чтобы успеть отпрыгнуть, — каково ваше вероисповедание?
— Мусульманин.
— Ясно, — сказал Невейзер. — Ясно.
И поспешил к Илье Трофимовичу.
— Ты правда мусульманин? — спросила Катя. — Как интересно! Чего угодно ожидала, а этого не ожидала.
— Со мной можешь ожидать все! — пообещал Аскольд.
Подумал о трудностях русского языка и повторил фразу уже в другой редакции:
— От меня можешь ожидать все!
— Я и ожидаю, — сказала Катя усталым голосом. Но он услышал не это, а то, что хотел слышать: томление. И взволновался.
Гнатенков — казак или не казак, хоть и погон с себя сорвал? — спрашивал себя Невейзер, пробираясь к тому месту, где сидел Илья Трофимович. А как казаки искони относились к иноверцам? То-то! Сейчас все и решится. Не сносить, пожалуй, Аскольду головы!
Правда, ему отчасти стыдновато было, что он провоцирует на нехорошие чувства и действия, но, с другой стороны, обнаруженное в себе чувство любви к Кате (не потому, что она напоминает жену в юности, а — к ней самой) было настолько радостным, юным, сильным, что не страшно ради такой любви быть подлым и коварным.
Кажется, минуты не прошло с тех пор, как Рогожина увели в кусты и уложили там, а глядь — уже сидит рядом с Ильей Трофимовичем и что-то ему рассказывает. Невейзер поневоле заинтересовался и стал слушать.
— Чуть гомиком не сделали! — оживленно жаловался Гнатенкову Рогожин. — Вот они, ваши односельчане, крестьяне-то каковы, вот куда уже проникло просвещение! Впрочем, мое правило: Non indignari, non admirari, sed intelligere![14]
— Илье Трофимовичу это неинтересно! — прервал Невейзер. — А вот знаете ли вы, Илья Трофимович, что Аскольд-то ваш...
— Это хто?
— Жених-то!
— Что жених? Тоже гомик?!
Илья Трофимович вскочил в ярости. Добродушный теоретически к разным проявлениям человеческой натуры, он, когда дело касалось его лично, безобразия не терпел.
— Нет, он не это... — Даже находясь далеко от Аскольда, Невейзер не решился повторить выкрикнутого Гнатенковым слова. — Он — мусульманин. Вот какая петрушка.
Гнатенков сел. Выпил.
— Действительно! — сказал он. — Какая ошибка вышла! Ах, какая ошибка!
И громко потребовал внимания.
Не сразу, но тишина установилась — и даже в темных кустах затихли шепотки, шорохи и возня.
— Как же мы так? — спросил Илья Трофимович односельчан, не желая брать вину на одного себя. — Говорим об уважении к религии, а сами? Приличные люди давно уж женят молодежь в соответствии с религиозными обрядами, а мы что — хуже других? Отсталые? Темные?
— Промахнулись! — вполне официально согласился Даниил Владимирович и крикнул: — Виталий!
Из-под стола вылез, едва держась на ногах, Виталий, тот самый, тезка Невейзера, который доставил его с Рогожиным в Золотую Долину.
— Человеку отдохнуть нельзя? — спросил он. — Человек раз в жизни позволил себе...
— Виталий, — не обращая внимания на его состояние, приказал Моргунков. — Мчи сейчас же в Бучмук-Саврасовку, вези сюда попа.
— И этого, мусульманского, кадий там у них или муфтий... — добавил Гнатенков. — В общем, вези служителей культа. Будем религиозные обряды исполнять в соответствии с духом времени.
21 (глава, которой нет)
А нет ее потому, что никто никогда с этого момента не видел Виталия. Он не вернулся в Золотую Долину. Не берусь гадать, что с ним произошло, но надеюсь, что остался жив, просто охмелел от российских пространств и ринулся не выполнять задание, а куда глаза глядят, надеясь найти какую-то другую судьбу. Может, вы встретите его. Приметы Виталия таковы: роста выше среднего, глаза карие, волосы русые, в углу рта папироса торчит...
22
Свадьба же продолжалась. Некоторое время еще помнили, что кого-то за кем-то послали, но потом забыли, кого и за кем.
А Невейзер тосковал. Он видеть не мог, как при криках «Горько!» Катя совершенно спокойно встает и целуется с Аскольдом.
Улучив минуту, он подсел к молодым сзади на пенек.
— Послушай, Аскольд. Только не кипятись. Я люблю ее, уступи мне ее. Миллион рублей денег дам тебе.
