Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двадцать дней без войны (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Симонов Константин Михайлович / Двадцать дней без войны (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Симонов Константин Михайлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В результате ты жив-здоров до сих пор, а его нет! Погиб вместе с двумя своими аппаратами - стареньким ФЭДом и новенькой трофейной "лейкой", которой щелкнул перед отъездом во дворе редакции тебя с дочерью.
      "Так и не вернулся, не проявил той пленки", - подумал Лопатин, лежа сейчас, через полгода после всего этого, под одеялом и полушубком в отапливаемом, но все равно холодном номере гостиницы "Москва" и читая пришедшее от дочери письмо.
      Дочь писала, что у нее все отметки четыре или пять, что она кончила медкружок и через двое суток на третьи ходит дежурить в госпиталь ночной санитаркой.
      "Наверное, клюет после этого носом на уроках", - улыбнулся, читая письмо, Лопатин.
      Письмо было бы совсем хорошее, если б не приписка, что "тетя Аня не пишет, потому что приболела, лежит, передает тебе привет.
      Только что ставила ей банки". Значит, и банки научилась там ставить! А сестра больна. Раз лежит - дело серьезное: такие, как она, пока с ног не свалятся, не лягут.
      Уже засыпая, он с раздражением подумал о Ксении: есть у девочки мать, здоровая, еще молодая баба, а ребенка пришлось навязать на шею старой больной женщине. И хотя до конца войны ничего другого, чем то, что он сделал, сделать было нельзя, у него все равно оставалось чувство какой-то нелепой вины, словно у девочки могла быть не эта, а другая мать, словно он когда-то давно мог выбрать ей в матери кого-то другого...
      Проснувшись, съев выдававшийся в гостинице по талонам на завтрак винегрет и выпив чаю, Лопатин сел отписываться. Писал весь день до вечера и весь следующий, почти не выходя из номера.
      Писать было трудно, потому что наступление было трудное. Наступали, ради того чтоб любой ценой приковать к себе стоявших против Москвы немцев, не дать им перебросить резервы на юг, где у них все сыпалось и трещало по швам. И если бы можно было вот так откровенно и написать про это, все сразу стало бы на свое место. Но как раз об этом и нет права писать. Во время войны такая откровенность за гранью дозволенного.
      На второй вечер Лопатин позвонил Гурскому. Редактор еще не вернулся с фронта.
      Лопатин попросил отсрочки, сказал, что, наверное, перекрестит все написанное и с утра начнет в другом разрезе. Назовет "Вторая зима" и напишет про один полк, в котором был. О том, как в снегу по горло три дня брали превращенную немцами в узел обороны совхозную усадьбу и все же взяли ее!
      - Н-насколько я понимаю, - сказал Гурский по телефону, - редактор ожидал, что ты возьмешь п-пошире.
      - А у меня пошире не выходит. Выходит как раз поуже!
      Скажи мне, как, по-твоему, название? И можно ли сдать послезавтра утром?
      - Н-название не самое гениальное, а н-насчет "м-можно", то с т-тех п-пор, как редактор п-перевел тебя в писатели, можешь ссылаться на т-творческие т-трудности. В пределах суточного оп-поздания, б-болыне все равно не сов-ветую!
      Гурский положил трубку, наверное очень довольный собой.
      Слова насчет перевода в писатели были его обычным ёрничеством.
      В поле зрения, или, точней, притяжения редактора Лопатин попал случайно. Он всегда много ездил и в одну из таких дальних поездок, когда вдруг начались халхин-голские события, оказался рядом с ними и своим будущим редактором - в Чите. А уже через сутки вылез из самолета в Монголии в своем штатском костюмчике, который впервые в жизни предстояло сменить на военную форму.
      В финскую войну редактор вспомнил о нем и вытребовал к себе в армейскую газету. А в начале этой войны, уже не спрашивая согласия, призвал как командира запаса и забрал в "Красную звезду".
