Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двадцать дней без войны (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Симонов Константин Михайлович / Двадцать дней без войны (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Симонов Константин Михайлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Он чокнулся с Лопатиным и первым выпил.
      - Как ты располагаешь - спать пли разговаривать? Я поирежнему полуночник!
      - На первый раз могу соответствовать, - сказал Лопатин. - В дороге выспался почти до отказа.
      - Тогда проговорим до утра! А потом положу тебя спать там, у мамы, на мамину кровать... - Вячеслав Викторович кивнул на дверь с занавеской.
      Это было как раз то, о чем не решался спросить у него Лопатин с первой минуты, как вошел в эту комнату, где не было следов ни женских рук, ни женского дыхания. Он знал, что мать Вячеслава тогда, в августе сорок первого, тоже уехала с ним в Ташкент; уез.ала и его жена Ирина. Но жены могло и не быть с ним. Она и до войны то бывала, то не бывала... А мать...
      - Что с мамой? - спросил Лопатин, боясь того ответа, который услышал.
      - Умерла три месяца назад. На той самой кровати, на которой будешь сегодня спать. Сразу! Даже "скорая помощь" не успела приехать. От старой грудной жабы, которой она всегда страдала. Климат ей почему-то не подходил, хотя врачи, наоборот, говорят, что перемена климата помогает... А ей не подходил! Плохо переносила жару. Того лета почти не застала, это выдержала, а в сентябре умерла... Мама часто вспоминала тебя... И всех других, кого она любила. Она ведь одно из двух - или любила, или не любила... Я всегда завидовал в ней этому. Сердилась на вас, на тех, кого любила, что не пишете мне писем сюда, и на меня, что я вам не пишу писем туда. Я пробовал ей объяснить, что в сложившихся обстоятельствах не могу писать тебе первым.
      Но она не желала этого понимать. Говорила: ну, так пусть он напишет первым... Только не думай, что я хотел получать от вас письма. В какие-то минуты хотел, но чаще не хотел. Особенно от тебя!
      - Почему "особенно"? - спросил Лопатин.
      - Потому что ты старше меня, а не моложе. И перед тобой пет даже того оправдания, к которому я в минуты слабости прибегаю, думая о своих учениках. А иногда я думаю, что они вообще никогда ничему у меня не учились. А если и учились, не желают помнить об этом.
      - Почему? - Лопатин внутренне вздрогнул от неподдельной горечи сказанного. - Ты в свое время так много хорошего сделал для них, что свинья тот, кто это забудет! Я как раз недавно встретил на фронте, в дивизионной газете, этого твоего любимца, которому ты предрекал особенно много... И он поминал тебя добрым словом.
      - Он два раза писал мне, - сказал Вячеслав Викторович.
      - А ты?
      - А я два раза ответил. Оба раза одно и то же: спасибо, что ты помнишь меня... Больше мне нечего было ему написать. Если желаешь знать правду, вчера, услыхав, что ты приедешь, я полночи думал: как мне быть? Может, вообще не попадаться тебе на глаза? А потом не выдержал. Наверно, наслушался там, в Москве, издевок по моему адресу?
      Лопатин кивнул.
      - А теперь я хочу объяснить сам.
      Но хотя сказал, что хочет объяснить, долго ничего не объяснял. Сидел и молчал, уперев локти в стол и обхватив голову руками.
      А Лопатин сидел напротив и смотрел на эти исхудалые, подрагивающие руки.
      Нет, Вячеслав не был похож на человека, струсившего на войне, но счастливого тем, что он спасся от нее. Он был не просто несчастен, он был болен своим несчастьем. И те издевки над ним, которые слышал Лопатин в Москве, при всем своем внешнем правдоподобии были несправедливы. Предполагалось, что, спасшись от войны, он сделал именно то, чего хотел. А он, спасшись от войны, сделал то, чего не хотел делать. И в этом состояло его несчастье.
      Да, да, да! Все против него! Он всю жизнь писал стихи о мужестве, и читал их своим медным, мужественным голосом, и при случае давал понять, что участвовал и в гражданской войне, и в боях с басмачами. Он постоянно ездил по пограничным заставам и считался старым другом пограничников, и его кабинет был до потолка завешан оружием. И в тридцать девятом году, после того, как почти бескровно освободили Западную Украину и Западную Белоруссию, вернулся в Москву весь в ремнях, и выглядел в форме как само мужество, и заставил всех верить, что, случись большая война - уж кто-кто, а он на нее - первым!