— Я очень жадный, — искренне сказал Аскольд. — Но девушку не отдам ни за какие деньги.
— Съел? — сказала Катя Невейзеру.
— Пять миллионов! — сказал Невейзер.
—Нет.
— Десять!
— Я сказал «нет», да? — нетерпеливо удивился Аскольд.
— Тогда я убью тебя, — сказал Невейзер без всякой угрозы, как о деле решенном и поэтому спокойном.
Аскольд подумал.
— Нет, — сказал он. — Лучше я тебя убью. Мне умирать рано еще.
— Не сходите с ума! — сказала Катя. — Нет, вообще-то это интересно, но у меня и к этому интереса нет. Уезжай в самом деле, — сказала она Аскольду.
— Ты мне нравишься, — печально сказал Аскольд.
— А ты мне нет.
— Не может быть! — был поражен и не поверил Аскольд.
— Что делать...
Качая головой о том, какие странные бывают девушки, и сожалея, что он в гостях, где не может ответить на оскорбление, Аскольд встал и пошел к машине. Он сел в нее и уехал. Под утро, подъезжая к городу Сарайску, он увидел на обочине молодую женщину. Над нею ночью посмеялись друзья: вывезли за город и оставили там. У нее не было денег, она замерзла. Аскольд отвез ее домой. Она жила одна. Он проводил ее до двери, поцеловал руку и распрощался. Она плакала все утро горючими слезами в горячей ванне. Аскольд встречал зоревое солнце за рулем, и душа его была чиста, как горный хрусталь.
Невейзер сел рядом с невестой.
Свадьба шумела, свадьба пила и закусывала, пела, гуторила, толковала, беседовала, уже немного подустав, — никто ничего не заметил. Илья Трофимович посмотрел на Невейзера и Катю длинным и дымчатым взглядом, слушая Рогожина, который опять ему что-то рассказывал, и спокойно отвел глаза.
— Горько! — для пробы закричал Невейзер.
— Горько! — не сразу, но подхватили некоторые.
— Я люблю тебя, — сказал Невейзер, целуя Катю.
— Я тебя тоже, — прошептала Катя.
Невейзер не знал, верить или не верить.
— Горько! Горько! Горько!
Невейзера кто-то резко повернул за плечи, он увидел Нину.
— Ты не слышишь, что ли? Нам кричат! — И крепко поцеловала его, повернувшись потом к гостям и извиняясь перед ними смущенной улыбкой за то, что она такая смелая, но что ж делать, если жених — лопух?
Невейзер хотел объясниться с нею, но тут подскочила одна из красавиц.
— Нинк, а Нинк, пойдем-ка, чего скажу! — секретно прошептала она и увлекла за собой вторую невесту.
— А ты широк душой, — заметила Катя.
— Это недоразумение.
— Да ладно... Все равно...
— Что — все равно? Что ты имеешь в виду?
— Ничего, — сказала Катя, участливо на кого-то глядя.
Невейзер проследил направление ее взгляда и увидел Хворостылева, все так же вонзающего нож перед собой.
— Надо кого-то любить. Надо кого-то любить. Надо кого-то любить, — три раза произнесла Катя ровным голосом.
— Да, — сказал Невейзер, понимая ее.
— Да, — благодарно улыбнулась она ему за понимание.
23
Подруга Тоня увела вторую невесту Невейзера, Нину, не ради девических мелочей, а для важного дела.
Сергей Гумбольдт, отчаявшись возиться с Биллом, упившимся водкой и восхищением, решил обратиться к помощи Игоря Гордова. Предлагаю зарубежные гастроли, сказал он. Но — немедленно, потому что необходимо нынче попасть на поезд Сарайск — Москва, а в Москве завтра в 16.30 их будет ждать самолет с зарезервированными 19 местами. В этом все было правдой, кроме того, что мест было восемнадцать — для шестнадцати девушек, Билла и Гумбольдта, но Сережа об этом не стал сообщать Гордову. Все готово: паспорта, визы, направление от Министерства культуры на зарубежные гастроли, бумага на Игоря Гордова как руководителя ансамбля, требуется одно: уговорить девушек сию же секунду сняться с места и ехать.
Тщеславный Гордов мигом воспламенился. Он созвал девушек и спросил:
— Ну что, поедем в Америку?
— Когда?
— Прямо сейчас.
Девушки переглянулись.
— Вот наш продюсер, вот американский продюсер, — показал Гордов на Гумбольдта и Билла, вот ваши заграничные паспорта, билеты (подсовывал ему Гумбольдт).
