Жорж Сименон
«Колокола Бесетра»
Предисловие
Всем профессорам, врачам, санитарам и санитаркам, которые, работая в больницах, и не только в них, пытаются понять и поддержать самое странное существо на свете — больного человека.
Ж. С.Когда я был подростком, большинство книг в черных матерчатых переплетах, приятно отдававших чуть заплесневелой бумагой, которые я брал в библиотеке, содержали предисловие, и, должен признаться, за сорок лет моей писательской деятельности я не раз сожалел, что мода на предисловия прошла. С тоской вспоминаю, в частности, некоторые романы Конрада, где было не только предисловие, но и предисловие ко второму, если даже не третьему изданию, введение, обращение к читателю — словом, все эти привычные элементы книги, которые очаровывали меня не меньше, чем сама книга.
Разве не было это для писателей еще одной возможностью установить непосредственный контакт с читателем? Сегодня романисты охотно выступают в газетах, по радио и телевидению, однако их слова далеко не всегда доходят до тех, кто читает их сочинения.
Здесь я не стану вести речь о своих намерениях и тем более о каких-то литературных теориях. На худой конец я мог бы ограничиться традиционной формулировкой, какие, кстати, используются и в кинофильмах: «Все описанные события являются чисто вымышленными, и любое сходство персонажей книги с реально существующими людьми следует отнести на счет случайности».
Уже довольно давно такое предуведомление считается необходимым, хотя и не всегда достигает своей цели, поскольку наши современники охотно узнают себя в героях художественных произведений, особенно если из этого можно попытаться извлечь материальную выгоду.
Положение романиста стало очень трудным. Лет двадцать пять назад, к примеру, я, сидя в Париже, написал «Лунный удар — роман, действие которого разворачивается в Габоне, Либревиле, а точнее, в отеле, расположенном на городской окраине, по соседству с тропическим лесом. Название отеля, в котором я действительно останавливался за два года до этого, мне было не вспомнить, да и не хотелось его называть. Поэтому для своего романа я выбрал, на мой взгляд, самое невероятное название отеля: „Центральный“. Но оказалось, что я попал в самую точку, и через несколько недель после выхода книги владелец отеля заявился в Париж и потащил меня в суд.
Подобные случаи в различных вариантах, увы, происходили со мной неоднократно. Как найти для героя приемлемое имя, которое не носит ни один человек на свете? Что делать, если ты описываешь какой-нибудь провинциальный городок и тебе нужно упомянуть его префекта, прокурора, мэра и начальника полиции? Что если вы сделаете свой персонаж толстым и плешивым, а реальный человек таким и окажется? И если его жена в вашей книге будет тощей и болтливой…
Для одного из своих романов, «Другие», я был вынужден выдумать целый город с собственной рекой. Дворцом правосудия, церквями, улицами и магазинами.
Но как я должен был поступить с Бисетром, где мне нужно было к тому же вывести на сцену профессора, студентов-практикантов, старшую медсестру?
Какой ее сделать — рыжей или брюнеткой, мягкой или властной, чтобы не угодить в самую точку?
Так вот, я утверждаю, что хоть мне и доводилось посещать Бисетр, я не встречал там ни одного из людей, описанных в этой книге Это же относится и к моему главному редактору газеты, адвокату, обоим академикам — я не списывал их с натуры!
Мой роман — это не роман с реальными прототипами, и поэтому я повторяю пресловутую формулу: «Любое сходство персонажей книги с реально существующими людьми следует отнести на счет случайности».
И все-таки мне жаль, что нет теперь предисловий, какие писались в прошлом веке, таких своеобразных и сочных.
Жорж Сименон
Глава 1
Восемь вечера. Для миллионов людей, каждый из которых живет в своем маленьком мирке, который он создал себе сам или в который попал волею обстоятельств, заканчивается вполне определенный, студеный и туманный день-среда, 3 февраля.
Для Рене Могра не существует ни часов, ни дней, вопросы времени начнут его тревожить гораздо позже. Он пока пребывает на дне черной, словно океанская пучина, пропасти, без малейшего контакта с внешним миром. Впрочем, его правая рука начинает конвульсивно подрагивать, а щеки забавно надуваются при каждом выдохе.
Первый сигнал извне, который до него доходит, — это звон, накатывающийся как волны, а потом расходящийся концентрическими кругами. Могра, не открывая глаз, пытается следить за ним, понять, что это, и тут происходит нечто, о чем он впоследствии так никому и не расскажет, — он узнает эти волны и даже пробует им улыбнуться.
В детстве Могра любил слушать колокола церкви Сент-Этьен и, серьезно указывая на голубое небо, говорил:
— Колола!
Незадолго до смерти мать рассказала ему о колоколах. Он тогда не умел правильно произнести это слово, которое получалось у него как «колола», но уже знал, что от них расходятся концентрическими кругами звуковые волны.
