Зефирий резко тряхнул головой, будто пытаясь прогнать тревожные мысли, одолевающие его все последнее время:
— И как же ты надеешься добиться этой встречи?
— Она состоится вот-вот. Я увижу императрицу завтра.
Ошарашенный, Зефирий молчал. Калликст же пояснил:
— Фуск, мой старинный друг, почитатель Орфея, вхож к ней. Он действовал так же, как тогда, когда ходатайствовал перед Септимием Севером, чтобы Марсии возвратили ее имущество. Конечно, задача была не из легких. За последние месяцы Фуску пришлось не раз и не два возобновлять свои попытки. Однако, в конце концов,он преуспел.
Старик прикрыл глаза, откинулся назад и вздохнул:
— Право же, Калликст, я порой, как призадумаюсь, спрашиваю себя, кто из нас двоих сегодня является первым лицом, вершащим дела Церкви?
Раскинувшись на ложе из слоновой кости и бронзы, Юлия Домна разглядывала посетителя, стоявшего в нескольких шагах от нее, так проницательно, что этот взгляд приводил в смятение. Машинально поправив складки своей длинной, черной, расшитой узорами туники, она приподнялась, опершись на локоть, и ее суровый медлительный голос прокатился по громадным покоям императорского дворца:
— Фуск, по-видимому, питает к тебе чрезвычайное уважение, ты, подобно ему, был адептом Орфеева учения...
Не торопясь с ответом, Калликст приглядывался к окружающей обстановке. Две племянницы Августы, Юлия Зоэмиа и Юлия Маммеа, держались подле нее, присутствовали здесь и сыновья императрицы Каракалла и Гета, юноши двадцати и двадцати двух лет, уже объявленные Августами и наследниками порфиры. Особое внимание Калликста привлекло выражение лица Каракаллы — толстоносый, с мрачным, подозрительным взглядом и всклокоченными волосами, тучный юнец являл признаки умственного нездоровья.
— Я слушаю тебя, — повторила та, кого в Риме прозвали Pia et Felix — Карающая и Благодатная.
— Это верно. Я был адептом Орфея. Однако ныне я больше не принадлежу к его почитателям: перед тобой чадо Христово.
На ее лице выразилась скука:
— Знаю, знаю. Именно это обращение мне претит. Мне ведомы заповеди Орфеева учения, они в полной мере достойны похвалы. Тогда зачем же предавать одну веру ради другой?
— Орфей — легенда, Христос — реальность. И...
— Значит, ты так легко отрекаешься от своих верований? — вдруг встрял Каракалла.
— Здесь все не так просто. Когда рождаешься на свет, у тебя нет иной опоры, кроме поучений тех, кого любишь, все так. Но это еще не значит, что тебе на веки-вечные запрещено поверить во что-то иное.
— Такой теорией можно оправдать все что угодно. Почему бы завтра тебе точно так же не отбросить и христианство? — на сей раз, вопрос задала Юлия Маммеа.
— Я здесь, это и есть ответ. Ты, наверное, лучше многих знаешь, что в наши дни куда удобнее и осторожнее быть почитателем Орфея, жрецом Ваала, адептом любого варварского божества, чем христианином.
На губах императрицы промелькнула усмешка, казалось, его речь позабавила ее:
— Если находятся охотники умереть за какую-нибудь идею, это еще не доказательство, что идея непременно так уж хороша.
— Может быть, однако некоторую ее основательность это все же доказывает.
— Мы с племянницей очень внимательно прочли сочиненьице насчет воскресения, присланное нам одним из твоих братьев. Неким Ипполитом. В здравом ли он уме? Человека распяли, он умер на кресте, а через три дня вернулся к жизни — это ли не безумие?
— Когда люди распростираются во прахе перед черным камнем, упавшим с неба, а бог-солнце приветствует священное распутство — неужели это более разумно?