Девушки несказанно удивились паспортам, где были их фамилии и их фотографии. Решили посовещаться, собравшись в полном составе — и Нина была уже здесь, приведенная подругой.
— Вранье это, я думаю, — горячо и мечтательно сказала Тоня. — Увезут и сдадут в бордель, в дом проституции, я сто раз про это в газетах читала!
— Это точно, это точно! — кивала рассудительная Лидия.
— Но Игорь ведь с нами, — говорила влюбленная в Гордова Наташа.
— Твоего Игоря самого в бордель сдадут, в мужской, — сказала вторая Наташа, не по-деревенски ироничная.
— Мир повидаем, девушки, — вздохнула мечтательная Ирина.
— Лучше хоть что-то, чем ничего, — добавила сердитая на скучную сельскую жизнь Анастасия.
— По мне хоть бы и в бордель сначала, а там я сама соображу, как жизнь устроить. Ко мне не прилипнет! — заявила откровенная Нина.
— У них и в борделях красиво! — посмотрела на звездное небо над головой нежная и опрятная Любовь.
— А я против, потому что не хочу оставлять Родину, — сказала патриотично воспитанная дочь Моргункова Таисия. — Но вы, девушки, составная часть Родины, поэтому с вами я буду как бы на Родине, — заключила она, перенявшая от отца инстинкт умственной логики.
— Я тоже против, но я слабохарактерная, — с горечью сказала белокурая Инесса. — Куда меня поманят, туда и иду. Погибну я...
— Значит, решено? — спросила деятельная Вера, заставшая еще девочкой советские совхозные времена и всегда выполнявшая на прополке по три нормы: так любила быть впереди, хотя к вечеру в обморок падала от усталости.
— Решено, — тихо сказали девушки.
— Но страшно, — промолвила одна из них.
Подошел Гордов:
— Ну? Едем или не едем?
— Не едем, — тихо прошептали девушки, тише порыва ветра, зашумевшего листвой.
— Не слышу!
— Едем, — так же тихо прошептали девушки, но порыва ветра в этот момент не было.
И они, тайно собравшись в условленном месте за садом, отправились по лесной тропе на станцию, ведомые Гордовым и Гумбольдтом, которые вынуждены были еще тащить меж собой заплетающегося ногами и языком Билла.
Гумбольдт был нервен. До поезда оставалось пятнадцать минут. Касса, естественно, по ночному времени не работала, но он был уверен, что договорится непосредственно в поезде с проводниками.
Чтобы не думать о предстоящем, девушки сказали:
— Спеть, что ли?
— В долиночке-то трава густа, — сказал Гордов, и девушки запели старинную эту песню — тихо, со вздохами и паузами. Билл, засыпавший на дощатом перроне, очнулся, сел и уставился на девушек, сидя перед ними, как турист перед костром: зачарованно. Гумбольдта, ходившего взад-вперед, он ухватил за ногу и усадил рядом.
— В долиночке-то трава густа, — пели девушки.
— На горочке-то ее нет, — пели они.
— А только солнышко пекет, — пели они.
— Да травке расти не дает, — пели они.
— Одна травиночка росла, — пели они.
— Она зеленая была, — пели они.
— А только солнышко взошло, — пели они.
— Засохла травушка одна, — пели они.
— А под землей, а под землей, — пели они.
— Младая девушка лежит, — пели они.
— Она не слышит ничего, — пели они.
— Она не видит ничего, — пели они.
— Злодей ее да погубил, — пели они.
— Вонзил ей в сердце острый нож, — пели они.
— Она любила не его, — пели они.
— А молодого паренька, — пели они.
— Она лежит теперь в земле, — пели они.
— И просит: выройте меня, — пели они.
— В долинку вы, там, где трава, — пели они.
— Придет мой миленький попить, — пели они.
— И горе выпьет он мое, — пели они.
Девушки пели, закрыв глаза, на ощупь слуха. Голоса их дрожали.
Билл плакал, сбрасывая сопли с носа длинными пальцами и вытирая пальцы о штаны.
Гумбольдт закрыл глаза и сморщился, скаля зубы то ли от смеха, то ли от боли.
Мир умер. То есть, конечно, он не умер, но как бы перестал быть. Все звуки умерли и были мертвыми, пока не кончилась песня.
Очнувшись, Сергей Гумбольдт открыл глаза и увидел красные огни уходящего последнего вагона, догнать который было уже невозможно.
