Мадзилович коротко представил ее («Александра, единственная и любимая дочь!») и начал почему-то с живейшим интересом расспрашивать Валько о его работе, одобрительно кивая и поглядывая на дочь:
— Встречи с людьми постоянно, замечательно... Поездки... Мероприятия всякие... А, извините, зарплата ведь не самая скудная?
— Хватает, — сказало Валько, а Мадзилович откинулся к холодильнику, у которого сидел на табурете, как бы подводя итог разговору, и, обращаясь к дочери интонацией и косвенным взглядом, воскликнул:
— Вот, какая у людей жизнь! Бурлит и кипит! А не сидят целыми днями дома!
— Будешь на мозги капать, уйду, — сказала Александра. — Я согласилась прийти? Я пришла. А на мораль давить не надо.
— Да, — сказал Мадзилович. — Да, дорогой Валентин, мы, как ни странно, по делу. Девица моя — с образованием, политехникум закончила по специальности наладчик-оператор станков с числовым программным управлением, наладчица то есть, но по специальности ни дня не работала. И вообще уже пятый год на шее у папы, временно куда-то устраиваемся, но все нам не нравится, все не по душе, сидим себе в комнате целыми днями, курим и гитарку щиплем.
Закончив обвинительную часть, Мадзилович тут же перешел к оправдательной, голос его потеплел, он даже потянулся погладить Александру по голове или по плечу, дочка отстранилась, и рука Мадзиловича прошлась впустую, будто он дал знак невидимому оркестру начать играть — а оркестр молчит.
— И она ведь с головой, способностями, просто... Главное что? Мамы у нас уже восемь лет как нет. Вторую заводить не собираемся. У меня здоровье шаткое, — тут Мадзилович хлопнул водки, посчитав, наверное, что слова о шаткости здоровья это оправдывают: надо подкрепиться. — Так вот, не найдется там у вас какого-нибудь места? В комсомольской, то есть, системе? Сидеть и что-нибудь там составлять, учитывать. Она грамотная, почерк хороший. А кругом молодые люди, весело.
— Обхохочешься, — сказала Александра. — Контора и есть контора — скука смертная!
— Александра! — лицо Мадзиловича покраснело, скулы заиграли. — Я с тобой сколько раз беседы проводил? Ты согласилась, а теперь опять? Мне ведь надоест, плюну, сопьюсь и сдохну за полгода. А ты без меня тоже сдохнешь — сказать, почему? Сказать?
— Да иди ты, — вяло огрызнулась Александра.
— Так я ему скажу. Потому что ему надо знать, в чем наша проблема! Мы, Валентин, вам все откровенно. Я, когда узнал, что вы человек... особенный... Я понял: мы можем найти общий язык. Я рассказываю, Александра?
— Валяй, — равнодушно разрешила дочь, но в ее глазах, которые она в этот момент устремила в окно, была такая тоска, такая боль, что Валько этому равнодушию не поверило. А еще оно отметило, что Александра время от времени бросает на него короткие взгляды — с острым любопытством, вопросительные.
— Так вот, Александра у нас девушка по физическим параметрам, но уверяет, что мужчина по всем остальным. Я давно подозревал: что что-то не так, а года два назад она выпила крепко и призналась. Ходили к психиатру, к врачам... Узнали, что так бывает, и... И на этом, собственно, все.
— Не все. Операции делают, — сказала Александра.
— Не у нас! — закричал Мадзилович. — А если у нас, то подпольно и за большие деньги! И главное — ты куда торопишься вообще? Может, у тебя задержка развития? Может, все еще встанет на свои места? Может, ты завтра проснешься и почувствуешь, что сама себе внушила эту ерунду? А? Что это ты сдаешься сразу? Ты обо мне подумай: родил дочь, воспитывал дочь, а она говорит: здравствуй, папа, я твой сын! Какой ты мужчина, ты подумай! У тебя и голос женский, и грудь даже есть!
