Здесь просторнее, чем в остальном городе, и всюду копошатся люди. Их царство тянется от Серени и Флемаля до Херштала и Вандра.
В этих кварталах там и сям приткнулись подозрительные кабаки, пропахшие можжевеловой водкой. Тамошние женщины никогда не наденут шляпки, они ходят в стоптанных туфлях и с платками на плечах.
- Боже мой, Дезире! Неужели они объявят всеобщую забастовку?
Это такой же навязчивый кошмар, как угроза войны, и разговоры о нем тоже ведутся из года в год. Никто не знает доподлинно, что это такое: покуда видели только несколько демонстраций, во время которых по улицам ходили колонны молчаливых людей в рабочей одежде, с решительными взглядами.
Всеобщая забастовка - это, должно быть, куда страшнее: чудовищное наводнение, нашествие, наплыв, разгул десятков тысяч неведомых существ, которых никто не знает и не желает знать, которые живут в шахтах и у печей, где выплавляют медь и цинк, дети которых ходят в бесплатные школы. И все эти немытые, невоспитанные люди, которые сквернословят и пьют можжевеловую водку, вылезут из отведенных им трущоб- в глазах ненависть, на устах проклятья.
Тебе, малыш Марк, все это может показаться непостижимым, чудовищным. _
Но твою бабку нельзя винить. Она тут ни при чем. Она думает и чувствует так, как ее научили.
- Разве не позор, - вопрошает она, - что Дезире, такой образованный, такой прилежный, получает жалких сто пятьдесят франков в месяц?
Но господина Майера она в этом не винит: господин Майер богач. Она скорей готова обвинить мужа в том, что он не способен подняться по общественной лестнице ступенькой выше.
У рабочих, как видно, есть не только самое необходимое: иначе почему мы видим, как они выходят из кабаков, почему субботним вечером на улицах столько пьяных? Даже в убогих закоулках, которые инспектирует мой отец по поручению благотворительного общества, встречаются пьяницы. Мало того, многие женщины тоже пьют.
А нужна ли рабочему квартира за тридцать франков в месяц на чистой улице? Да ни один рабочий и не посмеет поселиться на улице Пастера, где целых два дома с лоджиями в одном, по соседству с нами, живут рантье, обладатели прекрасной пиренейской овчарки; другой принадлежит судье. А что за дом у первой скрипки Королевского театра! Даже Люсьен Сименон ни за что не стал бы жить на улице Пастера, а ведь он не простой рабочий, а столяр - эбенист.
Рабочим, во всяком случае хорошим рабочим, платят пять франков в день, почти столько же, сколько моему отцу, а он служащий и учился до семнадцати лет. У рабочих почти нет расходов. Они одевают детей в кое-как перешитое старье. Их жены бесплатно рожают в родильных домах. Когда они болеют, их кладут в больницу. Их дети ходят в бесплатную школу.
- Всё тратят на еду да на выпивку, - говорит Анриетта не допускающим сомнений тоном.
Разве она не видела мясных и колбасных, где сама она так тревожно следит за весами, как простоволосые женщины, настолько убогие на вид, что им вполне можно подать одно су на бедность, покупают огромные бифштексы, даже не спросив о цене!
- Вот увидишь, Валери, в один прекрасный день они устроят всеобщую забастовку и разнесут весь город. И больше всего меня беспокоит, что Дезире в Национальной гвардии.
Национальную гвардию несколько раз уже приводили в боевую готовность во время забастовок и митингов на отдельных предприятиях. Раздавали патроны - и холостые и боевые. Однажды на площади Святого Ламбера в мертвой тишине прозвучало первое предупреждение:
- Мирных граждан призываем разойтись по домам. Гвардия будет стрелять.
В ту ночь мать не спала. Дезире вернулся под утро, с винтовкой на ремне, с петушиными перьями на шляпе.
Ну что?
Он ухмыльнулся. Ему было весело. Вот тебе разница между теми, кто участвует в драме, и теми, кто переживает ее в своем воображении.