Императорское семейство разом напряглось и застыло, а необычайно черные глаза Августы, казалось, потемнели еще глубже.
— Думай, что говоришь, христианин! — рявкнул Каракалла. — То, о чем ты так разнузданно судишь, — вера наших отцов!
— Я пришел не оскорблять вас, а напомнить, что вот уже несколько месяцев каждый день под пытками гибнут тысячи невинных. А между тем, — Калликст обернулся к Юлии Домне, — если верить молве, император является адептом Сераписа, греко-египетского божества. Допускаешь ли ты хоть на миг, что насилие могло бы вынудить его отказаться от своих верований?
— Твои речи лишены смысла. Мой супруг — Цезарь. Но покончим с бесплодными спорами. Чего ты ждешь от меня?
— Я пришел умолять тебя заступиться перед Севером, чтобы он положил конец страданиям моих братьев.
Юлия Домна медленно поднялась и, сделав Калликсту знак следовать за ней, прошла на террасу. Свет заката почти угас за холмами, и очертания пейзажа постепенно растворялись в густеющих сумерках.
— Мой муж никогда не утверждал этого указа, о котором ты говоришь.
Калликст растерялся, подумал, что плохо расслышал.
— Нет, — повторила Юлия Домна, — указа никогда не было.
— Однако же...
— У Севера действительно было намерение запретить прозелитизм, но мы с племянницей его отговорили.
Она выдержала паузу, потом продолжила:
— Христиане, евреи, поклонники Кибелы, Секмета или Ваала — у императора никогда и в мыслях не было впутываться в этот лабиринт вероучений. Если бы те, кто приписывает ему этот указ, были бы получше осведомлены, они бы знали, что император суеверен, это одна из основных черт его характера. Так вот: суеверный человек никогда не станет объявлять войну богам, каким бы то ни было, даже самым немыслимым.
— Но тогда как же?.. Все эти расправы...
— Обратись к истории. Народу Рима всегда требовались козлы отпущения. Твои друзья-христиане во всех отношениях подходят. Перед лицом смерти замирают, перед поношениями безответны, о мщении не помышляют. Короче, идеальные жертвенные агнцы. Правители с удовольствием этим пользуются.
— Годы проходят, творится кошмар, и никто даже не пытается его остановить. Значит, император ничего не имеет против этого недоразумения?
— И снова тебе скажу: твои вопросы — ребячество. Ты смотришь на жизнь Цезаря с точки зрения сегодняшнего дня. Те, кто придут позже, не станут задавать вопросов такого рода. Ты хоть понимаешь, за какое дело он взялся? За всю историю этой властительной Империи он — первый правитель, который заинтересовался судьбами бедняков, их надеждами на равенство в этом мире, где столь долго царствовали государи и богачи. Стало быть, невелика важность, если ради достижения подобных целей он должен позволить некоторым болванам-проконсулам закусить удила. Он зачинатель династии, его предназначение в этом, а не в каких-то юридических крючкотворствах. Так что твои христиане...
Сбитый с толку всем тем, что только что узнал, Калликст почувствовал, как его душу захлестывает гневный протест:
— Жизнь христианина, вообще жизнь какого бы то ни было человека стоит больше, чем все мечты о величии Цезаря! С этой несправедливостью надо покончить!
Императрица резко повернулась к нему:
— Надо? Да кто ты такой, что смеешь говорить в подобном тоне?
— Я человек, Юлия Домна, существо из плоти и крови, как и ты.
Молодая женщина внимательно разглядывала своего собеседника. На лице опять проступила улыбка, словно он ее смешил. Она подошла, запустила пальцы в шевелюру фракийца, дернула:
— Выходит, христиане состоят из плоти и крови...
И так как Калликст молчал, она продолжала мягко:
— А знаешь, ты хорош, христианин. Красив и дерзок. В мужчине это мне по душе.
Теперь он почти уже чувствовал, что их уста вот-вот соприкоснутся.
