С болезнями он чувствует себя на равных. С больными — далеко не так уверенно. В голову Могра приходит забавная мысль, и он внутренне веселится.
— В мое дежурство нет.
— Попробуйте произнести несколько слогов.
И тут Могра охватывает страх — такой страх он видел у пациентов Бессона, когда был с ним в больнице. Еще миг назад он спокойно думал о своем, и теперь у него на лбу выступают капли пота. Он неуверенно открывает рот.
Это уже не то мяуканье, что было утром, но своего голоса он все равно не узнает.
— Не бойтесь. Скажите что-нибудь, все равно что.
Первым ему в голову приходит слово «мсье».
Одуар подбадривает его кивком.
Слово получается почти нормально.
— Вот видите! Вам нужно тренироваться, даже если поначалу будет плохо получаться. И вы должны научиться пользоваться левой рукой. Вы случаем не левша? Ничего, привыкнете быстро. Мадемуазель, вам следует дать ему карандаш и бумагу. Но смотрите, чтобы больной не переутомлялся.
Профессор встает с края постели и направляется к двери. Взявшись за ручку, оборачивается и с удивлением видит устремленный на него чуть ли не враждебный взгляд.
— Вечером я зайду еще, — торопливо произносит он.
М-ль Бланш тоже удивлена и разочарована. Только что произошло нечто ускользнувшее от ее внимания, нечто непонятное, и ей с трудом удается вернуть прежнюю улыбку и бодрые жесты.
Ей тоже показалось, что в какой-то момент Могра без видимой причины почувствовал к ним враждебность.
Ну как ей объяснить, что они ему мешают, что он принял решение и не нуждается в ободрении, что он с легкостью примет все, что должно случиться?
Зачем тогда выставлять его в смешном свете перед самим собой и заставлять мямлить: «М-сье»?
Они добились одного: ему захотелось плакать.
Но перед ней или перед кем-нибудь другим он плакать не станет. И Могра устремляет взгляд в потолок.
Глава 3
Его не оставляют в покое, и это раздражает, поскольку он убежден: это делается намеренно и составляет часть лечения. Примерно так же происходит на водах — к примеру, в Виши или Экс-ле-Бене, когда люди, обычно чувствительные к собственной независимости, позволяют навязывать им распорядок дня и применять для этого всякие детские уловки, чтоб они не скучали — от определенного количества стаканов минеральной воды, которую нужно до грамма выпить в определенном киоске, до мягкой музыки в гостиных, якобы обязательных турниров по бриджу и другим играм и походов в казино.
А вот они ухитряются мешать ему думать — Как только он, лежа в кровати, прикроет глаза и начнет перебирать свои мысли и воспоминания, м-ль Бланш смотрит на часы, уже привычным движением склонив голову набок, и сразу оказывается, что нужно сделать укол, или перевернуть на другой бок, или напоить апельсиновым соком, который она дала ему около полудня.
Рене недоумевал, как ей удастся это сделать, если учесть, что челюсть и глотка работали не лучше, чем правая рука и нога.
Улыбаясь, явно с намерением его позабавить, сиделка принесла необычную фарфоровую чашечку с носиком.
— Поильник! Сейчас увидите, это очень удобно. С завтрашнего дня я буду кормить вас пюре с ложечки.
Вечно этот радостный тон, который невольно вызывает у него безразличие или раздражение. Наконец удалось, не испытывая ни малейшего удовольствия, проглотить большую часть сока.
После этого сестра повернула рукоятку, с помощью которой поднималась верхняя половина кровати. Другая рукоятка была предназначена для подъема нижней части. Время от времени м-ль Бланш меняла положение Могра. Теперь он впервые почти сидит, между ног нет судна, но зато под простыней лежит кусок клеенки, как у младенца.
Солнце на дворе уже почти весеннее. Воздух, который полоски жалюзи рассекают на тонкие струйки, потеплел и пахнет мазутом из-за напряженного движения по автомагистрали.
В новой позе ему видны не только крыша и окна мансарды левого крыла, но и окна второго этажа. Занавесок на них нет. Могра различает ряд белых постелей, медленно движущиеся, как у него в коридоре, фигуры, иногда медсестру, чьи жесты кажутся на их фоне резкими. Сидящие на стульях люди внушительно неподвижны. Некоторые молча курят трубку, глядя прямо перед собой.