- Стреляли?
- Мы не слышали - стояли слишком далеко. Был один выстрел где-то в районе "Попюлер" - там жандармы атаковали.
Дезире не знает, что ночью двое убито и несколько человек ранено. Он оказался слишком далеко.
Теперь понимаешь, сынишка? Рабочие просто слишком далеки от Анриетты. Она их не знает. Они грязные, а главное, совершенно невоспитанные.
А в жизни превыше всего ценится именно воспитанность. Воспитанность и чувствительность.
Анриетте не повезло: чувствительности у нее в избытке, она от этого даже страдает. К тому же она угодила в семью, где чувствительность не в почете.
Вот потому-то Анриетта повела борьбу. Эта безмолвная борьба, в которой у Анриетты есть тайные союзники, продлится два года и завершится полной победой моей мамы. Ей удастся преодолеть даже инертность Дезире и его эгоизм.
По пятницам после ужина Дезире ходит на вист к Вельденам, оставляя жену вдвоем с Валери, словно ему невдомек, что Валери - душа заговора.
Под силу ли ему отказаться от своего единственного развлечения? Тем более что он, этот лучший служащий своей конторы, чувствует, что на два часа поднимается еще на ступень выше.
Вельдены живут на улице Иоанна Замаасского, они производят медную посуду, и в мастерской под их началом состоит человек десять рабочих. Они почти такие же богачи, как господин Майер.
Мыслимое ли дело, чтобы господин Майер сел играть в карты с Дезире Сименоном?
В их компании состоит и Эмиль Гризар, румяный низенький человечек, но малый рост не мешает ему быть архитектором с государственным дипломом.
Наконец, есть еще господин Рекюле, начальник отдела на Северо-Бельгийской железной дороге, обладающий правом бесплатного проезда во втором классе.
Дезире у них душа общества, лучший игрок в вист, он ведет подсчет очков. Ему доверен на хранение ящик для денежных ставок. Братья Вельдены наливают гостям по стаканчику, но всегда только по одному: два - это уже пьянство. Дезире весел, усы у него влажные, глаза блестят, он и думать не думает о кознях, которые замышляются тем временем у него дома.
В конторе Майера он имеет право на три дня отпуска ежегодно. И каждый год он живет эти дни на деньги, выигранные в вист. Вельдены, Гризар, Рекюле и мой отец уезжают ненадолго - то в Остенде, то в Париж, то еще куда-нибудь.
Последний раз они ездили в Реймс, и это обернулось катастрофой, отзвуки которой будут сопровождать все мое детство. Из Брюсселя отец привез индийскую шаль; из Остенде - шкатулку, украшенную ракушками, из Парижа - пару длинных, по локоть, перчаток.
А в Реймсе у Гризара живет брат-виноторговец, и по этому случаю наши любители виста посетили подвалы крупной фирмы шампанских вин. День отъезда
пришелся на воскресенье, и все магазины, как выяснилось, были закрыты.
Вернувшись, отец поцеловал Анриетту и извлек из кармана пробку, огромную пробку от шампанского - ее подарили ему в качестве сувенира. Он выложил пробку на стол. Мать молча ждала.
- Мне не удалось привезти тебе подарок, потому что...
Глаза у Анриетты расширились, и она ударилась даже не в слезы, а в самую настоящую истерику. Она захлебывалась горем и негодованием:
- Пробка!.. Пробка!.. Пробка!..
Она-то никогда не путешествовала. А он поехал с друзьями в Реймс. Каждый год проводит три дня отпуска с друзьями. Побывал в винных погребах, пил там шампанское, и у него хватает дерзости, и наглости, и цинизма, и... и... привезти ей пробку!
Отныне эта пробка, все тяжелея с годами, будет влачиться за Дезире вплоть до его смертного часа.
Положительно, Сименоны - люди бесчувственные!