— Почему ты это делаешь, Домна? Вся Империя знает, какова сила твоих чар. Тебе не нужно, словно какой-нибудь плебейке, искать этому подтверждения...
Тело молодой женщины дрогнуло и напряглось, будто от ожога. Одним прыжком она достигла маленького столика из розового мрамора, схватила лежавший на нем кинжал и метнулась к Калликсту:
— Никто, ты слышишь, никто так не говорит с императрицей!
С этими словами она уперла острие кинжала в щеку фракийца и проворковала:
— А теперь где он, твой Бог?
Сохраняя невозмутимость, Калликст устремил на молодую женщину пристальный, немного печальный взор:
— Если то, что ты возьмешь мою жизнь, может продлить дни моих братьев, я дарю ее тебе, Юлия Домна.
Императрица нажала посильнее, и на щеке заалел вертикальный порез.
— Сама видишь... Кровь у меня того же цвета, что твоя, — продолжал Калликст по-прежнему бесстрастно.
— Прочь отсюда, христианин! Исчезни! И нынче же вечером возблагодари своего Бога за мое бесконечное терпение! Вон!
Фракиец склонил голову и медленно направился в сторону парка. Но в последнее мгновение оглянулся, обратив к императрице свое окровавленное лицо:
— Не забудь... С несправедливостью надо кончать.
Он собрался удалиться. Но его остановил голос Домны:
— А это? Тоже несправедливость, не так ли?
Шагнула к нему, рывком обнажая грудь. Растерявшись, Калликст уставился на нее, не понимая, тогда она приподняла на ладони одну из грудей и показала:
— Смотри, христианин! Полюбуйся па печать смерти! А мне и сорока еще нет...
Миг первого ошеломления прошел, теперь Калликст увидел лиловое вздутие, уродующее сосок, большое, словно под кожей вырос каштан.
— Гален, несомненно самый уважаемый врач, какого знала Империя, только и смог, что признать свое бессилие перед страшным недугом, который поселился во мне и растет. Я умираю, христианин... И это тоже несправедливо...
Она произнесла это с неподдельным отчаянием. И Калликст, поневоле взволнованный, заговорил тихо, проникновенно:
— Юлия Домна, ты только что расспрашивала меня о христианской вере. Знай же, что для тех, кто живет в ней, смерти не существует. Назареянин сказал: «Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную...».
Немного усталая улыбка промелькнула по лицу императрицы. Она прикрыла свою нагую грудь и пробормотала:
— Ступай, христианин... иди... ты поэт, а может быть, просто безумец...
В течение следующих месяцев можно было ко всеобщему удивлению заметить, что в образе действий местных правителей произошел крутой внезапный поворот. Хотя никто не находил этому объяснения, расправы постепенно сходили на нет, так что в конце концов все стало ограничиваться отдельным случаями где-нибудь в Каппадокии или Фригии.
После девяти с лишним лет потрясений Церковь, наконец, обрела покой...
А полтора года спустя, 4 февраля 211 года, в Эбораке[72], под частым британским дождем, изнуренный подагрой Север скончался, оставив порфиру в наследство сыновьям Юлии Домны — Гета и Каракалле. Желая властвовать безраздельно, Каракалла поспешил подстроить убийство брата, и несчастный испустил дух практически на руках у императрицы.
Глава LX
Апрель 215 года.
Зефирий назидательно направил свой перст в сторону Калликста и Астерия:
— Притворство бесполезно, я знаю: вы меня осуждаете за чрезмерную терпимость к этим еретикам, число которых в нашей общине все умножается. И все же я не перестаю верить, что нельзя предпринимать ничего, опасного для единства Церкви. Вот уже прошло около четырех лет с тех пор, как умер Септимий Север. Четыре года с тех пор, как умолкли стоны наших истерзанных братьев. На христианский мир готово снизойти умиротворение, а вы хотите, чтобы я сеял раздор суждениями, не знающими уступок?
