Отречься от учения Орфея, чтобы приобщиться к христианству? Превратиться в христианина?! Нет. Никогда. В нем всколыхнулся греховный протест, отметающий подобную возможность. К тому же забыть веру своего детства было бы не только отступничеством — это значило предать Зенона. Отринуть своего отца. Да, ему необходимо уехать. Вот уже несколько дней, как решение принято. Он уедет завтра.
Как бы то ни было, растущее влияние Климента — отнюдь не единственная причина этого нового путешествия. Калликст был уверен, что Карпофор, разумеется, не смирился с тем, что его надули и обобрали, он жаждет мести. Душа прежнего хозяина не будет знать ни сна, ни отдыха, пока он не наложит лапу на беглеца и особенно на его добычу. Опасность еще не близка. Александрия отделена от Рима просторами Великого Моря, и в зимние месяцы навигация прекращается. Но задержаться в Египте после весеннего равноденствия весьма рискованно. В качестве префекта анноны Карпофор кормит слишком много народу, чтобы у него здесь не нашлось пособников.
Сначала он задумал из Александрии податься во Фракию. Желание снова увидеть родные места все еще было живо в его сердце. Но ему, хоть и не без труда, пришлось удержаться от такого искушения. Сардика, Адрианаполь — в этих городах его станут разыскивать прежде всего. Византии, куда, по словам Марка, собирался направиться ушлый капитан? Нет, и это слишком близко к его краям. Он выбрал Антиохию[42]. Древняя столица селевкидов даст ему все, чего можно пожелать: население там достаточно многочисленно, чтобы самым надежным образом затеряться, город оживленный, богатый, а главное, расположен вблизи от Парфянского царства, где в случае необходимости можно укрыться от римского правосудия.
Калликст неторопливо встал. Сегодня вечером он в последний раз смотрит на этот пейзаж, который успел полюбить, на этот город, где он мог бы счастливо жить. Последний свой день здесь он потратил на то, чтобы проститься с немногими друзьями, которые у него здесь завелись: несколько владельцев таверн, одна-две куртизанки, Лисий и, разумеется, Климент.
Было заметно, что руководитель вероучительной школы сожалеет о его отъезде. В памяти Калликста снова повторилась недавняя сцена их расставания. Пренебрежительно фыркнув в ответ на его протесты, педагог взбежал по лестнице, ведущей из атриума в его рабочий кабинет, но через мгновение уже вернулся, потрясая увесистым свитком.
— Я знаю, как автору мне с Платоном не сравниться, так что тебе придется явить пример снисходительности.
На широкой пурпурной ленте, обвивающей свиток, фракиец прочел название: «Протрептик»[43].
* * *
Сидя за столом в «Аттике», одной из наиболее посещаемых портовых таверн, Калликст наслаждался тем, чему предстояло стать его последней настоящей трапезой перед двенадцатидневным голоданием. Опыт, приобретенный на борту «Изиды», свидетельствовал о том, что его желудку не слишком по вкусу морские путешествия.
Перед его глазами раскинулась великолепная гавань «Эвностос»[44], заполненная судами. Оживление, царящее здесь, резко контрастировало с невозмутимой тишиной Большого порта, находящегося несколько правее и отделенного от первого залива длинной, так называемой Семистадийной отмелью.
Конечно, римская эскадра, стоявшая на якоре перед островком Антиродос, недвижима в эту пору затишья, и Ситопомпойа примет свой груз зерна не раньше, чем через несколько педель. Вот уж тогда картина изменится. Сейчас корабли, которым предстоит отправиться на Родос, в Пергам, Византий, Афины, мирно покачиваются на волнах. Путь, ждущий их, слишком долог, а штормы в Тирренском море и на Адриатике слишком часты, чтобы кто-либо решился сейчас послать судно на запад.