Попытаюсь теперь поподробней описать эту чувствительность, в надежде, что приоткрою тебе еще одну страницу в истории человеческих отношений, а может быть, что-нибудь в них и объясню.
Например, мама только что снесла вниз коляску. В коляске Кристиан, тихий, пухлый, безмятежный младенец, полная противоположность мне в его возрасте. Я иду с мамой, привычно уцепившись за ее юбку.
В двух шагах от нашего дома - дом с лоджией, принадлежащий супругам Ламбер. Они рантье, самые настоящие рантье, люди, с детства живущие на ренту это их профессия. Они ничего не делают, но не потому, что уже состарились. Им не от чего отдыхать. Они никогда в жизни не работали.
Они владеют акциями, облигациями, ценными бумагами. Кроме того, им принадлежит несколько грязных домов на маленьких улочках, и это наилучшее помещение капитала, потому что бедняки в конце концов всегда платят за жилье.
Супруги проводят дни в лоджии. Старый господин Ламбер, если не выгуливает пса, греется на солнышке. Старуха госпожа Ламбер вышивает или вяжет крючком. Барышне Ламбер скоро стукнет сорок, она весьма изысканная особа и проводит время в тех же занятиях, что и мать.
Их пес, огромная, великолепная пиренейская овчарка с длинной шерстью, целыми днями полеживает перед домом.
Анриетта, выйдя на улицу, сразу же поднимает глаза на лоджию и сдержанно улыбается. Потом наклоняется погладить пса. Снова взгляд на лоджию и новая приветливая улыбка, в которой целая гамма оттенков, и гамма тем более богатая, что госпожа Ламбер кивает, а барышня слегка кланяется и даже машет мне рукой.
Дезире бы сказал (и говорит при случае):
- Такого огромного пса нельзя пускать на улицу без намордника.
Дезире недаром из семьи Сименонов, мелкие знаки внимания, идущие из лоджии на улицу, для него ничего не значат. А на самом деле значат они вот что: "Смотри-ка, опять молодая мама из соседнего дома, с третьего этажа, вышла погулять с детьми. Нелегко ей воспитывать их на третьем этаже и содержать в такой чистоте! Какая она худенькая! Как устала, наверное? Какая гордая и какая храбрая! Надо бы показать ей, что она нам симпатична. Надо бы улыбнуться ее детям. Старший совсем худенький. Достойная женщина и отлично воспитанная!"
За этим следует немой ответ Анриетты: "Вы видите, я тронута вашим вниманием. Вы меня поняли. Я делаю все, что в моих силах. И все-таки должна ограничиваться самым необходимым. Рот вы - рантье. Вы богаче всех на нашей улице. У вас есть лоджия. Благодарю вас, что вы мне киваете. И чтобы доказать, что я умею быть благодарной и хорошо воспитана, я глажу вашего огромного пса, которого в глубине души панически боюсь и который в любую минуту может броситься на моих детей. Благодарю вас! Благодарю! Верьте, что я умею ценить..."
Прости, бедная мама, но все это правда, и мне хотелось бы, чтобы твой внук не знал в жизни бремени, которое весь век давило на твои плечи. Все это правда, и не случайно, пройдя метров десять, ты устремляешь взгляд на второй дом с лоджией. Там ты не увидишь судьи, не увидишь и его жены: судья - холостяк. В лоджии только служанка судьи, но это почти одно и то же, потому что служанка у судьи не из тех женщин, какие ходят за покупками без шляпки, распатланные. Нет, это весьма почтенная особа; после обеда она тоже посиживает в лоджии и улыбается тебе оттуда.
- Какой хорошенький малыш!-сказала она тебе однажды, склонившись над коляской Кристиана.
Отныне сомнениям нет места: Кристиан и впрямь хорошенький малыш.