Астерий в смущении покосился на Калликста.
— Почему вы не отвечаете? — продолжал Зефирий. — Выскажите прямо все, что у вас на уме.
— Я считаю, — заявил Калликст, — что необходимо осудить людей, искажающих нашу веру, тех, чья единственная цель — навязать Церкви свою собственную доктрину. Мне кажется, такое осуждение скорее способствовало бы единству, чем расколу.
— Полагаю, ты имеешь в виду Савеллия?
— Именно так.
— Я устал от этих вечных споров о доктринах, от теологических дрязг, в которых каждый воображает, будто владеет истиной. Адоптианцы, монтанисты, а теперь еще и савеллианцы!
— Однако они не перестают распространять эту нелепую теорию насчет Троицы. Вы не хуже меня знаете, что она извращает Священное Писание. Должен ли я вам напоминать тезисы Савеллия[73]? Что Христос является самим Отцом небесным, каковой страдал и умер на кресте! Это ли не ересь?
— Суть задачи по-прежнему в том, чтобы определить связь между Богом-Отцом и Христом, Сыном Его. Так вот, чтобы с точностью их установить, у нас нет иных средств, кроме цитат из Евангелия, дающих полную свободу всем мыслимым толкованиям. Как можно при таких условиях сурово карать инакомыслящих? Допустимо ли осуждать этих людей, которые тоже уверены, что владеют ключом к тайне? Не наказывать надо, а разъяснять.
Астерий, до сих пор только слушавший, рискнул вставить слово:
— Святой Отец, тебе надобно принять во внимание, что Ноэт, родоначальник савеллианства, был отлучен от своей церкви в Смирне. По какой причине мы должны здесь, в Риме, терпеть заблуждения таких его последователей, как Савеллий, хотя наши братья в Азии отринули их?
— К тому же, — уточнил Калликст, — теория, ищущая оправданий для этих людей, в корне противоречит самым основам нашей веры: покорности Иисусу, преданному, исполненному любви повиновению воле Отца. Противоречит его молитве, его жертве, всем его трудам искупления. Кроме того...
Он с особой пристальностью уставился на Зефирия, будто взглядом предостерегая его, и продолжал:
— Наши собственные братья не одобряют нас. Упрекают в недостатке твердости.
— Когда ты говоришь «наши братья», точнее было бы прямо назвать священника Ипполита? Ведь это о нем речь?
— О нем тоже, но и другие...
— Что ж, знай, что я не уступлю давлению — ни вашему, ни наших братьев. Душа, изгнанная Церковью, потеряна для Господа. Я не выступлю на борьбу с Савеллием и его школой.
После заключительных слов Зефирия воцарилось молчание. Они обменялись последним взглядом, и Святой Отец удалился в сопровождении Астерия.
— Он оставил нам свои слова! Оставил священные отпечатки своих стоп на берегах Тивериадского озера, дабы эти следы привели нас на праведный путь. Ибо говорю вам, братья: нет спасения вне пути истинного! Нет спасения!
Ипполит — он часто так поступал — созвал своих учеников, его школа находила приют в крипте Устричного кладбища, том самом, под чьими сводами, как гласит легенда, некогда звучал голос досточтимого Петра.
— Они утверждают, будто Христос — это Бог-Отец. Что это он был рожден женщиной и мученической смертью умер на кресте. Вот что они говорят!
В толпе собравшихся снова раздался возмущенный гул.
— Мое сердце разрывается при мысли, что люди, входящие в нашу исполненную терпимости церковную общину, покорно сносят это нестерпимое поношение, воплощенное в персоне Савеллия! И среди таких людей — двое наших не самых малых братьев: папа Зефирий и его главный диакон Калликст.
— Позор им! — выкрикнул кто-то.