Насчет груди Мадзилович преувеличил. Впрочем, может и была, но рубашка Александры мешковато топорщилась, не позволяя ничего разглядеть (да Валько и не разглядывало).
Александра не стала спорить, махнула рукой и потащила из пачки новую сигарету. Видимо, все было сто раз переговорено.
— Ладно, мы не об этом вообше-то, — сказал Мадзилович. — Нам работу бы какую-нибудь. Желательно, чтобы рядом был свой человек. Который знает, но никому не рассказывает. Мы ведь только вам доверились. Поскольку вам это знакомо. Кстати, кроме меня и Александры — никто, клянусь! Так что... Поможете? В идеале она была бы вашей секретаршей. У вас же есть секретарша, вы как-то обмолвились.
— Есть.
— Ну — вот!
— У нее маленькая зарплата.
— Да хоть какая! Хоть — сколько там? — сто, сто десять? Ее сто десять, да мои сто семьдесят — двести восемьдесят, это ведь уже можно жить, понимаете? А то ведь задыхаемся, иногда, извините за натурализм, куска хлеба в доме нет!
— Бутылки нет, — уточнила Александра, усмехнувшись.
— Ну-ну! Сама лакаешь, как мужик!
Мадзилович осекся: опять затронута нежелательная тема. Дочка может ехидно ответить: так мужик и есть. И поспешил свернуть опять на свое:
— Поможете, Валентин? Сумеете?
Валько размышляло. Оно понимало: не сразу, не сразу решился Мадзилович на это. Ходил к нему, разговоры разговаривал. Присматривался. А главное: с основательностью неосновательного человека копил в себе по крупицам решимость совершить подлость. Ведь очевидна подоплека, ясно, что этот безвольный пьяница, чернорабочий медицины, готов ради дочери на все. Откажет ему сейчас Валько, а он: «Извините, тогда вынужден буду доставить вам неприятности». Возможно, даже и не произнесет это вслух, но даст каким-то образом понять.
— Есть много хороших мест, — сказало Валько. — Почему именно ко мне под бок?
У Мадзиловича был готов ответ:
— Потому что, когда кругом чужие люди, она не может. Она все время боится. Что разоблачат. Что как-то себя выдаст. Начинает нервничать. Приходит домой и закатывает истерики. Думаете, мы не пробовали трудоустроиться? Пробовали — не раз! И вы поймите, это же не навсегда. Ей бы хотя бы полгода продержаться, попривыкнуть, а потом она сама. Ведь так, Саша?
Саша кашлянула и сказала:
— Да так, наверно. В самом деле... Если вам нетрудно, — она впервые посмотрела на Валько прямо, в глаза. С надеждой. С тем выражением упования на мужчину, которое свойственно только женщинам. Может, и правда, ее судьба исправима?
Валько впервые видело человека, похожего на него. Пусть отдаленно похожего: случай Александры понятнее, это чаще встречается, Валько знало об этом. Но вместо интереса или соболезнующего любопытства чувствовало отторжение. В его жизни все было ясно: вокруг есть мужчины и есть женщины, в центре — оно. А теперь предлагают рядом поместить еще одно оно. Неприятно. Но тут Валько, привыкшее думать не только эгоистично, но и общественно, по-комсомольски (как человек одной нации, долго живущий в другой, привыкает не только говорить, но и думать на чужом языке), устыдилось своих мыслей. В конце концов, неважно, мужчина или женщина перед тобой. Человек. Товарищ. Ему нужна помощь. И ты можешь помочь, потому что твоя секретарша через два месяца собирается в декретный отпуск.
И Валько сказало об этом. Можно попробовать. Только, конечно, Александре надо себя в порядок привести: прическу изменить, не пренебрегать помадой и тушью, одеваться желательно в юбку темного цвета и блузку светлого, так принято. Маникюр тоже не помешает.
— Еще чего! А как я на гитаре играть буду? — спросила Александра.
Отец возмущенно посмотрел на нее, она пожала плечами: ладно...
Прощаясь, Мадзилович усердно благодарил, а Александра смотрела почти доброжелательно.