Кто это — тоже частично парализованные? Или в правом крыле помещаются пациенты с психиатрическими заболеваниями? Он выяснит это позже. Время есть.
Ближайшее окно главного корпуса открыто: молодой практикант, сидя за светлым письменным столом, болтает не то с сестрой, не то со студенткой, которая время от времени заливисто хохочет и стряхивает пепел с сигареты во двор.
По коридору везут тележки с огромными кастрюлями, и м-ль Бланш говорит:
— Я вас ненадолго оставлю. Мне пора завтракать. Ничего не бойтесь, я буду рядом.
В левую руку, которая работает у него почти нормально, она сует электрическую кнопку в виде маленькой груши.
— Если вам что-нибудь понадобится, сразу нажмите кнопку.
Наконец-то Рене остался один. Нельзя сказать, что ему так уж нужно одиночество. Когда он, к примеру, проснулся сегодня утром, то почувствовал известную тревогу, пока не обнаружил, что Жозефа спит рядом на раскладушке.
А днем ему даже приятно, когда м-ль Бланш сидит у окна или крутится по палате.
Быть может, им суждено прожить довольно долго как бы под стеклянным колпаком, в близости, какую далеко не всегда встретишь между мужем и женой.
Ему нравится смотреть на ее молодое задорное личико, приятно, что она хорошенькая и кокетливая.
Наверное, было бы трудно долго оставаться один на один с какой-нибудь пожилой женщиной вроде старшей медсестры или других, которые проходят по коридору с таким видом, будто выполняют тяжкую обязанность или работают ради куска хлеба. Выбором в качестве сиделки м-ль Бланш он обязан своему другу Бессону и не сомневается, что это тоже входит в лечение.
Это-то его и стесняет и портит удовольствие, которое он испытывает в ее обществе. Они желают думать за него. Вернее, воображают, будто он думает то-то и то-то, считая, что им известны мысли и чувства паралитика на любой стадии его болезни.
Рене уверен, что ей сказали примерно следующее: «Главное, не позволяйте ему замыкаться в себе».
Они полагают, что он хочет умереть, но это лишь полуправда. Сама по себе смерть ему безразлична. Но насколько он это себе представляет, у нее есть и отталкивающие стороны. Прежде всего, запах. И то, что называется туалетом покойника. Разложение. Он содрогается при мысли, что доставит окружающим столько неприятных минут. И, наконец, следует признать, что существует такая вещь, как гроб. Он понимает, что, когда пробьет час, он уже ничего не будет ощущать, но заранее начинает страдать от клаустрофобии.
Если Рене когда-нибудь снова научится говорить или писать левой рукой, нужно будет сообщить окружающим, что он хочет, чтобы его кремировали. Ему не нужны цветы, от которых стоит такой тяжелый запах. Не нужны свечи, драпировки, веточка букса, окропленная святой водой.
Было бы лучше всего, чтобы, когда он испустит последний вздох, какие-нибудь никому не известные служащие доставили его в крематорий, так чтобы никто из знакомых и родных этого не видел.
Он принимает смерть, но не то, что ей сопутствует.
Какая разница: настанет конец через несколько часов, то есть на четвертый или пятый день, как у Феликса Арто, или через несколько лет, как у Жюблена?
Он думает обо всем этом бесстрастно, без ужаса или сентиментальности. Они этому хотят помешать? А может, они заходят еще дальше и Одуар, который едва на него смотрит, понимает своего пациента лучше, чем кажется?
Это очень важно. Важно для него, а не для них. Для них — врачей и персонала Бисетра, друзей по «Гран-Вефуру», сотрудников редакции — для них речь идет просто о несчастном случае. Врачи объявят: «Ничего нельзя было сделать».
Две итальянки приготовят палату для другого пациента профессора очередного больного. Друзья прошепчут: «Бедняга!»
И, как это всегда бывает, добавят: «А сколько ему было лет?»
Те, кому еще меньше сорока, найдут вполне естественным, что он скончался в возрасте пятидесяти четырех лет. Люди постарше ощутят легкую тревогу, которая, впрочем, скоро рассеется.
Лина же будет подавлена, прибегнет к помощи виски, и придется, как это уже бывало неоднократно, пригласить гостиничного врача, чтобы он сделал ей укол и она смогла подольше поспать.
Она привыкнет. Нельзя сказать, чтобы он был ей необходим. Могра иногда кажется, что он принес ей больше горя, чем радости, и, став вдовой, она сделается более счастливой, более уравновешенной.