И наоборот, госпожа Лори может сколько угодно караулить тебя на пороге своего дома, нежничать со мной, припасать для меня сласти в кармане передника- ответом на это будет улыбка, говорящая приблизительно следующее: "Благодарю! Я благодарю вас из вежливости, поскольку так полагается. Но мы с вами не одного круга. Ни Ламберы, ни служанка судьи не кивнули бы вам из своих лоджий. Всему кварталу известно также, что вышли вы из ничтожества, были приходящей прислугой и позволяете себе сквернословить, как никто в нашем квартале. Я благодарю вас. Но мне неудобно перед окружающими, что вы меня остановили. Я предпочла бы пройти мимо вашего дома, не задерживаясь".
Между прочим, Лори - инженер, живет в собственном доме. Он чудовищно толст, и жена не уступает ему в толщине. Как говорится, они живут, чтобы есть Оба жирные, сытые, мокрогубые, глазки у обоих маленькие, как у откормленных поросят.
Они, не стесняясь, обращаются к людям на "ты". Госпожа Лори при всех заявила зеленщику:
- Сижисмон, ты ворюга! Опять всучил мне гнилую морковку.
Она выходит на порог бог знает в каком виде, в халате, в стоптанных домашних туфлях на босу ногу, и как ни в чем не бывало окликает людей, идущих по другой стороне улицы:
- Иди ко мне, малыш! Иди, толстуха Лори угостит тебя кусочком шоколада.
Анриетта не смеет меня не пустить.
- Иди, - говорит она, - и не забудь сказать госпоже Лори спасибо.
И губы ее кривятся в улыбке, которой ты никогда не поймешь, мой Марк, если не получишь безукоризненного воспитания. А я очень надеюсь, что ты его не получишь!
Улица Пастера невелика. За домом госпожи Лори-дом господина Эрмана, первой скрипки Королевского театра, щеголя с прекрасными белокурыми волосами, правда изрядно поредевшими.
Следующий дом, с вечно распахнутой дверью, принадлежит семье Арменго.
- Бедная моя Анриетта!..
Тощая и унылая Юлия Арменго - одна из сообщниц Анриетты.
Они обычно поджидают друг друга, чтобы вместе идти гулять. У Юлии двое детей: девочка немного старше меня, мальчик - мой ровесник.
Вот мы под вязами на площади Конгресса. Там стоят скамейки, выкрашенные зеленой краской. Брата укачивают в коляске, чтобы он заснул. Нам, старшим, велят:
- Ступайте играть и ведите себя хорошо.
И тут, в предвечерней тишине, нарушаемой лишь трамваем четвертого маршрута, громыхающим мимо нас каждые пять минут, крепнет заговор. Валери бывает наперсницей только в пятницу вечером, да и разве она все поймет!
А госпожа Арменго - из нашего квартала. Ей знаком этот дом на углу улицы Общины, напротив которого сидят сейчас обе женщины.
- Она платит за жилье всего шестьдесят франков в месяц...
Она - это женщина лет тридцати, красивая брюнетка с матовым цветом лица, волосы у нее вечно выбиваются из прически, и я ни разу не видел ее одетой для выхода - вечно она в пеньюаре из бледно-голубого шелка, кое-как накинутом поверх кружевного белья.
В доме, излучающем радость, раскрыты все окна, в комнатах виднеются платяные шкафы с зеркалами, угадываются постели, гравюры по стенам. Служанка вытряхивает ковры, на подоконниках проветриваются матрасы.
- Пять комнат по тридцать франков в месяц... Мне говорили, что за ведро угля она берет с них пятьдесят сантимов; на каждом ведре двадцать сантимов зарабатывает!
Анриетта, не вставая, убаюкивает Кристиана в коляске.
- Идите играть, дети! Только не пачкайтесь... Я узнала, Юлия, что она позволяет принимать гостей. Но к студентам, например, никакие гости ходить не должны. Я бы ни за что не разрешила им принимать женщин. Либо не снимайте у меня, либо подчиняйтесь порядку... А если кормить жильцов завтраком или даже не только завтраком...