      У редактора не было ни времени, ни охоты читать книги, которые Лопатин писал до их встречи. Главным для него было, что Лопатин работает с ним уже на третьей войне, а писатель или не писатель Лопатин - он не размышлял. Да и, но правде говоря, настоящими писателями считал только тех немногих, кого все знают, о ком услышишь на каждом углу. К ним он и относился как к писателям, старался, чтобы они почаще писали в газету, а если они оказывались на фронте, давал телеграммы своим корреспондентам, чтобы по возможности берегли писателей от пули и отправляли их материалы в Москву раньше собственных.
      Лопатин хорошо знал все это и не стремился стать для редакюра "писателем".
      "А там, после войны, будет видно, кто на что способен, - думал он иногда, перелистывая свои фронтовые тетради, которые вел по возможности регулярно и знал им цену. - Хватило бы духу да не разбиться бы где-нибудь по дороге на самолете! А материала - хватит! "
      В этой последней мысли присутствовала доза яду: мол, некоторым другим, кто по-другому, чем ты, ездит, может и не хватить.
      А тебе-то хватит!
      Перемену в отношении к себе редактора Лопатин заметил после возвращения из Сталинграда. Он высидел там в 62-й армии безотлучно почти два месяца. Переправился через Волгу в конце сентября, а уехал в ноябре, после того, как Юго-Западный и Сталинградский фронты соединились у Калача и взяли немцев в кольцо. Дождался этого там, в Сталинграде, и накануне отъезда передал по военному проводу последний очерк о людях, продержавшихся до конца на своих последних сталинградских "пятачках".
      До этого послал из Сталинграда еще четыре очерка - тоже больше о людях, чем о событиях. Потому что, по сути, люди и были тем главным событием, которое произошло в Сталинграде. Событием было то, как они воевали и, несмотря ни на что, выстояли.
      За это время у Лопатина два раза возникал соблазн попроситься в Москву, как говорят в таких случаях, "отписаться".
      А в сущности, передохнуть от опасности. Но он преодолел себя и высидел. И наверное, оттого, что дольше, чем когда-нибудь, просидел в одном месте, по многу раз встречаясь с одними и теми же людьми, глубже понял их и лучше написал про них - сам это чувствовал.
      Очерки перепечатали в "Правде". И передали по радио. Редактор, встретив Лопатина в Москве, поздравил с высокой оценкой его очерков "наверху". Так именно и выразился. И сказал, что приказано издать их отдельной книжкой. И что Алексей Николаевич Толстой, с которым он говорил по телефону, тоже похвалил очерки, назвал их художественными.
      Потом вдруг предложил отпуск на месяц.
      - Посажу тебя под Москвой, в Архангельском: напишешь нам что-нибудь совсем художественное, чтобы печатать с продолжениями.
      Под "совсем художественным" редактор подразумевал что-нибудь с вымыслом, например повесть.
      "Совсем художественное" Лопатин писать был не готов и от кабалы такого отпуска скрепя сердце отказался. Вместо этого просто неделю передохнул: до поездки на Западный фронт сидел в редакции и правил чужие материалы.
      После своих "художественных" очерков Лопатин стал в глазах редактора писателем. Не таким известным, как те, другие, но всетаки писателем. Над этим и язвил Гурский.
      Лопатин провозился над корреспонденцией еще день и утро, но все не мог найти концовки, когда Гурский позвонил ему снова.
      - Имей в виду, прибыл с фронта и сп-прашивал п-про тебя.
      Сказал ему, что раб-ботаешь над словом, обт-тачиваешь художественные детали. Но д-долыне, чем до вечера, обтачивать не советую! Если какие-нибудь заминки с п-пейзажем, в крайнем случае я впишу. Ты же знаешь: я мастер п-пейзажа. К-какой-нибудь там колко п-похрустывающий снежок или обнаженно беззащитные б-березки, - п-пожалуйста, могу б-бесплатно!
      Лопатин привез корреспонденцию поздно вечером.
      Редактор встретил его недовольно:
      - Что-то ты завозился не по-газетному.
      И сразу стал читать за своей конторкой написанное Лопатиным. Прочел до конца, пошевелил губами, прикидывая, как ото влезет в макет номера, и, без колебаний перекрестив красным карандашом полторы страницы, сказал:
      - Поставим завтра четырехколонником.