— Можно загляну как-нибудь? — спросила она.
— Пожалуйста.
— Она вам свои песни споет! — обрадовался Мадзилович. — Отличные песни, оригинальные, я сам на аккордеоне играл когда-то, разбираюсь! Значит, примерно через два месяц?
— Да.
30.
Бедная Люся терпеливо ждала, когда у Валько пройдут последствия загадочной операции. Однажды принесла целую сумку дефицитных продуктов, заметив, что у Валько, в отличие от многих других номенклатурных работников, пустовато в холодильнике. Валько отругало ее и заявило, что не будет жрать бутерброды с импортным маслом, сыром и красной икрой, запивая дефицитным кофе (впрочем, кофе оно не пило), в то время, когда весь народ фактически голодает и давится в очередях за серыми макаронами, спичками и хозяйственным мылом! Люся заплакала и попросила прощения.
Стала заходить в гости Александра с гитарой в матерчатом грязном чехле. Рассупонивала чехол, просила налить чаю (покрепче, почти одной заварки), всовывала в рот сигаретку и начинала петь что-нибудь свежесочиненное. У нее был в это время бурный прилив творческой энергии, вполне объяснимый: появился слушатель. Всегда ведь хочется что-то делать, когда есть кому показать сделанное.
Валько удивлялось: эта девушка, осознающая себя мужчиной, пела сугубо по-женски — страдательно, с легким надрывом. Большинство бардовских песен, которые Валько знало, были иными. (Оно не только их знало, оно увлекалось их меланхолической тональностью, имело много записей. Салыкин, когда оно угощало его чем-то новым, плевался и ругался. Салыкин вообще, хоть и сам занимался чем-то подобным, открещивался от бардятины, как он ее называл, и принципиально не ездил на Грушинский фестиваль. "У них же, ты обрати внимание, — кричал он, — песни на девяносто процентов какие-то бесполые! Сели в кружок у костра по-пионерски, все братья — сестры, и начинают нудеть — милая моя, солнышко лесное, поставь «милый» — ничего не изменится, а в большинстве, я анализировал, серьезно говорю, филологически анализировал, в большинстве текстов вообще безличность — солнце встало, лес шумит, трамваи стучат, на душе печаль, как здорово, что все мы здесь сегодня собрались, мы вообще сплошное — и всё какими-то травянистыми голосами, и мелодии-то тоже — как водоросли!)
Странно было видеть, как Александра, по-женски горюнясь, изгибая губы и прищуривая с извечно женской печальной кокетливостью глаза, поет:
Я на тебе, милый, поставила крест.
Я уезжаю из проклятых мест.
Но вновь возвращаюсь к той сотой версте,
где ты был под крестом. Но ты на кресте!
Закончив же, кхекает, как грузчик, сбросивший мешок на землю, опрокидывает лихим пацанским движеньем стопарик, берет сигаретку по мужичьи, большим и указательным пальцем (словно по привычке прятать в ладони от ветра) и рассказывает какой-нибудь новый анекдот, похабный и сальный.
И все бы хорошо, если бы Александра не принималась время от времени расспрашивать, что чувствует Валько, будучи бесполым.
— Ничего не чувствую, — кратко отвечало Валько.
— В самом деле? То есть совсем не хочется? А у тебя есть чем?
— Отстань.
— А у меня вот есть, но оно мне не надо. Дичь полная, правда? Главное, я пробовал ведь. (Александра при Валько позволяла себе роскошь: говорила о себе в мужском роде. И Валько просила его так же называть). Три раза. Нет, четыре. Нет, один раз по пьяни, не в счет. Да и те три раза не в счет. Потому что, я же говорю, дичь: будто тебя, мужика, мужик е... А я ведь не извращенец, я не гомосексуалист.
— То есть тебе самому хочется девушку? — с невольным любопытством спрашивало Валько.