Бессознательно Калликст снова и снова переводил взгляд на огненную башню — символ Александрии. Над ее квадратным основанием высился второй этаж, четырехугольный, с окнами на все четыре стороны. По углам его плоской крыши четыре громадных тритона трубили в свои раковины. Над ним имелся третий этаж, более узкий, восьмиугольный и с виду не столь внушительный.
Четвертый, еще более тесный, в плане был круглым. Его венчали девять высоких колонн, поддерживающих конусообразную кровлю, под ней-то и приютился знаменитый очаг, где денно и нощно горели стебли алоэ. И, наконец, над всем этим сооружением высилась гигантская мраморная статуя Посейдона, морской бог надзирал за всем проливом Быка и стерег порт.
Поднося к губам кубок с цекубским вином, Калликст спросил себя, суждено ли ему еще когда-нибудь увидеть этот маяк. Он по-прежнему хранил верность обычаям почитателей Орфея, а потому отодвинул блюдо с миногами, которое ему принесли, и потребовал абидосских устриц, несмотря на их крайне завышенную цену.
— Клянусь Вакхом! Я ж тебе сказал: как только доберемся до Антиохии, тебе заплатят, да еще с лихвой!
Калликст вздрогнул, пораженный, что одно из самых священных имен Диониса Загрея произнесено по такому низменному поводу. Ведь имя божества само по себе обладает достоинством, использовать его вот так, чуть ли не вместо ругательства, — профанация, оскорбление храма. Он оглянулся, шокированный. Говоривший сидел за столом позади него, он видел только его спину. А его собеседником, сидевшим напротив, был не кто иной, как Асклепий, капитан судна, на борту которого Калликсту предстояло отплыть.
Нечестивец между тем продолжал, и все так же оживленно:
— Ты что, похоже, не понимаешь? Через десять дней было бы уже слишком поздно! И я бы тогда потерял из-за твоей недоверчивости целое состояние.
Капитан, уроженец Крита, субъект, имеющий крайне изнуренный вид, воздел руки к небесам:
— Состояние! Подумать только, состояние! Ты говоришь так, будто победа уже одержана.
— Да так оно и есть! Никто от Берита[45] до Пергама не в силах противостоять им. Ты должен мне верить!
Асклепий покачал головой:
— Нет, друг. Я слишком хорошо знаю, как часто исход боя решает случай. Потому и не могу согласиться. По крайности если ты не дашь мне гарантии.
— Какого рода? — с надеждой мгновенно встрепенулся другой.
— Твою дочь. Оставь ее в залог у Ономакрита, работорговца. Это малый честный. Он наверняка согласится подержать ее три месяца у себя. Если ты говоришь правду, сможешь получить ее обратно после окончания Игр.
— Речи быть не может! Дочь — это все, что у меня осталось. Я не покину ее.
Критянин пожал плечами и залпом высосал до дна свой последний кубок:
— Ну, тем хуже. Поищи другой корабль, — и он, не прибавив больше ни слова, вышел из таверны.
Наступило недолгое молчание, потом раздался слабый голосок:
— Что с нами будет, отец?
До этого мгновения Калликст не обращал внимания на девочку, сидевшую рядом с тем человеком. Ей было, пожалуй, лет двенадцать. И хотя прямого сходства не было, чистотой своих черт она немного напоминала Флавию. Ту, давнюю, которую он когда-то нашел в темном переулке ночного Рима.
— Я могу вам чем-нибудь помочь? — внезапно спросил он.
Человек, сидевший на скамье к нему спиной, повернулся. Это был дородный бородатый финикиец с матовой кожей и заплывшими жиром чертами.
— Благодарю за участие, — вздохнул он, — но, увы, не думаю, чтобы ты мог сколько-нибудь заметно изменить наше положение.
— А ты откуда знаешь? Объясни все-таки, какая у тебя забота.
Толстяк снова вздохнул:
— Тебе известна репутация бактрийских борцов?
— Я тебя разочарую. Впервые слышу о них.
