Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Товарищи по оружию

ModernLib.Net / Отечественная проза / Симонов Константин Михайлович / Товарищи по оружию - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Симонов Константин Михайлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


 
      Она вдруг почувствовала, что это не тот, прежний Ваня Синцов, с которым она целовалась три года назад и перед отъездом в Комсомольск не до конца серьезно обещала подумать о том, чтобы выйти за него замуж после возвращения, не тот далекий Ваня Синцов, который писал ей эти три года необыкновенные письма, и не тот воображаемый на расстоянии Ваня Синцов, перечитывая письма которого она в минуты откровенности говорила подруге: «Знаешь, мне иногда кажется, что я все-таки его люблю». Нет, это был большой, сильный и нетерпеливо ждавший ее человек, перед которым нужно было держать ответ: люблю я его или не люблю, выйду за него замуж или не выйду.
 
      И все это нужно было решать ей самой, потому что он сам ничего не решит. Не решит не потому, что он вообще нерешительный, а потому, что ему нечего добавить к тому, что он ей уже давно сказал и что повторяет ей сейчас своим полным любви взглядом.
 
      – Ну, скажите же что-нибудь, а то я уйду, – вставая, взмолился Артемьев. – Может, я вам мешаю?
 
      Маша вскочила, подошла к брату и, удерживая, обняла его, Она была рада, что он здесь и что можно говорить с ним, думая в это время о Синцове, а то, о чем нужно говорить с Синцовым, оставшись вдвоем, можно отложить хотя бы до завтра.
 
      Что до Синцова, то ему было сейчас совершенно все равно: будь здесь Артемьев или еще десять человек, он видел одну Машу, и этим исчерпывались все сношения его души с внешним миром.
 
      – Павел говорил мне, что ты приедешь только завтра, – сказала Маша, снова садясь рядом с Синцовым, и вдруг сердито спросила: – Неужели он тебе так и не сказал, что я уже три дня здесь?
 
      – Каюсь! – Артемьев поднял руки над головой. – Говоря военным языком, обеспечил внезапность с обеих сторон.
 
      Предоставив им возможность молчать, говорить пли выйти из комнаты, – словом, делать все, что им вздумается, он встал из-за стола и прилег на диван, положив руки под голову и полузакрыв глаза.
 
      Прислушиваясь краем уха к тихому разговору за столом, он думал о своих собственных отношениях с Надей. Человек по натуре чуждый двусмысленности в отношениях с людьми, он сейчас думал о том, что их отношения с Надей в последнее время носили как раз двусмысленный характер. «Хорошо, что я уеду и больше никогда ее не увижу, – подумал он и тут же против воли спросил себя: – Неужели вот так и не увижу? Очень просто, вот так и не увижу, – сердито объяснил он сам себе. – Не увижу, как не увидят больше человека, которого нет, который умер. Не увижу, как не увижу ее школьную подругу Лену Попову, умершую в шестом классе от скарлатины. Именно так и не увижу. А вот Маша и Синцов увиделись. И ничто им не помешало, даже три года разлуки. Сидит теперь и смотрит на своего Синцова, как счастливая дурочка».
 
      Он спустил ноги на пол и посмотрел в их сторону. Маша и Синцов по-прежнему сидели за столом, и Синцов все еще, как при встрече, держал руку Маши.
 
      – Что ж, – подумав, что это может продолжаться до бесконечности, сказал Артемьев, – пожалуй, спать пора, постели нам с Синцовым, я ему поставлю раскладушку.
 
      Маша встала из-за стола и вышла в соседнюю комнату за постелями.
 
      Синцов, чтобы не путаться под йогами, сел за письменный стол, а Артемьев стал доставать засунутую между столом и шкафом раскладушку. Для того чтобы достать ее, ему пришлось сначала снять нагроможденные поверх нее охотничье ружье, патронташ, сумку, велосипедную раму, ботинки с коньками и бильярдный кий в чехле.
 
      – Собственный кий завел, – сказал он, бережно приставив кий к стене. – Зимой на соревнованиях играл. Исключительно хороший и по руке – можешь посмотреть.
 