— Ну. Но только не так, как лесбиянки, я знаю, как лесбиянки, лижутся и так далее. Нет, чтобы уж как следует, по-настоящему, понимаешь? Продрать до гландов! Мне он снится чуть не каждую ночь. Как будто всегда был, а ампутировали. Снится, будто все нормально. Просыпаюсь, хватаю — ничего нет. Хоть вой, прямо выдрать себе готов все с корнем! Ты мне, между прочим, даже нравишься, потому что, если приглядеться, ты все-таки на бабу похож. А может, ты все-таки баба? А?
И Александра тянулась к лицу Валько, чтобы потрепать его по щечке: зафамильярилась довольно быстро, надо сказать. Валько просил прекратить. Александра вздыхала и ударяла по струнам, запевая балладу в псевдонародном стиле:
От меня миленочек запутывал следы,
думал — они борозды да посередь воды.
Убежал, запыхался, напился из ручья,
поднял буйну голову, а перед ним я!
Не имея обыкновения предварительно звонить, Александра однажды пришла тогда, когда у Валько гостила Люся.
Валько, открыв дверь, быстро и тихо сказало:
— Только без фокусов!
И познакомило их:
— Саша, работает со мной. Люся... — и запнулось, потому что до этого не было случая представлять кому-то Люсю. И уже готово было сказать что-то вроде «моя боевая подруга» (комсомольские шуточки) или обтекаемо: «лучшая девушка из всех, кого я знаю», но Люся, улыбнувшись, опередила:
— Невеста я, невеста. Стесняешься этого слова? Или это не так?
— Так, конечно, — сказало Валько, обнимая ее за плечи и напоминая Александре взглядом свою просьбу — чтоб без фокусов.
Все это настроило Александру на веселый лад. Без фокусов так без фокусов, но стесняться она тоже не желала: поставила на стол принесенные три бутылки портвейна «Анапа» с косыми и надорванными этикетками, будто в бою добытые (а, возможно, и так, в бою, в очереди), банку солянки (вещь ужасающего вкуса и еще более ужасающего запаха, но Александра любила: «кисловато-тухловатая, как наша жизнь!»), бросила пачку любимых своих сигарет «Астра», одну вытянула и тут же задымила и стала рассказывать о том, как борется со старухами-соседками, сестрами, имеющими на двоих двенадцать кошек, не считая десятка приходящих, которых они подкармливают. Александра не раз предупреждала старух, что потравит эту ораву, от которой в подъезде ни пройти, ни продохнуть, старухи игнорировали, пришлось взять у знакомой из санэпидемстанции крысиной отравы и подсыпать-таки кошечкам! Так выжили, заразы! Одна только околела, она и до того больная была, а остальным — хоть бы хны!
Люся была удивлена до крайности и, наверное, не могла понять, что, кроме работы, связывает Валько и Александру, да и как держат на такой работе таких разбитных девиц.
— За знакомство! — Александра успела, рассказывая, разлить вино, ловко открыть банку (приставив к краю стола и ударив кулаком о крышку), и вот подняла свой стакан, желая чокнуться.
— Извините, я такого не пью, — вежливо сказала Люся.
— Да? А какого ты пьешь? — поинтересовалась Александра.
— Ладно тебе! — сказало ей Валько. — В самом деле, эту гадость пить — себе дороже.
— Обычно ты все-таки пьешь, — уточнила Александра.
— Не преувеличивай. Бывает, конечно. В конце концов, я обязан знать, что пьют люди, — объяснило Валько Люсе.
У Люси был такой вид, будто она узнала о своем возлюбленном что-то запретное и гадкое — да еще и от посторонней девушки странного вида, которая, к тому же, слишком уж свойски ведет себя здесь. Но то, что Валько явно старался оправдаться перед Люсей, немного примирило ее с ситуацией. И довод Валько о необходимости единения с народом посредством питья портвейна был почти убедительным. Люся решила показать, что она эту идею понимает и даже поддерживает. Подняла стакан, отпила глоток — и ее всю передернуло.
— Закуси! — Александра протянула свою ей вилку с капустой.
— Нет, спасибо.
