Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я вспоминаю

ModernLib.Net / Детективы / Сименон Жорж / Я вспоминаю - Чтение (стр. 9)
Автор: Сименон Жорж
Жанр: Детективы

 

 


      Анриетта в своем праве. Но ей мучительно слышать, что жилица настолько не доверяет ей, хозяйке, и даже обращалась с расспросами к угольщику.
      - Это верно, мадемуазель Полина. Но вы забываете, что я ношу этот уголь вам наверх, снабжаю вас дровами и бумагой для растопки, развожу огонь. Маленькая вязанка дров и та стоит пять сантимов. В мою пользу остается сантимов пять, не больше.
      Мадемуазель Полина явно решает в уме вопрос, стоят ли пяти сантимов старые газеты и таскание угля на второй этаж. Но Анриетта заливается краской и возмущается потому, что на самом деле она все-таки хитрит. Верно, угольщик, который ходит утром по улицам, берет за ведро сорок сантимов, но в тех ведерках, что стоят в комнатах, помещается не больше чем три четверти угля из настоящего ведра.
      Понимаешь теперь, малыш, почему порядочность столь обидчива?
      Но у твоей бабки доброе сердце. Она жалеет неуживчивую Фриду: в комнате на антресолях ледяной холод. Кухня и комната над ней образуют нечто вроде пристройки позади дома, и комната Ставицкой находится не под настоящей крышей, а покрыта особой плоской крышей из цинка. На стенах, выкрашенных масляной краской в мрачный зеленый цвет, часто выступают и текут вниз капельки влаги. В пасмурную погоду там темно и тоскливо. В печи плохая тяга.
      Часов в десять-одиннадцать Анриетта стучится в дверь; нелюбезный голос отвечает ей:
      - Войдите!
      - Мне нужно здесь убрать, мадемуазель Фрида. Печка из соображений экономии не топлена. Фрида занимается, кутаясь в свое изношенное пальто.
      - Вы заболеете.
      - Какое вам дело?
      - А если все-таки развести небольшой огонь? Хотя бы на часок, чтобы в комнате стало чуть-чуть поуютней?
      - Я разведу огонь, когда сочту это нужным.
      По части гордости они стоят одна другой. Но Анриетта вечно боится обидеть, ранить, задеть, а Фрида выкладывает напрямик самые обидные для собеседника вещи.
      В это время на кухне горит жаркий огонь, живительно пахнет супом или рагу, окна запотели от тепла.
      - Послушайте, мадемуазель Фрида, я не могу убирать, когда вы здесь.
      - Мне вы не мешаете.
      - А вы мне мешаете. Я должна открыть окно, проветрить постель, вымыть пол.
      - Не делайте этого.
      - Я не могу допустить, чтобы комната зарастала грязью.
      - Но ведь здесь живу я, а не вы - а мне все равно.
      - А почему бы вам по утрам, когда я убираю, не ходить заниматься на кухню? Вам никто там не помешает. Вы будете одна. Кристиана я заберу.
      В конце концов Фрида позволила себя уломать. Не поблагодарив, спустилась вниз со своими учебниками. Мама тщательно вытерла клеенку на столе и открыла обе духовки, чтобы стало еще теплее. Она помешала угли в печке и слегка приоткрыла крышку над одной из кастрюль.
      - Признайте, что вам здесь удобней!
      Но бледная, с черными как уголь глазами, с огромным кроваво-красным ртом Фрида не удостаивает маму ответом.
      В одиннадцать утра кто-то скребется в дверь. Это дядя Леопольд: он бродил по нашему кварталу и по обыкновению заглянул к младшей сестре часок посидеть, передохнуть.
      - Послушай, Леопольд...
      Она стоит, загородив собою коридор и не впуская брата; к тому же она метнула взгляд на кухонную дверь, и он все понимает. Старый пьяница тоже весьма щепетилен.
      - Ну что ж, я пойду.
      - Но, Леопольд... Погоди, я все объясню. Никаких объяснений! Насупившись, он удаляется тяжелой, неверной походкой, и можно поручиться, что за утешением отправится в кабачок на углу.