      – Не интересуюсь, – сказал Синцов, – а вот ружье дай-ка сюда! Я у тебя его не видел.
 
      – Новое, бескурковое, – сказал Артемьев, – сменил с доплатой. Исключительного боя ружье!
 
      – Ноздрев! – усмехнулся Синцов.
 
      – Что Ноздрев?
 
      – Ты Ноздрев. Давай ружье.
 
      Синцов, продолжая сидеть за столом, вынул ружье из чехла и начал внимательно разглядывать его.
 
      – Стели, – сказал Артемьев, поставив раскладушку и оглянувшись на вошедшую с постелями сестру. – Нечего Синцова разглядывать! Ничего в нем особенного нет!
 
      Маша не ответила и начала стелить сначала на диване, а потом на раскладушке, по-прежнему время от времени поглядывая на Синцова, который с преувеличенным вниманием продолжал рассматривать ружье исключительного боя.
 
      «Боже, какой он большой! Он еще вытянулся! – думала Маша. – И все-то у него не так! Вот сидит и горбится, а плечи у него на самом дело широкие, не уже, чем у Павла. Бреется, наверное, сам: один висок еще ничего, а другой совсем сбрит. А прическа! Он-то, наверное, думает, что у него пробор, по об этом только я могу догадаться! Да и не нужно ему никакого пробора. В сущности, у чего даже красивые волосы. И надо их зачесывать назад, и больше ничего… И галстук нужен другой. И завязывать его шире, а не такой веревкой. А воротничок рубашки надо, наоборот, перешить туже. Болтается так, словно у него гусиная шея. А у него самая нормальная: не бычья, как у Павла, но и вовсе не гусиная… А пиджак!»
 
      Маша даже громко вздохнула. Её деятельной натуре хотелось сейчас же, немедленно, все переделать и перелепить в Синцове.
 
      – Ну вот и готово, – сказала она, кончив застилать раскладушку и выпрямляясь.
 
      Артемьев стащил через голову гимнастерку и, закатывая на ходу рукава рубашки, вышел умываться.
 
      Маша прислонилась к стене за спиной Синцова и легонько провела рукой по его волосам. Он замер, продолжая держать в руках ружье. Маша думала, что он что-нибудь скажет, но он молчал, и она, испугавшись его молчания, отняла руку.
 
      – Ты что делаешь утром? – спросила она.
 
      – Ничего.
 
      – Хочешь, пойдем завтра на демонстрацию со мной, с нашим заводом?
 
      – И меня пустят в вашу колонну? – При этих словах он повернулся к Маше.
 
      – Со мной пустят!
 
      Теперь он любовался ею, глядя на нее вполоборота. Она стояла рядом, маленькая, только немножко выше его, когда он сидел, и ее, быть может, и некрасивое, но прелестное курносое, загорелое лицо сейчас, несмотря на строго сдвинутые брови, было таким растерянным, что он чуть не задохнулся от волнения.
 
      – Я готов, – сказал Артемьев, входя, – Пользуйся левым от умывальника полотенцем – оно чистое.
 
      Синцов с неохотой встал, хотел было снять пиджак и повесить его на спинку стула, но при Маше не решился и пошел умываться в пиджаке.
 
      Когда он вернулся, Маши уже не было в компас, Артемьев сидел на диване и, покряхтывая, стаскивал тугие сапоги.
 
      – Погаси верхний свет, – сказал он и, в носках подойдя к письменному столу, зажег настольную лампу и раскрыл книжку.
 
      Синцов повернул выключатель и, быстро раздеваясь, лег под одеяло.
 
      – А ты чего не ложишься? – спросил он через несколько минут.
 
      – Приобрел привычку полчаса перед сном читать что-нибудь не по специальности, а то от одной военной литературы стали мозги сохнуть.
 
