). Нервы, правда, у матери совсем пришли в негодность, на свадьбе Светланы она все плакала. Думали – от счастья. Но она плакала и на другой день, и на третий. Когда же ее плач не прекратился на тридцать восьмой день, отец решил, что пора принимать врачебные меры и определил ее в психоневрологический диспансер. Она лечилась старательно, покорно, ее уже стали пускать на прогулки на улицу: дышать воздухом и ни о чем не думать. Но она, вместо того чтобы дышать воздухом и ни о чем не думать, помчалась домой и ни с того ни с сего устроила скандал, бегала по квартире, швыряла вещи и спрашивала отца, куда он запрятал любовницу. Тот убеждал, что предположения ее о любовнице настолько нелепы, что даже нет надобности их опровергать. Утомившись, мать пошла на балкон – вспомнив совет врачей дышать воздухом и ни о чем не думать. А на балконе стояла, прижавшись к стене, дрожмя дрожа, рыхлая тетя, бухгалтерша со службы отца, которая, узнав о его временном одиночестве, пришла не за чем-нибудь, а по душам покалякать да выпить водочки – она любила время от времени выпить водочки с хорошим человеком. И вот она стояла, красная от стыда и от выпитой водочки, а мать стояла перед ней, а отец стоял в балконной двери, мысленно упрекая себя, что не сказал сразу всю правду: растерялся как-то.
– Так! – с чувством глубочайшего удовлетворения сказала мать. И в тот же день, выписавшись из больницы по собственному настоятельному требованию, уехала к своей маме, старенькой, но крепенькой, в большое село Сулак Краснопартизанского района Саратовской области, устроилась там воспитательницей в детском саду и буквально через месяц привела в дом некоего Арама, бригадира иноземной строительной бригады, которая что-то там в этом Сулаке строила. Вызвав Светлану телеграммой на телефонные переговоры, она сказала: доча, обо мне не беспокойся, я живу хорошо, приезжать ко мне не надо, скажи об этом и отцу, заходи к нему в недельку раз, к паразиту, он хоть и нечеловеческая личность, но все же человек, присматривай.
Светлана заходила.
Впрочем, присматривать не было нужды: отец наладил быт так, словно всю жизнь прожил холостяком. Еду готовил, комнаты убирал по субботам, газеты читал, телевизор слушал и, кажется, не очень-то переживал случившееся. Светлана не удержалась, спросила прямо. Он ответил:
– Я сразу же сказал себе: допустим, я буду мучиться и переживать. Что от этого изменится? Ровным счетом – ничего! И я не стал переживать.
Правда, он не признался Светлане, что пытался пить водку и вино, чтобы стать пьяницей. Он ведь действительно не переживал, но чувствовал, что если б переживал, ему было бы легче, а он знал, опытно и наблюдательно живя среди народа, что лучшее средство стимулирования и раскрепощения переживаний – водка и вино. Вот он и попробовал – и не смог. С вина его тошнило сразу же, водки мог выпить рюмку-другую – через силу – под хорошую закуску, больше же не лезло, сам запах противен был…
Светлана уходила от отца и думала, что в таком финале семейной родительской жизни опять виновата она. Родители израсходовали на нее всю любовь, какая у них была, у них ничего не осталось. У них ее мало было, думала Светлана. Не всем так везет, как мне или моему мужу Ринату. У меня много любви, у него тоже.
В этом-то все дело и было! – она ведь не осуждала Рината, она прощала его, она понимала, что он изменяет ей (совсем не подходящее слово!) не от баловства или распущенности, а из-за любви – пусть и кратковременной – к другим женщинам. Разврат Светлана ненавидела, баловство и распущенность тоже, любовь же уважала. Именно поэтому так тяготило ее чувство вины, каким был переполнен Ринат. Он несчастным был в своей тайной покаянности, он терзал себя. Однажды она сказала ему – будто в шутку:
– Чего-то глаза у тебя бегают. Ты там ни с кем не это самое?