Вот и здесь гудят колокола. Из-за слабости считать удары он даже и не пытается. Но эта слабость тоже знакома. Ему уже приходилось ее испытывать, и из-за этого в голове на какое-то время воцаряется путаница. А что если он все еще восьмилетний мальчик и его срочно доставили из школы в больницу Фекана, а теперь, несмотря на яростное сопротивление, приложили к лицу маску, чтобы сделать операцию аппендицита?
Тогда тоже была пропасть, потом, уже гораздо позже, странный привкус во рту, усталость во всем теле и, наконец, когда он уже «поплыл — гудение знакомых колоколов.
Сейчас хочется улыбнуться — такой забавной кажется ему эта мысль. Он в нее не верит, но и не решается отбросить окончательно. Может, он все же мальчик из Фекана, который приходит в себя в больничной палате, и увидит сейчас полную медсестру — розовую блондинку, занятую вязанием? В таком случае все остальное было сном. Если так, то он проспал под наркозом почти пятьдесят лет.
Конечно, это не так. Рене знает, что это не так, что он пятидесятичетырехлетний человек, давным-давно уехавший из домика на улице Этрета. Путаница длится несколько минут, вернее даже секунд, но ему все равно хочется проверить свою догадку. Для этого достаточно открыть глаза, но тут происходит странное явление, не трагическое, а, напротив, почти комическое: он делает все, что нужно, чтобы разомкнуть веки, чтобы мозг послал соответствующий сигнал в нервные окончания. Но веки остаются неподвижными.
Страданий он не ощущает. Эта необыкновенная слабость даже приятна, как будто он стал никем. Никаких проблем, никакой ответственности. Единственное, что заставляет его продолжать свои попытки, — это желание удостовериться, что толстая медсестра, зело розовая блондинка, не сидит и не вяжет у изголовья.
Интересно, заметны ли другим его переживания? Волны колокольного звона растворились где-то вдали, и Могра замечает новый звук, который тоже навевает воспоминания. Но он слишком измучен, чтобы попытаться сообразить, какие именно. Скрипнул стул, словно кто-то порывисто поднялся, и ему, по-видимому, все же удалось разлепить веки, потому что совсем рядом оказывается белый халат, молодое лицо и темные волосы, выбивающиеся из-под белой шапочки.
Это не та медсестра, и Рене разочарованно закрывает глаза. Он и впрямь слишком устал, чтобы задавать вопросы, и предпочитает скользнуть в свой черный провал.
Удастся ли ему позже, через несколько часов, а может дней, отделить то, что действительно пробилось к нему сквозь забытье, от того, что рассказали позже? Например, в самом ли деле в коридоре рядом с его палатой висит телефон и он слышит, как женский голос говорит:
— Будьте любезны профессора Бессона д'Аргуле… Нет дома? А вы не знаете, где можно его застать? Он велел сообщить ему, когда…
Завтра он узнает, что у его двери действительно висит на стене телефон устаревшей модели. Пока же все это не имеет смысла, а когда он появится, то будет касаться лишь его одного.
В половине десятого Рене все еще не знает, что уже половина десятого, и его пробуждение происходит резко и страшно, словно после кошмара, в котором почва ускользала из-под ног, а нужно было держаться во что бы то ни стало.
Но силы покинули его. Он машет в пустоте руками и ногами, не в силах контролировать собственные движения. Хочется закричать, позвать на помощь.
Рот его открывается. Он уверен, что широко открыл рот, но не может выдавить из себя ни звука.
Рене обязательно должен увидеть, что происходит вокруг. Тело его все в поту, лоб покрылся испариной, но при этом холодно, он весь трясется, безуспешно пытаясь унять противную дрожь.
— Не волнуйся… Все хорошо… Все прекрасно…
Ему знаком этот голос. Он пробует сообразить, кому он принадлежит, и внезапно видит не только лицо и белую шапочку, но и всю незнакомую комнату с зеленоватыми стенами.
У кровати стоит Бессон д'Аргуле — он называет его Пьером, они ведь дружат уже лет тридцать, — который выглядит довольно комично: под расстегнутым халатом — фрачный жилет и белый галстук.
— Успокойся, милый Рене… Все хорошо…
Хорошо, по-видимому, для профессора, который рассеянно щупает ему пульс.
Ведь не Бессон же лежит на больничной койке, вокруг которой крутится темноволосая медсестра. Он ее узнал — значит, действительно уже приходил в сознание на несколько секунд.
— Ничего серьезного с тобой не стряслось, Рене. Все исследования это подтверждают. Сейчас мы еще помучаем тебя немного, сделаем кое-какие анализы, но без этого никак. Я с минуты на минуту жду Одуара.
Кто такой Одуар? Это имя ему известно, по крайней мере должно быть известно — ведь он знает весь Париж. Медсестра кладет на поднос шприц с очень длинной и толстой иглой. Не спуская глаз с Могра, она явно прислушивается к чему-то, и когда дверь отворяется, поспешно идет к ней.
— Главное, не удивляйся, если…
А он как раз удивился — ему только что удалось открыть рот. Рене не собирается жаловаться или спрашивать о чем-то. Ему очень хочется сказать, глядя на крахмальную манишку и белый галстук:
«Старина, я в отчаянии, что испортил тебе вечер!»