      Потом воткнул своим красным карандашом вопрос перед названием "Вторая зима".
      - Считаешь, что хорошо назвал?
      - Считаю, что хорошо.
      - Не соответствует содержанию, - недовольно сказал редактор. Обобщения-то у тебя не получилось!
      - Не получилось, - согласился Лопатин.
      - Какая же это "Вторая зима"? - Редактор перечеркнул название "Вторая зима" и поставил вместо него "В одном из полков". - Вот теперь соответствует. Ожидал от тебя большего. Но в общем, вышел из положения.
      Слова "вышел из положения" значили, что редактор и сам понимает трудности, которые стояли перед Лопатиным, но не хочет говорить с ним на эту тему, недоволен чем-то еще, кроме корреспонденции. Чем именно недоволен, выяснилось ровно через минуту, после того как он подписал и отправил материал в типографию.
      - Как это понять? - спросил он, порывшись на столе и сунув Лопатину под нос какую-то бумажку. - Сам не мог попросить? Решил на меня нажать? Так имей в виду: эта бумажка для меня пустой звук!
      - А я ничего не собираюсь просить, - сказал Лопатин. - И им
      объяснил, чтоб не писали, - откажешь.
      - А ты за меня не решай, откажу или не откажу. Если для дела надо - не откажу. Только зачем в обход?
      Он был не на шутку обижен, и Лопатину пришлось объяснить, как было дело с этой бумагой из Комитета кинематографии. После возвращения из Сталинграда ему прислали сценарий киноновеллы, написанный по одному из его сталинградских очерков. В сценарии было много галиматьи. Тот, кто его сделал, не нюхал фронта, и Лопатин не подписался под этим сочинением.
      Тогда председатель комитета предложил, что попросит редактора об отпуске: пусть Лопатин съездит на несколько дней в Ташкент и там, на месте, с режиссером исправит в сценарии все, что нужно.
      Лопатин отказался, сказал, что он завтра уезжает на фронт, а когда вернется, все, что сможет, поправит в Москве.
      - А они все-таки написали. У них горит с этим боевым киносборником. Так что ты зря раскипятился.
      - Ты знаешь, как я к тебе отношусь? Только поэтому, - сказал редактор.
      В его устах это было извинением - в той предельной форме, на которую он был способен.
      - А раз хорошо относишься, не будь подозрительным.
      - А ты меня не учи.
      - А я старше тебя, вот и учу.
      В глазах редактора на секунду мелькнуло что-то, вдруг заставившее Лопатина вспомнить, как в начале их знакомства на Халхин-Голе после какого-то препирательства редактор поставил его по стойке "смирно". Потом, когда они подружились, он отрицал это и говорил, что не помнит такого случая, но такой случай всетаки был. И, вспомнив этот, все-таки бывший с ним, случай, интендант второго ранга Лопатин улыбнулся, глядя на стоявшего перед ним дивизионного комиссара.
      - Чего скалишься?
      - Радуюсь, что набрался храбрости - нагрубил старшему по званию.
      - Скоро новые звания введут, - сказал редактор.
      - Хочешь стать генералом? - спросил Лопатин.
      - Мало интересуюсь, - сказал редактор.
      Этому, положим, Лопатин не поверил! Генералом стать редактор хотел.
      - А за тебя действительно буду рад, когда присвоят тебе майора вместо интенданта. Интендант - как-то глупо для корреспондента, - сказал редактор.
      Спорить не приходилось.
      - Как дела там, где ты был? - спросил Лопатин.
      - Дела хорошие, - сказал редактор. - Танковую группу Гота не только остановили, но и наполовину перемололи. А то, что от нее осталось, еще день-два - и погоним обратно! Выпить по сто грамм не хочешь?
      Такое можно было услышать от него раз в год по обещанию.
      - Я-то всегда готов, - сказал Лопатин.
      - Пойдем. - Редактор быстро, словно боясь по дороге передумать, пошел впереди Лопатина в другой конец кабинета и открыл дверь в закут, где он наспех два раза в день принимал пищу и спал свои четыре часа в сутки. Пустой чай он пил прямо в кабинете с утра до ночи.