Ринат вскочил из-за стола. Ударил кулаком по столу. Как ты можешь думать, закричал! Ты мне не веришь, закричал. Какие у тебя, дура, доказательства, закричал.
Ну вот, подумала Светлана, сейчас наврет, – будет еще больше мучиться.
– Успокойся, – сказала она. – Если даже с кем-то где-то случайный эпизод – ну и что? Это жизнь.
Ринат сел.
Сказал:
– Ясно. Если мне можно – значит, себе ты тоже разрешила?
– Чудак! – засмеялась Светлана.
Ринат посмотрел на нее и подумал, что она – чиста, в отличие от него. Он подумал, что очень выгодно для него сейчас уйти от обвинений – обвинив ее самоё, но ему тут же стыдно стало перед ее чистотой.
И месяц он держался, никого, кроме Светланы, не любил.
А однажды вернулся опять с веселыми виноватыми глазами.
Господи, что за мука, подумала Светлана.
Тем временем и в Ринате произошли изменения. Догадавшись, что жена видит его насквозь, он стал помаленьку озлобляться. Он не хочет чувствовать себя преступником. Единственный способ не чувствовать себя преступником – объявить себя им. Все люди воры, вспомнил он слова отца, которые тот, умеренно выпив, произносил со светлой грустью, произносил не как старейшина многочисленного клана, где был самым уважаемым человеком, а общечеловечески, не от себя лично, а сразу от имени всех – как нечто непреложное. Ребенок Ринат с этим спокойно соглашался: не он ли, живя на окраине, руководил опустошением садов на соседних улицах: яблоки, груши, чернослив – при том, что и в своем саду все есть. Есть-то оно есть, а чужое – щекотнее почему-то. Так же, когда и чужую женщину берешь на время, – щекотно, приятно, – украл, ловко украл, красиво украл! Поэтому, кстати, он не трогал невинных девушек – тут ведь не чужое, тут ничье, возьмешь себе – значит, сделал своей собственностью навечно. Другие, может, относятся к этому проще, бесстыдней, но Ринат таков, каков есть.
А если все воры и преступники, развивал он теперь для практической цели теоретическую мысль отца (который в жизни ничего не взял чужого и порол сына крапивой за те же набеги на соседские сады), раз так, то все мы как бы в общей тюрьме, а кто в тюрьме стесняется своей преступности?
И однажды (все это за очень короткий срок произошло) он взял да и рассказал Светлане о своем последнем приключении.
Кажется, именно этого она и хотела.
Но нет, не этого. Рассказать-то он рассказал, но промахнулся относительно себя: виноватым чувствовать себя не перестал, а еще пуще впал в муку: и изменяет жене, и теперь вот рассказами об изменах ее изводит.
Светлана же понимала, что, оставаясь безгрешной, скоро начнет вызывать раздражение мужа – вполне естественное. Раздражение, потом – ненависть.
И решила согрешить.
Он не узнает об этом.
Но сам факт того, что и она виновата, каким-то образом разольется по воздуху их семейной жизни – и все уравновесится, и им станет легче…
Для греха нужен, конечно, мужчина не такой красивый и умный, как Ринат – иначе ему будет оскорбительно. Нужен такой, что, если Ринат узнает, хотя он никогда не узнает, он не взревнует, а только удивится. Ну и, само собой, от плохонького и отказаться легче будет, когда надоест.
Однажды Светлана проходила под вечер мимо палаты и услышала странные звуки. В палатах разрешали, особенно легким больным, радио и телевизоры, но это были другие звуки.
Она вошла.
Палата была мужская, на восемь коек.
В углу у окна сидел на постели тощий мужчина лет тридцати и играл на гитаре.
Светлана удивилась: музыкальных инструментов в больнице не разрешали.