Но ему не удается произнести ни звука. Голос куда-то делся. Не слышно ничего, даже хрипа. Только тихое посвистывание, вернее даже бульканье, потому что его щеки все так же нелепо надуваются и снова втягиваются. Словно у ребенка, который пытается курить трубку.
— Несколько дней ты не сможешь разговаривать…
В коридоре кто-то шушукается. Ощущения вернулись, по крайней мере некоторые — он чувствует запах сигаретного дыма.
— Ты ведь мне веришь, да? Ты понимаешь, что я не стану тебе лгать?
Какой смысл задавать вопросы, если он не может ответить? Он охотно ответил бы «да», чтобы сделать приятное своему другу Пьеру. Правда, без особой убежденности. Вежливое, безразличное «да», поскольку все это ему безразлично и он с удовольствием погрузился бы лучше в свой провал, чтобы снова услышать звучные удары колокола.
Нет, Одуара он не знает. Никогда его не встречал. Иначе обязательно бы вспомнил: у него хорошая память на лица, и он способен без колебаний назвать имя человека, которого видел несколько лет назад всего минуту — другую.
Одуар явно врач — на нем белый халат и круглая шапочка. Лицо ничего не выражает. Могра редко доводилось видеть людей с таким спокойным, бесстрастным и вместе с тем заурядным лицом и такими механическими жестами.
Мужчины обмениваются рукопожатием и молча смотрят друг на друга, словно понимают один другого без слов или заранее прорепетировали эту сцену. Затем Одуар, встав у изножия кровати, обращается к Рене:
— Вы успокоились, это прекрасно. Сейчас мы еще немного вас потревожим, а потом вы крепко уснете.
Рене удивлен — к нему обращаются как к нормальному человеку. Но при этом он не перестал быть для них пациентом. Молодая медсестра откидывает одеяло, и он смущенно смотрит на свои обнаженные бедра, на судно между ног, словно у старика, впавшего в маразм.
Сестра крепко придерживает его колено, которое начало было дрожать, профессор Одуар берет шприц, но не тот, с длинной иглой, а поменьше, и делает укол в ягодицу. Он ничего не ощущает. Это он тоже хотел бы им сказать. Но не потому, что встревожился. Напротив, никогда еще он не относился с таким безразличием к собственной жизни и теперь смотрит на них троих так, словно их суетня его совершенно не интересует.
С ним что-то случилось, но что именно, он даже понятия не имеет. Не помнит ни где, ни когда это произошло. Рене хмурит брови, вернее, полагает, что хмурит, — теперь, когда выяснилось, что он не может говорить и управлять своими членами, он уже ни в чем не уверен.
Двое мужчин молча стоят и ждут, наблюдая за ним, медсестра все еще придерживает ему ногу, не отрывая глаз от наручных часов.
Что все это значит, сейчас не важно. Это должно было случиться. Подобная уверенность приносит облегчение. А пока все. Больше не нужно об этом думать.
И напрасно все они портят себе из-за него кровь.
Все явно дожидаются, когда он уснет. Почему? Его будут оперировать? Но никакой боли не ощущается, тут явно что-то не то.
— Как ты — все в порядке?
Могра пытается смотреть как можно веселее, желая тем самым отблагодарить Бессона д'Аргуле, медсестру и, наконец, этого самого Одуара, к которому остальные относятся с нескрываемым почтением. Большая шишка, должно быть, вроде Бессона, а может, и поважнее. Кто он по специальности? Могра знает множество медицинских светил. Из чистого любопытства пытается припомнить, но мысли его начинают расплываться, и ему кажется, что вдали снова загудели колокола.
Последнее, что он успевает заметить, — это двое мужчин, которые обмениваются взглядом, словно желая сказать: «Ну вот…»
Он не умер, а в залитой солнцем палате сидит Бессон д'Аргуле на месте медсестры и курит сигарету. Профессор уже не во фраке, но и не в белом халате. Это шестидесятилетний, но еще очень красивый человек, галантный, изысканный, всегда со вкусом одетый.
— Как ты себя чувствуешь? Нет, говорить даже пока и не пытайся. Лежи тихо. По твоему взгляду я вижу, что ты хорошо перенес удар.
Какой удар? И почему его друг Пьер считает нужным разговаривать с ним вкрадчивым тоном, который обычно приберегает для больных?
— Я полагаю, ты ничего не помнишь?
Как ему хочется ответить: «Нет, помню!»
Он и впрямь внезапно вспомнил все: «Гран-Вефур», отдельный кабинет на антресолях, у винтовой лестницы, где они все — сперва их было тринадцать, теперь осталось десять, трое умерли — завтракали каждый первый вторник месяца.
Сколько времени прошло с тех пор? Рене не знает — может, день, может, целая неделя. День тогда выдался пасмурный, не то что сегодня — по нежному, даже несколько робкому солнечному свету он догадался, что сейчас утро. Который теперь час, его пока не интересует, однако слышно, как в коридоре рядом с его палатой подметают пол.