— Суки! — заорал он. — Следующий на Москву теперь только в шесть сорок тут останавливается! Что вы наделали, оглоедки?
Гордов подошел к Гумбольдту и дал ему пощечину, радуясь возможности показать свою смелость и всем девушкам, и той из них, которая ему нравилась сильнее — до любви, но он не признавался ей, потому что боялся ошибиться и на всякий случай перебирал в уме остальных пятнадцать, проверяя свою душу на отклик.
— Грэйт! — одобрил Билл. И приложился к бутылке, которую, оказывается, припрятал в кармане штанов.
Гумбольдт выхватил у него бутылку и выпил из горлышка до дна.
И они пошли обратно.
На весь лес разносился голос Гумбольдта, вопившего:
В долиночке трава густа!
На горочке-то ее нет!
Он пел в маршевом ритме и требовал, чтобы все шли в ногу, хотя ненавидел армию и никогда не служил в ней, достав справку о вялотекущей шизофрении, которая у него, по правде сказать, и в самом деле была.
Да еще в лесу где-то слышен был топот копыт, который через несколько минут услышал и Невейзер — и вздрогнул, и побледнел, ожидая обещанного сном джигита, но вместо джигита из чащи на полном скаку на лошади выехал бежавший жених Антон Прохарченко.
Его появление следует объяснить, и мы, сочиняя вполне русское повествование, но будучи воспитаны в интернациональном разнотравье мелких знаний, можем вспомнить французскую поговорку насчет поискать женщину. И мы найдем ее, и найдем ее там же, где нашел прискакавший уехать в город Антон, — на станции Сиротка.
24
Станция Сиротка — на краю небольшого поселка, здание станции, традиционно желто-белого цвета, состоит из трех помещений: административного, где сидят служащие, кассы, где сидит кассирша и продает билеты, и зала ожидания с одною старою лавкою с гнутой спинкой, лавка из прессованной фанеры, от которой ожидающие кусками отшелушивают слой за слоем, поэтому по краям она вся ободрана, но зато на этой фанере, покрытой каким-то совершенно случайно оказавшимся крепким лаком, трудно писать, поэтому пишут на стенах, покрашенных зеленой краской, на которых, кроме этих надписей, еще есть карта давнишней давности: «ЖЕЛЕЗНЫЕ ДОРОГИ СОЮЗА СОВЕТСКИХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК», — при виде которой почему-то тепло и грустно становится на сердце: то ли вспоминается время, когда равно доступны были среднему человеку и Сочи, и Ашхабад, прошу прощения, Ашгабат, и Анадырь, и Кушка, то ли от умственного сопоставления огромности страны и малости станции Сиротка, то ли от чувства, что как ни мала Сиротка, но и она — часть этой громадной, разветвленной сети железных путей. Да еще есть доска «Передовики перегона» с портретами всего состава служащих станции, из которых двое уже умерли, но на доску давно никто не обращает внимания, не видят ее.
Вот здесь и оказался Антон, прискакав на лошади и привязав ее на лужайке на длинном поводе, чтобы паслась и не умерла, пока за ней не придет отец из Золотой Долины.
Впопыхах Антон не взял денег на билет. Но он был готов уехать хоть на подножке первого же поезда, ведь ехать до города всего часа три с минутами. Он сидел и перекладывал книги в большом рюкзаке. Услышал поезд, вышел на перрон. Поезд остановился, но во всем существе его было равнодушие к остановке и заносчивое стремление продолжать путь из далекого в далекое: не открылись двери, не выглядывали пассажиры, будто поезд ехал ночью или по территории войны, меж тем было еще светло, и войны пока не было.
Антон прошелся мимо глухого, молчаливого поезда.
Одна из дверей открылась, наверху встала проводница — женщина лет тридцати с лицом, не интересным для себя самого и не делающим усилий, чтобы кому-то понравиться. Она ковыряла спичкой в зубах и смотрела на Антона.
— В Саранск, что ли?
—Да.
— Мест нет.
Антон пожал плечами.
— А в служебном купе ары мне мешков навалили. Туда тебя взять? А если пропадет что? И не думай даже!
Антон молчал.
— Думаешь, мне охота за тебя штраф контролерам платить? — поинтересовалась проводница.
Антон молчал.
— Вас тут много, а я одна, — определила проводница положение дел и усмехнулась, довольная своей правотой, отчего палец, засунутый в рот вместе со спичкой, поехал вбок. Она вынула палец, выкинула спичку, вытерла палец о бок и сказала:
— Минута прошла. Сейчас отправимся.