      В дверь тихо постучали. Это была Маша. Она пошла спать во вторую комнату, где стояла старая широкая кровать, на которой умер отец; пошла и вернулась. Вчера и третьего дня она спала там вдвоем с матерью. Она знала, что сейчас возьмет себя в руки, но, перед тем как остаться там в комнате одной, ей захотелось еще раз услышать живые, громкие голоса брата и Синцова, все равно о чем – еще минуту поговорить с ними.
 
      – Вы еще не спите? – спросила она.
 
      – Нет, – сказал Артемьев. – А что?
 
      – Во-первых, спокойной ночи, – сказала Маша через дверь, – Во-вторых, когда тебя будить?
 
      – Не надо. Я завтра буду на трибунах, встану позже тебя, в восемь. Спи, пожалуйста.
 
      – Хорошо, – сказала Маша. – Я, когда буду уходить, поставлю будильник около тебя на стуле, а то проспишь.
 
      – Спасибо.
 
      – А тебя, – все так же через дверь обратилась Маша к Синцову, – я разбужу в семь, когда уже сама соберусь. Ты ведь быстро оденешься.
 
      – Конечно, – сказал Синцов.
 
      – Поспишь лишних полчаса. А то, наверное, вчера выпускал до утра газету.
 
      Она погасила свет в передней, вернулась в комнату матери, сбросила туфли и прилегла на кровать, не раздеваясь, поджав ноги и задумчиво подперев кулаком подбородок.
 
      Настольная лампа была поверх абажура накрыта серым пуховым платком Татьяны Степановны; казалось, что где-то за пеленой тумана горел маленький, далекий костер.
 
      Вот так в первые месяцы, приехав из Москвы в Комсомольск, она сидела вечерами, глядя на огонь костра, и упрямо говорила себе, что все правильно, что она верно сделала, что не стала отказываться и поехала.
 
      Ехать в Комсомольск ей, по мнению отца, было вовсе не обязательно, тем более не окончив своего электротехникума. Но она, когда ее вызвали в комитет комсомола, сразу сказала «да», и уговорить ее пойти на попятную оказалось невозможным.
 
      Синцову она сказала об этом не сразу, а день отъезда все близился, и когда она наконец собралась с духом и сказала ему о своем отъезде, он, побледнев, спросил только одно: «Сколько дней остается?» – повернулся и ушел. Чувствуя себя виноватой, она искала его, приходила к нему в институт и в общежитие, но он неделю не ходил на занятия, ночевал неизвестно где, так и не появился до самого дня ее отъезда.
 
      Ее провожало много народу. Были подруги по техникуму и товарищи с завода. Был Павел, приехавший сдавать испытания в академию. Был отец, молчавший и откровенно недовольный, и мать, старавшаяся казаться веселой.
 
      Шел сильный весенний дождь, Синцов пришел позже всех и стоял под дождем сзади всех, без пальто и кепки, подняв воротник своего кургузого пиджака, сгорбившись и зябко засунув длинные руки в карманы.
 
      Когда поезд вот-вот уже должен был тронуться, он вдруг, раздвинув всех, подошел к подножке, на которой стояла Маша, молча взял ее за руку и отвел на несколько шагов в сторону.
 
      – Маша… – сказал он таким голосом, что она перестала замечать и его сгорбленные плечи, и зябко поднятый воротник, и слипшиеся волосы, с которых смешно капала на нос вода. – Маша, – повторил он, – я тебя люблю. Обещай, что ты выйдешь за меня замуж.
 
      Маша вздрогнула и, обняв его за шею, несколько раз крепко поцеловала.
 
      – Обещай! – повторил он.
 
      – Молчи, молчи! Слышишь, молчи! – испуганно зашептала она, продолжая целовать ею.
 
      У нее сразу выскочили из памяти все приготовленные на этот случай слова, как будто их никогда и не было. Ей хотелось только одного – чтобы он сейчас же замолчал.
 
      – Молчи, пожалуйста… Хорошо… Я не знаю, я подумаю, только молчи, пожалуйста, – повторила она, испуганно глядя на него.
 
      – Ты что, передумала? Остаешься? – со своей вечной ухмылкой спросил Павел, тронув ее за плечо.
 