Дезире сидит в своей конторе, не подозревая, что
здесь замышляется. И меньше всего предполагает, что скоро у себя дома окажется жильцом, да еще не самым выгодным.
- Если не будешь слушаться, меня заберут в больницу.
И тем не менее - будущее за ней.
30 апреля 1941 года, Фонтене
Я думаю, каждому нужно сознание, что у него есть что-то свое, собственное. Для Дезире "свое" - это то, чего нельзя взять в руки: солнце, встречающее его, когда он проснется; запах кофе; радость оттого, что начинается новый день, который будет таким же спокойным и ясным, как другие; затем улица - он любуется ею, как своей собственностью; контора, бутерброд, который он съедает в полдень в одиночестве, а вечером газета, которую можно прочесть, сняв пиджак.
Сокровище Анриетты - частью в супнице, под квитанциями об уплате за квартиру и свидетельством о браке, частью - в глубине платяного шкафа, завернутое в старый корсет.
Когда она только училась хозяйничать, ей не хватило денег до конца месяца. Она об этом не забыла и не забудет уже никогда.
Кроме того, она знает, что мужчины, в особенности из породы Сименонов, не думают о возможных катастрофах.
Муравьи, чтобы запастись пропитанием на зиму, тащат на себе поклажу куда тяжелей, чем они сами, снуют без отдыха с утра до вечера, вызывая наше сочувствие.
Добыча Анриетты требует массу терпения, хитрости, плутовства, и все равно она ничтожна.
Например, утром на рынке, куда она ходит за овощами и фруктами, всегда можно поторговаться, здесь выгадать одно су, там два сантима. Еще два су выгадываются, если отказаться от поездки на трамвае. В теплом вкусном аромате кондитерской "Озэ", куда меня водят по четвергам полакомиться пирожным с кремом, Анриетта ослепительно улыбается продавцу:
- Нет, благодарю, только малышу. Я сейчас совершенно сыта.
Еще десять сантимов!
А если мясник утром в благодушном настроении бесплатно отдаст нам мозговую косточку - к сокровищу прибавляются еще пять сантимов.
С течением времени все эти сантимы превращаются в пятифранковую монету.
Сперва эти монетки достоинством в пять франков служили своеобразной страховкой на случай катастрофы: что нас ждет, если Дезире вдруг заболеет или попадет под трамвай? Но постепенно у них появляется вполне определенное назначение.
Можно ли винить мою маму в цинизме? Вечером она вздыхает, хватаясь за поясницу:
- Спина болит. Трудно с двумя детьми сразу. Занимаюсь Кристианом, а сама только и думаю, вдруг Жорж в это время что-нибудь натворит.
- Давай отдадим Жоржа в детский сад.
В своем ослеплении Дезире ничего не понимает. Он не знает, что не далее как сегодня на площади Конгресса, убаюкивая моего брата в коляске, Анриетта посматривала на дом, принадлежащий даме в голубом пеньюаре.
Начинать следует совсем скромно, скажем, с трех комнат. Одна получше - в нее поставить дубовую мебель, купленную после свадьбы, и гардероб с двумя зеркалами. И сдавать эту комнату не дешевле чем за тридцать франков в месяц. Для двух других, по двадцать франков, можно подобрать обстановку на распродажах.
Отныне наш квартал для Анриетты уже не просто квартал близ площади Конгресса. Студенты, которых так много на улицах, не простые прохожие.
Анриетта на каждой улице высматривает дома, где сдают комнаты студентам.
С невинным видом совершает она первые шаги в задуманном направлении.
- Это у вас русские снимают, госпожа Коллар?
- Двое русских и один румын.
- Румын - такой высокий, элегантный брюнет?
- Еще бы ему не быть элегантным! У него родители богачи, присылают ему двести - триста франков в месяц. И он все-таки ухитряется делать долги. Но я за него не беспокоюсь. Русские - те победней. У одного мать прислуга, он живет на пятьдесят франков в месяц.
- А где же они питаются?