— А, извини, — догадалась Александра. — Достала из ящика кухонного стола другую вилку, подцепила капусты: — На, держи.
Люся взяла вилку, прикоснулась губами к народному лакомству — и тут ее всерьез замутило. Она бросила вилку на стол. Она встала.
— Послушайте! — гневно и строго сказала она Александре. — Во-первых, мы не на «ты»! И вообще, как вы себя тут ведете?
— А как? — испугалась Александра. — Опять чё-то не то, да? Валь, я тя скоко раз просила, ё, ты мне знаки давай, что ли! Или ногой под столом ухерачь, вроде того: Сашка, зарываешься! И я пойму! Я понятливая девушка! Не обижайтесь, Люся! Вам не идет! Вы вон какая нежная: губки бантиком, попка дыньками, талия — как у Дюймовочки, с такими данными только жить и радоваться!
Валько поняло, что придется поступить серьезно.
— Иди к черту! — гаркнуло оно на Александру. — Ты чего тут изображаешь, дура? Ты пьяная, что ли, уже пришла? Катись отсюда, я сказал!
Люся смотрела на него с ужасом. Никогда она не видела и не слышала, чтобы Валько, интеллигентный и деликатный, так на кого-то орал. При этом Валько рассчитывало, что Люся оценит его готовность пожертвовать Александрой ради нее, но Люся увидела другое: так кричат лишь на людей близких; с нею он всегда был тих и вежлив, и ей это нравилось, но, может, зря нравилось: очень горячо, хоть и гневно, у него получилось, а эта гадина ничуть не обижена. Напротив, улыбается во весь рот, будто ее похвалили.
— Ясно, — сказала Люся. — Ясно. До свидания.
— Что тебе ясно?
Валько пошло за нею, говорило, что Александра на самом деле не такая, хотя все-таки дура, оборачивалось, ругало Александру... Ничего не помогло, Люся вышла, еле сдерживая слезы.
Валько вернулось в кухню, выпило полный стакан.
— Сучка, — сказало оно. — Зачем тебе это надо?
— Сучок, — поправила Александра. — Я взревновал. Я влюбился в нее с первого взгляда. Какая попка в самом деле! А грудка — ммм!
— Перестань! Урод!
— Конечно! — согласилась Александра. — И ты урод! Мы оба уроды! Только я не пытаюсь из себя изобразить, что я не урод, а ты пытаешься! Невесту себе завел, как нормальный! На что ты надеешься? Что ты ей наплел? Зачем ты ей голову морочишь? А-а-а, чтобы было все прилично? Чтобы другие тебя считали нормальным: есть девушка, как у любого молодого человека! Не получится! Рано или поздно все узнают! — Александра все больше распалялась, начала кричать, путаясь и говоря о себе то в мужском роде, то в женском. — Я вот в седьмом классе написала одной девочке безо всякой задней мысли: «Ты мне нравишься, давай дружить!» Я тогда даже не чувствовал до конца, что со мной что-то не то, просто дружбу предлагала, просто дружбу, почему нет?! Я ей написала, только ей, а она показала всем девчонкам! Они смеяться стали! Они на меня напали в туалете и стали издеваться, вымазали всю и... А я одной по роже, другой... По носу кулаком попала, кровь пошла... Они пацанам пожаловались, те меня поймали и за школой... Они меня как своего били! — выкрикнула Александра. — Они меня как парня били, кулаками под дых, в живот, вот сюда, они кричали: «Уродина!» — и не за то били, что поняли, что я не тот, то есть не та, кто есть, а за то, что некрасивая, некрасивых ненавидят, ты это знаешь? Ты хоть красивый. То есть красивая. То есть краси-во-е. Но все равно — тебе хуже! Я хоть знаю, чего хочу, а ты — ничего не хочешь! Ведь так? Так?
— Ну, так, — сказало Валько. — И что теперь — не жить?
— Жить! Но врать не надо! Не надо корчить из себя не того, кто ты не есть, то есть... Ну, понимаешь... Извини... Просто... Тяжело, понимаешь?
— Понимаю.