Она вспомнила историю с ветераном войны, который, потеряв под трамваем ногу, пролежал в больнице месяц – и потребовал дать ему возможность хотя бы полчаса в день поиграть на любимой своей саратовской гармошке – хоть в сортире. Долго шли переговоры, тут приспела майская годовщина Победы: разрешили, принесла жена старику гармошку. Указано было играть не больше получаса в ординаторской: с пяти до половины шестого вечера. Старик слушался. Остальное время гармоника, бережно укутанная, лежала у него под подушкой. Но 9 мая (пришлось на субботу) он устроил нескончаемый концерт, играл громко, фальшиво, плакал пьяными слезами (да и вся больница пьяна была), на покушения отобрать гармонь отвечал солдатским зычным матом, задавая при этом вопросы, за кого он кровь проливал и ногу отдал? – забыв, что ногу утратил не на войне, а в мирное время.
И вот – опять музыкальный инструмент.
Чувствуя себя членом врачебного коллектива, Светлана тут же решила выяснить, каким образом проникла контрабанда, и навести порядок. Она выпрямилась и сунула руки в карманы халата, приготовившись грозно говорить.
Но лежавший у двери положительный солидный мужчина Иннокентий Гаврилович двумя-тремя переменами выражения глаз и одним-двумя мимическими пассами лица, как дано людям его опыта и ранга, показал ей молча, что все в порядке, гитара разрешена.
Она хотела уйти, но на минутку задержалась: вникнуть мимолетно в игру; она редко когда слышала живую гитарную музыку.
Потом она узнала, что это была музыка не кого иного, а Баха – который симфонии, орган и тому подобное. Оказывается, он, как обычный композитор, сочинял и для гитары, Печенегин потом еще и другие Баховы штуки ей играл, но лучшая вещь была та, что он исполнял в больнице. Длилась она всего-то минуты две, но струны многое успевали сказать – многое, а все ж не все, жаль было, что кончилось, больные молча слушали, Печенегин заканчивал, кто-нибудь просил: еще. И он начинал заново.
Это была музыка!
Уже первый аккорд – думала и вспоминала потом, пересказывала себе музыку Светлана – как чистое соприкосновение тел, светлое высокое созвучие под аккомпанемент спокойных басов – словно в коммунальной квартире сосед прогуливается за стенкой, не зубами мучась и не уходом там, допустим, жены, а не менее чем смыслом жизни… вот руки подняты, пальцы переплелись, соприкоснулись, они смотрят на свои пальцы высоко поднятых рук – и невольно продолжают взгляд – за окно, где тихо и спокойно сидит на подоконнике голубь под голубым небом и белым облаком, и они оба одновременно думают, что облако, небо, голубь и они сами – счастливы, – и опять повтор мелодии, и правильно, и хорошо, так и нужно – войти в воду, отступить, опять войти, опять отступить, опять войти – сдерживая себя, хоть течение так и подманивает, затягивает… и кажется эта вода неиссякновенной, хотя вдруг понимаешь, что как ни вечна любая река, но когда-то же она пересохнет, когда-то кончится та вода, которая подпитывает ее – и грустно станет, заплакать хочется… ах, да что вы, говорит музыка, когда это еще будет, а пока любовь… печальная… нет, светлая… или все же печальная… грусть ли прощания?.. грусть ли встречи с думой о будущем прощании?..
Но это потом Светлана прибавила к музыке свои мысли, а тогда слушала с удивлением: до чего ж хорошо играет больной – ладно, чисто. Наверное, музыкант по профессии. Счастливый человек! – Светлана всегда завидовала тем, кто умеет играть на музыкальных инструментах. У них в доме было пианино, старшая сестра даже закончила музыкальную школу, средняя тоже в музыкальную школу пошла, но после двух классов бросила, родители почему-то думали, что младшая дочь не только музыкальную школу закончит, но и вообще по музыкальной части пойдет, потому что у нее обнаружился очень хороший слух. Действительно, она совсем кроха была, а умела уже одним пальчиком подобрать любую мелодию, какую услышит по радио или телевизору. Решили учить музыке серьезно. Что ж, Светлана стала заниматься. Но на первых же уроках столкнулась с неодолимым препятствием. Одним пальцем она, как и прежде, могла сыграть что угодно, но вот всеми пятью пальцами взять аккорд – никак не получалось. С недоумением долго смотрела она на клавиши, расставляла старательно пальцы, аккорд получался, но ведь надо тут же по-другому пальцы переставить, другой аккорд взять – это получалось с великим трудом. Кое-как она одолела это и могла уже подряд взять пять-шесть аккордов одной рукой, но тут новая задача – одновременно с этим играть еще и другой рукой, причем не повторять то, что делает первая рука, а играть совершенно другое! Билась Светлана над этим, билась, плакала – ничего не вышло. До сих пор она меньше уважает музыкантов, которые играют одной рукой: скрипачей (рука, смычком водящая, не в счет, дергай ею туда-сюда!), барабанщиков (они руками поочередно стучат) и прочих, а вот пианистов, баянистов и им подобных уважает безмерно.