Анриетта - с виду воплощенное простодушие - жадно ловит каждое слово.
В секрет посвящены только Валери и госпожа Коллар.
- Надо бы поискать, где сдается небольшой дом.
Одно из главных препятствий устранено: я хожу в детский сад, к славной доброй сестре Адонии.
Нас, малышей, двадцать или тридцать; родители приводят нас утром, и сестра Адония, коротенькая, зато неописуемо толстая, тотчас берет каждого под свое крыло.
Сестра Адония - белолицая, нежная, мягкая, вся как будто съедобная. На ней длинное черное платье до пят, и кажется, она не ходит, а скользит по земле.
Каждый ребенок приносит с собой в бидончике кофе с молоком. У каждого - яркая железная коробка, а в ней бутерброды и кусок шоколада.
Все бидончики стоят рядышком на большой печи посреди класса.
Тут меня ждет первое в жизни разочарование.
Почти у всех красные или синие эмалированные бидончики, а у меня простой, железный.
- Цветные бидоны - это безвкусица! - решила Анриетта. Впрочем, дело еще в том, что от эмали легко откалываются куски.
Анриетта снова хитрит, вечно хитрит; от этой привычки она не избавится до конца жизни. Эмалированные бидоны просто-напросто дороже, да и сама эмаль слишком хрупкая.
Безвкусными провозглашаются также бутербродные коробки, ядовито-красные и ядовито-зеленые, с картинками, на которых изображены дети, играющие в дьяболо *, или сцены из сказок Перро.
На моей коробке - никаких картинок.
Никогда я не надену клетчатого передничка- одного из тех, что мне очень нравятся: в розовую клеточку на девочках, в голубую на мальчиках.
Так одеваются только дети рабочих!
Почему дети рабочих? Тайна! А я обречен носить черные сатиновые передники, немаркие и практичные.
У других детей на полдник шоколад с начинкой, белой, розовой, фисташковой, зеленой. А мне дают с собой шоколад "Антуан" без начинки, потому что "эту начинку неизвестно из чего делают".
Мой горизонт сузился. Теперь не я, а брат Кристиан принимает участие в утренней жизни на кухне, присутствует при том, как ставят суп на плиту; теперь его, а не меня, таскают к мяснику и колбаснику; с ним одним гуляют после обеда по улицам, на которых живет столько студентов.
Утром отец по дороге на службу отводит меня в детский сад. Мир упростился, он похож на театральную декорацию.
* Игра, состоящая в том, что нечто вроде деревянной катушки подбрасывают вверх и ловят на веревочку, натянутую между двумя палочками.
В хорошую погоду - сад, сад у Сестер; виноград, вьющийся по кирпичной стене; ряды грушевых деревьев между грядок; старик садовник с граблями или лейкой; иногда в небе птичья стая.
В дождь, в холод - большой класс с белыми стенами, увешанными детскими поделками; там и канва, и плетеные коврики, и вышивки крестом, красными нитками по суровому полотну. Вокруг меня то солнечные пятна, пробивающиеся сквозь ветви сада, то волны жара, плывущие от необъятной печки. Но лучше всего я помню грохотание трамваев да перезвон колоколов, а когда в церкви кого-нибудь отпевали, до нас еле слышно доносились орган и церковное пение.
Еще помню зимние дни. Сестра Адония вооружалась витой восковой свечой, укрепленной на шесте, и уже в три часа пополудни зажигала два газовых рожка. В их резком свете мы все напоминали привидения, а печка грела до того жарко, что в четыре, когда мамы забирали нас и уводили в сырую мглу, мы выходили совершенно оглушенные, и нам казалось, что улицы пахнут как-то по-особенному.
На спокойных, широких магистралях по ту сторону Мааса, не считая улиц Пюи-ан-Сок и Антр-де-Пон, не увидишь настоящих магазинов. В обычных городских домах, в комнате на первом этаже устраивают прилавок и несколько полок - и магазин готов.