Из трех женщин, которые занимали место в его жизни, он не нанес ущерба только Элен Порталь — журналистке, отказавшейся выйти за него замуж и до сих пор работающей у него.
Желая сохранить свою индивидуальность, она в свое время не захотела переехать к нему, и в течение многих лет у каждого из них была своя квартира, свой круг друзей.
Вот так ему и нужно размышлять — неторопливо, чтобы никто за ним не подглядывал, чтобы никто не прерывал его внутренний монолог. Тут речь не идет об анализе своих поступков или о подведении итогов. Порой это напоминает ему альбом с картинками, который он листает наугад, не заботясь о соблюдении хронологического порядка.
Сегодня утром, незадолго до поильника с апельсиновым соком, Рене вспоминал себя шестнадцатилетним, на набережной Бериньи в Фекане. Тогда он только-только отпустил усы, которые, впрочем, сбрил через несколько недель.
Была осень, конец октября или начало ноября, так как траулеры, ловившие треску у берегов Ньюфаундленда, только начали возвращаться.
На нем было серое пальто в красноватую крапинку — довольно скверного качества, купленное в магазине готового платья, что не мешало юному Могра очень им гордиться.
На небе висели низкие дождевые тучи, как это часто бывает в тех краях, воды Ла-Манша казались почти черными. Вдоль причала выстроились вагоны, в которые Навалом грузили треску, ее запахом был пропитан весь город.
Только сошедшие на берег матросы расходились по домам под руку с женами, которые встречали их, сгрудившись на конце причала и махая платочками идущим по фарватеру судам.
Но жены и дети были не у всех. Многие моряки, проведшие несколько месяцев на банках Ньюфаундленда, уже обосновались в портовых кафе и попивали кофе с ромом или дрянную водку.
Почему именно эта картина всплыла в памяти? Она была тусклая и бледная, словно на дешевой почтовой открытке, но вместе с тем невероятно точная и подробная. Он видел отчетливо каждый фасад, каждую вывеску над магазином или рестораном, видел дом побольше других, где помещалась контора судовладельца, г-на Фермена Ремажа, у которого работал его отец.
Какой это был год, Могра вспомнил не сразу — 1923-й!
Пять лет назад закончилась война, десять лет назад умерла его мать, и полтора года назад он ушел из лицея Ги де Мопассана и поступил к мэтру Раге, нотариусу с улицы Сент-Этьен.
Кроме того, он уже несколько месяцев числился корреспондентом газеты «Гаврский маяк», и в кармане лежало журналистское удостоверение с фотографией, предмет его гордости.
В то утро отец стоял между вагонами и шхуной, подошедшей с приливом к причалу, — кажется, она называлась «Святая Тереза». Все суда г-на Ремажа были названы именами святых. С фиолетовым карандашом в руке, отец считал кипы трески, которые грузили в вагоны.
Сам Рене оказался на пристани, вместо того чтобы постигать премудрости нотариального дела, из-за несчастного случая, приключившегося на одном из судов еще в открытом море. Матрос исчез при подозрительных Обстоятельствах, и теперь полиция вела расследование.
Могра, как сейчас, видел мачты, реи, моторные траулеры, стоящие борт к борту, и, казалось, даже слышал стук молотка по деревянному корпусу лодки, строившейся у причала на Марне.
Отец носил светлые усы. У него было довольное и вместе с тем серьезное выражение лица человека, честно выполняющего свой долг. Чтобы спокойно ходить по грязному причалу, он обул резиновые сапоги.
У г-на Ремажа отец не занимал важного поста, а был просто незаметным делопроизводителем и зарабатывал меньше любого матроса.
Стоя у причальной тумбы, Рене ждал, когда комиссар полиции закончит допрашивать капитана, чтобы самому взять у него интервью.
Он был молод. Если не считать аппендицита, никогда ничем не болел.
И вот, именно в то утро Рене внезапно пришел в такое уныние, от которого, казалось, нет лекарства. Он смотрел на серенький городок, на вывески, на траулеры и шхуны, привычные с детства, на верфь по ту сторону шлюза, на далекое море, равнодушно несущее седые валы, на отца, совершенно не переживающего по поводу своей то ли униженности, то ли заурядности, и вдруг обнаружил, что все вокруг тщета.
Его окружал бессмысленный мир, частичкой которого он уже, а может и никогда, не был. Он наблюдал за ним не изнутри, а извне, вчуже.