Поэтому, когда тощий музыкант в урочное время оказался перед нею с тарелкой, она сказала:
– Как это все-таки на гитаре люди играют, не понимаю!
– А что?
– Ну как же, – говорила Светлана, немного изображая из себя простушку, чтобы не отдалиться от образа раздатчицы столовой, хотя на самом деле не так проста была, – как же: надо ведь и левой рукой струны зажимать, и правой то одни, то другие дергать, все время разные – и все это в одно и то же время.
– Не так уж это и сложно. Могу научить, – сказал Печенегин.
– Меня уже учили. На пианино в детстве.
– Всех в детстве учили. Вот после обеда загляну к вам, попробуем.
…Может, Печенегин оказался гениальным педагогом: на первом же уроке Светлана практически усвоила, что, оказывается, правая и левая руки вполне могут жить самостоятельно, если понять, что действуют они хоть и по-разному, но заодно. Раньше ей этого понимания не хватало.
Они занимались то в столовой, то в подвале: там имелась укромная комнатка: кровать, два табурета, стол. Помещение это служило личным нуждам персонала: то симпатичный врач симпатичной медсестре свиданье назначит, то соберутся тесной компанией праздник отметить, то положат туда хирурга Нисюка, который после двух-трех месяцев блистательной работы впадал в недельный запой, вот и отлеживался в подвале, – водку и еду ему приносили. Потом он выползал весь черный, брел домой, там еще сколько-то приходил в себя и являлся опять в больницу, становясь опять блистательным хирургом.
Ключ от этой комнаты был один на всех, хранился у сестры-хозяйки, и это было удобно: если ключ имеется у сестры-хозяйки, значит, комната свободна, если нет ключа – значит, занята, если нет ни ключа, ни сестры-хозяйки, значит, сама сестра-хозяйка, свежая веселая женщина лет сорока, занимается в подвале личной жизнью. «Господи, все ж люди!» – всегда приговаривала сестра-хозяйка, отдавая ключ и лучась добротою.
И вот однажды, после очередного успешного урока, Светлана вдруг вспомнила свой план. Печенегин подходящ: некрасив, не сильно умен, Ринату обиды не будет. Но зато другое мешает: слишком хорошо она стала относиться к Печенегину, он ей даже нравится, а вот этого-то как раз и не надо. Согрешить ради принципа, ради восстановления семейного равновесия, для приобретения себе вины, чтобы не только Ринат был виноват – это одно, а согрешить из интереса – это уже измена, это близко к разврату.
И Светлана бросила уроки музыки.
А тут и Печенегина выпустили из больницы.
Месяц прошел.
Светлана и о Печенегине постаралась забыть, и о намерении согрешить. Впрочем, тут стараний не потребовалось: намерение само исчезло.
Но жизнь семейная почему-то стала резко ухудшаться.
Ринат то и дело появлялся дома неожиданно: словно хотел застать врасплох.
Он бросил все свои увлечения.
Он понял, что никого, кроме Светланы, не любит.
Она это почувствовала – и почувствовала тут же почти с ужасом другое: что не так любит его, как раньше. Раньше он был – улыбчив и кареглаз во все стороны. Теперь кажется, что – рядом ли, далеко ли – дни и ночи только на нее смотрит строгими карими глазами: подозревая.