Поезд скрипнул.
— Поехали! — похвасталась проводница. — Хоть ты стой, хоть не стой, а мы поехали. Будь здоров!
Антон молчал.
— Нет, вагон им будто резиновый! — воскликнула проводница. — И, главное дело, он что — мой? Он казенный! Я тут вообще никто, и звать никак. Смену вот сдам — и до свидания, в гробу бы я видала вашу дорогу!
Поезд дернулся.
— Ты немой, что ли? — спросила проводница. — Такой симпатичный, а немой!
— Я деньги забыл.
— Ну, люди! — перенесла этот недостаток Антона проводница сразу на всех людей. — Он не только нахалом без билета уехать хочет, он еще и без денег уехать хочет! Наврет: и мать-то у него помирает, и жена-то у него рожает! Не проси, не пущу! — сказала проводница, тихо удаляясь вместе с поездом.
Антон отвернулся, чтобы не смущать ее собой.
— Эй! — крикнула она. — Чего стоишь? Вот идиоты! Прыгают на ходу, режут ноги, а я обратно за них потом отвечай! Не видел, как ноги режут? Я видела. Страшно, в обморок упала. Крови боюсь. — Проводница беседовала спокойно, будто не удалялась от Антона, а стояла рядом с ним.
И Антон пошел за поездом. Он пошел, потом немного побежал и вспрыгнул на подножку, проводница сделала это возможным, откинув вверх железный щит, закрывающий ступени.
— Привет, Антонина! — крикнула проводница женщине с флажком, оставшейся на перроне станции Сиротка.
Женщина не ответила.
— Твой-то опять без задних лежит вместо службы?
Женщина отвернулась и пошла.
— Все вы такие, — сказала проводница Антону. — Пьете как заразы! А как не пить? — тут же оправдала она. — Если женщины пьют, то как мужикам не пить? Пошли, чего встал!
Она провела его в служебное купе. Оно было завалено какими-то мягкими полосатыми мешками. Из соседнего купе, когда входили, выглянул усатый человек. Посмотрел вопросительно.
— Свои! — сказала ему проводница.
Она перелезла через мешки к столику, а Антон устроился с краю. Он старался не смотреть на ноги женщины, которая спала тут же, разметавшись, с. задранной юбкой. Под коленкой у нее пульсировала сине-зеленая вена, она напугала Антона, Антон вспомнил, что все люди когда-нибудь умрут.
— Пей! — налила проводница из бутылки красной жидкости.
Антон машинально выпил и сморщился.
— Дерьмо, — согласилась проводница, — хоть и импортное. — Но сама, выпив, не поморщилась. И пристально посмотрела на Антона. — Я вот во всем нормальная женщина, — сказала она. — У меня недостатков нет. Ни одного. Кроме единственного: люблю мужиков. Это грех?
— Не знаю, — сказал Антон. Он действительно не знал, потому что, несмотря на свои двадцать три года, еще не имел никакого опыта.
— Особенно как выпью. Прямо бешеная становлюсь. И все мне мало. Хотя разврат ненавижу. Дочка когда у меня родила, она у меня в пятнадцать родила неизвестно от кого, я ее из дома выгнала. Мотается теперь где-то. Одна ей дорога — в колонию. А ребенок помер, наверно. А кто ей виноват? Сама же и виновата. Ты вырасти, стань человеком, получи профессию, а потом рожай на здоровье. Что хочешь делай, никто тебе слова не скажет, потому что ты самостоятельный человек, имеешь профессию, сам за себя отвечаешь.
Так говорила проводница, закрывая дверь и не спеша раздеваясь. Ее тело оказалось такое же безразличное, как лицо, не худое и не полное, во всем среднее. Антон смотрел в окно.
— Я тоже люблю на природу смотреть, — сказала проводница. — Вот мы и будем на природу смотреть. Будто мы в лесу.
И повернулась лицом к природе, а к Антону — наоборот.
Антон закрыл глаза.
Он все делал наугад.
— Маняиху проехали, — обронила проводница, — проехали Маняиху...проехали...ой, проехал и...ой... кричать нельзя... ой, как я кричать люблю. ..ой... не могу... проехал и Маняиху...а вон Балагановка... мы тоже здесь... не ост...ох...оста...-навли... ва...ох...ем...ем...ем...ем...ся-а-а-а-а-а-а-а...
Она не удержалась и все-таки закричала. Ее подруга зашевелилась, проговорила сквозь сонные слюни: «Как те не надоест...»