— К чему?
После стольких лет Рене уверен, что задал себе этот вопрос именно в таком виде. К чему? К чему напрягаться и изучать вещи, которых он все равно не одолеет, поскольку пришлось бросить коллеж? К чему проводить нудные часы у мэтра Раге, который всегда разговаривает с ним сухо и презрительно? Зачем посылать в «Гаврский маяк» заметки, если их сокращают как минимум четверо и постоянно твердят: «Короче! Учитесь писать короче!»?
К чему вообще жить?
С тех пор ему неоднократно приходилось испытывать чувство такой же пустоты, даже если он трудился изо всех сил и результаты были вполне ощутимы.
К чему вообще жить? К чему каждую первую среду месяца встречаться в «Гран-Вефуре» с десятком людей, которые считаются его друзьями, но ничего для него не значат?
Каждый месяц один из них выбирает меню и платит по счету. Кроме Доры Зиффер, попавшей к ним в компанию чисто случайно, единственной среди них представительницы прекрасного пола, все они люди с положением, хорошо обеспеченные. Они повстречались на полпути к успеху, некоторые даже в начале этого пути.
Не для того ли они собираются, чтобы успокоить себя, чтобы раз в месяц оценить пройденное расстояние? Не сравнивает ли себя каждый втайне со своими друзьями? Это так, потому что между ними возникло нечто вроде соперничества: кто предложит наиболее изысканный и дорогой завтрак?
В уютной атмосфере отдельного кабинета на антресолях они обмениваются поздравлениями, хлопая друг друга по плечу и обнимаясь.
— Ну что, старина? Как поживает Иоланда? А твоя пьеса?
Или твой роман. Или твои дела. Или строящийся в деревне дом, или вилла в Канне либо в Сен-Тропезе.
Троих уже нет. Теперь их ряды будут редеть быстро, поскольку все уже достигли вполне определенного возраста, и во время шумных завтраков, наполненных добродушием и шутками, порой ребяческими, каждый будет оглядывать соседей и думать: «А он здорово постарел. Долго не протянет».
Может быть, пришел и его черед освободить место за столом?
— Он слишком много работал. Совершенно себя не щадил.
— В последнее время казалось, что он торопится жить, словно у него было какое-то предчувствие…
Бессон не преминет сообщить точку зрения медика.
— Давление у него было высоковато, я предупреждал. Просил, чтобы он не принимал так близко к сердцу редакционные дела.
— Что теперь будет с Линой?
Они обменяются понимающими взглядами. Всем известно, что Лина несчастлива и ее пристрастие к алкоголю похоже на медленное самоубийство.
Станут ли они обсуждать Лину?
— Как ты думаешь, он ее любил?
— В любом случае готов был сделать для нее невозможное.
— По-моему, она всегда была несколько неуравновешенна.
— Славная девочка…
— Он пытался сделать с ней то же, что в свое время с Марселлой, вылепить по своему образцу.
— Кстати, а как поживает Марселла?
— У нее сейчас турне. Такое впечатление, что она не стареет.
— Ей немногим больше сорока пяти.
— Пятьдесят два. Она на два года моложе его. Я помню, как у них родился ребенок. Они жили тогда очень бедно, и вместо детской кроватки малютка спала в ящике от комода.
— У них же девочка, да?
— Она родилась калекой.
— Они всегда говорили о ней очень неохотно…
Долго в таком тоне они говорить не будут. Разговор быстро перейдет на вина, на только что поданное блюдо, на пьесу Жюльена Мареля или последнюю защитительную речь Клабо, на скорые выборы в Академию, куда прочили Бессона д'Аргуле за его книги о Флобере, Золя и Мопассане, хотя он уже является членом Парижской Академии наук.
Стоит ли ради всего этого жить? Жить для чего? Ради газеты и двух еженедельников, которые угождают низменным вкусам публики, ради поста председателя административного совета на радио?
Ради воскресных приемов в Арневиле, которые очень похожи на завтраки в «Гран-Вефуре», только не такие интимные и на них больше говорят о политике и финансах?
Ради апартаментов в отеле «Георг V», несмотря на роскошь, таких же безликих, как какой-нибудь вокзал или аэропорт?