      Она повернулась и увидела, как окно вагона медленно проезжает мимо ее плеча. Нагнав вагон, она вскочила на подножку. Все гурьбой двинулись по ходу поезда, только Синцов, но двигаясь, по-прежнему стоял там, где она его оставила, и, глядя ей вслед, зажав во рту папиросу, одну за другой зажигал гасшие на дожде спички.
 
      Маша написала Синцову первая. Он задал ей вопрос, на который надо было ответить. Но она не ответила, она просто написала ему длинное письмо, переполненное первыми впечатлениями; в письме все выглядело красивей и интересней, чем было на самом деле.
 
      Через два месяца она получила от него ответное письмо, в котором, однако, не было ни слова о том, о чем он говорил ей на вокзале. Она обещала подумать, а ему нечего было прибавлять к тому, что он сказал. Примерно так поняла она его молчание, и поняла правильно. Ни в одном из своих писем за три года он ни одним словом не напомнил ей об этом.
 
      Когда он два года назад написал ей, что окончил Институт журналистики и уехал работать в Вязьму, она вдруг подумала, что он женился, и два дня ходила сама не своя, пока не догадалась еще раз перечесть письмо. Женившись, нельзя писать другой женщине такие письма. То, о чем он писал Маше, было всей его жизнью, – так что же тогда остается на долю другой женщины, если она действительно существует?
 
      Конечно, он не женат. Какие глупости! Во всяком случае, она сама, если бы вышла замуж, никому другому, кроме лужа, не смогла бы писать такие письма.
 
      Синцов все три года писал ей регулярно, два раза в месяц.
 
      Иногда письма были короткие, как он выражался – со чем-нибудь одном», иногда очень длинные – обо всем.
 
      Эти письма она особенно любила. Быть может, в них, кроме стремления рассказать ей о себе, он еще подсознательно удовлетворял свою тягу к писательству.
 
      Однако при всей той душевной близости к Синцову, которую рождала в Маше их переписка, трехлетняя разлука делала свое дело: забывались лицо, волосы, глаза. Два раза за это время ей показалось, что она влюбилась. И ее даже брало зло, что на самом деле это не так. Все эти три года она чувствовала душевную скованность, иногда сердившую ее, а иногда делавшую счастливой, но при этом мысль вдруг взять и поехать к Синцову к выйти за него замуж все чаще представлялась ей не то что невозможной, а какой-то неправдоподобной.
 
      Неизвестно, как в конце концов повернулась бы ее жизнь, если бы не внезапная смерть отца и полное тоски и одиночестве письмо матери, над которым Маша проплакала целую ночь, а утром ответила на него телеграммой, что еще не знает, насовсем или в отпуск, но скоро приедет. Через полтора месяца она выехала в Москву, взяв отпуск за три года сразу, снявшись с комсомольского учета и честно уговорившись, что, может быть, и не вернется. Она не скрывала от себя, что, кроме письма матери, в ее решении сыграло роль и желание увидеть Синцова. Желание, е может быть, даже и необходимость так или иначе решить их отношения.
 
      Она так хотела и так боялась его увидеть, что, готовясь к отъезду, не ответила на его последнее письмо, чтобы не предупреждать заранее. Еще сегодня утром ей одновременно хотелось и встретиться с ним, и еще хоть немножко отсрочить эту встречу.
 
      «И до чего же все это было глупо!» – подумала она, сквозь сон напоминая себе, что нужно погасить свет, раздеться и лечь под одеяло, по чувствуя, что она этого уке не сделает.
 
      – Маша! – тихо сказал Артемьев, войдя в комнату.
 
      – А? – сонно откликнулась Маша. – Что случилось?
 
      – Ничего особенного. Не спится. – Артемьев присел на кровать рядом с сестрой. Ему и правда не спалось: перед близкие отъездом в усталую голову вперемешку лезла всякая всячина.
 
      – Ну чего пристал, рыжий? – все так же сонно спросила Маша; в детстве она дразнила его этим, а потом, наоборот, называла так в ласковые минуты.
 