      И вдруг, когда она случилась, еще не доехав до нее, после первой большой бомбежки вернулся с дороги в Москву и лег в больницу, а еще через месяц оказался безвыездно здесь, в Ташкенте.
      Было не с ним одним; было и с другими такими же сорокалетними, как он. И на фронт не ездили, а просто эвакуировались, уехали. Приняли близко, некоторые даже слишком близко, к сердцу советы сберечь себя для литературы и получили разные брони.
      Но другим как-то забыли это, спустили - кому раньше, кому позже. А ему - нет, не забыли! Слишком уж не сходилось то, чего от него ждали, с тем, что вышло...
      "Но ведь и он сам тоже, наверное, ждал от себя другого, чем вышло? И не может этого ни забыть, ни простить себе, - думал Лопатин, глядя на молча сидевшего Вячеслава Викторовича. - Иначе о чем говорить и зачем говорить?"
      - Можешь мне не верить, - наконец оторвав руки от лица и положив их перед собой на стол, сказал Вячеслав Викторович, - но я правда заболел тогда. Страшно, глупо, может быть, для когото неправдоподобно, но заболел. Когда наш эшелон там, не доезжая Минска, разнесло в щепы и я вылез из-под откоса, среди стонов, среди кусков людского мяса, только что бывших людьми, я понял, что не смогу сесть на другой поезд и ехать еще раз через все это - туда. Меня рвало раз за разом, до желчи, до пустоты, и я не мог преодолеть себя. Я вернулся в Москву с этой трясучкой, которая и до сих пор не прошла. И врачи мне сказали, что я болен, что у меня после шокового потрясения... - Он употребил латинское название болезни, которое Лопатин где-то слышал. - Я не просил; они сами, видя мое состояние, отправили меня на комиссию и демобилизовали.
      "Не был бы ты известный писатель, на комиссию, может, и послали б, а демобилизовали бы вряд ли! Отправили бы на первое время в тыловые части, с ограниченной годностью", - жестоко подумал Лопатин, не из неприязни к Вячеславу, а просто так, для точности. В таких вещах он любил точность.
      И Вячеслав Викторович словно угадал его мысли:
      - Не думай, я понимаю, что с кем-то другим могли бы и подругому. Но со мной так. И наверно, правильно. Ты можешь сказать, что еще не поздно, что я могу попроситься и мне разрешат поехать в какую-нибудь армейскую газету. Наверно. Но я не могу.
      И не потому, что цепляюсь за жизнь. Не цепляюсь. Совершенно не хочу жить. Но боюсь самого себя. Боюсь во второй раз того же позора. Я не могу перешагнуть не через страх смерти, а через ужас этой боязни за самого себя. Что ты молчишь, как проклятый? Что я еще должен тебе сказать, чтобы ты сам наконец заговорил?!
      Он выкрикнул это с такой жаждой, чтобы его кто-то оправдал, нашел для него слова утешения, что Лопатину стало не по себе от сознания, что у него нет за душой таких слов.
      - Тебе надо поменьше вспоминать обо всем этом, - сказал Лопатин, - и побольше работать. Раз не можешь преодолеть себя, делай то, что можешь. Другого выхода нет. Я, во всяком случае, не вижу.
      - Я работаю, - сказал Вячеслав Викторович. Он ждал чегото другого, а не этих простых слов. - Я работаю, - повторил он. - Сижу здесь и пишу стихи о войне. Пишу дрянь. И сам понимаю, что дрянь, потому что не могу, сидя здесь, писать о войне не дрянь.
      "Ну так пойди служить, коли пишешь дрянь", - чуть было не сказал Лопатин.
      - Не пишется о войне - пиши о другом.
      - Я пишу. Почти каждую ночь пишу о другом. Пишу книгу про собственную свою жизнь, никому сейчас не нужную.
      Так и осталось непонятным, про что сказал "никому не нужную" - про эту книгу или про свою жизнь?
      Наверное, надо было попросить его что-нибудь прочесть из этой книги. Наверное, он ждал этого. Но Лопатин не попросил. Дай бог, если это хорошо! А если плохо?
      Та решимость отчаяния, с которой Вячеслав сказал ему правду о себе, ставила в глазах Лопатина этого оказавшегося таким слабым перед лицом войны человека намного выше людей, которые вели себя низко, но при этом жили так, словно с ними ничего не случилось, и, легко согласившись, чтобы вместо них рисковал жизнью кто-то другой, сами продолжали существовать, сохраняя вид собственного достоинства.