— Сказать по правде, нам не следует заблуждаться на сей счет: наш Святой Отец, по сути, не виноват. Вот уже семнадцать лет как он не руководит, но позволяет другому руководить собой. Вы знаете все не хуже моего, и мне больно говорить об этом, но в сущности Зефирий не более чем дурень и скупец, которым исподтишка управляет его диакон. Калликст! Это в его руках вся власть. Субъект, о темном прошлом которого я предпочел бы не вспоминать.
Грот наполнился негодующими криками.
— Да! Наш пастырь стал всего-навсего подпевалой своего диакона. И если Савеллий все еще продолжает безнаказанно распространять свою скверну, не папу должно порицать за это, а диакона!
Он глубоко вздохнул, обвел глазами толпу и заключил голосом, в котором теперь вдруг зазвучала скорбь:
— Если я говорю вам все это, то лишь для того, чтобы призвать к бдительности, но вовсе не затем, чтобы посеять в ваших сердцах семена раздора. Зефирий, быть может, и слабый человек, но он, тем не менее, остается нашим неоспоримым главой. Помолимся же ныне, помолимся, ибо лишь молитва способна рассеять мрак.
С тем Ипполит и приступил к мессе...
Калликст устало потер глаза.
«О Церковь Господня, как ты сильна и как уязвима!».
Чем больше он об этом размышлял, тем неколебимее крепло в нем это убеждение. Нужен путеводный светоч. Глава, который твердо держал бы в своих руках бразды правления. Надо обеспечить вере неуклонность правого пути, укрепить узы, связывающие христиан с Церковью. Залогом постоянства тех, кто принимает крещение, должны быть как более строгий отбор, так и сугубая тщательность их подготовки. В этом отношении Риму подобает стать примером, центром христианского мира. Задача огромная... Столько нужно сделать...
Шествие растянулось вдоль Священной дороги, по обеим сторонам которой клубилась возбужденная толпа. То, что предстало ее взорам, казалось нереальным, настолько все это выходило за грани привычного.
Три сотни девственниц с обнаженной грудью, только что пройдя сквозь гигантскую арку из розового мрамора, теперь медленно удалялись в направлении форума. Теперь на громадной низкой повозке, влекомой двумя сотнями быков, которые ярились, подбадриваемые целой сворой гиен, преследующих упряжь на привязи, выплыл чудовищный пенис, выполненный из гранитной глыбы.
Вослед за ним на золотой колеснице, сверкающей драгоценными камнями, показался Вар Авит Бассиан, к этому времени едва достигший сорока лет, но уже успевший получить прозвище Гелиогабал, то есть Солнцепоклонник. Он совершал свой путь спиной вперед, дабы ни на миг не отрывать взгляда от слепящего лика божественного господина, между тем жрецы послеживали, как бы императорская колесница ненароком не опрокинулась.
Он принял власть как преемник Макрина, убийцы Каракаллы, в свой черед умерщвленного где-то в Малой Азии. Юлия Домна сама уморила себя голодом в Эмесе. Тут-то ее племяннице Зоэмии и удалось объявить императором своего сына Гелиогабала, жреца сирийского божества.
С этого дня Риму суждено было созерцать диковинные представления.
Черный камень, символ Гелиогабала, торжественно доставленный в столицу, был водружен в наскоро отстроенном по сему случаю храме на Палатинском холме. В этом святилище стали происходить церемонии, позаимствованные у сирийского культа. Ночами оттуда к удивленному римскому небу возносились отголоски странных песнопений. Ходили слухи о жертвоприношениях малых детей и прочих ритуалах, столь же непостижимых здесь, сколь обычных в том краю, откуда происходил бог-правитель.
На публичных торжествах стали совершаться гекатомбы, в жертвенном экстазе наземь выплескивали самые старинные драгоценнейшие вина. Гелиогабал собственной персоной плясал вокруг алтарей под звуки кимвалов и пение хора сирийских женщин. Сенаторы и всадники стояли вокруг, беспомощно глядя на происходящее, в то время как высшие чиновники, разряженные в сирийское платье из белого льна, принимали участие в жертвоприношениях.