      Артемьев пришел рассказать ей о своем отъезде и о том, что поедет один. Но, увидев, что Маша совсем сонная, только спросил:
 
      – Как ты, довольна?
 
      Маша сквозь сон поняла, что он спрашивает ее о Синцове, но она не хотела и не могла сейчас говорить об этом даже с ним. Делая вид, что она снова заснула, Маша повернула голову и уткнулась носом в лежавшую на краю подушки большую жесткую руку брата. Через несколько минут она и в самом дело заснула.
 
      Высвободив руку, Артемьев поднялся и подошел к окну. Окна его комнаты выходили во двор, а это, единственное в квартире, – на улицу.
 
      Стекла тихонько подрагивали, по улице, в сторону Красной площади, на рысях проходила конная артиллерия.

Глава третья

      Сначала Артемьеву хотелось, чтобы отъезд к месту назначения задержался хотя бы на неделю, до торжественного выписка военных академий, на котором, как всегда, по традиции, должен был присутствовать Сталин.
 
      Но миновал и этот долгожданный день, и еще пять дней, и еще пять, неопределенность предотъездной жизни стала уже тягостной, когда наконец их вызвали в Наркомат обороны.
 
      Вечером того же дня Артемьев уже получал в воинской кассе Северного вокзала плацкарты на отходивший завтра курьерский поезд Москва – Владивосток.
 
      Позвонив с вокзала Бондарчуку и Санаеву, что плацкарты у него на руках, он вышел через Орликов переулок на Садовую и не спеша пошел по направлению к дому. Он знал, что мать, как всегда, вернется с завода поздно, а Маша, непременно желавшая его проводить и один раз уже упросившая отсрочить ей начало путевки, только вчера наконец уехала в санаторий.
 
      Шагая по Садовому кольцу, Артемьев твердо знал, что ему некуда торопиться и некуда заходить, кроме одного дома. Но и в этот дом ему было заходить незачем. Тем не менее, несмотря на эту здравую мысль, он через полчаса оказался на Сретенке, у дома, где жила Надя.
 
      В колебании постояв у подъезда, он решил, что это даже к лучшему – подняться, сказать, что он едет, и навсегда проститься, не оставляя себе никаких лазеек в прошлое. Но, если быть до конца честным с самим собой, его просто-напросто все еще тянуло к этой женщине.
 
      Уже поднявшись на третий этаж и стоя перед дверью Надиной квартиры, он спросил себя: «Ну, а что будет, если она в ответ на твои слова об отъезде вдруг, против всех ожиданий, решит все бросить и ехать вслед за тобой? Решит с тем мгновенным безрасчетным порывом, какие у нее бывали и раньше, правда, не по таким важным поводам…»
 
      – Не может быть! – нажимая на звонок, вслух сказал он, так и не ответив себе, что он сделает, если это невозможное все же случится.
 
      Надя была дома и сама открыла дверь. То, что он пришел не только неожиданно, но и не вовремя, Артемьев почувствовал лишь в первую секунду, когда Надя еще не овладела своим лицом. На нем мелькнуло странно ожесточенное и в то же время испуганное выражение, такое, как будто она хотела захлопнуть дверь. Но уже в следующую секунду она улыбнулась и заговорила домашним тоном, очень шедшим к надетому на нее передничку и закатанным рукавам блузки.
 
      – Здравствуй, Павлик! Очень рада тебя видеть, – сказала Надя. – Ты совсем пропал в своей академии. Дан я тебя поцелую в щеку. Сам закрой самок, а то я и так уже измазала его маслом: хозяйничаю, пеку пирожки. Мама отсутствует, а у меня гости. Проходи прямо в столовую, знакомься.
 