Они собрались в «Тран-Вефуре»; через полукруглое окно сквозь тонкую сетку дождя виднелись аркады и двор Пале-Рояля. Бессон сидел напротив, пришли почти все: адвокат Клабо, академик Жюльен Марель, чья пьеса как раз шла в театре на другой стороне улицы, еще один академик, Куффе, затем Шабю.
Он мог бы перечислить их всех, рассадить по местам так же, как они сидели тогда, помнил, как Виктор, официант, который прислуживал им уже двадцать лет, обходил вокруг стола с громадной бутылью арманьяка.
Рене встал и пошел звонить к себе в редакцию. Телефон находился между женским и мужским туалетом. Нужно было позвонить Фернану Колеру, своему заместителю, который, вопреки грозной фамилии, был кротким как ягненок[1].
Уезжая из редакции газеты хотя бы на час, он всегда испытывал желание позвонить туда и теперь резко, даже чуть визгливо, давал точные инструкции.
— Нет! На первой полосе оставьте все как есть. Третью колонку на третьей полосе замените… Министерству внутренних дел ответьте, что мы ничего не можем поделать, а обойти молчанием подобный инцидент немыслимо…
Продолжая попыхивать сигаретой, Бессон д'Аргуле счел нужным пояснить:
— Мы сидели за столом в «Граи-Вефуре». Когда подали ликеры, ты вышел позвонить. Потом зашел в туалет, и там тебе стало плохо, и Клабо, который минут через десять-пятнадцать тоже отправился туда, нашел тебя без сознания…
К чему эти увертки, эти терпеливые объяснения? С ним обращаются как с ребенком, вернее, как со взрослым больным, что, собственно говоря, вполне справедливо.
Но в одном профессор при всей своей самоуверенности ошибся. И эта подробность столь необычная, что, даже будь Могра способен говорить, он ни за что о ней не рассказал бы.
Повесив телефонную трубку, Могра действительно зашел в туалет. Встал у писсуара в смешной, знакомой любому мужчине позе. Он размышлял о Колере и демарше министерства внутренних дел, как вдруг почувствовал, что подкашиваются ноги.
Теперь он с отвращением припомнил, как изо всех сил вцепился обеими руками в скользкий фаянс и только потом упал.
Что там сказал Бессон?
— Клабо, который минут через десять-пятнадцать тоже отправился туда, нашел тебя без сознания…
Но по этим словам невозможно судить, в какой позе он лежал. И Могра увидел себя, распростертого в тесной комнатушке на плиточном полу и тщетно пытающегося не встать и позвать на помощь, а застегнуть брюки.
Но вот в чем загадка: каким образом он мог увидеть себя со стороны, таким, каким увидел его Клабо? Возможно ли такое раздвоение личности?
— Не скрою, в первый момент мы очень испугались…
Голова у него ясная, восприятие окружающего даже вроде бы более острое, чем обычно. Рене автоматически подмечает все происходящее вокруг: интонации врача, его колебание, и даже запонки необычной формы, в виде какой-то греческой буквы, только не знает какой, потому что изучал греческий давно и всего несколько месяцев. Заметив эти запонки, он почему-то начинает подозревать, что Бессону д'Аргуле еще больше не по себе, чем ему самому, и что, несмотря на уверенный вид, он встревожен не меньше, чем в «Гран-Вефуре».
Да, он, Могра, утратил дар речи, а половина его тела парализована. Это он тоже обнаружил самостоятельно. Ожидал ли его друг такой реакции, вернее, полного ее отсутствия, несокрушимого спокойствия, очень схожего с безразличием?
Но это и есть безразличие, его не волнует, что происходит в этой довольно убогой комнатенке, не волнует собственное тело, не удивляет, что у него из руки торчит игла, подсоединенная резиновой трубочкой к капельнице с какой-то прозрачной жидкостью.
Перехватив его взгляд, врач поспешно поясняет:
— Это глюкоза. Завтра или послезавтра ты уже сможешь есть как обычно, а пока тебе нужно поддерживать силы.
Этим убедительным тоном он говорит со всеми пациентами в тяжелом состоянии. Так, во всяком случае, кажется Могра, который до этого консультировался с другом лишь по всяким пустякам да проходил у него ежегодный осмотр и как врача знает его мало.
Похоже, Бессон пытается угадать вопросы, которые могут у него возникнуть, и заранее ответить на них.
— Ты, наверное, удивляешься, почему лежишь здесь, а не в клинике в Отейле?
Однажды, несколько лет назад, Бессон уже направлял его туда на обследование по поводу нервной депрессии. Тогда выяснилось, что это просто от переутомления.
— Понимаешь, сперва я и отвез тебя в Отейль, ведь я ехал с тобой на «скорой помощи». Тебя положили в палату, где ты уже лежал, сразу прибежала твоя жена. О ней не беспокойся. Я убедил ее, что тебе ничего страшного не грозит. Она вела себя молодцом. Я звоню ей по несколько раз в день, и по первому моему слову она тебя навестит… Не пытайся разговаривать. Я знаю, это крайне неприятно, но поверь, речь идет о временном нарушении речи.