Пользуясь тем, что м-ль Бланш еще не вернулась, Мигра продолжает мысленно перелистывать свой альбом с картинками и снова наталкивается на изображение деканского порта в утро прибытия «Святой Терезы — черно-белую, вернее, черно-серую картинку. В альбоме есть и цветные, но сегодня к нему упорно возвращается именно эта набережная Бериньи — быть может, потому, что она особенно важна для него и после многих лет все еще очень близко связана с его теперешней жизнью. Его жизнью? Если бы слушались лицевые мускулы, он бы попробовал улыбнуться. И вовсе не обязательно с иронией. Скорее, с нежностью к молодому человеку в грубом пальто, который отпустил усики, чтобы казаться значительнее.
Сцена кажется ему совсем близкой. Время промелькнуло быстро, и теперь хотелось бы выяснить, что все же у него осталось.
В большой палате завтракают. Впечатление довольно внушительное: никто не разговаривает, и слышится лишь звяканье вилок и ложек о тарелки.
Медсестры в своей комнате, должно быть, болтают о больных, а поскольку он человек в Париже известный, наверное, расспрашивают м-ль Бланш.
Жалуется ли она, что он не выказывает ни желания ей помочь, ни признательности? Посвящает ли она их в некоторые интимные подробности насчет его тела или поведения?
«К чему? — думает он снова, как когда-то на пристани в Фекане.
Впрочем, под одеялом хорошо; солнечный луч уже дошел до угла палаты, через форточку врываются струйки свежего воздуха.
Но радости, увы, приходит конец. Он узнает шаги медсестры. Она чуть приостанавливается, чтобы закурить сигарету, и еще, вероятно, для того, чтобы придать лицу веселое выражение, что тоже входит в лечение.
Войдя в палату, она шутит:
— Ну как вы без меня не скучали? Вам ничего не понадобилось?
Не спрашивая, она снимает салфетку, закрывающую судно, поднимает одеяло и ставит сосуд ему между бедер. Даже это теперь от него не зависит!
Первый сеанс пассивных упражнений, предписанных профессором Одуаром, разочаровал. Он не ждал никаких терапевтических чудес, но все упражнения заключались в том, что сестра приподняла его плечо на несколько сантиметров над постелью и опустила на место, потом проделала то же самое с предплечьем, кистью и парализованной ногой. Поначалу в его глазах невольно появляется испуг перед неизвестностью, но м-ль Бланш его успокаивает:
— Не бойтесь, я обещаю, что ничего плохого с вами не случится.
Она садится на край кровати и начинает заниматься его правой ногой. При этом она откидывает одеяло, и его член оказывается на виду. Его смущение усугубляется тем, что, несмотря на полное отсутствие каких-либо эротических мыслей, начинается эрекция — вероятно, по чисто механическим причинам.
Сестра делает вид, что ничего не замечает. Словно преподаватель гимнастики, она считает движения:
— Пять… шесть… семь… восемь…
После двенадцатого раза она снова укрывает его одеялом.
— На сегодня достаточно. Вы не устали?
Могра отрицательно качает головой.
— Хотите, я дам вам бумагу и карандаш?
Он покорно соглашается, не испытывая при этом ни малейшего подъема.
Придется делать все, что от него требуется, но он в это не верит. Когда же они перестанут обращаться с ним как с ребенком? Но сиделка продолжает радостно щебетать, а Рене с любопытством на нее смотрит.
— Сейчас мы с вами немного побеседуем. Я буду задавать вопросы, а вы пишите ответы на бумаге. Вот увидите, как быстро вы научитесь писать левой рукой.
Она кладет на постель блокнот и дает карандаш.
— Со вчерашнего дня вам непрерывно несут сюда цветы. Но я велела держать их внизу, пока не посоветуюсь с вами. Некоторые пациенты любят, когда у них в палате цветы, некоторые нет. Но я предупреждаю: цветов очень много, хоть торгуй. Так как вы решите?
Первую линию он выводит неловко, криво, вторая получается уже лучше, и в конце концов ему удается написать печатными буквами: «НЕТ».
— А хотите, я принесу вам визитные карточки, оставленные с цветами?
Ему неинтересно, кто прислал цветы. Со вчерашнего дня Могра ни разу не взглянул на шесть желтых гвоздик, оставленных женой. Он отрицательно качает головой, но м-ль Бланш этого мало, и он выводит на бумаге то же слово.
— Что же мне делать с карточками? Сохранить и отдать вам позже?
Он колеблется, начинает писать букву «М», но выводить целую фразу ему лень, и, зачеркнув «М», выражает свою мысль одним словом: «ПЛЕВАТЬ».