— Ты меня и вправду разочаровал. Как можно ничего не знать о победах борцов из Бактрии? Эхо их славы уже давно гремит по всему Востоку. Знай же, что эти борцы — самые сильные, самые отважные, самые стойкие на свете. Понял, чужестранец?
Калликст кивнул.
— Через десять дней на стадионе в Антиохии в присутствии императора состоятся Игры, на которых будут соревноваться борцы из разных племен: греки там будут, сирийцы, сарды, уроженцы Эпира, кулачные бойцы из...
— Постой. Ты сказал: в присутствии императора?
— Да, Коммода. Цезарь сейчас объезжает восточные провинции, а в Антиохии хочет устроить празднество в честь богов... ну, по крайности почитаемых богами Адониса и Венеры. Победитель состязаний получит десять тысяч золотых монет. Ты меня слушаешь?
Калликст, слишком ошеломленный подобным совпадением, едва смог пробормотать что-то в ответ.
— А я, Пафиос, говорю тебе, что владею двумя бактрийскими борцами, великолепнейшими из всех атлетов. Это два бойцовых быка. Громадные, мощные, словно колонны храма Сераписа, так и рвутся в бой. Я, видишь ли, всю свою жизнь напролет пробесновался на стадионах Востока и Запада, я их ни одного не пропустил, и могу тебя уверить, что эти мои два раба разом слопают своих противников. Другие атлеты им на один зуб, как Дафнидовы дрозды, нет, они их просто заглотают, не жуя, словно каких-нибудь мидий! А коль скоро император тонкий ценитель, их триумф на этом не кончится. Они потом еще будут сражаться в Олимпии на Играх и в Риме, они получат освобождение. Возможно, что их даже сделают сенаторами!
Калликст не без усилия попытался сосредоточиться:
— Но если все так, в чем твоя проблема?
— Обобран.
— Что ты хочешь сказать?
— Да очень просто, меня обворовали. Вчера вечером у меня стащили кошелек и все, что в нем было. У меня нет больше ни единого сестерция, ни одного жалкого асса. И, стало быть, я лишен возможности отплыть в Антиохию.
— И капитан отказывается поверить тебе в долг.
— Да. Он ставит условие, чтобы я ему оставил в залог мою маленькую Иеракину, мою единственную дочь. Клянусь Вакхом! Он, в самом деле, принимает меня за римлянина!
Последнее замечание вызвало у Калликста улыбку. Но голова его была слишком занята другой мыслью:
— Скажи-ка мне, ты ведь, похоже, так хорошо осведомлен, не знаешь ли, император собирается привезти туда с собой свою наложницу Марсию?
— Марсию? Я два раза видел, как она борется. Женщина отменная, но, — тут он брезгливо скривился, — бои-то были жалкие. Женский бой, он для зевак, это не более чем зрелище, легкомысленная забава.
— Ты мне не ответил.
— Да ладно, не знаю я. Надо думать, что без нее не обойдется. Объявляли, что женщины-гладиаторы выступят, так что она должна будет сыграть свою роль. И...
Внезапное возвращение капитана-критянина прервало его разглагольствования. Асклепий почтительно склонился перед Калликстом:
— Господин, попутный ветер задул. Мы отплываем тотчас.
— Хорошо. Имей в виду: у тебя будут еще два пассажира — этот человек и его дочь. Сколько ты хочешь за это?
— Всего лишь двое? — ухмыльнулся Асклепий. — Однако же мне сдается, что речь шла еще и о борцах.
— Ты прав. Во сколько обойдутся четверо?
— Двести денариев, господин.
Калликст без колебаний достал кошель и под изумленным взглядом Пафиоса отсчитал названную сумму.
— Однако... — пролепетал тот, — чего ты потребуешь взамен?
— Ничего. Если твои два борца такое чудо, как ты рассказываешь, ты расплатишься со мной.
— А если их побьют? — насмешливо обронил Асклепий.
— В этом случае он ничего мне не вернет.