Это должно было случиться. Пока его друг говорит, Рене повторяет про себя эти четыре слова, совершенно бесстрастно, как простую констатацию факта.
Почему это должно было случиться? Таким вопросом он не задается. И находит, что все это даже забавно. Быть может, слова приобрели теперь иной смысл? Или они перепутались в его ленивом мозгу? Вместо слова «забавно» он охотно сказал бы «утешительно», но так вроде не говорят. Это похоже на какую-то игру, в которую он играет без ведома окружающих, делая вид, что слушает разглагольствования Бессона.
Уже очень давно, возможно, даже всегда, Рене ждал катастрофы, а в последние месяцы так сильно ощущал ее неотвратимость, что ожидание уже стало раздражать.
Бессон д'Аргуле ходит вокруг да около, боится произнести слово, которое так или иначе произнести придется: гемиплегия[2].
— Так вот, немного о том, почему ты все же не в Отейле. Когда я понял, что у тебя, скорее всего, тромбоз средней артерии головного мозга, я пригласил своего коллегу Одуара — профессора-невропатолога и главного врача Бисетра. ТЫ должен был о нем слышать. Это он осматривал тебя вчера вечером, а потом сделал спинномозговую пункцию. Ну вот, Одуар решил, что будет лучше, если тебя положат сюда, где есть квалифицированный персонал, которому он полностью доверяет. Тут есть две отдельные палаты, и одна как раз оказалась свободной. Поэтому с вечера понедельника ты лежишь здесь.
Бессон улыбнулся.
— Надеюсь, ты не сердишься на нас с Одуаром, что мы поместили тебя в больницу с такой зловещей репутацией? Кстати, твоя жена сперва была очень недовольна, но я доказал ей, что тебе будет здесь даже лучше, чем в частной клинике, хотя особой роскоши тут нет…
Могра моргает — просто так, машинально, и его приятель озадачен: а может, больной подает ему какой-то знак?
— Я тебя не утомил?
Могра не может управлять мышцами лица, но всем своим видом старается дать понять, что он не устал, и врач, похоже, его понимает.
В дверь слева от кровати вставлены матовые, вернее, покрытые тонкой насечкой стекла, искажающие изображение; время от времени в них появляются нескладные тени — это люди, которые передвигаются на костылях, но при этом совершенно бесшумно. Загадка! Может, они в туфлях на войлочной подошве?
Бессон, должно быть, приготовил свою речь заранее и нити не теряет.
— Ты достаточно разбираешься в медицине, поэтому я скажу тебе, к какому заключению пришли мы с Одуаром. Тут я полагаюсь в основном на Одуара, он в этом разбирается лучше… Как любой, ты примерно представляешь, что такое односторонний паралич, однако не знаешь, что они бывают разные, как по своим причинам, так и по проявлениям, у каждого своя клиническая картина, и в каждом случае можно сделать вполне определенный прогноз…
К чему столько слов? Не лучше ли просто сказать, что его случай самый банальный и не слишком серьезный?
— В твоем случае поясничная пункция была совершенно необходима. Никакой патологии мы не обнаружили, значит, имеем дело с обычным мозговым кровоизлиянием, которое…
Бессон обиженно хмурит брови и долго закуривает сигарету.
— Ты меня не слушаешь?
Могра по мере сил дает понять, что слушает.
— Значит, не веришь. Считаешь, что я тебя успокаиваю, заговариваю зубы.
Да нет же! Об этом он и не думает. Просто он пересек какой-то невидимый барьер и теперь находится в другом мире. Ему даже делается как-то странно при мысли, что этот знаменитый человек, командор ордена Почетного легиона, который сидит у постели и тратит время на бесполезные объяснения, — его друг и они давным-давно на «ты». Впрочем, он и сам командор ордена Почетного легиона!
Разница лишь в том, что один из них теперь наполовину па-ра-ли-зо-ван!
Как, к примеру, Феликс Арто, его лучший репортер, который побывал по редакционным заданиям и на Амазонке, и в Тибете, и в Гренландии, брал интервью у глав чуть ли не всех государств, великий Феликс Арто, шумный и неутомимый, способный провести несколько ночей без сна и не моргнув глазом выпить за один присест целую бутылку виски.
Так же, как и он, Арто был найден без сознания в номере роскошной гостиницы на Елисейских полях, где развлекался с какой-то молодой американкой.
Он был разведен. Родственников в Париже не было, и поэтому Рене Могра как его шефа вызвали к нему среди ночи. Он помог гостиничному врачу и санитарке надеть на друга штаны и поехал с ним в «скорой помощи», которая доставила больного в американскую больницу в Нейи.
Арто было всего сорок пять. Спортсмен, бывший игрок в регби, он вечно искал с кем-нибудь ссоры. Его лечил не профессор Одуар, а главный врач клиники, название которой Могра забыл — низкорослый, рыжий и очень худой человечек, носивший слишком длинный халат, из-под которого были видны лишь ботинки.
В течение нескольких часов Арто обследовали, сделали спинномозговую пункцию, потом электроэнцефалограмму.