      Войдя в закут, редактор сел на койку, потянулся к шкафу, достал оттуда водку, начатую банку с пастеризованными огурцами, два стакана и одну вилку.
      - Открой, - скомандовал он Лопатину, сунув ему в руки бутылку.
      - Вижу, дело нешуточное, - кивнул Лопатин на огурцы. Он знал, что эти пастеризованные огурчики были единственной гастрономической прихотью равнодушного к еде редактора. - Неплохо б еще и хлеба, если он есть, конечно.
      - Забыл, - виновато сказал редактор и вытащил из шкафа тарелку с несколькими кусками хлеба и маслом.
      Лопатин подождал, не достанет ли он нож, но о ноже редактор забыл. Вынув из кармана складной ножик, Лопатин намазал толстым слоем масла кусок хлеба и кивнул на бутылку:
      - Разрешите приступить?
      - По половине, - сказал редактор. - Вдруг вспомнил, что у меня день рождения. Тридцать девять.
      - От жены телеграмму получил? - спросил Лопатин.
      - Получил.
      - Когда?
      - Утром, как прилетел.
      - Чего ж ты мне темнишь, что вдруг вспомнил? - рассмеялся Лопатин. - Не хотел со мной выпивать, пока не убедился, что я за твоей спиной отпусков не выбиваю? Эх, ты!
      - И от Сергея получил. - Редактор застенчиво улыбнулся.
      У него иногда появлялась на лице эта, мало кому знакомая в редакции, застенчивая улыбка, когда дело шло о чем-то личном:
      о жене, о сыне или о нем самом.
      - Что он пишет?
      - Дал понять, что пока еще не воюют, стоят во втором эшелоне... Больно уж рано я женился - в девятнадцать лет. Если б как другие... - редактор не договорил, замолчал.
      - А ты любишь спешить. И когда надо, и когда не надо, - усмехнулся Лопатин, угадавший недосказанное: если б женился, как другие, лет в двадцать пять, сын был бы еще в школе, а не на фронте.
      Он взял бутылку и налил редактору полстакана, а себе доверху.
      - Раз позвал на день рождения, с меня взятки гладки. Тем более что материал в наборе. Будь здоров, Матвей! Я тебя люблю, хотя, пока ты мое начальство, мне трудно тебе это доказать.
      - Снимут - докажешь, - сказал редактор и, отпив немножко, с сомнением поглядел на стоявший перед Лопатиным пустой стакан. - По-моему, ты раньше меньше водки пил.
      - За время войны здоровей стал, - выпив водки, Лопатин один за другим подцепил несколько огурцов и заел хлебом с маслом. - Нет, в самом деле, даже удивляюсь себе. Раньше, после ХалхинГола, и простуживался, и печенка болела, а за эти полтора года - ничего. Некогда, что ли, при таком начальстве, как ты?
      - Вот так хлопнешь стакан - и ничего, на работе не отражается? спросил редактор с удивлением непьющего человека.
      - Не отражается, - сказал Лопатин. - Даже когда два, если, конечно, закусываю. - Он намазал маслом еще кусок хлеба.
      - А у меня от полстакана в голове шумит, хотя моложе тебя на шесть лет.
      - Даже на семь, - поправил Лопатин. И подумал о том, о чем редко думал за эти полтора года войны, - что он старше не только редактора, а почти всех, кто работал у них в газете. - Я, Матвей, хотя и немолодой, но жилистый, принадлежу к той здоровой части гнилой русской интеллигенции, которую и двумя стаканами водки с ног не собьешь.
      - Не подговаривайся, все равно больше не дам.
      Редактор чуть было не потянулся к водке - убрать со стола, но в последний момент удержался.
      - Ладно, пойду, - Лопатин встал. - У тебя уже, чувствую, шило в стуле.
      - Да, надо еще две полосы читать. - Редактор тоже поднялся, но на лице его изобразилось колебание.
      - Пойду,- - повторил Лопатин.