— О, никаких случаев! Я расплачусь, критянин несчастный! Он получит в десять, нет, в сто раз больше того, что сейчас ссудил мне. Господин — я ведь даже имени твоего не знаю, — ты увидишь, я тебя озолочу в награду за прекрасный поступок. Хотя бы только затем, чтобы заставить этого критского осла пожалеть о богатстве, которое он упустил, когда оно само плыло ему в руки. Но не будем больше медлить, попутный ветер ждет...
Усталым движением Калликст поднял руку, вытер губы тыльной стороной ладони и попытался сделать хоть несколько шагов. Бортовая качка была настолько сильна, что при одном особенно резком толчке он едва не вылетел за борт, но кое-как уцепился и, в конце концов, рухнул на груду тросов. Мощная рука Пафиоса легла ему на плечо:
— Полно, господин! Ты уж от нас не отходи. Я ведь еще намереваюсь тебе должок вернуть.
— Если ты рассчитываешь на этих «двух быков», — кривясь, проворчал фракиец, — я бы предпочел, чтобы ты намеревался расплатиться сегодня же!
При этом он пренебрежительно ткнул пальцем в сторону Аскала и Мальхиона, двух борцов, что плыли с ними. В наружности бактрийских силачей и впрямь не было ничего, что подтверждало бы дифирамбы их господина. Малорослые, тощие, в нищенской одежде, они внушали не столько ужас, сколько сострадание. И это была не единственная странность: цвет их лиц являл собой диковинную смесь смуглоты и шафранной желтизны. Глаза атлетов так запали, что казалось, будто они постоянно закрыты. Их чрезмерно выступающие скулы, жесткие, черные, коротко остриженные волосы и щеки, лишенные растительности, усугубляли замешательство, вызываемое их наружностью. Они худо-бедно могли объясняться по-гречески, но с таким жутким акцентом, что смысл их речей легче было угадывать, чем понимать. Переводчицей им служила Иеракина. Девочка держалась с ними накоротке, и ослепительные улыбки, расцветавшие на их физиономиях при се появлении, свидетельствовали, что приязнь была обоюдной.
— Клянусь Вакхом! Подожди, вот увидишь их в деле...
— Изволь не произносить больше этого имени! — рявкнул Калликст.
Удивленный Пафиос покосился на Калликста:
— Какое имя? Вакха?
— Да.
— О! Да ты уж случаем, не поклонник ли Вакха? Или тут не о Вакхе надо говорить, а об Орфее?
— Именно так.
— Вот это да! Поразительно! Вообрази: я ведь и сам был адептом этого учения.
— А теперь, значит, перестал им быть?
— Перестал.
— И по какой причине?
— Я принял христианство.
Калликст чуть снова не упал.
Поверить такому было почти немыслимо. Что эта секта переманивает к себе отдельных язычников, приверженцев разного рода невразумительных и извращенных культов, еще куда ни шло. Но что она способна заморочить почитателя Орфея, отвлечь от этой веры избранных, — тут чудилось нечто сродни бредовому наваждению.
— Как же поклонник Орфея и Вакха мог отказаться от всех обещанных ему блаженств, чтобы взамен этого подвергнуться прискорбной участи прочих смертных? Как ты мог отринуть преимущества своего очищения и освящения, чтобы, может статься, рисковать быть ввергнутым в Борборос[46]?
Озадаченный раздраженным и не в меру напористым тоном вопроса, Пафиос слегка отшатнулся и, смущенно потеребив свою бороду, пробормотал:
— Гм... Видно, ты еще по уши в заблуждениях. А я, увы, не силен в красноречии. Если возьмусь тебя убеждать, самому Богу нужно бы прийти мне на помощь. Но позволь и мне в свой черед задать тебе один вопрос: как можешь ты, бедный смертный, рассчитывать стать божеством благодаря одним лишь очищениям да постам?
Калликст иронически хмыкнул:
— А разве христиане не уповают на то же? Ритуальные омовения, якобы смывающие с человека всю его скверну, священные трапезы, во время которых они пожирают своего Бога, — и все это чтобы достигнуть бессмертия...