Кстати, а ему самому сделали энцефалограмму, пока он находился в коме? И ведь никак не спросишь! Теперь он полностью зависит от окружающих. Им самим придется догадываться, что ему нужно.
Когда Могра вошел в палату Арто, у того из левой руки тоже торчала игла, соединенная трубочкой с капельницей.
Когда пришел к нему во второй раз, репортер уже не был в коме, однако его щеки странно подрагивали, а вместо речи с губ срывалось невнятное бормотание.
Он умер на рассвете пятого дня, в час, когда обычно ложился спать.
Могра знал еще одного такого, поэта Жюблена, который вечно торчал в пивной Липла, — того хватил удар посреди бульвара Сен-Жермен. Жюблену было тогда лет шестьдесят, и он прожил еще шесть лет, совершенно беспомощный, парализованный, прикованный к креслу-каталке.
Был еще один знаменитый киноактер… Ну ладно, хватит! Бессон д'Аргуле, который был так остроумен и ироничен в среду за завтраком, сейчас довольно высокопарными словами пытается доказать ему, что это совсем иной случай и что через несколько недель…
— Самое позднее, через несколько месяцев… Я, понятное дело, говорю о полном выздоровлении. Ты человек умный, и я стараюсь объяснить тебе все как можно подробнее, потому что нам с Одуаром нужна твоя помощь. Но пока я чувствую, что ты мне не веришь. Ты уверен, что я хочу тебя подбодрить и позолотить пилюлю. Признайся, ведь так?
Рене таращит глаза, пытаясь объяснить, что он вообще ничего на сей счет не думает, что ему все равно.
Бедняга Пьер! Об этой стороне его личности Могра никогда не задумывался.
Он знает Бессона как радушного хозяина на официальных приемах, как скептичного парижанина, которого можно встретить на любой премьере, как гурмана на завтраках в «Гран-Вефуре», как высокообразованного человека, который между лекциями в Медицинской академии может позволить себе роскошь писать трилогию об интимной жизни Флобера, Золя и Мопассана.
Ему доводилось слышать, как Пьер, сидя за столом, рассказывает о наиболее интересных случаях из своей практики, о трагических судьбах людей.
Расскажет ли он когда-нибудь и его историю?
Могра и представить не мог, что его друг может сидеть у постели больного, подыскивать нужные слова, пытаясь его убедить, стараясь доискаться, через какую щель можно проникнуть в сознание пациента.
«Да не надо так лезть вон из кожи! — хочется сказать Могра.
Бессон приехал сюда на английской спортивной машине. Он живет на улице Лоншан и проезжал через Елисейские поля как раз в то время, когда город совершает свой утренний туалет. На улице свежо. Скоро Бессон сядет в больничном дворе в машину и, опустив верх, снова поедет через Итальянскую заставу в Бруссе, где он читает лекции по общей патологии.
— Я нашел тебе частную сиделку, мадемуазель Бланш, которая когда-то работала у меня. Она здесь со среды. Можешь во всем на нее положиться. На ночь ее будет сменять другая, не менее опытная.
Затем, уже более легкомысленным тоном, добавляет:
— Ты, разумеется, заметил, что мадемуазель Бланш хороша собой, — это весьма помогает выздоровлению. Завтра — она начнет тебя кормить, сначала жидкой пищей, а через несколько дней станет заставлять подниматься на несколько минут с постели. Ну, на сегодня достаточно, не так ли? Я еще надеюсь повидаться с Одуаром. Сейчас его срочно куда-то вызвали, но до полудня он вернется. А я постараюсь забежать в конце дня.
Могра прекрасно понимает, что означает взгляд, который его друг бросает, уходя, на медсестру: «Я сделал все, что мог, но, увы, мало чего добился».
Впрочем, он не кажется слишком удивленным. Видимо, при параличе такое бывает нередко.
Уже отворив дверь, Бессон возвращается.
— Тебе сделают укол, и ты несколько часов поспишь. А потом, если Одуар сочтет нужным, тебя отвезут на рентген и сделают снимок головного мозга.
Ничего страшного. Ты даже не заметишь, потому что будешь под наркозом. Не нужно, старина, сердиться, если мы тебя немного помучаем, но в медицине, как везде, как и у тебя в газете, существует неизбежная рутина.
Могра не протестует, да и не хочет протестовать. И ни на кого не сердится. Даже на судьбу.
Бессон шепчется о чем-то с сиделкой, но уже в коридоре, где все так же проходят неуклюжие бесшумные тени. Справа, должно быть, находится большая палата для больных, которым разрешено вставать, а коридор является местом их прогулки.
Могра очень хочется, чтобы м-ль Бланш поскорее вернулась: оставшись один, он чувствует, что его начинает охватывать паника, как это уже было в туалете «Гран-Вефура».
Он нетерпеливо ждет ее возвращения еще и потому, что после обещанного укола можно снова погрузиться в забытье, и даже услышать животворное гудение колоколов.