Опять, значит, виновата – без вины виновата.
Рассердилась Светлана: сколько же можно?! – и на привычную шутку молодого хирурга Элькина: «Лампа стояла на столе и света не давала, лампа упала и света дала!» – ответила:
– Плохо просят!
Элькин обрадовался до пота и тут же стал договариваться и просить, расхваливая себя, что его просто никто не знает, потому что считают за несерьезного человека, а когда женщина его узнает – это гроб, это конец всему!
– Завтра в пять, – сказала Светлана.
– Вечера?
– Утра! – засмеялась Светлана.
Назавтра весь день руки ее были холодны и сердце ныло.
Издали увидела Элькина – отвела глаза.
Около пяти вечера подошла к сестре-хозяйке.
– За ключиком? – радушно спросила та.
– Да…
Взяла ключ, спустилась в подвал, отомкнула комнату, вошла, включила свет – и оглядела окружающее так, будто впервые видела. Колченогие стулья, груды больничного барахла в углу, металлическая больничная кровать, пружинящая и проваливающаяся, на нее навалены два матраца, покрытые темно-синим одеялом… Глянула на часы: пять! Шарахнулась из комнаты, замкнула ее, убежала, быстро переоделась – и домой, домой!
Через день Элькин пришел к ней и сказал:
– Ты извини, срочная операция была. Но уговор в силе!
И ушел, не уточнив, каким образом уговор в силе.
Бедный Элькин, бедная я, думала Светлана.
Вдруг: Печенегин!
Здравствуйте, Денис Иванович, какими судьбами?
Товарища пришел проведать.
А, ну ладно. Как жизнь?
Нормально.
Ну, пока.
Пошла. Обернулась – и ощущение возникло, что она ведь, гадина такая, чуть не изменила с Элькиным – и не мужу, а Печенегину!
Окликнула его, уже уходившего. Просила прийти, если сможет, часов в пять вечера сегодня. С гитарой. Соскучилась по музыке, сказала. По нашей комнатке соскучилась, сказала.
Приду, сказал Печенегин. И пришел.
Музыки не было.
С того дня прошло десять лет.
В течение этих десяти лет примерно раз в неделю Печенегин в предвечернее время исчезает из дома. Никто не знает, куда.
У Светланы родились два мальчика. Ринат любит их.
Они от него.
Светлана знает это почти точно.
Ринат успокоился, продолжил прежние увлечения, правда, все чаще стал выпивать вино и водку, попал в аварию, перестал ездить шофером, а потом, во времена уже недавние, приняв наследство дел, планов и стремлений умершего отца, стал главой родственного торгово-экономического сообщества, пить бросил, увлечения стали другими – уже без любви, уже Ринат не тратил своих карих глаз, которых, впрочем, почти не видно стало из-за прищуренных век, – и щеки его оплыли, и живот все растет, и чем больше Ринат становится сам некрасив, тем больше нравится ему покорить красавицу, потому что умное обаяние авторитета он уважает больше глупого обаяния внешности.
Он не раз просил и требовал, чтобы Светлана ушла из столовой, она сопротивлялась: привыкла к людям, привыкла вообще, за детьми сестра твоя бездетная смотрит, мать твоя и прочие все – что ты меня тревожишь? не тревожь меня!
Ладно, у баб свои причуды.
Оно, в общем-то, и удобно, когда жены целыми днями дома нет (Светлана работала по два двенадцатичасовых рабочих дня – а потом два дня отдыха). Чем удобно – только дураку надо объяснять. А дураков Ринат не терпел и в окружении своем не имел, за исключением, как он выражался, обслуживающего персонала, состоящего из подростков и женщин – первые дураки в силу возраста, а вторые в силу половой принадлежности.
Десять лет – немалый срок.