— Что ты понимаешь? — Александра, успокоившаяся было, вновь завелась. — Что ты понимаешь, что ты можешь понимать? Пенек с глазами! А я вот — живой человек! Но ты скажи, как это получается? Вот вырастают деревья. Одно дуб, другое береза, все нормально. Или животные — одна кошка, другая собака. Тоже нормально. При этом все кошки похожи. Ну, цвет там и так далее, но похожи. А за что люди такие разные?
— То есть?
— Почему одна рождается красавицей, глазки голубые, волосики пышные, фигурка, ножки, все у нее есть, а другая — без слез не взглянешь? За что, почему? Я, знаешь, иногда по улице иду, увижу красивую девушку — и за ней. Не потому, что я ее хочу, я просто — завидую. До тоски, до слюны. Я ее просто убить готова! За что она такая красивая, а я нет? Я иногда в ванной лежу, смотрю на себя и думаю: если бы я была красивая, как бы я сейчас себя любила, как бы я себя гладила, как бы я любовалась... Везет им, заразам! За что? Ни за что, даром... Я лет с восьми поняла, что уродина, но надеялась — буду лучше. А потом поняла — не буду, наоборот, только хуже. Но я же люблю все красивое, понимаешь? Я обожаю все красивое! У меня с детства вкус, я понимаю, когда красиво. Теперь представь: человек обожает, когда все красиво, а сам — урод. Это — как?
— Бывает, — сказало Валько. — Художник такой был — Тулуз-Лотрек. Карлик, уродец. Рисовал танцовщиц, женщин вообще. — Валько не уточнил, каких женщин вообще рисовал талантливый и несчастный француз, завсегдатай публичных заведений. — То есть ему это не мешало любить красоту.
— А мне мешает! Я не художница!
Александра вдруг рассмеялась.
— Ты чего?
— Да вспомнила свою мечту. В пятом или шестом классе я мечтала попасть под машину. Так, чтобы мне все лицо переехали. Ну, и всю вообще чтобы переломало. И мне бы сделали операцию. И после операции оказалось бы, что у меня совсем другое лицо. Один-два шрамчика, но зато красивое. И тело красивое. Такой вот идиотизм... Нет, правда, но почему? Человек только рождается — и уже такое неравенство? Почему?
— Успокойся, — сказало Валько. — По моим наблюдениям, все находят себе пару. Всех кто-то любит. А я вот...
— Да что ты? Сам же сказал — никого не хочешь! А я-то хочу! Но при этом не собираюсь искать себе в пару тоже урода! Я красавца хочу! То есть хотела. Теперь хочу красавицу. Самую лучшую. Самую стройную.
Александра выпила еще стакан и ударила кулаком по столу:
— Я так всю жизнь не буду жить! Я буду выступать с концертами, заработаю кучу денег и смотаюсь за границу. И там сделаю операцию! И буду нормальным мужиком! Красавцем! А вообще все люди сволочи и гады! — вдруг переключилась Александра. — У меня двоюродная сестра патронажной сестрой работает, сиделкой. Она много чего повидала. Она говорит: если бы всех, кто сидит по своим углам — инвалиды разные, безногие, горбатые, слепые, много их, всяких, если их взять и сразу вывести на улицу — люди бы с ума сошли, сколько среди нас калек! Мы их просто не видим! А почему они по углам сидят? Не все ведь совсем выходить не могут, некоторые могут, но сидят! Знаешь, почему? Потому что их затолкают, задавят, засмеют, потому что на таких смотрят, как на не людей! Отец меня к одному психологу водил, тот говорит вежливо, будто ничего особенного, а я по глазами вижу — презирает! За что? Поубивал бы всех, суки! Есть еще выпить?
Выпить у Валько не было, а портвейн кончился. А на дворе уже ночь.