      Анриетта вздыхает, принюхивается, хмурит брови и бросается в кухню, откуда слышится угрожающее шипение и распространяется запах горелого мяса.
      - Боже мой, мадемуазель Фрида...
      Фрида смотрит на нее отсутствующим взглядом.
      - Неужели вы не слышите? Фрида - воплощенное безразличие.
      - Такое соте из телятины пропало! Неужели вам трудно было меня кликнуть, предупредить, что у меня подгорает?
      - Я не знала.
      Воздух сиз, как в курительной комнате. В чугунной кастрюле - нечто напоминающее большие куски угля.
      - Вы не сказали мне, что...
      Фрида встает и собирает учебники, тетради, карандаши.
      - Надо было предупредить, что вы позвали меня вниз присматривать за вашим обедом. Я бы лучше в комнате посидела.
      - Мадемуазель Фрида!
      Она уже в коридоре, но на этот раз соизволила обернуться, вопросительно глядя на Анриетту.
      - Как вы могли такое сказать? Как вам только в голову пришло?
      Анриетта машинально захватывает пальцами уголок своего передника в мелкую синюю клеточку и прячет в него лицо. Ее грудь вздымается. Шиньон трясется. Она рыдает одна в пустой кухне, где придется открывать окно, чтобы выветрился запах гари.
      Если бы она могла вернуть Леопольда! Она доверилась бы ему во всем. Он понял бы. Но Леопольд взбешен. В гордости он не уступит сестре. Почему он не ходит к другим сестрам - к Анне на набережную Сен-Леонар, к Марте Вермейрен на улицу Кларисс, к Армандине? Потому что там он мешает и сам чувствует, что мешает и что его стыдятся.
      По утрам, когда на сердце тяжело, его последним пристанищем оставалась кухня малышки Анриетты, и вот эта самая Анриетта не пустила его на порог. Он и впрямь пошел в кафе на углу. Положив локти на стол, он осушает один за другим стаканчики с толстыми донышками, смотрит в пустоту и клянется в душе, что никогда больше не вернется на улицу Закона.
      Это не пьяная клятва. Даже напившись, он будет вспоминать, что однажды Анриетта захлопнула дверь у него перед носом.
      Они не виделись несколько лет и только по случайности стали вновь поддерживать более или менее постоянные отношения.
      Кончено. В течение долгих месяцев у Леопольда не будет никакой связи с родными. Он точно ушел под воду. Где он бродит? Где находит пристанище? Каким незнакомым людям изливает душу в приступе тоски, навеянной можжевеловой водкой?
      Его жена Эжени ничего этого не знает, и когда он забредает к ней, она избегает расспрашивать из боязни, как бы он опять не погрузился в неизвестность.
      А кому поверит свои горести Анриетта? Анне, которую в ближайшее воскресенье они навестят на набережной Сен-Леонар? Но Анна скажет: "Уж слишком ты сердобольная! Этак над тобой все потешаться будут!"
      Что до мужа, то ему-то она никогда не пожалуется на жильцов. Он терпит их присутствие, молчит, старается не вмешиваться в денежные дела, связанные с ними: "Ты этого хотела, не правда ли? Разбирайся сама".
      Но ведь она подчинялась необходимости! Неужели Дезире не понимает? Мыслимо ли дело - вырастить двух сыновей, дать им образование на сто восемьдесят франков в месяц, его нынешнее жалованье? А если с ним что-нибудь случится?
      Анриетта подавлена: она чувствует, что с ней обходятся несправедливо. Как легко было бы, если бы каждый внес в общее дело свою лепту! Разве она не делает все, что может? Разве о своей выгоде радеет? Разве не выносит безропотно ведра с грязной водой, не чистит засаленные расчески Фриды и Полины?
      Ей даже не нужно благодарности - лишь чуть-чуть понимания. Она готова принять участие в жизни всех окружающих.
      - Скажите, мадемуазель Фрида, это портрет вашей матушки видела я у вас в комнате?
      - А вам что за дело?
      Господин Зафт почти не бывает дома. Носится вверх и вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки. По утрам у себя в комнате занимается с гантелями, а потом с такой силой швыряет их на пол, что уже три раза ломались колпачки от газового рожка в комнате внизу, а каждый колпачок стоит тридцать сантимов.