      - Погоди. Если у них там действительно горит с этим киносборником, могу тебя отпустить в Ташкент дней на пять. Только не так, как они просят туда и обратно, а чтоб вышло - по дороге на фронт. Полетишь или поедешь до Ташкента, там пять дней на все твои дела, а оттуда через Ашхабад Красноводск на Кавказский фронт. Даже если поездом, думаю, все равно успеешь, пока у них что-нибудь большое начнется. Возможно, попадешь там, на Кавказе, к своему Ефимову!
      Ефимов после обороны Одессы и Севастополя командовал армией на Северном Кавказе. Редактор одобрял, когда корреспонденты по второму разу ездили к тем, у кого уже были; считал, что это помогает замечать происшедшие перемены.
      - Но если ехать - завтра же!
      - А если не через Ташкент? - спросил Лопатин.
      - Путь все равно кружный, - сказал редактор. - Через Гурьев - Баку. Другого, короче, пока нет. Если даю тебе пять дней на Ташкент, значит, вправе их дать. Поезжай! А то в самом деле опасно! Очерк был у нас в "Звезде", все в нем правильно, а они нагородят там по нему какую-нибудь киноахинею! Потом расхлебывай! В Ташкенте тебя встретит наш корреспондент по Туркестанскому округу, обеспечит пребывание и дальнейший путь.
      Так Лопатин отбыл в эту командировку. Посреди дороги предвиделся отпуск, но конечный адрес был тот же, что и всегда:
      "Действующая армия"...
      4
      Вагон был мягкий, но такой старый, что казалось, вот-вот рассыплется. Было тряско и холодно - садило изо всех щелей, но Лопатин все равно почти напролет проспал первые трое суток.
      За Оренбургом потянулись ледяные степи, станций было мало.
      Стояли подолгу и на станциях и на разъездах, пропуская составы с нефтяными цистернами. Кроме них, ничего почти и не шло навстречу оттуда, из Средней Азии. Составы были длинные, но шля быстро. Гнали по зеленой улице к фронту бакинскую нефть. Через Каспийское море, Красноводск, Ташкент.
      В сводках Информбюро говорилось о нашем наступлении, продолжавшемся в Сальских степях и на Дону, и эти заполнявшие всю дорогу, гремевшие навстречу эшелоны с нефтью сильней всяких сводок напоминали Лопатину о фронте, от которого он пока что все удалялся и удалялся. И было как-то не по себе, что едешь не в ту сторону, соблазнившись этим неожиданным отпуском от войны.
      Лежа у себя на верхней полке, он вспоминал, где и сколько был с начала войны. Вышло, что ездил на фронт девятнадцать раз, а в Москве из полутора лет пробыл меньше трех месяцев. Подсчитывал в самооправдание; конечно, должность военного корреспондента не самая трудная на войне; другие люди как начали войну, так и воюют до сих пор там, где пришлось, не ездя ни в какую Москву. Но верно и другое: и в самой Москве, и дальше нее, в тылу, много военных людей, с такими же шпалами на петлицах, как у тебя, все еще служат вдали от фронта; когда пошлют, тогда и поедут. Каждому свое. Дали отпуск, и пользуйся им.
      Перед тем как лечь спать, он вышел в коридор покурить. Стоял у окна и посматривал на женщину, которая стояла у соседнего окна и тоже курила.
      Женщина была молодая и красивая, и он вспомнил о Ксении, которая теперь в Ташкенте. Встречаться с ней он не собирался, но мог и встретиться: киностудия, театр, а можно и просто так где-то столкнуться...
      "Ну и увидимся, что ж из того? Для меня это теперь ничего не значит. Не должно значить", - подумал он и снова посмотрел на молодую и красивую женщину у соседнего окна. Кто знает, куда и почему она едет. Может, от мужа, может, к мужу. И не помнит сейчас о себе - что красивая, думает о чем-то совсем другом, и кажется невеселом...
      А действительно красивая! Он оглядел ее с головы до ног.
      Хорошо бы встретить в других обстоятельствах такую, как эта.
      Для него, конечно. Для нее навряд ли он в свои годы и со своей внешностью мог представлять какую-нибудь ценность.