      Она поспешно повернулась и исчезла в кухне. Зная Надю, Артемьев заранее был убежден, что после истории с письмами она встретит его как можно ровней и ласковей, чтобы подчеркнуть этим, насколько он был груб с нею в прошлый раз. Но сейчас в ее ласковом тоне была какая-то задевшая его ухо чрезмерность. Он снял фуражку, причесался перед зеркалом и подошел к двери в столовую. Он ожидал услышать там шум голосов и даже на секунду задержался, подумав, что, может быть, лучше прямо пройти в кухню, проститься там с Надей и исчезнуть. Но за дверью было тихо. Он отворил дверь и вошел.
 
      В хорошо знакомой ему столовой с красивым, но слишком громоздким для этой комнаты старым буфетом красного дерева и круглым столом сидели не гости, а всего одни гость, летчик, быстро обернувшийся и с нескрываемым любопытством посмотревший на Артемьева.
 
      Артемьев сообразил, что Надя говорила в коридоре достаточно громко для того, чтобы гость слышал каждое ее слово, и тог теперь сидел и с интересом ждал, когда в комнату войдет неизвестный ему Павлик, который долго пропадал и которого хозяйка после разлуки сочла нужным поцеловать в щеку.
 
      Стол был накрыт на двоих. На нем стоял хрусталь, у обоих приборов лежали жестко накрахмаленные салфетки, согнутые гармошкой и засунутые в серебряные кольца. Очевидно, Надя старалась вовсю.
 
      Артемьев неожиданно для себя ужасно озлился разом на все: на крахмальные салфетки, на хрусталь, на гостя, на Надю, а больше всего на самого себя. Ему захотелось немедленно наозорничать: выпить и съесть все приготовленное, пересидеть гостя, вывести из терпения Надю, – словом, сделать все как раз противоположное тому, что от него, наверное, ждут и Надя, и ее гость, и эта столовая с крахмальными салфетками и хрусталем.
 
      «Хорошо же, – подумал он, со злостью вспомнив Надин звонкий поцелуй в щеку, – я буду, очевидно, представлен здесь как свой человек в доме, друг детских игр, которого хозяйка со школьных лет посвящает в свои сердечные тайны. Будь по-твоему! Но не ищи на моем лице печати страдания – я не доставлю тебе этой радости».
 
      И Артемьев с удовольствием услышал свои собственный спокойный и веселый голос:
 
      – Здравия желаю, товарищ полковник! Хозяйка приказала знакомиться. Артемьев.
 
      – Козырев, – поднимаясь ему навстречу, сказал гость.
 
      Теперь Артемьев мог хорошо разглядеть его. Это был низенький крепыш с густыми курчавыми волосами и тремя орденами на широкой груди.
 
      «Так вот кто, оказывается, ее новый знакомый, побывавший в далеких краях, о котором она как-то раз небрежно мельком упомянула. Пожалуй, он даже чуть-чуть пониже ее», – подумал Артемьев, с внутренней усмешкой вспомнив, как Надя любила говорить, что мужчины маленького роста для нее вообще не существуют.
 
      Он крепко, как всегда всем людям, пожал Козыреву руку, с. удовольствием продолжая чувствовать в себе все растущее спокойствие.
 
      – Курите? – спросил Козырев, чтобы что-нибудь сказать, и протянул Артемьеву папиросы.
 
      – Нет, спасибо, не приучен.
 
      Не зная, о чем говорить с Артемьевым, и от этого не совсем ловко чувствуя себя, полковник прохаживался по комнате, усердно затягиваясь папироской и хмуря брови. Но как только в дверях появилась Надя, все лицо его самозабвенно просияло и словно потянулось ей навстречу.
 
      «Любит», – подумал Артемьев, впервые отчужденно, издалека рассматривая Надю, ее высокую, полнеющую, статную фигуру, ее красивое лицо с большими серыми, чуть-чуть навыкате глазами и капризным ртом.
 
      – Познакомились? – спрашивала между тем Надя, присев на корточки у буфета и доставая оттуда тарелки для Артемьева.
 
      – Ага! – сказал Артемьев.
 
      Надя мгновенно повернулась к нему. Интонация голоса чем-то – она сама еще не могла понять, чем? – поразила ее.
 
      – Познакомились, – подтвердил Козырев, продолжая сиять улыбкой навстречу Наде.
 