— Ты нарочно все искажаешь, тебе лишь бы поиздеваться. Христианин никогда не возомнит, будто он может так исхитриться, чтобы, поклоняясь Богу, тем самым сравняться с ним. Нет, он только надеется попасть в Елисейские Поля[47] и обрести там покой в близости Всевышнего Бога.
— Значит, у тебя хватило бы дерзости утверждать, будто христианство выше учения Орфея?
— Учение Орфея — это миф, друг мой. Миф и больше ничего...
Калликст побледнел. Он уже и сам не понимал, отчего ему так муторно — от морской болезни или от возмущения. Спеша дать отпор, он зло процедил:
— Ну да, конечно. Вы же всех превзошли! Хочешь знать, что я об этом думаю? Вы, христиане, все семь дней недели повторяете злодеяние титанов, которые растерзали и сожрали Диониса!
— Калликст, друг мой, а ты видел хоть одного титана?
Казалось, вопрос застал фракийца врасплох. Собеседник воспользовался этим, чтобы без помех заключить:
— По правде говоря, именно подробности этого сорта заставили меня усомниться в учении Орфея и вообще в мифологии. Я никак не мог, да и поныне не могу представить себе существо, громадное, будто гора, ноги которого походили бы на огромных змей[48], или, скажем, такое, что напоминало бы реку, опоясывающую всю Землю.
— Но твой христианский бог, он ведь тоже невидим! А уж если является, то только в форме маленьких лепешек, которыми вы питаетесь! Тоже странновато, не находишь?
— Нет. Ты ошибаешься. Это таинство установил Иисус Христос, чтобы люди всегда совершали это таинство в память о нем. Здесь нет ничего общего с мифологией. И заметь: то, о чем мы говорим, действительно произошло во времена правления императора Тиберия. Все, что совершил этот человек, истинная правда. Тому были свидетели, очевидцы. И это не все. Есть еще одно, что меня беспокоило в отношении моей прежней веры: под именем Орфея фигурирует множество ложных орфеев. А вот на имя Христа никто никогда не посягал.
Последнее замечание напомнило Калликсту рассуждения, слышанные от Климента. Тот тоже вспоминал некоего Геродота, повествовавшего, будто в далекие времена Гиппарх Афинский изгнал из города фальсификатора, который прикрывался именем Орфея. И такой был не один.
Пафиос между тем продолжал:
— Сам посуди, Калликст: сколько разных баек ты слышал о Дионисе Загрее, Орфее, Фанесе Перворожденном и о местной космогонии? В такой куче запутанной дребедени никому толком не разобраться. И все там одно с другим не вяжется, да и неправдоподобно.
Калликст встал подчеркнуто резко:
— Эти предания по части правдоподобия не лучше и не хуже христианских. Дионис умер и воскрес, совсем как твой Иисус. А если говорить о чудесах, вознесение твоего Бога на небо во плоти стоит отрубленной головы Орфея, которая продолжала петь и прорицать.
Движением, которое он постарался сделать как можно более умиротворяющим, Пафиос положил руку па плечо фракийца:
— Зачем так горячиться? По существу, ты, конечно, во многом прав, но я, тем не менее, настаиваю, что этой легенде про чудовищ, растерзавших и слопавших божественное дитя, поверить мудрено, а главное, проверить невозможно. Тогда как о Христе, что его распяли, известно... Архивы храпят сведения о прокураторе Пилате, который произнес приговор. Обо всех событиях этой истории имеются записанные свидетельства, и они между собой согласуются. Понимаешь? Орфей, вероятно, вообще никогда не существовал. А доказательства и следы жизни Назареянина, его деяний, напротив, полностью сохранились.
Калликст устремил на Пафиоса жесткий взгляд:
— Разумеется... Ты похож знаешь на что? На те трещотки, мячики и кости для игры в бабки, которыми титаны воспользовались, чтобы заманить маленького Диониса в свою ловушку. Но я на это не попадусь, Пафиос.