И вот недавно Ринат заехал к Светлане в больницу. До этого ни разу не был, только звонил ей, если что требовалось. А тут просто ехал мимо, вспомнил, что желудок у него ноет вторую неделю подряд, подумал, что найдет сейчас Светлану, а она живенько организует ему врача-специалиста. Рентген, анализы – и таблетки прописать, и побыстрей чтобы, времени нет.
Светланы найти он не смог.
Спросил какую-то женщину.
Это была все та же сестра-хозяйка, чуть постаревшая, но еще добрей стали светиться мягким светом ее глаза.
– Сейчас будет, – сказала она. – Пошла за посудой.
Ринат за годы правления семейным кланом стал очень проницательным. Он взглянул в лучистые глаза сестры-хозяйки – и та смутилась.
– Веди, – сказал Ринат.
Та заплакала тихими безнадежными слезами и повела.
Повезло Денису Ивановичу: он минут пять как ушел через подвальный черный ход. А Светлана еще была тут, вспоминала и думала.
Ринат вышиб дверь – незапертую, впрочем. Спросил:
– Чего это ты делаешь тут?
Светлана испугалась, вскочила, подняла руки в странном движении – то ли готовясь оттолкнуть, то ли сложить их ладонями, как при молитве.
– Я… Отдыхала я… У нас все тут… Поспать можно… – опомнилась Светлана. – Видишь – кровать.
И зачем-то покачала рукой пружинный матрас, словно предлагала убедиться, что это действительно кровать.
Но Ринат пристально посмотрел на ее руку, а потом оглянулся на лицо сестры-хозяйки, собрал всю свою обиду и горечь в кулак – и ударил кулаком Светлану, расшибив ей губы до крови.
Она упала на кровать. Упала не вся, упала, оставаясь ногами на полу, упала в изгибе, Ринат посмотрел на этот изгиб, задохнулся и ударил по телу Светланы ногой.
Сестра-хозяйка вскрикнула: «Убивают!» – и убежала.
Ринат выволок Светлану, посадил в машину и привез домой.
Он привез ее домой – в дом, который выстроил три года назад, большой дом с садом, много комнат в этом доме, в нем люстры и ковры, в нем есть одна глухая комнатка без окон и дверей, в которой Ринат иногда запирался с друзьями и членами своей экономической семьи для секретных переговоров.
Вот в эту комнатку Ринат и поместил Светлану.
Два раза в день ей давали кувшин воды и полбуханки хлеба.
А Ринат без устали искал.
Он приехал в больницу, первую попавшуюся медсестру взял за локоть, отвел в сторонку и тихо спросил:
– Кто к моей жене приходил сюда, опиши его.
– Да кто приходил, никто не…
– Я слушаю, – так же тихо сказал Ринат, сдавливая локоть железными пальцами.
Скоро он знал внешность Дениса Ивановича, знал, что приходил он раз в неделю.
Но где живет – никак не мог узнать. Друзей из милиции даже привлек, но те единственное ему сумели сообщить: что среди уголовников и разыскиваемых преступных беглецов похожего типа нет.
Пошел опять в больницу и добыл деталь насчет гитары, которую раньше ему не сообщали. Насчет гитары и гитарных уроков. Тогда он стал находить гитаристов, от одного к другому, от другого к третьему.
И вот четырнадцатого июля ему стало известно все. Он проехал на машине по улице Ульяновской мимо домишка Дениса Ивановича, остановился, долго смотрел – и поехал дальше. Домой.
Вошел в комнату жены, с которой не общался уже больше недели.
Нехотя (по дороге думал об этом, но как-то растерял пыл) ударил ее и спросил:
– Ну, говори, кто?
– Не было никого, все ты выдумываешь, – сказала Светлана.
– Я все знаю, – сказал Ринат, ударяя ее уже с большей охотой. – Лучше не оправдывайся, я все знаю. Скажи только, кто.
– Не скажу! – ответила Светлана.
– Скажешь! – сказал Ринат, ударяя ее совсем уже в охотку, с увлечением. – И кто такой, скажешь, и чем он лучше меня оказался. Чем лучше-то? А?