      А Надя уже стояла за спиной Артемьева и, наклонясь через его плечо, расставляла перед ним тарелки.
 
      – Ну, подвинься же, медведь этакий, видишь, я не дотянусь, – говорила Надя тем же тоном, каким она начала разговаривать с ним еще в дверях. – А рюмки сам возьми, вон они в буфете. Ты же свой человек.
 
      «Ну вот, свой человек уже есть», – подумал Артемьев и непроизвольно, словно он собирался считать по пальцам все свои осуществившиеся предположения, загнул мизинец левой руки.
 
      «За рюмками я послан для того, – подумал он, доставая рюмки и стоя спиной к Наде и Козыреву, – чтобы она могла тем временем пожать плечами и беспомощно улыбнуться с выражением лица, означающим: «Ну как я могла не пригласить его к столу, раз уж он пришел?»
 
      Он вернулся с набором рюмок в руках.
 
      – Наливай, мы уже налили, – сказала Надя. – Тебе повезло. Петр Сергеевич уже давно здесь и голоден как волк, но я его уговорила подождать, не садиться за стол, пока я не поджарю пирожки к бульону, чтобы потом уже больше не отрываться.
 
      – Ваше здоровье! – сказал Артемьев и чокнулся с Козыревым. Потом он повернулся к Наде и чокнулся с ней.
 
      – Ты знаешь, я не пила ни капли с тех пор, как была у тебя, не этот, последний раз, а еще в марте, – сказала Надя, отпив полрюмки водки
 
      «Как она торопится сказать все сама, – подумал Артемьев, – забежать вперед, чтобы не сказал чего-нибудь я».
 
      – Мы большие друзья с Павликом, – повернулась Надя Козыреву. – С первого класса школы. Страшно сказать! Девятнадцать лет!
 
      Артемьев, на этот раз уже мысленно, загнул второй палец.
 
      – Что ты улыбаешься? – спросила Надя, и в ее голосе проскользнула нотка тревоги.
 
      Он действительно, даже не заметив этого, улыбнулся собственным мыслям.
 
      – Вспоминаю детство, – сказал он.
 
      – Да, ты живой свидетель тому, что мне двадцать семь. – сказала Надя, – Я не убавляю и никогда не буду убавлять себе года.
 
      Это она сказала Козыреву.
 
      – Вам в этом нет нужды, – сказал Козырев, влюбленно гляди на нее.
 
      – А и придет нужда – так все равно не стану, – ответила она. – Я и губ не мажу и не понимаю, зачем это делают. Вообще ценю в жизни только настоящее, неподдельное; неподдельную дружбу, неподдельную любовь.
 
      «Решила выйти за него замуж», – подумал Артемьев, чокаясь с Козыревым и кожей чувствуя, как в эту секунду Надя взглядом наскоро, тревожно обыскивает ею лицо.
 
      Мужчины выпили по нескольку рюмок водки, попробовали и похвалили все закуски, стоявшие на столе. Надя почти не пила: полрюмки водки вначале, а потом только пригубливала все одни и тот же продолжавший оставаться полным бокал вина. Это была новость.
 
      «Замуж, замуж!» – снова подумал Артемьев.
 
      – Совсем не пьете, Надежда Алексеевна, – сказал Козырев. – Неужели вы всегда так?
 
      Надя быстро посмотрела на Артемьева и снова бросилась навстречу опасности.
 
      – Ах, Петр Сергеевич, не хочется признаваться, но я ведь грешница – Павлик знает. Иногда и две и даже три рюмки вдруг выпью. Особенно если очень весело или очень грустно. В отца. Он у меня был могучий человек. И любил выпить. Я только последние два месяца стала такой трезвенницей. Просто как-то в голову не приходит… – «Последние два месяца» она проговорила с нажимом. Очевидно, это был срок их знакомства с Козыревым.
 
      Артемьев посмотрел на Козырева. Тот сидел откровенно счастливый, доверчивый, притихший. Встретив взгляд Артемьева, он открыто улыбнулся. Он был рад, что все так хорошо, что Артемьев школьный товарищ Нади и больше ничего. Как ни странно, он, кажется, верил в это.
 