      - Эти русские и поляки, Анна, совершенные невежи!
      Но, обнаружив в комнате у господина Зафта рваные носки, мама уносит их с собой - поштопать. Потом, поразмыслив, предлагает:
      - Скажите, господин Зафт... Хотите, я буду штопать вам носки? Платите мне пять сантимов за пару, не больше.
      Ей хотелось бы... Сама Анриетта едва ли это сознает. Нет - сознает, чувствует, что ей хотелось бы именно этого: чтобы все люди вокруг были сердечны, чувствительны, цвели улыбками и старались не обижать друг друга - ни нарочно, ни по небрежности. Ей хотелось бы помочь им всем и в то же время подзаработать немного денег, пусть даже ей придется ложиться в полночь и вставать в пять утра.
      Невольно она больше жалует бедных жильцов, чем богатых, потому что у нее призвание помогать и жертвовать. Но если ее жертв не замечают, она страдает.
      Она снует туда и сюда-комнаты, кухня, маленькие кофейнички и большой семейный кофейник на плите. Вверх, вниз. А тут и я прихожу из школы.
      - Есть хочу!
      Меня кормят. Брата - тоже. Не успел я вернуться в школу, как пора приниматься за обед для Дезире - сладкие блюда, разварное мясо.
      Прихожу домой в четыре. Темно, моросит дождь.
      - Надень дождевик.
      Дело в том, что, если перейти мосты, в маленькой улочке возле рынка, у Сальмона, можно купить масло получше и на два сантима дешевле, чем в других местах. Вдобавок, предъявив в конце года чеки, получаешь право на пятипроцентную скидку.
      Только бы не погас огонь в печи! Только бы никто не пришел!
      Колокольчик у входа в лавку. Запах масла и сыров. Толстуха госпожа Сальмон, две ее дочери, такие же толстухи, как она сама. Анриетта улыбается.
      Чтобы тебя хорошо обслужили, надо улыбаться продавцам.
      - Два фунта...
      Сочащиеся большие бруски масла, обернутые в капустные листы, холодят руку. Если сходить за кофе в "Черную деву" на улицу Невис, выгадаешь еще одно су.
      - Добрый день, мадемуазель...
      Улыбка. Только бы огонь...
      Капли дождя стекают маме на волосы со шляпки. Чередование темноты и света. Запах ладана вокруг церкви, прячущейся в тени, в которой скользят другие тени.
      Кристиан тяжелый. Маме с ним просто мучение. Отец вернется в половине седьмого, и не будет готов обед... А что на ужин? Идем по улице Пюи-ан-Сок. Жареная картошка. Огромная плита, на которой кипит жир.
      - Мне жареной картошки на пятьдесят сантимов.
      - Вы со своей посудой?
      - Нет, я занесу вам блюдо завтра утром. Золотистая теплая картошка на фаянсовом блюде, покрытом салфеткой.
      - Неси его, Жорж, только не урони.
      Блюдо жирное, скользкое. А дождь все моросит. Дом. В замочную скважину виден свет. Кто это зажег на кухне газ? Дезире так рано не возвращается.
      Анриетта ищет ключ, идет по коридору, не чуя поясницы.
      - Ах, это вы, медемуазель Полина!
      - На кухне все равно никого не было, и я подумала, что разводить огонь у меня в комнате не имеет смысла... Вам стол нужен?
      Анриетте надо бы сказать "да", ей действительно нужен стол - пора уже накрывать к обеду. Но она говорит "нет".
      - Останьтесь, мадемуазель Полина. Муж придет еще не сейчас.
      Чтобы картошка не остыла, блюдо ставят на крышку плиты. Я заговариваю в полный голос.
      - Тише! Ты же видишь, мадемуазель Полина занимается.
      А мадемуазель Полина и не спорит. Она впрямь занимается, заткнув уши пальцами и безмолвно шевеля губами.
      - Оставь брата в покое... Кристиан! Перестань шуметь, слышишь?