Решили сходить к вокзалу: возле него, в тупике, у ворот, за которыми располагалась железнодорожная продуктовая база, велась круглосуточная торговля. Торговали сторожа, сидящие на проходной, контролировала торговлю местная милиция, обеспечивая порядок. Вино, днем стоившее около двух рублей, тут шло за четыре, водка — десять, если по пять тридцать и девять, если «андроповка» (четыре семьдесят). Все это Александра по пути рассказала Валько, а оно об этом сроду не знало и немало дивилось, и, если не было бы так хмельно, не ввязалось бы в эту авантюру.
У Валько было двадцать рублей, хотели взять две бутылки водки, но водки не оказалось. И вина не оказалось. Предлагался коньяк за двадцать пять. Александра стала скандалить, обзываться, сторож, здоровенный мужик, обиделся и вознамерился дать девице тычка — потянулся раскрытой ладонью к ее лицу. Валько не успело даже дернуться, чтобы защитить: Александра резко, по-мужски, двинула кулаком мужику по скуле. Тому вряд ли было больно, но очень уж обидно. Вскрикнув: «Ах ты, б...га!» — замахнулся ударить Александру уже всерьез, но она отскочила и лягнула мужика тяжелым ботинком (любила тяжелые ботинки) по ноге, попав удачно — под коленную чашечку, мужик взвыл, заматерился. Откуда-то из темноты вынырнул вдруг милиционер, схватил Александру за руки, но она вывернулась, сшибла с милиционера фуражку, побежала. Милиционер чуть замешкался, чтобы подобрать фуражку, помчался следом, но вскоре вернулся:
— Ушла, зараза! Спринтерша, мать ее...
— Этот с ней был! — указал сторож на Валько.
— Сейчас разберемся! — сказал обозленный милиционер.
И Валько попало в вытрезвитель.
Там начали составлять протокол, Валько слегка протрезвело и стало разумным голосом объяснять, что это нелепый случай, что оно не пьет, будучи серьезным человеком, работая в уважаемой организации. Ему ответили: вот и пусть в уважаемой организации узнают, как позорно ведет себя ее член. Потом потребовали раздеться, Валько возмутилось (почему-то показалось, что будут раздевать полностью догола), пыталось воспротивиться, ему походя дали по морде, стащили штаны и рубашку, оставили в трусах и майке. И загнали в камеру на десять топчанов, где Валько и переночевало, кутаясь в серую вонючую простыню, с омерзением слушая пьяный храп алкашей.
31.
На другой день оно позвонило Гере, попросило о встрече. Чистосердечно рассказало о случившемся, признало свою вину, но — с дрожью в голосе — указало на недопустимость мордобоя. И это ладно, дело личное, а вот ночная торговля спиртным, да еще под прикрытием милиции — факт возмутительнейший. Гера согласился. И предложил организовать рейд с участием ДНД.
Организовали незамедлительно.
В полночь несколько молодых людей подошли к заветному месту. Двое отделились, вошли в сторожку. Выяснили: купить можно и вино, и водку. Но покупать не стали, а предъявили удостоверения дружинников. Эффект был меньше ожидаемого: сторожа (их было двое — одному бегать за напитками, второму держать пост) обложили их черным матом и, решительно размахивая руками, выставили за дверь. И заперлись, и не откликались на стуки и призывные возгласы. Через пять минут подъехала патрульная машина, из нее выскочили лейтенант и пара сержантов. Тут же из проходной на подмогу органам правопорядка вылетели сторожа, один держал швабру, второй обрезок железной трубы.
— Так, — сказал лейтенант. — Кому тут неймется? Кто не в свое дело лезет?
— Я, — выступил вперед Гера, который сам возглавил рейд. — Разрешите представиться, Георгий Кочергин, первый секретарь обкома комсомола!
— Хуемола! — ответил на это лейтенант. — Чего вам тут надо? Сидите в своем обкоме и занимайтесь своими делами, а в жизнь не вмешивайтесь! Ребята, пару штук надо взять, они явно пьяные, — обратился он к сержантам.