Когда она возвращается — свежая, бодрая, улыбающаяся, — Могра следит за ней взглядом и думает, что она видится такой каждому больному и каждый смотрит на нее с одним и тем же выражением, потому что она символизирует для всех молодость и жизнь.
Она откидывает одеяло, чтобы сделать укол, и, будь он в состоянии, улыбнулся бы ей в благодарность за то, что она здесь, чтобы извиниться за неудобства, которые он ей доставляет, и, главное, за то, что не верит, что он плохой пациент и не испытывает ни малейшего желания бороться.
Ему и впрямь не хочется бороться. К чему?
Глава 2
Еще ночь, но который час — определить невозможно.
Первое, что Рене чувствует, — это тревога: ему кажется, что он остался один в палате, освещаемой лишь желтоватым отсветом, проникающим сквозь застекленную дверь. Он решил, что остался один, потому что дверь эта приоткрыта, как будто его вверили попечению медсестры, дежурившей на всем этаже.
Однако, немного повернув голову, он обнаруживает, что ошибся: кто-то спит на раскладушке, стоящей между его кроватью и стеной. Рене различает лишь рыжие волосы спящей и вспоминает, что вечером ему представили ночную сиделку. Это уроженка Эльзаса, Жозефа, которая говорит с сильным акцентом.
Она не такая хорошенькая и улыбающаяся, как м-ль Бланш. Под ее халатом угадывается плотное, роскошное тело, белая ткань туго обтягивает грудь. У него была тетка, сестра матери, с таким же крепким телом, у нее тоже были правильные, но лишенные изящества черты.
Как ложилась Жозефа, Рене не видел. Не знал, что в палате для нее поставили раскладушку. Наверно, ее принесли после того, как он уснул под действием укола. Что ему колют? Никто ему этого не говорил. Накануне его кололи неоднократно и всякий раз после этого записывали несколько то ли слов, то ли условных значков на листе картона, прикрепленном к изножию кровати.
Судя по доносящимся с улицы звукам, ночь уже подходит к концу.
Многочисленные грузовики несутся по проспекту, который, минуя Итальянскую заставу и пригород, превращается в общегосударственную дорогу N 7. Он сотни раз проезжал по этому проспекту, направляясь на Лазурный берег, но так и не удосужился поинтересоваться, как он называется. Не помнит и другое, что каждый день или несколько раз в неделю вдоль проспекта выстраиваются торговцы, продающие не только всякую снедь, но и одежду.
Это совсем рядом, в сотне метров от больницы, где он теперь находится.
Проезжая мимо, Рене не раз бросал взгляд на серые корпуса, окружающие большой двор, у ворот которого стоят охранники, словно это казарма. Он всегда полагал, что сюда помещают лишь стариков, неизлечимых больных, которые в одиночку или молчаливыми кучками прогуливались по двору. И еще умалишенных. Ведь Бисетр не только больница для престарелых, но и психиатрическая лечебница.
Оказавшись здесь, Рене не чувствует ни унижения, ни страха. Несмотря на странный привкус во рту, после вчерашнего снотворного голова у него ясная, и, лежа в кровати, он с удовольствием играет приходящими в голову мыслями, отбрасывая одну за другой, смешивая их в кучу и снова отделяя друг от друга.
Мысли эти отнюдь не мрачные. Несмотря на то, что окружающие могут подумать обратное, он не подавлен, а совершенно спокоен, никогда в жизни он не ощущал в себе такого спокойствия.
Но это особое спокойствие, которое трудно описать и которого он сам никак не ожидал.
Он даже и представить не может, как бы поступил, если бы несколькими днями раньше, допустим в среду утром, ему сказали: «Через несколько часов ты внезапно перестанешь быть нормальным человеком, не сможешь ходить, не сможешь говорить, не сможешь держать в правой руке перо. Ты будешь смотреть, как вокруг тебя снуют люди, а общаться с ними будешь не в состоянии».
У Рене никогда не было ни собаки, ни кошки, В сущности, он не любит животных, быть может, именно потому, что никогда ими не занимался и не пытался их понять. Внезапно он вспоминает, как они смотрят, — словно пытаются сказать что-то, но не могут.
Он не чувствует горечи. А если быть честным до конца, то следует признать, что и ни о чем не жалеет. Напротив! Восстанавливая в памяти свое прошлое, в частности то утро среды, Могра удивляется, что мог вести такую жизнь, придавать ей столько значения, играть в игры, которые теперь кажутся ему ребяческими.
Словно для того, чтобы получить совсем уж четкое представление о состоянии собственной души, он вспоминает одну картину, которую видел в те времена, когда успевал посещать картинные галереи. Это полотно Де Кирико[3], на котором была изображена своего рода синтетическая фигура портновский манекен с деревянной головой, залитый холодным лунным светом.
Вот в таком безжалостном свете и представляется ему его последний день-день так называемого нормального человека. В Париже Могра уже несколько лет живет в апартаментах, находящихся во флигеле отеля «Георг V», предназначенных для людей, поселившихся на долгий срок и называющихся резиденцией. Это избавляет его жену от домашних забот.