      Отец уже вернулся, а эта Файнштейн по-прежнему занимает половину стола. Спускается Фрида. Ее бледная физиономия показывается за дверным стеклом. Она открывает дверь и говорит, глядя на Полину:
      - Я думала, уже едят.
      - Ну разумеется, мадемуазель Фрида. Минуточку... Вы не возражаете, мадемуазель Полина, если я начну накрывать на стол?
      И с тою же медлительностью, с какою она ест, Полина принимается складывать книги. Она поняла фокус с кухней. Тепло и свет, за которые' не надо платить! Отныне, если только она не на лекциях, лучшее место за столом с утра до вечера будет за ней.
      - Тише, дети! Вы же видите, что мадемуазель Полина занимается... Жорж! Не приставай к брату... Сиди тихо.
      Поэтому, мой маленький Марк, твоего отца, а потом и твоего дядю Кристиана стали отправлять играть на улицу.
      На улице Леопольда Анриетта с Дезире жили почти в одиночестве; одна только Валери заглядывала в квартирку у Сесьона.
      Перебравшись на улицу Пастера, они стали ходить по воскресеньям к старикам Сименонам, где собирались все носители фамилии Сименон - и мужчины и женщины с младенцами.
      Какое внезапное сродство, какая новая поляризация привела Дезире и Анриетту во двор монастыря бегинок позади церкви святого Дениса, к Франсуазе и ее мужу-ризничему?
      Отныне эта чета распростится с одиночеством. Уединение продлилось не более двух лет, пока рождался и подрастал первенец. Но почему именно к Франсуазе, а не к Селине, не к Люсьену, не к Артюру?
      Клан Сименонов пока преобладает, притягательная сила Сименонов еще велика.
      Контакты с Брюлями, напротив, мимолетны: бывает, заглянет Леопольд посидеть на кухне, пока Дезире нету дома; порой Анриетта по дороге забежит поцеловать Фелиси по секрету от мужей обеих женщин.
      Дезире покуда один содержит весь дом - разве не он истинный глава семьи?
      А про Брюлей даже не известно наверняка, где они живут, разбросанные в большом городе. Ребенком я их еще не знал и мог бы пройти мимо тетки или дяди на улице, не подозревая, что они мне родня.
      Дезире женился на славной безродной сиротке.
      Но сиротка, пуская в ход терпение и хитрость, еще раз перебирается из ячейки в ячейку. В доме на улице Закона она уже чувствует себя главнее Дезире: здесь трудится она.
      И теперь уже надолго входит в обычай, пренебрегая недальней улицей Пюи-ан-Сок, отправляться по воскресеньям на набережную Сен-Леонар. Здесь приходит черед Дезире чувствовать себя чужаком на кухне у тети Анны, позади магазина, пахнущего пряностями и можжевеловой водкой. А из коридора сочится аромат ивовых прутьев.
      Сименоны окончательно побеждены. Полоса тети Анны сменится иными полосами. Но за незначительными и случайными исключениями все это будут периоды Брюлей. С этих пор по воскресеньям наша маленькая компания из четырех человек, принарядившись во все новое, станет пускаться в путь по пустым улицам исключительно ради кого-нибудь из братьев, сестер, кузенов или кузин моей мамы.
      Мало того, что наше жилище заполонили иностранцы из России и Польши и Дезире теперь одинок дома еще больше, чем на улице; даже минуты воскресного отдыха мы будем делить с иностранцами - с фламандцами из Лимбурга.
      Вот уже несколько дней, как в монастырской школе зажигают в половине четвертого два тусклых газовых рожка. На зеленой стене-лубочная картинка, она наклеена на полотно, покрыта лаком и поэтому кажется нарисованной на слоновой кости На ней изображена зимняя ярмарка, скорее всего рождественская, в маленьком прирейнском городке. Наш класс весь увешан немецкими картинками.
      Готические домики, зубчатые щипцы островерхих крыш, окна с маленькими квадратиками стекол. Город укрыт снегом; на переднем плане девушка, закутанная в меха, сидит на санках, которые толкает элегантный господин в выдровой шапке.
      На площади-ларьки и палатки, битком набитые игрушками и разной снедью; здесь же поводырь с медведем и флейтист в длинном зеленом плаще.