Это означает, что на карточки ему наплевать.
Сестра начинает хмурить брови, потом разражается смехом.
— Занятный вы человек. Не знаешь, с какой стороны к вам подступиться. Вы всегда такой?
Внезапно он настораживается, встревоженный таким же топотом на лестнице, который уже слышал утром, когда проснулся. Но на сей раз кроме шагов слышен еще и громкий разговор, и в своем неосознанном страхе Могра вдруг становится понятно, какая паника может охватить сидящую на цепи собаку. Он было решил, что уже знает распорядок жизни в больнице, и этот шум сбивает его с толку.
— Это пришли навестить больных, — успокаивает сестра. — Родственники и друзья могут приходить сюда каждый день после двух.
Мужчины, женщины и дети, пришедшие сюда из той жизни с жестами и голосами людей той жизни, проходят мимо его двери и растекаются по залу. Часа два ему придется их слышать и наблюдать, как они будут прогуливаться со своими больными.
— Продолжим нашу маленькую игру. Так, какой же вопрос мне вам задать? А может, вы хотите спросить меня о чем-нибудь?
Нет! На этот раз Могра ничего не пишет, а просто отрицательно качает головой. В любом случае вопросы, которые он мог бы ей задать, оказались бы слишком сложными. Сестра еще вообразит, что его интересует лично она, а это не совсем точно.
Она интересует его лишь в той мере, в какой ее ответы совпадали бы с ответами на вопросы, которые он задает самому себе.
Пока она сидела на краю постели и делала с ним гимнастику, он, к примеру, задумался, почему она решила провести жизнь среди больных.
Рене редко доводилось встречать женщин таких свежих, уравновешенных и жизнерадостных, как м-ль Бланш. От нее исходило ощущение чистоты — как нравственной, так и физической. Она буквально дышала здоровьем и опрятностью.
Ей было лет двадцать пять — средний возраст молодых женщин, работающих у него в газете, и он невольно стал сравнивать своих сотрудниц с м-ль Бланш.
Даже самые привлекательные из них лишены непосредственности, словно живут в каком-то навязанном извне ритме. Они никогда не бывают в ладу с собой.
Лихорадочные и перевозбужденные, они живут в каком-то искусственном мире.
Почему же м-ль Бланш выбрала такую профессию? Ему понятно, почему это сделала его дочь Колет. А с этой медсестрой он теряется в догадках.
Интересно, что же она представляет собой на самом деле, куда отправляется в половине седьмого вечера, когда покидает Бисетр на маленькой машине, которой он снабдил ее в своем воображении.
Обручального кольца у нее нет. А есть ли у нее жених или любовник? Живет она с родителями или одна, в квартирке, которую убирает, приходя с работы?
Ходит ли в кино, на танцы? Встречается ли с друзьями и подругами?
Пока м-ль Бланш убирает блокнот и карандаш, в голову Могра приходит странное воспоминание. Года два назад в редакции работала молоденькая машинистка — узколицая, таинственная и вместе с тем заурядная, немного напоминавшая гипсовую статую Пресвятой Девы в церкви Сен-Сюльпис.
У нее было забавное имя Зюльма, она сторонилась других девушек, работавших в редакции, которые прозвали ее Мадонной и не скупились на колкости в ее адрес.
Могра знал девушку мало, лишь несколько раз диктовал ей письма в отсутствие своей секретарши. Сперва он поглядывал на нее с любопытством, как сегодня на м-ль Бланш, но потом и думать о ней забыл.
В те времена в некоторых кабачках Монмартра было модно два-три раза в неделю предоставлять сцену для стриптиза любительницам. И однажды после какой-то премьеры друзья затащили его в один из этих кабачков, и вдруг третьим номером на сцене появилась Зюльма, редакционная Мадонна, — в строгом костюме, бледная, она начала раздеваться, с отсутствующим видом глядя в пространство.
Могра спрятался в тень, чтобы ее не смущать. Но эта предосторожность оказалась излишней: девушка ничего не замечала и, уйдя в себя, постепенно выставляла напоказ свое бледное тело.
Предыдущие номера были встречены смехом. Но Зюльма раздевалась среди всеобщего молчания, весь зал охватила какая-то нервозность, даже тревога, словно каждый предчувствовал что-то недоброе.