Поговаривали также, что Гелиогабалу по нраву утехи, где он играет роль эфеба. Подчас вечерами, обряженный в китайский шелк на манер Диониса, он, дабы ублажить свое божество, отдается под звуки флейт и барабанов. Многие часы вертится с раскрашенным лицом, в женском платье и ожерельях, постепенно избавляясь от всего, что было в нем мужского.
Где ты, былая слава Рима?
Глава LXI
Август 217 года.
Ночь, спустившись над виллой Вектилиана, поглотила весь окружающий ландшафт, а небо замерцало, словно бескрайнее поле, кишащее светляками.
Иакинф молча протянул Калликсту белоснежный далматик, украшенный шелковым шитьем и вдобавок двумя пурпурными лентами. Фракиец, голый до пояса, взял одеяние в руки, повертел его, чуть заметно усмехнулся:
— Наряд почти что царственный...
— Там есть и другие, еще великолепнее, — поторопился заметить Иакинф, — а в этот вечер ничто не может быть достаточно роскошным для тебя.
А в памяти Калликста почти тотчас промелькнула, будто видение, другая туника, увиденная когда-то давным-давно в трюме «Изиды», знаменитого грузового судна Карпофора. Он постоял в размышлении и лишь потом решился просунуть голову в вырез далматика.
Снаружи доносился гул голосов, шум шагов.
Он подошел к окну, в которое задувал свежий ветерок, и его взгляд, отпущенный на волю, стал блуждать среди созвездий. По саду шатались тени кипарисов, трепеща в свете факелов и греческих ламп, которые принесла сюда толпа. Эта ночь походила на ту, другую, ночь кончины Зефирия. Когда это было — неделю, месяц назад?
Фракиец глубоко вздохнул, будто стараясь проникнуться безмятежным покоем этой ночи. Потом предложил Иакинфу следовать за ним.
— Мы избираем нового папу в присутствии народа, у всех на глазах и с тем, чтобы достоинство избранника и его способность исполнить предназначение были засвидетельствованы публично, и мы видим, что сей обычай внушен не иначе как божественной волей. Ибо в «Книге Чисел» Господь повелевает Моисею: «И возьми Аарона, брата твоего, и Елеазара, сына его, и возведи их на гору Ор пред всем обществом; и сними с Аарона одежды его, и облеки в них Елеазара, сына его, и пусть Аарон отойдет и умрет там».
Тут Августин, епископ Коринфа, выдержал паузу. Затем продолжил:
— Когда все, не только сообразуясь с предварительно обдуманным мнением относительно заслуг того, чьи качества ныне предстоят перед судом Бога-Отца и Сына, но и в соответствии с самой истиной засвидетельствуют это, тогда к народу троекратно будет обращен вопрос, в самом ли деле человек сей достоин сана.
На этом этапе своей речи Августин снова умолк и оглядел толпу. В перистиле царила волнующая тишина, нарушаемая разве что легким шумом ветерка, пробегающего в каменных извивах ветвевидного орнамента.
— Стало быть, я должен, как велит обычай, просить вас подтвердить свой выбор: вправду ли перед вами — именно тот, кого вы желаете поставить во главе Церкви, во главе всего народа Божьего?
И епископ указал перстом на стоящего впереди всех человека, по бокам которого расположились, сидя полукругом, все прочие священнослужители.
— Да, это он самый.
Во второй раз Августин повторил тот же вопрос, но теперь он обращался к более узкому кругу — к диаконам, клирикам, проповедникам, епископам, которые в один голос выразили одобрение.
Лишь тогда он предложил Калликсту приблизиться к алтарю, который был возведен в центре парка.
Одновременно туда же подошли диаконы, держа открытым огромное Евангелие, которое они подняли над головой того, который отныне становился шестым папой в истории молодой Церкви.