— Ну! — приказала проводница Антону, чтобы он и о себе подумал, Антон испугался, заторопился, все не открывая глаз. Тут поезд дернуло, Антон вскрикнул, и жизнь ушла из него — та, что была, а в оставшуюся пустоту, как в стакан вино, но, странно, не сверху, а снизу, как бы сквозь дно, стала наливаться другая жизнь.
Не открывая глаз, Антон оделся, взял рюкзак.
— Ты куда? — спросила проводница.
Антон не ответил. Он вышел в тамбур, а тут и станция. Он сошел, дождался поезда, идущего в обратную сторону с остановкой в Сиротке, забрался сзади последнего вагона и так доехал до станции, сидя на рюкзаке. Рюкзак от этого стал грязным, он выкинул его вместе с книгами.
25
Он пошел по перрону, и ему казалось, что исчезла его хромота. Он стал прост и понимал все, что только может быть доступно человеческому разуму. Он знал, что у него есть невеста и он должен на ней жениться. Он знал, что сейчас сядет на лошадь и поскачет, и это заранее доставляло ему удовольствие. Он знал, что сперва спустится от станции в ложбину шагом, потом шагом же, не мучая лошадь, поднимется к лесу, потом крупной рысью поскачет по лесной дороге к Графским развалинам, возле которых пустит коня в галоп, выскочит, явится, бросит поводья пацанам и велит выводить животное, пока не обсохнет, а потом разрешит прокатиться на нем самому смелому, но серьезному пацану — доставить лошадь к дому, потому что сам он будет занят свадьбой, а отец наверняка уж пьян.
Все это он и сделал. Отец, точно, был пьян, но мать вскрикнула: «Сынок!» — как и положено.
— Ну, ну! — сурово сказал он ей, будто вернулся живой-невредимый из опасного путешествия. Но ведь и не мог не вернуться, так что убиваться нечего и чрезмерная радость ни к чему. Потом направился к невесте, глядя на нее в упор.
— Так я и думала, — сказала Катя.
— Это невозможно. Я без тебя не смогу, — сказал Невейзер.
— Отстаньте вы все от меня!
Подбодренный ее словами, Невейзер встал и сказал Антону:
— Ситуация изменилась, молодой человек. Я, будучи женихом, поскольку вы, как говорится, в неизвестном направлении...
Антон усмехнулся, отодвинул Невейзера.
— Заждалась? — спросил он Катю, нежно схватив ее крепкой рукой за титьку.
— Уж ты пошутишь! — зажеманилась Катя. — Умотал неизвестно куда, а я тут, как дурочка, обождалась вся. Совесть-то имей или как?
— Ладно, — сказал Антон, поднимая чарочку и выпивая с устатку.
— Горько! — с надрывом закричала мать Антона.
Но гости уже охрипли кричать, да и опьянели. Тем не менее Антон поднялся и степенно поцеловал Катю.
— Хорошо, когда во всем порядок, хотя нигде его и нету! — сказал Илья Трофимович, глядя на созвездие Большой Медведицы и проводя от ручки ковша мысленную черту, как его учили, чтобы отыскать Малую Медведицу. Но никак не получалось. Что за притча! Большую он всегда отыскивает сразу же, без всяких примет, а Малую, кажется, легче: ориентир имеется, — но нет: ищет, ищет, никак не может найти!
26
Тем временем Филипп Вдовин обходил дома Золотой Долины, не пропуская ни одного. Многие были пусты: все обитатели находились на свадьбе. А если кто остался по болезни, старости или малолетству, Вдовин говорил: «Идите скорей смотреть, там невесту убили».
Все тут же подхватывались и бежали смотреть, не в силах представить, как они могут не увидеть то, что видят другие.
И дома остались пусты. Тогда Вдовин полил дома особым составом, имеющим повышенную пожаро-возбудимость, и поджег их один за другим. Дома горели хорошо.
Закончив дело, Филипп пошел к себе домой, спустил в подвал все, что еще оставалось ценного и нужного (а попугай уж был в подвале), полил сверху своим составом, залез в подвал, стоя на лестнице, бросил спичку, убедился, что вспыхнуло и занялось, и захлопнул за собой люк.
27
На свадьбе же никакого убийства не было. Она доедала, допивала, допевала. Невейзер со скукой снимал, водя камерой как попало, лишь бы гнать пленку. Ее оставалось уже немного.
Антон Прохарченко снисходительно смотрел на людей и подумывал, что, пожалуй, пора и в постельку.