      Она тоже несколько раз полуоборачивалась и смотрела на него.
      Смотреть было не на что. Может, обратила внимание на орден Красного Знамени и две нашивки за легкие ранения...
      Он не любил свою неказистую, как он сам считал, внешность, И когда-то, в первые годы жизни с Ксенией, даже испытывал глупую, как ему теперь казалось, благодарность к ней за то, что она, такая красивая, вышла замуж за него, такого некрасивого.
      Но все равно ему было приятно, что его снова и снова тянет сейчас смотреть на эту стоявшую у соседнего окна женщину. В самом этом желании было радовавшее его чувство свободы от прошлого. Он даже суетно пожалел, что рядом с Красным Знаменем у него нет на груди второго, довоенного ордена - "Знак Почета" - за участие в экспедиции, снимавшей со льдины папанинцев. Он потерял этот орден после переправы на лодке из Крыма, когда, уже на Тамани, в одних подштанниках грелись в хате, а все, что развесили сушиться на дворе, разнесло в клочья прямым попаданием бомбы. И гимнастерку и орден. Подал потом в Москве заявление о замене, но пока не заменили.
      Поглядывавшая на него женщина, докурив папиросу, ушла, должно быть, спать. И он тоже вернулся в свое купе с намерением завалиться до утра.
      Но заснуть не пришлось. Занявший еще с утра освободившуюся верхнюю полку напротив Лопатина капитан, летчик, начал его расспрашивать: кто да что. А когда узнал фамилию, сказал, что читал его сталинградские очерки, один даже вырезал из "Звездочки" и возит с собой. Полез в планшет и в самом деле достал вырезанный очерк - тот, в котором Лопатин писал о связистке, убитой в депъ, когда она получила письмо с Северо-Западного фронта от своего пропавшего без вести еще в сорок первом году мужа. Утром получила с полевой почтой это письмо, которое несколько месяцев шло из-под Новгорода в ее родное село в Забайкалье, а оттуда - в Сталинград, и, счастливая, показывала его Лопатину, а днем поползла восстанавливать перебитую линию и погибла.
      Лопатина поразило и совпадение - все в один день! - и то, как переживали ее смерть, казалось бы, ко всему привыкшие люди.
      Он написал в очерке о том, как переплетаются на войне счастье и несчастье. И как вдруг почувствовавший себя счастливым человек находит в душе силы не беречь себя, а, наоборот, пойти навстречу опасности.
      Восстановить перебитую связь могли послать и кого-то другого.
      Но пошла навстречу опасности именно эта женщина - сразу же, никого не спросясь.
      - Вы сами лично с ней говорили? - спросил авиационный капитан, хотя из очерка было ясно, что Лопатин с ней говорил.
      - Лично, - сказал Лопатин.
      - Красивая она?
      - Довольно красивая.
      - Хорошая женщина, - сказал капитан и вздохнул так, что Лопатину показалось, что его попутчик сейчас заговорит о том, своем, собственном, из-за чего вздохнул.
      Но капитан не заговорил, молчал.
      - На чем летаете? - спросил Лопатин.
      - На "дугласах", - сказал капитан. - К партизанам ходим.
      Лопатин, еще ни разу не летавший к партизанам, стал расспрашивать, какие там, в партизанском краю, площадки, какая с ними связь и какая сигнализация при посадках.
      Поговорили об этом еще полчаса и, не возвращаясь к тому, с чего началось, заснули.
      Вечером следующего дня, когда поезд после долгой стоянки на узловой станции Арысь наконец тронулся, Лопатин, не заходя в купе, стоял у окна и смотрел на станционные огоньки.
      - Что смотрите, товарищ майор? - спросил капитан. - Знакомая станция?
      - Станция знакомая, - сказал Лопатин. - Но смотрю не поэтому. На огни. Отвык, что без затемнения.
      - И я, пока пять дней там, в деревне, жил, где у меня жена в эвакуации, - свет, правда, слабый - керосин, и не в каждой избе, а все-таки вечером ходил, смотрел, как окошки светятся...