Августин возложил руки на чело Калликста и мощным голосом возвестил:
— Боже, пославший нам Сына, Господа нашего Иисуса Христа, воззри на сего смиренного! Ты, от сотворения мира по изволению Твоему прославляемый в тех, кто Тобою отмечен, снова излей ныне верховную мощь Духа Святого, исходящую от Тебя! Благослови и укрепи избранного Тобой для служения епископского, дабы смог он пасти стадо Твое без упрека и свято исполнять обязанности своего высокого сана, денно и нощно служа Тебе. Да ниспошлется ему, но благости Духа Святого, власть отпускать грехи согласно милости Твоей и налагать бремена по повелению Твоему, каковое право Ты даровал апостолам. Со Святым Духом, в лоне Церкви Христовой, ныне и присно и во веки веков!
И тотчас все священнослужители, все присутствующие епископы один за другим потянулись к Калликсту, кланяясь и даря ему поцелуй мира. Из гущи толпы послышались поначалу едва различимые начальные строфы Восемнадцатого псалма, пение незаметно нарастало, торжествующе крепло, чтобы наконец обрушиться с такой силой, будто небеса Рима разверзлись, как тогда, когда, по преданию, на землю хлынули воды Всемирного потопа.
Тогда новый папа неторопливо приблизился к алтарю и начал служить свою первую мессу. Когда наступило время причастия, он взял хлеб, преломил его и сказал:
— Когда он добровольно предал себя на муки, чтобы попрать смерть и разрушить цепи сатаны, а праведных привести к свету, он, взявши хлеб, возблагодарил небеса, говоря: «Сие есть тело мое, которое за вас предается». И так же, подъемля чашу: «Сия чаша есть Новый Завет в моей крови, которая за вас проливается; сие творите в мое воспоминание».
Калликст на миг прикрыл глаза, и ему почудилось, будто он слышит последние слова Зефирия, произнесенные в агонии: «Он был послан ради одних только заблудших овец...» Подняв голову, он оглядел собрание верующих и снова заговорил:
— Чтобы слава Господня жила и вера сохранялась во всей своей истинности, пусть мои преемники помнят эти времена. Пусть Церковь распахнет свои врата, да не уподобится она сварливой старухе, замкнувшейся в бесплодной несгибаемости. Пусть она никогда не плывет по течению, но, напротив, сама станет этим течением. Сила Назареянина была, прежде всего, в отказе от предрассудков и бесконечной терпимости. Терпимость — не что иное, как ум души. Ум души — то, чего я желаю церкви грядущих веков.
Произнеся эти слова, новый папа с помощью Астерия приступил к раздаче святых даров. Он направился к первому ряду верующих. Здесь и там он узнавал знакомые лица. Булочник Алексиан, ликтор Аврелий, декурион Юстиниан. Недели не проходило, чтобы люди всякого рода, бедняки и богачи, не стекались сюда, непрестанно пополняя христианскую общину.
И тут он увидел ее.
Конечно, ее волосы побелели, на лбу проступило несколько морщинок, но фигура сохранила былую гармоническую стройность, в глазах сверкало все то же страстное своеволие. Их взгляды встретились, схлестнулись в мощном внезапном наплыве воспоминаний.
Когда Калликст протянул ей святые дары, его рука слегка дрогнула. Показалось ли ему или он впрямь видел, как затрепетали ее губы? Их пальцы на миг соприкоснулись. Она склонила голову, опустила глаза. А он продолжил богослужение.
Глава LXII
Май 221 года.
Великолепная весна расцветала на берегах Тибра. Два года протекли в покое — никакие новые угрозы не тяготели над общиной. Пи сам венценосный поборник солнечного единобожия, ни его семейство не пытались возвратить времена гонений. Можно было предположить, что Гелиогабал и его окружение пришли к мысли, что христианство рано или поздно будет поглощено новой религией и последователи его примут культ Ваала.