      Везде оживление: близится Рождество, и город лихорадит.
      А у нас через несколько дней будет Новый год, детский праздник. И вот в последний предпраздничный четверг мы несемся по городу, по темной улице, вдоль которой уже метет поземка. Анриетта снова спешит. Она до отказу подбросила угля в плиту и плотно закрыла, потому что знает: ни мадемуазель Полина, хоть та и сидит, придвинув ноги к самому огню, ни мадемуазель Фрида, которая занимается у себя в комнате, не подумают позаботиться о плите.
      - Просто не понимаю, как могут женщины...
      Да что говорить! Они же дикарки! Тем хуже для их мужей, если только они когда-нибудь выйдут замуж. Одной рукой Анриетта тащит за собой Кристиана; ему три годика, он без конца спотыкается, потому что смотрит куда угодно, только не под ноги. В другой руке зажата неизменная сетка с продуктами и пухлый кошелек, который истерся до того, что совсем утратил цвет.
      - Жорж, держись за меня, а то потеряешься.
      Кажется, что город дышит совсем иначе, чем обычно. В дни перед Новым годом воздух разительно меняется. Промозглого осеннего холода, царящего всегда в день поминовения *, летучих облаков, порывов ветра как не бывало. Под неподвижным небом, не серым, а скорее белесым, наступает морозное оцепенение.
      Даже когда нет снегопада, в воздухе дрожат мельчайшие, как пыль, частички льда, особенно заметные в сияющем вокруг витрин ореоле.
      Все на улицах, все куда-то спешат. Женщины волокут за собой детей, которых приманивает каждая витрина.
      - Иди, Кристиан, переставляй ноги... То же твердят своим малышам сотни, тысячи мамаш.
      - Осторожно, трамвай...
      Кондитерские, кафе, бакалейные лавки набиты битком, как ларьки с лубочной картинки. Сладкий, ароматный запах пряников и шоколада сочится из дверей, которые беспрестанно открываются и закрываются. Витрины снизу доверху загромождены фламандской сдобой - с медом, с разноцветными засахаренными фруктами.
      Там выставлены пряничные овечки и санта-клаусы в человеческий рост с белыми ватными бородами, коричневатые или цвета ситного хлеба, и все это сладкое, ароматное, съедобное.
      - Мама, гляди...
      - Идем.
      На площади святого Ламбера, в "Большом универсальном", толпа валит по проходам, растекается по отделам, двигаясь мелкими шажками, и десять лифтов, переносящих покупателей с этажа на этаж, не справляются с нею. Мужчины выходят из магазина, неся на плечах огромных деревянных коней; а женщины потом приносят этих коней обратно, чтобы обменять их на какую-нибудь говорящую куклу.
      День поминовения усопших отмечается у католиков 1 ноября.
      От белых, розовых, голубых фруктов, зверюшек, фигурок из марципана кружится голова.
      - Что тебе хочется получить в подарок на Новый год?
      - Коробку красок. Настоящих, в тюбиках. И палитру.
      Середина улиц тонет в темноте: там только отдельные темные тени прохожих, не уместившихся на переполненных тротуарах; трамваи еле тащатся, трезвоня без передышки. Таинственная сила увлекает нас вперед. Иногда, чтобы сократить путь, мать водит нас от всеобщего безумия в маленькую улочку; там пустынно и неожиданно холодно, но вскоре впереди, как в конце туннеля, снова маячит свет.
      Входим в магазин. Нам с братом суют две-три конфетки, чтобы умерить наше нетерпение. Самое страшное - это потеряться, и я упорно цепляюсь за мамину сетку.
      - Кристиан... Где Кристиан?..
      Он здесь, никуда не делся, но до того тихо себя ведет, что его и не заметишь.
      Нужно еще купить мяса на завтра.
      Семейный хозяйственный ритуал сложен, как обряды какой-нибудь восточной религии. Обычно мясо покупается у Годара, на углу улицы Пастера и площади Конгресса. Но когда мы оказываемся в центре, мама пользуется случаем купить мяса на крытом рынке - там оно дешевле, - и тогда покупается кусок сразу на два дня.