      – Павлик, пойдем на кухню, возьмем пирожки и бульон, а то я сразу не донесу, – скатала Надя.
 
      Она тоже видела лицо Козырева и понимала, что сейчас уже может спокойно потянуть Артемьева за руку из комнаты и на минуту остаться с ним наедине.
 
      Она и в самом деле хотела выйти замуж за Козырева и даже твердо решила это сделать. С трудом взяв себя в руки, когда появился Артемьев, она в душе все время волновалась, чувствуя свою зависимость от того, как он поведет себя в каждую следующую минуту. Сейчас она желала только одного: чтобы скорей кончился этот обед и мужчины сразу и вместе уехали. Для того чтобы вынудить Артемьева сделать это, она и решила заставить его пойти с собой в кухню. Она заранее придумала, что скажет ему: сейчас она просит его только об одном – чтобы он поскорее уехал вместе с Козыревым. А завтра она сама придет к нему, и они, может быть, последний раз в жизни, поговорят вдвоем о том, что было, и о том, что будет или чего не будет.
 
      То, что мужчины в этом случае уедут вдвоем, ее тоже тревожило, хотя, зная Артемьева, она была почти уверена, что он из гордости не поддержит разговора, даже если Козырев что-нибудь спросит о ней. Но все-таки бог знает, о чем они там будут говорить! Однако сделать так, чтобы Артемьев ушел, а Козырев остался, казалось ей еще более опасным – она боялась окончательно разозлить этим Артемьева.
 
      – Ну, пойдем, помоги мне, – повторила Надя, протягивая Артемьеву руку, но он не двинулся с места.
 
      – Нет уж, хозяйка так хозяйка, – сказал он и, как показалось ей, вызывающе улыбнулся. – Я на кухню не пойду. Не мужское это дело.
 
      Это было так неожиданно и так разрушало весь ее простой и прекрасный план, что Надя опешила и остановилась, удивленно глядя на Артемьева. Артемьев тоже смотрел на нее в упор, примерно представляя себе, зачем его зовут, и не собираясь оставаться с ней наедине.
 
      Надю выручил выскочивший из-за стола Козырев. Он был окончательно счастлив оттого, что Артемьев не захотел выйти вместе с Надей.
 
      – А я хоть и мужчина, но с удовольствием пойду на кухню, – сказал он, – если только вы, Надежда Алексеевна, разрешите вас сопровождать.
 
      – Да уж разрешаю, что с вами сделаешь, – сказала Надя, вновь обретая выдержку.
 
      Оставшись один, Артемьев с облегчением почувствовал, что у него исчезло всякое желание прощаться с Надей, говорить ей те слова, которые еще час назад казались ему необходимыми. В самом деле, какое отношение к ней имеет его отъезд и какое отношение она имеет к его отъезду? И зачем ей вообще знать, что он уезжает?
 
      «Надо доесть обед, подняться и уйти вместе с этим Козыревым, который будет проклинать меня за то, что я поднялся слишком рано, потому что Надя, конечно, заставит его уйти вместе со мной. Заставит, несмотря на то что собирается выйти за него замуж, или, верней, как раз потому, что собирается».
 
      Через минуту Надя и Козырев вернулись. Надя несла блюдо с пирожками, а Козырев – супник с бульоном. За бульоном с пирожками последовали отбивные котлеты и чай.
 
      Теперь, встревоженная непонятным для нее поведением Артемьева, Надя вторую половину обеда на всякий случай стремилась все время говорить сама, не давая вставить слова ни Козыреву, ни, в особенности, Артемьеву. Она говорила о чем и о ком угодно. Сначала она долго говорила о своей матери, у которой такая ужасная профессия зубного врача, что когда она принимает у себя в кабинете больных, то так и ждешь, что за стеной кто-нибудь вскрикнет или зашуршит эта адская машина. И Надя очень похоже и смешно показала, как жужжит бормашина.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5