Ее движения были резкими и неуклюжими. По ее отсутствующему взгляду и бесстрастному лицу можно было подумать, что она совершает какой-то ритуал, чуть ли не магический обряд для себя самой.
Могра не знал, снабжают ли девушек, перед тем как выпустить их на сцену, какими-нибудь аксессуарами. Но когда Зюльма избавилась от остатков одежды, он увидел у нее внизу живота треугольник из серебристых пластинок, напоминавших рыбью чешую. На кончиках грудей тоже сверкали серебряные звезды.
Она проработала в газете еще с месяц, а потом взяла расчет. Никто не знал, что с ней стало потом.
Почему он вспомнил о Зюльме, ведь у нее нет ничего общего с м-ль Бланш?
Ему нравится рот медсестры, ее пухлая нижняя губка, нежные очертания щек и затылка.
Он не хочет ее. Будь он способен в его состоянии желать женщину, то предпочел бы заняться любовью с Жозефой, которая поотбивалась бы немного со смехом, а потом раздвинула колени.
Что было бы, если бы лет восемь назад он встретил не Лину, а м-ль Бланш?
Обратил ли он на нее внимание в обычной жизни? Он задает себе эти вопросы, но найти ответы особо не стремится.
В коридоре звонит телефон. Кто-то снимает трубку.
В приоткрытой двери появляется голова какой-то женщины.
— Это вас, — говорит она сиделке.
Могра задумчиво следит за нею взглядом, недовольный тем, что его снова вырвали из медленного течения мыслей. Сиделка тут же возвращается.
— Звонит госпожа Могра: она хочет узнать, можно ли ей навестить вас сегодня?
В редакции было то же самое! Она никогда не приходила к нему, не спросив прежде по телефону разрешения.
Он лежит совершенно неподвижно и размышляет. Лина терпеть не может больничных палат, похорон и даже свадеб. Она считает своим долгом приехать в Бисетр, поскольку так принято — навещать прикованного к постели супруга.
Накануне она не спрашивала его разрешения, но зато спросила его у врачей.
Если она придет и сегодня, это войдет у нее в привычку, и он будет видеться с ней каждый день.
В конце концов Могра отрицательно качает головой.
— Вы уверены?
Медсестра удивлена и немного смущена.
— Тогда я скажу, что вы устали… Хотя нет, она может встревожиться. Я скажу, что вы ждете профессора.
Она возвращается, вид у нее задумчивый. Сев на свое место у окна, она долго смотрит во двор, потом спрашивает:
— Вы давно женаты?
Он показывает ей на левой руке пять пальцев, потом еще два.
— Семь лет?
Заметила ли она вчера, что его жена пьет? Почувствовала ли как медик эту слабину, поняла ли, что возбуждение Лины неестественно, что в ее взгляде сквозит скрытое беспокойство, словно она нигде не ощущает себя на своем месте?
После нескольких минут молчания м-ль Бланш задает следующий вопрос, все еще глядя во двор:
— Вы ее любите?
Неужто она забыла, что он не может говорить? Озадаченная его молчанием, она поворачивается к нему, и он снова утвердительно кивает.
На самом деле это так и вместе с тем не так. Ни Лина, ни он не знают, что с ними происходит. Два месяца назад между ними разыгралась дикая сцена, когда они вернулись домой после одного из тех редких ужинов, на которых бывали вместе.
Лина была пьяна. Он тоже выпил больше обычного, хотя и гораздо меньше нее, и чувствовал себя совершенно спокойным.
Не важно, что они тогда говорили друг другу. Слова не имеют значения.
Просто каждый был убежден, что другой исковеркал ему жизнь. Но мысль Лины приняла немного иное направление, она стала обвинять себя в том, что он страдает из-за нее, вызывая таким окольным путем жалость к самой себе.
Утром он уехал в редакцию в обычное время. Завтракать домой Рене никогда не ездил. Они обычно встречались лишь вечером в каком-нибудь баре или ресторане, а в отель заезжали только тогда, когда им нужно было переодеться.
В восемь вечера она лежала в постели, в спальне было полутемно, рядом сидела медсестра из отеля. О прошлой ночи они не вспоминали. Однако Могра не мог забыть, что тогда слово «развод» было произнесено в первый раз и он впервые увидел в глазах жены ненависть.
— Ты командуешь большой газетой, некоторые люди готовы лизать тебе пятки, поэтому ты мнишь себя крупной шишкой и думаешь, что тебе все позволено…