— Не спешите, — сказал Гера. — Он сказал это негромко, но было в его интонации нечто такое, что сержанты, сделавшие уже шаг, остановились. Гера продолжил, обращаясь к лейтенанту и глядя ему в глаза:
— Я понимаю, товарищ лейтенант, что не имею права вмешиваться в дела вашей службы. Но наверняка вы комсомолец, поскольку подавляющее большинство офицеров милиции комсомольцы или партийные. Вы комсомолец?
Лейтенант цокнул языком и покрутил головой: до того дик и нелеп был этот вопрос в ночи, среди привычной ему жизни. Словно его спросили вдруг, есть ли жизнь на Марсе. (А самое нелепое, что он вдруг припоминает, что не только есть, но и сам он каким-то боком выходит марсианин).
— Я не понял, ты к чему? В чем проблема? Эти обидели? — спросил он, указывая на сторожей. — Разберемся, уладим!
Он надеялся, что конфликт основан на столкновении интересов, на чьей-то выгоде, обиде, претензии... да мало ли! Он не представлял, что бывают люди, живущие для другого и по-другому (хотя мельком — и недоверчиво — слышал об этом).
— Ничего улаживать не надо, — сказал Гера. — Я задал простой вопрос, на который вы почему-то не хотите ответить. Вы комсомолец?
— А какая разница?
— Да вы и сами знаете, какая разница, — объяснил Гера, печально улыбаясь. — У вас и билет, возможно, в кармане. И клятву вы давали, когда вступали — быть в составе передовой молодежи советского общества. И вот примчались по первому зову этих подонков — защищать их. (Сторожа, слушая это, помалкивали: не понимали, что происходит). Вы даже не задумываетесь, что каждый день не только мараете свои погоны офицера, но и поганите честь члена коммунистического союза молодежи, это я вам напоминаю, как называется наш союз, о чем вы наверняка уже забыли. Я напоминаю так же, что партия и комсомол не для того существуют, чтобы проводить съезды и мероприятия, которые вам кажутся скучными, а для того, чтобы переводить дела каждого человека с рельсов сугубо служебных, профессиональных и бытовых в область чести и совести. Именно поэтому, кстати, буквально на той неделе ваш глава областного отдела внутренних дел был вызван на бюро обкома партии, где я имел честь присутствовать, и, несмотря на свой чин и свою должность, потел и краснел, как мальчик, ибо разговор велся о его моральном облике, о котором вы наверняка наслышаны в связи с его трехэтажной дачей. И даже, возможно, берете с него пример. А эти мальчики, — указал Гера на сержантов, которые хихикнули, услышав, что их назвали «мальчиками», — они берут пример с вас. И вся страна берет пример с властных структур. К сожалению, часто негативный пример. Поэтому вы тут не три рубля зарабатываете себе, своей жене и детям, которые рано или поздно узнают, что папа изменник, вы ежедневно и ежечасно предаете свою родину и социализм!
Лейтенанта колдобило. Он переминался с ноги на ногу, как ученик, не выучивший урок. Он порывался что-то возразить, но только разевал рот, не находя слов. Он своим изумленным взглядом был прикован к горящим глазам Геры. А сторожа и сержанты были просто в ступоре.
Не мудрено: любой другой, произносящий такие речи, был бы немедленно осмеян. Он выглядел бы кромешным идиотом. Но в том и заключался уникальный талант Геры: говорить общие и высокопарные слова так, будто они извлечены из самого сердца — ибо оттуда они и были извлечены.
Но когда лейтенант услышал про родину и социализм, он встряхнулся. Его задело. Родину он любил — причем искренне, он ее очень любил, когда приезжал к родителям в деревню и видел милые места детства, и что-то теплое подступало к душе, он любил ее в дни праздников, когда видел красочные массы народа и осознавал мощь и многолюдность страны, хотя и приходилось вечером усмирять и даже наказывать кое-кого, слишком запраздновавшегося, он любил ее, когда слушал по телевизору комментарии политических обозревателей о том, чем грозят нам зарубежные враги, в нем поднималось чувство патриотизма, он готов был сражаться с вероятным противником хоть завтра — не жалея ни его, ни своей крови.