Светлана вспомнила свои мысли десятилетней давности, что хотела такого найти, чтобы он по всем статьям хуже Рината был, и усмехнулась.
– Чем лучше-то? Что ль, ….. ……. ………..? – высказал Ринат самое обидное для мужчины предположение, относящееся к тому, на что обижаться смысла нет, поскольку – от природы дано.
– Всем лучше, – ответила Светлана.
– Неужели всем? – спросил Ринат, весело и удивленно ударив ее крест накрест по лицу. – Прямо-таки всем?
Он, конечно, в эту глупость не верил. Мужик, если вообще подумать, тут ни при чем, хотя убить его в любом случае следует. Виновата подлая бабская натура, которую Ринат досконально изучил, – но он-то надеялся, что в его-то жене этой бабской натуры нет!..
– Прямо-таки всем! – ответила Светлана. – Он светлый и хороший, он живой.
– А я дохлый? – продолжал веселиться Ринат бабской глупости. Ну сумасшедшие же вещи говорит! Ему было так смешно, что и бить стало как-то уже неинтересно, и он перестал, тем более что с лица Светланы без того лила кровь и руки она держала на ушибленном животе (это он под дых ее для разнообразия угостил).
– Я его люблю, – сказала Светлана.
Ринат перестал смеяться.
– А ты разве никого не любил, кроме меня? – спросила она.
– Нет, – сказал Ринат.
– Ты врешь. У тебя много женщин было и есть.
Ринат сплюнул:
– Любовь-то при чем?
– Хочешь сказать, только меня любил? – со страхом спросила Светлана, подумав: а вдруг это так и есть?
И тогда нет ей прощения.
– Только тебя, сволочь, – сказал Ринат, и Светлана с облегчением услышала в его голосе, что он и ее не любил, он никого не любил и не думал об этом никогда, он под любовью другое понимал.
Ринат, недовольный, что разговор зашел в другую сторону, вернул его в практическое русло.
– Так ты скажешь, сука, кто он, или нет?
– Не скажу.
Ринат был, кроме того, что красив (раньше), еще и действительно умен. Ему хотелось сделать Светлане больно. И, поняв, что она этого вонючего гитариста действительно любит – то есть испытывает чувство мокрое какое-то, бабье, поганое, похожее на то, что у нее в теле Богом для мужчины создано, – он сказал:
– Ладно. Сегодня ночью пришибу его.
– Не надо, – попросила Светлана.
– Надо, Федя, надо, – произнес с юмором Ринат фразу из какого-то комедийного фильма.
И ушел.
Еду Светлане приносила сестра мужа.
Открывала дверь, ставила на полу, закрывала дверь.
Никто не предполагал, что для этой цели мужчина нужен или что, как в тюремной камере, окошечко прорубить надо. Ринат был в покорности и бездейственности Светланы уверен.
Но в этот вечер, когда открылась дверь и появилась рука сестры с водой и хлебом, Светлана дернула ее за руку, бормоча извинения, быстро завязала ей рот полотенцем, а руки и ноги – простыней и пододеяльником, выскользнула из комнаты, пробралась на чердак, вылезла на крышу, по крыше спустилась на примыкающий к дому гараж, с гаража спрыгнула в сад и садом – к забору. Забор высокий и каменный, поверху колючая проволока, но при строительстве дома Ринат пожалел и не срубил большое дерево возле забора – снаружи до него все равно не допрыгнуть, не долезть, а о том, что дерево для перелаза кому-то из своих может понадобиться, у него, конечно, мысли не было.
Светлана взобралась на дерево, достигла ветви, с которой удобней всего было прыгать.
Высоко…
Она, обдирая кожу, сползла по ветке, повисла на руках, прыгнула.
Тихо охнула и, превозмогая боль, побежала.
Плутала улицами, переулками, выбежала к трамваю номер восемь.
Тут стала вести себя спокойно. Спросила у какого-то дяди:
– Сколько времени?
– Одиннадцатый. Поздно в гости собралась.