Витрины там тоже не настоящие: слишком высокие, освещенные одним-единственным газовым рожком. Издали видишь только желтое пятно света на тротуаре. Входная дверь распахнута. Две-три ступеньки, неосвещенный коридор.
Когда толкнешь внутреннюю дверь, зазвонит колокольчик или столкнутся с музыкальным звоном две медные трубки. Тем не менее придется еще и крикнуть несколько раз:
- Есть тут кто-нибудь?
Наконец слышится далекий шум. Выходит женщина, непохожая на настоящую лавочницу, или мужчина, просидевший целый день на службе, и нерешительно спрашивают:
- Что тебе, малыш?
Кровяная колбаса на блюде, две-три головки сыра под колпаком, шесть банок сардин, бисквиты. Вам отрежут, взвесят. Медные трубки лязгнут еще раз, и на улице снова воцарится покой.
Дезире не согласился бы на такое ни за что в жизни.
- Ох, если бы только не бегать весь день на третий этаж и обратно!
Анриетта вздыхает, Анриетта устала, у нее болит поясница. Боли в пояснице будут ее мучить до того дня, когда она наконец добьется своего.
- Кстати, Дезире...
Чуя опасность, он не отрывается от газеты.
- Я подыскала дом. Это здесь, неподалеку: на улице Закона, прямо напротив монастырской школы. Когда Жорж пойдет в школу, будет очень удобно.
- Как же ты хочешь снимать целый дом, если мы и так вынуждены себя во всем ограничивать! Ты твердишь об этом целыми днями.
- Я справлялась о цене - пятьдесят франков в месяц. Здесь мы платим тридцать, а вечером у меня уже ноги не ходят. Я подумала, что если бы мы сдали второй этаж жильцам...
Дезире наконец поднимает голову, газета падает на пол.
- Зайди туда завтра после конторы. Обои почти новые, лестница выкрашена масляной краской... Опять эта лампа коптит!
Она прикручивает пламя.
- А там, между прочим, газовое освещение. Анриетта вздыхает, потирая свою многострадальную поясницу.
- Госпожа Коллар мне говорила...
- Кто такая эта госпожа Коллар?
- Одна вдова. Живет на улице Конституции. Муж ей не оставил ничего, кроме долгов. У нее сын, ровесник Жоржу.
Бедняга Дезире! Где оно - спокойствие, столь милое твоему сердцу?
- А чем занимается эта твоя госпожа Коллар?
- Сдает комнаты жильцам-студентам, вполне порядочным. Само собой, без права водить гостей! Худо-бедно, на жизнь себе она зарабатывает и после обеда всегда уже свободна.
- Ты хочешь, чтобы нам вечно мозолили глаза жильцы?
- Никто тебя не просит на них смотреть: они будут у себя в комнатах. Днем они вообще в университете. Дадим им ключ.
- А кто будет у них убирать?
- Застелить утром три постели - тут не о чем говорить. По мне это лучше, чем целый день бегать на третий этаж и обратно.
Он мог бы ей на это возразить, что не целый же день она бегает по лестнице, что ей придется бегать куда больше, если она должна будет не только застилать три постели, но и убирать в трех комнатах, зажигать три лампы, таскать наверх чистую воду, а вниз грязную.
Но время упущено. Жалобы на то, что приходится во всем себя ограничивать, звучали слишком часто, их слышали даже посторонние, и сопротивление Дезире сломлено.
- Ты будешь уставать.
- А может быть, я заработаю столько, что смогу нанять прислугу? А ты подумал, что я буду делать с двумя детьми на руках, если с тобой что-нибудь случится?
И отец идет смотреть дом на улице Закона.
- Если бы тебе, а не мне, надо было убирать, варить, стирать, бегать вверх-вниз с утра до вечера, я бы еще поняла твои колебания. Но ты просто-напросто эгоист, как все Сименоны. Тебе бы только газету вечером почитать, пока я чищу картошку и без конца мучаюсь с проклятой керосиновой лампой!