      Мы снова расстаемся с толпой и со светом. Огромное здание рынка со стеклянной крышей высится на темной и тихой с пустынными тротуарами улице Кларисс. Внезапно перед нами вырастает приземистая фигура и незнакомый голос окликает:
      - Анриетта!
      Мать вздрагивает, на секунду у нее перехватывает дыхание.
      - Ян!
      Этот мужчина мне незнаком: невысокий, плотный, широкоплечий, с упрямым выражением лица, с седоватой бородкой и густыми бровями, он говорит с Анриеттой по-фламандски. Я чувствую в мамином голосе растерянность и приниженность, всегда мучающие ее в обществе богачей.
      У нас замерзли ноги. Мы с братом рассматриваем незнакомца. Он долго говорит, не вынимая изо рта сигары, прежде чем замечает нас и дарит нам взгляд свысока.
      - Поздоровайтесь с дядей Яном.
      Я тянусь к нему поцеловаться, но он только пожимает мне руку и легонько треплет Кристиана по щеке кончиками пальцев.
      Мы образуем на тротуаре живой островок.
      Я знаю, что дядя Ян, Ян Вермейрен, - наш богатый родственник, муж тети Марты. Ее фотография есть у нас в альбоме, там она снята в профиль, на перламутровом фоне, с буфами на плечах. Я знаю ее дом - мама мне его много раз показывала, когда мы проходили мимо, и всякий раз предупреждала:
      - Только не подавай виду, что смотришь.
      Это просторный дом из белого кирпича; стоит он напротив мясного рынка; там же оптовый бакалейный магазин и ворота, откуда выезжают подводы. На покрывающем их брезенте огромными буквами написана фамилия моего дяди.
      О чем они там говорят по-фламандски?
      - Пойдемте, дети,- бормочет мать.
      Дядя Ян ведет нас. У него тяжелая походка и тяжелый взгляд, слова он цедит медленно и веско, сигара в зубах потухла. Время от времени он тяжко вздыхает, как будто ему трудно идти, но на самом деле его гнетет бремя жизни, которой он сумел придать такую значительность, что сам этим подавлен.
      Он толкает стеклянную дверь. Длинные прилавки, приказчики, продавцы. Но в отличие от других магазинов - никакой толчеи. Здесь царит более сдержанный, но и более мощный ритм, потому что торговля идет только оптом или мелким оптом и магазин загроможден мешками, бочонками, ящиками.
      Пересекаем торговый зал, поднимаемся на несколько ступенек, минуем застекленную контору, где горит газовая печка и работают двое служащих.
      За несколько секунд мне открылся целый мир: зал, который кажется мне просторным, как церковь; товары, громоздящиеся до самого потолка, мужчины в синих фартуках, толкающие тележки и нагружающие подводы с фамилией Вермейрена.
      - Сюда.
      И вдруг - спокойная лестница богатого дома, запахи из кухни; над пролетом склоняется горничная и спрашивает:
      - Кто там?
      - Это я! - отвечает дядя Ян.
      Направо - кухня, вся белая, как на картинках. Дядя в нерешительности, куда нас вести - в гостиную или в столовую, и наконец решает в пользу столовой, зажигает там свет, потом газовую печку; желтые и красные языки пламени, вырывающиеся из нее, приводят меня в экстаз.
      Ян опять вздыхает и, как был, в котелке, плюхается в кожаное кресло. Зажигает сигару. Вид у него зловещий. Молчание.
      - Хочешь, я попробую? - робко предлагает мама. Тяжелый взгляд. Да. Если она хочет, пожалуй...
      - Присмотришь минутку за детьми?
      Он и не думает за нами присматривать, но мы с братом так напуганы, что не смеем шевельнуться.
      Анриетта выходит. Слышно, как она стучит в какую-то дверь. Потом раздается ее голос - ласковый, точно она хочет приманить дикого зверька:
      - Марта! Марта!
      В комнате за дверью кто-то шевельнулся на кровати.
      - Это я, Марта. Я, Анриетта.
      Я и не пытаюсь ничего понять в происходящем. Мельком гляжу на дядюшку, попутно замечаю репродукцию "Синдика суконщиков" * в рекламной раме.