Успею, с уверенностью подумала Светлана.
Но ноги почему-то ослабели, присела на железку – остаток разбитой и раскуроченной до последней планки скамьи.
6
Милиционера КЛЕКОТОВА никто на белом свете не любил.
Он и сам не любил никого.
Может быть, его за это и не любили, что он никого не любил?
Или, наоборот, он не любил никого за то, что его никто не любил?
Но нет, связи тут не было: он не любил людей сам по себе, а они не любили его сами по себе. Не любили даже те, кто не знал, что он не любит людей, – с первого взгляда не любили. Так же и он, не допытываясь, любит ли его человек или нет, сразу же начинал не любить его.
По утрам, глядя в зеркало на свое грубое лицо с красными скулами – потому что кожа на лице была тонка, нежна и от бритья раздражалась, краснела, – он усмехался: ну что ж, вот я каков! – некрасив, угрюм, неприятен. Таков уж есть. Конечно, есть и другие – а я таков. Утопиться мне от этого? Ни в коем случае! Но и гордиться, однако, этим не собираюсь. А просто – таков я.
В школе Клекотов был бездельник и озорник. Но он как бы не понимал, что бездельник и озорник. Для других было большим удовольствием довести, например, учительницу до белого каления: плеванием из трубочки в доску или затылки одноклассников, тупым морганием и молчанием у доски, нахальной ухмылкой в ответ на ее распеканции; Клекотов если же и делал это, то не из желания досадить, а просто – само делалось, и ухмылка у него была не нахальная, а даже сочувственная: зачем она, учительница, так волнуется, дура? Вот нашла из-за чего! Прямо убить готова – раскипятилась. Самоё бы ее, дуру, убить в глухом месте: не надоедай. Поэтому, устав от нотаций, Клекотов обычно говорил: да отвали ты! – и шел на свое место или вовсе удалялся из класса.
Отец, инвалид войны, человек строгий и имеющий большую склонность к вину, угнетаемую невозможностью пить его, так как после первого же стакана у него страшно разболевалась контуженая голова, но, отстрадав, он предпринимал новую попытку, надеясь вышибить клин клином и когда-нибудь обрести способность выпивать, как все нормальные люди, так вот, отец порол его ремнем, мать вроде жалела, но, обнаружив съеденными за один день все двадцать банок варенья клубничного, вишневого и смородинового, заготовленные на зиму, не удерживалась и тоже хлестала Клекотова бельевой веревкой, мокрым полотенцем, а он даже и не особенно уворачивался.
С чего началась его нелюбовь к людям, трудно сказать. Не хочется ведь думать, что он элементарно уродился такой, ведь, как известно, человек по своей натуре добр, так гласит, по крайней мере, гуманистическая философская теория, и хотя практика, особенно последних времен, эту теорию постоянно и в массовом порядке опровергает, но она, теория, не сдается и всякий раз придумывает новые аргументы в пользу объективной доброты человеческой природы, которой реализоваться мешают субъективные факторы, и главный из этих субъективных факторов – жизнь как таковая.
Но почему-то хочется, хочется найти случай какой-то, событие какое-то, с которого все началось, – для объяснения, что ли…
И ведь был случай.
Семилетний Клекотов удрал с урока с друзьями в кино. Жил он на окраине, называемой Шестой квартал, поблизости кинотеатра не было, а был зато в трех остановках на автобусе недавно построенный огромный кинотеатр «Саратов».
И вот, возвращаясь из кино, Клекотов ехал в автобусе и смотрел на сидящего мужика. Мужик, хоть время было дневное, выглядел по-вечернему устало, раздраженно. Клекотов смотрел на него просто, без мыслей, окна были загорожены телами людей, вот он и смотрел на лицо мужика как на самое близкое, на что можно было смотреть, он, кстати, не умел смотреть вообще, а именно всегда выбирал что-то одно, уставится вечно и смотрит, это нередко вызывало у окружающих вопрос – вслух или молчаливый: чего, мол, вылупился?