Керосиновая лампа тоже вероломно вступает в сговор с Анриеттой!
- Ну ладно... Куда ему деваться?
- Поступай, как знаешь! Потом Дезире хмурится:
- А на что мы купим обстановку?
- У меня отложено сто пятьдесят франков. Я присмотрела по случаю мебель для двух спален.
Если он станет допытываться, откуда у нее сто пятьдесят франков сбережений, если им приходится во всем себя ограничивать, то за этим последуют сцена, упреки, приступ мигрени и так далее.
Он предпочитает снова уткнуться в газету, разжечь потухшую трубку, повторив еще раз:
- Поступай, как знаешь!
Дело сделано. Стоило ему сказать "да", и вот мы уже переезжаем.
- Кстати, Дезире...
Эту партию она выиграла и знает, что он не отважится протестовать.
- На время, на первые месяцы... Пока на первые же доходы я не куплю новую мебель...
Увы! Дезире вынужден уступить жильцам для лучшей тридцатифранковой комнаты всю свадебную обстановку своей спальни-платяной шкаф с двумя зеркалами, белый мраморный умывальник, изготовленную на заказ по его гигантскому росту кровать и все остальное, вплоть до фаянсового туалетного прибора в розовых цветах.
Своей прекрасной мебели Дезире назад не получит. Как, впрочем, и собственных четырех стен.
- Пойми, Дезире, чтобы нанять прислугу, троих жильцов мало. Вот если бы четверо или пятеро...
А на что две мансарды, чистенькие, беленные известкой, светлые? Они пропадают зря! Если сдать две комнаты в первом этаже...
Она их сдала, и дом на улице Закона сократился для нас до пределов кухни и двух мансард.
- Знаешь, сколько зарабатывает госпожа Коллар на одних завтраках?
Прислугу так и не наняли. Спина у Анриетты больше не болит. По утрам, с восьми до десяти, жильцы заполоняют кухню, а мы завтракаем на краешке стола.
- Отодвинься, это место господина Зафта.
Господин Зафт, господин Богдановский, мадемуазель Фрида, студентка из России,- все они приходят зубрить в кухню: здесь им теплее.
- Если готовить им второй завтрак, по франку с человека...
Потом доходит и до ужина. В доме больше нет свободного уголка; Дезире вечером долго ищет незанятый крючок на вешалке. Жалобы на то, что приходится ограничиваться самым необходимым, разом кончились. Анриетта делает сбережения, никому не давая отчета.
Пятница, 2 мая 1941 года. Фонтене-ле-Конт
Вчерашний день был словно лубочная картинка - один из тех дней, память о которых хранят всю жизнь, как хранят в альбоме портреты родственников.
Я думаю, если подсчитать, то окажется, что в жизни выдается совсем мало таких дней. Но они так чисты, так ярки, жизнь в эти дни так бьет ключом и в то же время словно неподвижна, что мы упорно представляем себе наше существование таким, каким оно бывает в эти чудесные мгновенья.
Вчера было первое мая, когда-то - день стычек, угрюмых шествий, конной полиции, сабель наголо, а теперь - день публичных речей и продажи значков в пользу благотворительных обществ.
Но дело не в этом - чудо заключалось в другом. Да, конечно, произошло чудо. Бывают дни, когда небо по утрам особенно ослепительно, а закаты по вечерам особенно великолепны. Но вчера с самой утренней зари начался истинно весенний день; быть может, такою и запомнится тебе весна твоего детства.
Далекие раскаты грома, солнце, пробивающееся наперекор слоистым облакам, и сами облака, все освещенные по-разному и придающие небу какую-то трагическую пышность. Два-три раза из туч начинало капать, но по-прежнему без умолку пели птицы, и мухи тяжело перелетали от одного солнечного луча к другому.
Разве я мог угадать, просыпаясь, что сегодняшний день будет не таким, как другие? В воздухе пахло воскресеньем моего детства...