      Капитан снова вздохнул о чем-то своем и снова, кажется, был готов заговорить об этом, но не заговорил...
      Они простились с капитаном на станции Ташкент. Стояла ночь.
      Поезд остановился где-то на путях, капитан предложил помочь донести вещи, но Лопатин сказал, что его обещали встретить у вагона, и остался ждать.
      Капитан пожал ему руку, откозырял и пошел. За его широкой спиной на ходу мотался влево и вправо тощий вещмешок, а в руке приплясывал пустой чемодан.
      "Все, что у него с собой было, наверно, оставил там, в деревне, где у него жена в эвакуации", - подумал Лопатин.
      На путях и повсюду кругом лежал снег, было неправдоподобно холодно для Ташкента. Вагон был в самом хвосте поезда, и Лопатин, положив у ног вещи, долго топтался на морозе, пока увидел двух спешивших к нему людей.
      Один, наверное, был здешний корреспондент "Красной звезды" подполковник Губер, которого Лопатин никогда не видел в глаза, только знал о нем, что он после тяжелого ранения признан ограниченно годным и второй год служит в Ташкенте. В редакции обещали дать ему телеграмму с номером вагона. А вот кто второй - высокий в штатском?
      - Товарищ Лопатин, Василий Николаевич? Не обознался? - подходя к Лопатину, спросил широкоплечий подполковник и протянул руку. - С прибытием! Губер, Петр Федорович.
      Высокий, остановившийся сзади него, шагнул из-за его спины и, каким-то рыдающим, нечеловеческим голосом вскрикнув: "Вася!", обнял Лопатина.
      Все было неузнаваемо в этом человеке. И голос, в котором вместо прежних медных труб осталось одно рыдание, и неправдоподобно худая фигура, и постаревшее лицо, которым он, как слепой, тыкался сейчас в лицо Лопатину. И все-таки это был он, именно он - Слава, Вячеслав Викторович, старый товарищ и одно время, в их литературной молодости, даже покровитель Лопатина, человек, с которым он и хотел и боялся встретиться здесь, в Ташкенте.
      - Я вчера принес Петру Федоровичу стихи для вашей газеты и узнал, что ты приезжаешь, и он великодушно согласился взять меня с собой, - продолжая держать за плечи Лопатина своими тоже не прежними, неуверенно подрагивающими руками, говорил Вячеслав Викторович, стараясь усилить свой голос до знакомых медных труб. - И надеюсь, что мы поедем отсюда прямо ко мне и ты будешь жить у меня, сколько тебе заблагорассудится.
      - В офицерском общежитии по телеграмме редакции место оставлено, выжидательно сказал Губер.
      - Петр Федорович, - снова стараясь дотянуть голос до прежних медных туб, сказал Вячеслав Викторович, - я уже просил вас не упоминать об этом общежитии.
      - Докладываю обстановку, как она есть, - с оттенком досады сказал Губер.
      - Я тебя очень прошу, только у меня, - Вячеслав Викторович повернулся к Лопатину и снова положил ему на плечи свои подрагивающие руки. - Я не понимаю вообще, о чем мы тут разговариваем?
      И хотя он произнес последние слова с вызовом, в вызове этом было что-то неуверенное, похожее на просьбу о прощении, хотя Лопатину нечего было ему прощать. И Лопатин сказал: "Спасибо, конечно, поедем к тебе". И попросил Губера отказаться от брони в офицерском общежитии.
      Они поехали в казенной "эмке" Губера по заметенному снегом Ташкенту и остановились между двумя одноэтажными домами, у низкой арки ворот.
      - Прошу и вас ко мне на огонек, Петр Федорович, - сказал Вячеслав Викторович, когда они вышли из "эмки".
      - Благодарю, нет, - довольно резко ответил Губер, так, словно ему предлагали это уже не в первый раз. - Когда выспитесь, заеду за вами, договоримся о дальнейшем. В одиннадцать не рано?
      - Не рано, спасибо, - сказал Лопатин.
      Губер откозырял и полез в "эмку".