Глава XXXVI
Антиохия вся сверкала в лучах утреннего солнца. Громадная толпа волновалась, скопившись вдоль крепостных стен и запрудив набережные Оронта. Казалось, все племена Востока назначили здесь встречу: грек в своем петасе[49], пестро наряженный израильтянин, узкоглазый, с дубленой кожей кочевник пустыни, римлянин в легкой тунике. И все выкрикивают восторженные приветствия, обращаясь к золоченой галере с пурпурными парусами, которая, поднявшись по реке, миновав стены и пройдя под мостом Селевкии Пиэрии, подходила теперь к острову на Оронте.
Стоя па палубе триремы, Коммод вовсю размахивал рукой, приветствуя толпу. Император стоял в золотом доспехе офицера-преторианца. Спереди на нем была вычеканена сцена борьбы Геркулеса с Антеем. Серебряный шлем с высоким ярко-красным гребнем по примеру того, который носил Александр Великий, блестел на солнце, контрастируя со светлой курчавой бородой. А притом еще бриз, долетающий сюда с моря, развевал длинный пурпурный плащ, наброшенный на плечи повелителя.
Пафиос как-то по-мальчишески воскликнул:
— Гляди, Иеракина, это властелин мира! Смотри, какой красавец! Да хорошенько присмотрись, ты потом всю жизнь будешь его вспоминать.
И девочка, которая забралась на плечи Мальхиона, принялась смеяться, хлопать в ладоши, подражая тамошним разгоряченным зевакам. Калликст заметил раздраженно:
— Признаться, не пойму, с чего все эти люди так распалились.
— Однако же это понятно, — возразил Пафиос. — Марк Аврелий после незаконного захвата власти Авидием Кассием[50] решил наказать Антиохию за то, что поддерживала его врага. Стало быть, он передал Лаодикее, сопернице Антиохии, права Сирийской столицы. Но, что еще важнее, он отменил все Игры, которые здесь проводились.
— И правда, ужасная кара, — усмехнулся фракиец.
— Но это же так и есть! Празднества, что будет проводить Коммод, — первые за десять с лишним лет. Все здесь воспринимают это как символический акт примирения между Римом и Антиохией. Толпа надеется также, что Цезарь покинет город не иначе, как возвратив ему в полной мере все былые привилегии.
Калликст уже не слушал его. На палубе галеры появилась еще одна фигура. С высоты крепостной стены, где он находился, можно было ясно различить ее. Стройная, в белом одеянии, перехваченном на бедрах широким сиреневым поясом. Другой поясок, поуже, был согласно греческой моде закреплен под грудью. Подробно рассмотреть черты лица он не мог, но все равно знал: это она. Сердце в груди ринулось вскачь, словно конь, сорвавшийся с привязи. Между тем откуда-то из страшной дали до него донесся обеспокоенный голос Пафиоса:
— Да что это с тобой, друг? Ты так вдруг побледнел, вот еще новости! Неужто красота этого создания до такой степени тебя взбудоражила? Брось, не морочь себе голову, это же все равно, что мечтать заполучить себе самое Венеру. Мы всего лишь смертные!
Калликст не отозвался, даже головы не повернул. Затуманенным взглядом смотрел, как Марсия в свой черед подняла голову к крепостной стене, приветствуя публику. Странное дело: этот жест причинил ему боль, разбередил раны, которые он считал зажившими, заставив осознать, какая непроходимая пропасть навеки пролегает между рабом и первой женщиной Империи...
Он отвернулся от этого зрелища, душа не лежала к нему.
— Что с тобой, господин? Ты не голоден?
Калликст остановил на Иеракине усталый, рассеянный взгляд. Они, по обыкновению, собрались вечером на террасе дома вокруг большого стола: Пафиос, его дочка и два его борца.