      И все-таки правда Вячеслава о себе была только его правдой, а не вообще правдой. Вообще-то, перед лицом войны он хотя и мучился этим, все-таки жил неправедной жизнью. И это тоже была правда. И более важная.
      И, полный добра к этому человеку, Лопатин все равно не мог перешагнуть в своих чувствах через эту главную правду. И тот чувствовал это.
      Вячеслав Викторович разлил портвейн до конца - вышло еще почти по стакану - и молча выпил, с поспешностью человека, с трудом удерживающего себя от этого.
      "Уж не спиваешься ли ты вдобавок ко всем своим несчастьям?" - с тревогой подумал Лопатин.
      - Не злоупотребляешь?
      - К счастью, нет такой возможности, - сказал Вячеслав Викторович. - С трудом выклянчил сегодня, под тебя, эту бутылку.
      Водка на черном рынке, наверно, сам знаешь почем. Пью на свои, своих мало, а в шутах и прихлебателях ни при ком ие хожу, пока удерживаюсь.
      Житейская горечь, с которой он это сказал, напомнила Лопатину, как этот человек и умел и любил пить, а еще больше любил поить других, и именно на свои!
      - А мало - не оттого, что бездельничаю. Книгу пишу по ночам, а днем тружусь по мере сил, больше, чем когда-нибудь. И по радио выступаю, и чужие стихи перевожу, и песни для кино пишу.
      И в окружной военной газете начинающих консультирую. И свое старое всюду, где могу, читаю. Старое еще помнят! Не бездельничаю, напрасно подумал.
      - А я и не думал, - сказал Лопатин.
      - Расскажи лучше о себе. От других слышал много, хочу от тебя. Только сперва съедим кашу, пока теплая. - Вячеслав Викторович снял крышку с кастрюли.
      Они съели кашу - Лопатин без особой охоты, а Вячеслав Викторович с жадностью человека, привыкшего есть не досыта. Доел кашу, макнул корку хлеба в соус, оставшийся на дне банки из-под бычков, и вытер ее досуха.
      Лопатин молчал, ему не хотелось рассказывать о себе. Во всяком случае, о том, чего, наверно, ждал Вячеслав: где был, что видел, где ранили, за что орден... Что-то мешало рассказывать сейчас об этом. Все равно что сытый голодному - о еде. Сделал вид, что не понял вопроса, и сказал о своей личной жизни, что окончательно разошелся с Ксенией.
      - Я знаю, - сказал Вячеслав Викторович. - Встретил ее не так давно на улице; сама сказала. Горда, что разошлась с тобой, как она выразилась, по-хорошему. А я тоже один.
      Этого можно было и не объяснять. И так видно, что он один.
      - В прошлом году, когда попал сюда, Ирина прибыла меня жалеть, но я выставил. Если бы просто так, наверно бы, не выставил. Но уж слишком откровенно было написано на ее богоматерном лике, что явилась совершить христианский подвиг. Отбыла и вновь живет собственной жизнью вдали от меня. Наверно, война правильно делает, когда занимается хирургией. Хотя и прошла мимо меня, но это в моей жизни отрезала.
      "Насчет отрезала верно, - подумал Лопатин, - а что прошла мимо неправда. Ни мимо кого она не прошла! Хочешь не хочешь, а война все равно теперь в каждой жизни. И в чьей-то трусости, и в чьей-то храбрости, и в чьих-то попытках жить как ни в чем не бывало".
      - А впрочем, в моем положении не мне судить других людей, в том числе и Ирину, - с вымученным смирением добавил Вячеслав Викторович.
      - Это не разговор, - сказал Лопатин. - Судить может каждый каждого. И как бы это поласковей выразиться? - только недалекие, что ли, люди могут считать, что если они раз в жизни поступили храбрей других, это на всю остальную жизнь делает их судьями чужих поступков. Не приемлю такого взгляда! Человек на войне и судья и ответчик. И считать себя только тем или только другим нельзя! Сорок первый год почти по каждому из нас так стукнул, что кости до сих пор трещат!
      И, лишь сказав это, понял, как важно было сказанное для Вячеслава.
      - Тебе тоже было очень страшно тогда, в начале? - с детской простотой спросил он.