На деле же происходило совершенно обратное. С тех пор как Калликст встал во главе Церкви, что ни день, мог наблюдать победоносный расцвет христианской веры, тогда как языческие мифы постиг заметный упадок. Греко-римский мир лишь от случая к случаю отдавал должное культам Митры или Кибелы, тогда как число желающих приобщиться ко благой вести Христовой непрестанно возрастало. После Голгофы прошло два столетия с небольшим, и хотя точный подсчет произвести мудрено, ныне на каждую сотню жителей Империи приходилось уже человек пятнадцать христиан. Причем по самому скромному исчислению. Но, несмотря на все эти благоприятные признаки, Калликст чувствовал тревогу.
Заходящее солнце, пробиваясь сквозь свежую листву, рассыпало над катакомбами продолговатые золотистые отблески.
Калликст притих, сосредоточившись в ожидании вечерней службы. У него под ногами простирался гигантский лабиринт с сотнями ячеек, выдолбленных в стенах. Задуманная миссия удалась. Его заботами кладбище римской общины бесповоротно переместилось сюда, с Соляной дороги на Аппиеву, в крипты Луцины. Они стали официально признанным местом захоронения всех римских христиан.
Его посетили меланхолические раздумья о тех, кто покоится здесь под землей. Папа Виктор, Зефирий, Флавия, чей прах он распорядился перенести, а сколько тех, чьи имена неведомы... Ныне они там, одесную Отца.
«Ибо Господь любит праведных, а путь нечестивых извращает».
Внезапно он ощутил сильнейший страх. Он только сейчас осознал, сколь дерзостны мысли, что преследуют его непрестанно все последние месяцы. Да кто он такой, чтобы ставить под сомнение исконные догматы? Прежде него были другие, они превосходили его, были во сто крат ученее. Л он, бывший раб, вот уже и святым Петром себя возомнил. Его охватил ужас при мысли, что он в свой черед рискует стать ересиархом.
Он внезапно рухнул на колени, сложил руки:
— Боже мой... Я всего лишь раскаявшийся вор. Я не существую и никогда не буду существовать иначе как по милости твоей... Помоги мне, Господи! Помоги!
В дверь постучали, хотя утро еще не настало. Он тотчас узнал своего диакона Астерия. С ним была женщина в летах, черты искажены, глаза покраснели от слез.
— Это моя мать, — пролепетал Астерий. — Она работает во дворце, прислуживает Юлии Мезе, бабке императора. Нынче после полудня, исполнив свои обязанности, матушка отправилась к себе в комнату и обнаружила, что мой младший брат Галлий исчез. Она, конечно, подумала, что он, как часто бывало, убежал на улицу, играет где-нибудь поблизости. Стала искать, но нигде ни следа.
— А она расспрашивала тех, кто мог его видеть?
— Разумеется. Она буквально донимала слуг, работающих во дворце. Ничего!
— А потом?
— Только недавно, часа не прошло, один евнух шепнул ей, что ребенка увели но приказанию самой Мезы.
— Но почему? С какой целью?
— Чтобы принести в жертву, — выговорила на сей раз сама мать Астерия, впервые подавая голос.
— В жертву?
— Я уверена! Эти сирийские чудовища подарят мое дитя своему богу! Когда ребенок исчезает, так и знай...
— Если правда, что относительно их культа надо принимать на веру худшие слухи, то человеческие жертвоприношения, как мне представляется...
— Святой Отец, материнское сердце никогда не ошибется! К тому же евнух мне это подтвердил. Они увели Галлия в свое проклятое святилище. Может быть, теперь уже поздно...
Калликст растерянно оглянулся на своего диакона:
— Что же я могу сделать?
И на этот раз ему снова ответила мать. Молящим голосом она простонала:
— Вернуть мне мое дитя!
— Женщина, у меня же нет никакой власти!
— Прости ее, — вмешался Астерий, — она убеждена, что в целом свете ты один можешь возвратить ей Галлия.