Прибыв в Антиохию, Калликст снял этот просторный дом в Эпифании — квартале местной знати, расположенном между дорогой, что ведет из Береи в Лаодикею, и Сульпийскпм холмом. Естественно, он предложил свое гостеприимство Пафиосу и его дочери. Финикиец был небогат. У него только и было имущества, что два борца. Последние обосновались в глубине сада, там им составляли компанию киликийка и армянка, которых Калликст приобрел в первый же день после прибытия. Обе служанки выглядели мужеподобными, но его уверили, что они честны и работящи.
— Почему ты не отвечаешь?
— А верно, малышка, мне не слишком хочется есть.
— Да перестань же называть меня «малышкой»! Мне скоро будет тринадцать!
Столько же лет, сколько было Флавии, когда он нашел ее тогда, на ступенях Флавиева амфитеатра...
Вздохнув, он откинулся назад и стал смотреть вдаль. В той стороне, где садилось солнце, простирались сады, розарии, какие-то виноградники и плантации. Дальше, на правом берегу Оронта, подожженного последними закатными лучами, виднелись термы, уже едва различимые. А вот рощу Дафны никак не разглядеть. Самый знаменитый в Антиохии живописный ландшафт находится за восемь с лишним римских миль отсюда; но Коммод, без сомнения, туда отправится, как и император Луций в свое время не преминул. А Марсия, она тоже там будет? С тех пор как он увидел ее па палубе императорского судна, о чем бы ни подумал, все мысли приводили его к ней. Почему? Что за колдовское наваждение так приковало его сердце к этой женщине?
— Скажи, Пафиос, — вдруг спросил он, — где вы, христиане, собираетесь, чтобы воздавать почести своему Богу?
Если финикийца и озадачил такой вопрос, внешне он ничем удивления не выдал.
— Для этого у нас есть большая базилика, что на селевкийской агоре, вблизи от крепостной стены, напротив храма Зевса.
— Но это же в самом сердце города!
— Совершенно верно.
— Значит, у вас есть здание, предназначенное специально для церемоний вашего культа? Перед самым носом у римлян? И они об этом знают?
Позабавленный, Пафиос хихикнул:
— Сразу видно, что ты не знаешь Антиохии. С тех пор как здесь побывал Павел, один из апостолов, наиболее угодных Христу, обращенных стало очень много. На земле, несомненно, не найдешь другого места, где было бы столько христиан. Они повсюду: обучают наукам, торгуют, служат в войске. Совет декурионов, ведающий делами города, и тот по большей части состоит из приверженцев учения Христова. Правителю волей-неволей приходится считаться с таким положением вещей.
— И здесь Коммод не гонитель, — пробормотал Калликст машинально.
— Я в этом уверен, — оживленно откликнулся Пафиос. — Могу еще прибавить, что, на мой взгляд, это лучший из всех императоров, какие у нас были.
«Лучший»... Калликста передернуло — вспомнилось, каким пыткам подвергал его император. Но он не стал на этом задерживаться.
— Пафиос, — проговорил он медленно, с запинкой, — а нельзя ли мне побывать на ваших собраниях?
На сей раз, собеседник уставился на него круглыми от изумления глазами:
— С какой целью? Ты ведь не намерен переменить веру?
Калликст ответил ему проникновенным, значительным взглядом. Долго смотрел так, потом обронил с усмешкой:
— А что, если Орфей всего лишь миф?..
Глава XXXVII
Антиохийский амфитеатр был возведен на южном берегу Оронта, почти напротив дворцового острова.
Опасаясь, что им не хватит места, Калликст с друзьями отправились в путь очень рано. Пафиос и Иеракина расположились в носилках с ним рядом, а оба борца шагали за ними вслед.
Квартал Эпифания находился па окраине — им, чтобы добраться до цирка, надо было пересечь центр города. Несмотря на ранний час, солнце уже пекло, а на улицах царило оживление, ничуть не уступавшее лихорадочной толчее Александрии или Рима. По части многоплеменной пестроты населения разницы не было, зато она проявлялась в архитектуре: особенно бросались в глаза колоннады, обрамляющие улицы, — эти знаменитые антиохийские портики с бронзовыми украшениями и статуями. К тому же оба греческих города в сравнении с имперской столицей поражали чистотой, были более ухожены, упорядочены.