      И что-то натянутое в этой маленькой сцене заставило Лопатина вспомнить, как месяца четыре назад, в Москве, Гурский сказал ему:
      - Слушай, п-прояви гум-манизм. Там у редактора лежат ст-тихи твоего д-друга, которые прислал наш корреспондент из Ташкента, а он уп-перся и не хочет п-печатать.
      Лопатин сходил к редактору, но тот ничего не желал слышать.
      - Мне его стихи из Ташкента не нужны. Пусть попросится поехать от нас на фронт - попробуем, пошлем. А из Ташкента - нет!
      Какой-то оттенок того разговора с редактором Лопатин почувствовал сейчас в отношении Губера к Вячеславу Викторовичу. Наверное, не хотел брать его с собой на вокзал...
      "Эмка" отъехала, стрельнув из-под колес снегом, и Вячеслав Викторович, рассеянно проводив ее взглядом, повернулся и показал Лопатину на ворота.
      - Я там... со двора. Только не поскользнись, у нас темно, я пойду первым.
      Комната, в которую они вошли, пройдя перед этим по закоулкам длинного двора, была довольна большая. Голая, без абажура, лампа горела вполнакала под самым потолком. Было полутемно и холодно. У одной стены стояла накрытая паласом широкая продавленная тахта, у другой - шкаф. Посреди комнаты - обеденный стол и несколько стульев.
      Кажется, здесь была еще одна комната: Лопатин заметил дверь, полуприкрытую занавеской на деревянных кольцах.
      - Раздевайся, - сказал Вячеслав Викторович. - Клади прямо сюда. - И сам бросил на тахту знакомое Лопатину довоенное заграничное демисезонное пальто, теперь сидевшее на нем, как на вешалке.
      Лопатин поставил вещи и, скидывая на тахту полушубок, вспомнил прежний кабинет Вячеслава там, в Москве, с большими окнами и ярко-желтыми простенками, в которых висели старые теребеневские лубки войны двенадцатого года. Там тоже была широкая тахта, и ее накрывал спускавшийся со стены ковер.
      И в этой нынешней комнате, на вытертом паласе, словно память о прошлом, висела шашка. Одна, но все-таки висела!
      - Не опрокинь там кашу. - Вячеслав Викторович, подойдя к тахте, развернул узбекский ватный халат и вынул из него кастрюлю. - Еще горячая, - сказал он, потрогав ее, и поставил на стол. - Сегодня у меня сравнительно ничего, тепло, верно? Подтопил к твоему приезду. А вообще скверно. Зима лютая, нездешняя, и угля пет, хоть воруй! А может, тебе все же холодно?
      Он снова подошел к тахте и, взяв халат, накинул его на плечи Лопатина.
      - Грейся, он еще теплый от каши. Хорошая вещь, эти халаты!
      У меня три. Ими и спасаюсь, когда угля нет. Особенно по утрам холодно, когда утренний намаз совершаешь. Хоть не мойся!
      А помнишь, какая жара стояла в Пянджикенте тогда, в тридцать четвертом году?
      Лопатин помнил, какая тогда стояла жара, но гораздо лучше помнил другое: как, попав тогда в Среднюю Азию, черной завистью завидовал Вячеславу, который перед этим, во время боев с басмачами, целую неделю находился при штабе Кавдивизии у знакомого ему и воспетого им потом в стихах комдива.
      "Что же все-таки случилось с ним? И как могло случиться именно с ним?" - подумал Лопатин, садясь за стол напротив Вячеслава Викторовича, который, виновато пожимая плечами, говорил ему, что не успел добыть ничего существенного.
      - Могу тебя приветствовать только тем, что видишь на столе.
      На столе была каша, хлеб, банка с бычками в томате и бутылка портвейна.
      - Могу пополнить, - сказал Лопатин. - Имею кое-какие запасы.
      - Пополнишь через три дня, когда будем встречать с тобой Новый год. А сегодня мои хлеб-соль, какие есть! - Вячеслав Викторович налил по стакану портвейна. - До сих пор не верю глазам, что ты сидишь передо мной. Но, как говорят братья узбеки, "хоп майли" - так оно и есть!

  • Страницы:
    1, 2, 3