      Я занят тем, что принюхиваюсь в поисках ускользающего запаха; вернее, я чувствую запах, но не тот: это внушительный, сложный, роскошный запах, куда более роскошный, чем у тети Анны, и ничуть не похожий на запах моего приятеля Рулса.
      - Марта!
      Мама пригнулась к двери, твердит что-то по-фламандски, и голос ее все теплей и теплей.
      От Рулса так разит, что это досаждает всем, кто сидит в классе поблизости от него.
      Руле - мой ровесник, на нем всегда охотничий костюмчик из коричневого вельвета. Его родители торгуют соленой рыбой на улице Пюи-ан-Сок, неподалеку от мастерской моего деда.
      Запах их тесной, темной лавки слышится издалека. На тротуаре громоздятся бочки с сельдью и ящики с копченой рыбой. С потолка свисают гирлянды вяленой трески, роняющей иногда кристаллы крупной соли.
      И всем этим пропитан охотничий костюмчик. От Рулса пахнет одновременно селедкой, вяленой треской, но сильнее всего-прогорклый запах мидий.
      "Там начинал когда-то и твой дядя Ян".
      Уже потом были куплены три старых дома на улице Кларисс, их снесли и на их месте возвели величественное здание, где мы сейчас находимся.
      Вот почему я пытаюсь уловить тот запах, но чувствую лишь тонкое благоухание кофе, корицы, какао и гвоздики, к которому примешиваются ароматы с кухни, да еще малая толика мастики и сапожного крема.
      * Имеется в виду картина великого голландского художника Рембрандта Харменса ван Рейна (1606-1669) "Синдики" (1662).
      - Марта! Это я.
      Вермейрен развалился, вытянув ноги к газовой печке,- круглое брюшко, шляпа на голове; он курит сигару, не глядя на нас. Время от времени испускает вздохи, словно делая невыносимо тяжкую работу. Вдруг тишина взрывается. В комнате тети Марты кто-то швыряет в дверь тяжелыми предметами. Слышится визгливый, омерзительный голос. В столовую влетает мама.
      Вермейрен со вздохом встает.
      Зря он притащил с улицы Анриетту.
      Уже три дня назал Марта, как в свое время Фелиси, вошла в запой. Где она достала выпивку - ведь все спиртное под замком? Где взяла денег ведь все служащие получили указание не подпускать ее к кассам?
      Вот уже три дня, как она заперлась у себя в спальне, несомнено с бутылками, и отказывается отпереть, а когда ее зовут, отвечает ругательствами.
      У нее там небось и еды никакой нет!
      Спускаясь по лестнице, мама проливает несколько слезинок.
      - Пойдемте, дети.
      Вермейрен ведет нас обратно в магазин, поколебавшись, открывает коробку конфет под стеклянной крышкой и дает нам с братом по две вафельки.
      Новые колебания. Ого! Его великодушие достигает апогея: он снимает с полки две коробки сардин и сует их маме в сетку.
      На улице уже совсем стемнело, стеклянная крыша рынка еле освещена.
      Как мы припозднились! Огонь, наверное, потух. Вот-вот вернется Дезире, и жильцы сойдут в кухню.
      Анриетта торопит нас, тянет за собой, выбирая самый короткий путь по самым темным улочкам, до которых не доносится запах новогоднего праздника.
      12 июня 1941, Фонтене
      Круглая площадь Конгресса обсажена деревьями, темная листва которых с одной стороны еще черней из-за влаги. На земляной насыпи возле улицы Свободы высится огромная решетчатая башня, от которой расходятся сотни телефонных проводов.
      Улицы отходят лучами от площади Конгресса. Трамвай делит ее на две неравные части: он идет по кривой, следуя с улицы Иоанна Замаасского на улицу Провинции.
      Этим вечером площадь Конгресса превратилась в призрачное царство. Еще утром не морозило: лужицы едва затянулись хрупкой прозрачной коркой льда. Наверно, ветер переменился, пока мы сидели в школе. Тяга в печке была плохая, и брат Мансюи, пряча руки в рукава сутаны, велел нам встать в круг и кружиться по классу, чтобы согреться. Брат Мансюи - арденнский крестьянин, круглолицый, с добрыми глазами.