Они подошли к Омфалосу — это прозвание, означающее «Пуп», носил большой камень, служивший пьедесталом гигантской статуе Аполлона, покровителя края. Ее воздвигли в самом центре города, на скрещении двух главных улиц. Толпа здесь была всего гуще: трудно сказать, что поражало сильнее — ее пышность или разношерстность. Вот уже и цирк показался. Пафиос, становясь все болтливее по мере приближения долгожданного срока, принялся то и дело с размаху хлопать Калликста по плечу:
— Это великий день, друг! Весьма великий день! Аскал и Мальхиоп начертают наши имена на фронтонах славы, а я никогда не забуду, что это свершилось благодаря тебе, друг. Благодаря тебе!
Калликст отвел глаза. Уверенность спутника ставила его в тупик. Два борца, босые, в хламидах, кое-как наброшенных на спину, поспешали за носильщиками. Их физиономии окаменели, храня учтивую мину, которую, казалось, ни шум, ни толчея не в силах испортить.
Глядя на них, таких щуплых, чуть ли не робких, ни на единый миг невозможно было предположить, что они одолеют лучших борцов римского Востока. Если верить Пафиосу, эти двое — пришельцы из страны, именуемой то ли Син, то ли Цин. Они по Шелковому пути добрались с караванами до Паропамиса. Прежние хозяева купили их у греков из Бактрианы, на свой манер переделавших их имена. После множества мытарств они оказались в Александрии, где Пафиос купил их, предварительно обратив в христианство.
А финикиец между тем продолжал, все более распаляясь:
— Теперь я могу признаться тебе, что мы станем еще богаче, чем ты воображал. Мы огребем не только десять тысяч золотых, но еще и выигрыш от моих ставок.
— Что ты сказал? Ты сделал ставки?.. Сколько?
— Все.
— Все?!
— Я распродал свое имущество, чтобы поставить на моих двух титанов. И хочешь ты того или нет, а выручку мы поделим. Никто не назовет Пафиоса неблагодарным!
Ошарашенный Калликст втайне засомневался, уж не повредился ли умом его бедный друг. Вслух же он спросил:
— Пафиос, а что, если, к несчастью, этих твоих уроженцев страны Цин все-таки побьют? Что будет с тобой и, главное, с твоей малышкой Иеракиной?
— Стало быть, ты считаешь, что Мальхион и Аскал могут проиграть? — воскликнула девочка в испуге.
Пафиос, со своей стороны, взглянул на фракийца так, будто тот позволил себе изрыгнуть непростительную похабщину. Открыл было рот, но, ни издав ни звука, снова закрыл. Не найдя слов, он лишь удрученно покачал головой:
— Бедный смертный, маловер несчастный... Когда через несколько часов ты вспомнишь о своих сомнениях, ты сам устыдишься их и ужаснешься.
Солнце у них над головами изливало потоки своих раскаленных лучей, растекавшихся по поверхности белоснежного гигантского полотнища, отбрасывающего на толпу весьма уместную тень.
Калликст, Пафиос и его дочка оставили обоих борцов в аподитерии при арене, а сами направились в амфитеатр. Он оказался переполнен: несмотря на двести тысяч мест, там яблоку негде было упасть, и от плотной массы человеческих тел шел терпкий запах пота.
Калликст нервно пригладил ладонью растрепавшиеся волосы. С тех пор как он явился сюда, в душе зародилась тревога, и она все нарастала. Этот спертый воздух, это сборище заранее возбужденных зевак — все будило в нем мрачные воспоминания. Он чувствовал у себя под ногами уже не антиохийскую арену — это был Большой цирк. И очарованно сияющее личико Иеракины напомнило ему совсем другую улыбку.