      - Еще бы нет! - сказал Лопатин, вспомнив, как на третий день войны начинал ее в тех местах, до которых не доехал Вячеслав, и как много раз за эти первые дни ему было до судорог страшно, и как он не мог побороть страх и, может, так и не поборол бы, окажись один, а не вместе с другими, тоже боявшимися смерти, но делавшими свое дело людьми. И как он всетаки постепенно, именно постепенно, научился подавлять в себе это чувство страха, все дольше находясь среди людей, продолжавших делать свое дело. Так это было с ним и на Западном фронте, под Могилевом и Ельней, так было и после этого, в Крыму и в Одессе...
      Лопатин повторил вслух то, о чем подумал, и рассказал, как в последнюю ночь, когда уже шли из Одессы в Севастополь на эсминце, генерал Ефимов вдруг посреди этой бессонной ночи стал на память читать старые стихи Вячеслава про басмачей.
      - Мы несколько раз с ним встречались здесь, в Средней Азии, - сказал Вячеслав Викторович. - Он здесь и бригадой командовал, и начальником училища был. Говорили даже, хотя он сам этого не подтверждал, отшучивался, что, когда в Афганистане свергли Амманулу-хана, ходил туда на помощь во главе какого-то сводного мусульманского полка. Смеялись, что главная трудность была во время намазов; бойцы его со всех сторон прикрывали, чтобы никто не увидел, что он не мусульманин. В остальном-то внешность у него была подходящая для Востока. Он и голову тогда брил.
      - И сейчас бреет, - сказал Лопатин, вспомнив Ефимова, его бритую голову, кирпичное скуластое лицо и спускавшиеся ниже уголков рта азиатские усы.
      - Да, интересно, какой он теперь...
      - Наверно, сумею передать ему от тебя привет, - сказал Лопатин. Отсюда поеду через Каспий на Кавказский фронт. Он там армией командует. Надеюсь быть у него.
      Вячеслав Викторович молча смотрел на Лопатина. Может быть, в первом порыве хотел сказать: возьми и меня с собой туда, к Ефимову! Кажется, хотел. Но не сказал и долго, тяжело молчал. Потом спросил погасшим голосом:
      - Ну, а в самом Ташкенте-то у тебя что? Губер, сколько его ни спрашивал, так ничего и не сказал; на пять суток - и все! Я терялся в догадках. Уж не Ксению ли отбивать приехал?
      Лопатин объяснил, зачем он приехал в Ташкент.
      Они заговорили о киностудии: где она, как туда проехать, какие там снимаются картины и что за человек режиссер, с которым предстоит иметь дело Лопатину.
      Разговор, который, казалось, никогда не кончится, вдруг сам собой кончился.
      - Пора все-таки спать, - сказал Вячеслав Викторович. - Сейчас уложу тебя. - И снова повторил: - На мамину кровать, - так, словно ему некуда было деться ни от памяти, ни от этих детских слов.
      5
      Наверное, Вячеслав Викторович ничего не трогал в комнате матери после ее смерти. Как все было, когда она жила, так все и осталось.
      Но она, пока жила, жила не собой, а сыном, и эта комната после ее смерти больше напоминала о сыне, чем о ней. О его, а не о ее жизни на земле.
      Лопатин лежал на этой маминой кровати, узкой, старой, с никелированными шарами, может быть купленной здесь, но точно такой же, на какой она спала в Москве. Бывая сначала в одной их московской квартире, потом в другой, ему случалось заходить к ней в комнату. Она любила разговаривать с ним.
      Квартиры были разные, а над кроватью висели те же самые фотографии Вячеслава. И здесь, над этой кроватью, они висели на тех же местах.
      Лопатин лежал на этой кровати под старым, посекшимся ватным одеялом, заправленным в чистый пододеяльник. И пододеяльник был чистый, и простыня, и наволочка на подушке. Вячеслав всегда был заботлив к друзьям, таким и остался. Бог знает, на чем спит сам, в той комнате, на своей продавленной тахте, а здесь все чистое. Даже неудобно было ложиться, не помывшись с дороги, в такую чистую постель.
      Он сказал об этом, когда Вячеслав провожал его спать, но тот махнул рукой:
      - Авось ничего не набрался в дороге. А греть воду все равно не на чем. Завтра в баню сходишь. Губер тебя устроит в комендантской; у них там хорошо, чисто.
      Нет, Вячеслав тоже не спал; сначала Лопатину показалось, спит, но потом услышал, как он тихо, наверно в ночных туфлях, шатается там, за стеной, взад и вперед по своей холодной комнате.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3