      Мы писали палочки, а он расхаживал между желтыми партами и зорко следил за нами, зная в то же время, что и мы следим за ним не менее зорко. Это наша обычная игра. В просторных карманах его черной с белыми брыжами сутаны всегда лежат две коробочки из папье-маше с японским узором. В одной нюхательный табак, в другой-старательные резинки в форме фиалок; такие не продаются ни в одной лавочке.
      Брат Мансюи перемещается по классу бесшумно: ты думаешь, что он в другом конце, а он вырастает
      у тебя за спиной, молча улыбаясь безмятежной улыбкой и притворяясь, что глядит совсем в другую сторону.
      Чувствуешь прикосновение его сутаны. На мгновение замираешь в надежде: а вдруг?.. Но он уже неуловимым движением фокусника положил на край твоей парты фиалковую резинку.
      Двор и вообще все вокруг залито мертвенно-синюшной белизной. Кирпичные фасады темнеют; камень, которым облицованы нижние этажи, пронзительно бел, и на нем обозначились потеки.
      Вот-вот зажгут свет. За стеклянной перегородкой ритмично и тягуче, как песню, твердят урок дылды из третьего и четвертого класса начальной школы. Кто увидел первые снежные хлопья?
      Но вот уже все смотрят во двор. Если приглядеться, заметишь крошечные снежинки, медленно летящие с неба.
      Мы как в лихорадке. Темнеет, снежные хлопья летят все быстрее, все гуще. Вот зажегся газ в комнате ожидания, налево от подъезда, где сгрудились вокруг печки матери учеников.
      Без пяти четыре. Все ученики встают и читают молитву. Из других классов доносятся более взрослые голоса, повторяющие то же самое. Топчемся на месте, строимся. Дверь распахивается.
      Не тает! Снег лежит и не тает - по крайней мере, на мостовой, между булыжников.
      Кто в черном грубошерстном плаще, кто в синем ратиновом пальто с золотыми пуговицами. Всех нас, возбужденных, похожих на гномиков, инспектор ведет строем до угла улицы. Там мы разлетаемся с шумом, рассыпаемся в зыбком, снежном, искажающем контуры тумане, из которого, подобно дальним огням в море, светят газовые фонари.
      Нам слишком просторно в квартале и даже на площади Конгресса. С нас хватает небольшого пространства поближе к улице Пастера, перед бакалеей с тускло освещенной витриной.
      Наконец-то замерзли ручейки вдоль тротуаров, и по ним скользят старшие мальчишки; на спинах у них ранцы.
      Толкотня. Кто-то падает, ему помогают подняться. Лица смутно белеют под капюшонами, глаза блестят, нас все больше лихорадит, насыпь на площади обрастает снегом; вокруг черных ветвей вязов появляется снежная кайма.
      Какой-то верзила веско объявляет:
      - Здесь каток не для малышей! Пусть идут и катаются в другом месте.
      Мы возимся в снежной темноте-пятнадцать - двадцать человечков. Пальцы озябли, носы мокрые, щеки тугие и красные от холода. Дыхание чистое, с губ слетает теплый пар.
      Каток все глаже, все длиннее. Кто легко скользит, раскинув руки, кто начинает на корточках, а на середине выпрямляется в полный рост, приводя нас в восторг отвагой.
      Женский голос издалека:
      - Жан! Жан!
      - Иду, мам!
      - Живо домой!
      - Иду, мам!
      Еще один круг. Еще два.
      - Жан!
      Мимо проходят тени - это мужчины в темных зимних пальто, женщины с припудренными снегом волосами, прикрывающие грудь концами черных платков.
      - Жан! Если я сама за тобой пойду, будет хуже!
      Дыхание все чаще, оно становится хриплым.
      Нас лихорадит все сильней и сильней. Отблеск бакалейной витрины ложится на иссиня-черный лед, кажущийся глубоким, как озеро.
      Кто-то из нас открывает рот, высовывает язык и ловит на него снежинку. Во рту от нее привкус пыли.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10