Она пыталась вести на улице Фезандери собственный дом. Делала это с желанием, энергично, однако через два года оказалась на грани нервного срыва. Да что там на грани! У нее был настоящий нервный срыв: в течение нескольких недель она отказывалась выходить из комнаты, день и ночь сидя в полной темноте. Это была вина его, а не Лины: он выбрал ее себе в жены и навязал ей свой образ жизни.
Вчера она приходила к нему, сразу после того, как его привезли с рентгена. В голове еще не рассеялся туман от наркоза, и он чувствовал даже большее безразличие ко всему, чем сейчас.
Тем не менее обратил внимание, что на ней было черное шелковое платье и подбитое норкой габардиновое пальто. В его, точнее, в ее среде была такая мода: из какого-то снобизма прятать дорогую норку под ничем не примечательную ткань.
Сейчас уже, наверно, около шести. Ночь уходит, за окном поднимается туман.
Накануне Рене познакомился и со старшей медсестрой. Она ему не понравилась — женщина лет шестидесяти, волосы с проседью, сероватое лицо, еще более безликая, чем профессор Одуар.
Может, это мимикрия и она подражает своему шефу? Приведя Лину, осталась стоять посреди его небольшой палаты с таким видом — он еще бывает у некоторых актеров, — словно, кроме нее, ничего не существует.
Глыба, способная держать на своих плечах всю больницу.
Лина, подавленная обстановкой, немного замялась, потом все же наклонилась и поцеловала его: как он и ожидал, от нее пахло спиртным. Перед уходом из отеля она явно выпила стаканчик-другой виски, а по дороге, должно быть, попросила Леонара, их шофера, остановиться у первого же бара, где пропустила еще стаканчик.
И опять-таки он на нее не рассердился. Он уже привык. Еще в среду это казалось естественным, само собой разумеющимся. У каждого из них своя спальня, а ванная и гостиная-это нейтральная территория.
Такой уклад оказался неизбежным: они редко ложатся спать в одно и то же время. Лина встает поздно, а Могра в половине девятого вскакивает в «Бентли», который стоит внизу, и едет в редакцию.
Он всегда спешит, спешит уже многие годы. Не обращает внимания на то, что делается на улице. Едва замечает, какая стоит погода: светит солнце или идет дождь. Он начинает работать еще в машине: просматривает утренние газеты и отчеркивает нужные статьи красным карандашом, Могра-человек влиятельный и еще в среду утром ощущал себя таковым. Жесты, тон, лаконичные фразы, манера смотреть сквозь собеседника-все это выдает в нем человека значительного; министры разговаривают с ним по телефону фамильярно, но с оттенком уважения, а когда разражается очередной кризис, председатель государственного совета сразу приглашает его в Матиньон.
Для министров, глав партий, банкиров, академиков и прочих знаменитостей Могра каждое воскресенье устраивает приемы в своем имении Арневиль близ Арпажона — это настоящий замок, вернее, некий причудливый особняк, построенный в XVIII веке каким-то откупщиком.
— Добрый день, господин главный редактор…
Первым его приветствует швейцар, потом лифтер и дежурные.
— Добрый день, господин Могра…
Когда он выходит на этаже, где помещается редакция, тон становится не таким чопорным:
— Привет, Рене!
Тут его уже поджидает Фернан Колер, его заместитель и ровесник, с которым они начали сотрудничать лет двадцать пять назад, когда Могра вел отдел хроники в маленькой газетенке, называвшейся «Бульвар» и уже давно переставшей существовать.
Еще в среду он был убежден, что Колер искренне предан ему и, восхищаясь им, посвятил любимому шефу всю свою жизнь. Разве не мог Могра попросить у него все, что угодно? Разве Колер не склонял понуро голову, когда он, раздраженный каким-нибудь упущением, промахом, ошибкой в верстке, распекал его на чем свет стоит?
Внезапно он увидел своего заместителя в новом ракурсе, немного напоминавшим ракурс на картине Де Кирико. Колер был уже не добродушным толстяком, немного мягкотелым и неряшливым, а человеком, следовавшим за ним по пятам в течение тридцати лет и под напускной покорностью прятавшим зависть и злобу. Ведь заместитель знает его лучше, чем кто бы то ни было, все подмечает и, вероятно, ничего не забывает.
Могра был удивлен, что он явился к нему почти сразу после Лины, которая принесла мужу не только цветы, но и узкогорлую вазу. Цветы, разумеется, ее любимые желтые гвоздики. Их только шесть — больших букетов он не любит.
Секретарша в редакции каждое утро ставит ему на письменный стол один цветок.
Лина, должно быть, решила, что в больнице не найдется небольшой вазы, и захватила подходящую из отеля.
Сколько лет они уже живут вместе? Семь? Восемь? Все это время он был убежден, что любит ее. А теперь смотрел на нее бесстрастно, примерно так же, как на старшую медсестру, а потом на Фернана Колера.
— Пьер сообщает мне о твоем состоянии по несколько раз на дню.
Пьер-это Бессон д'Аргуле. Она тоже зовет его по имени. Она любит звать людей по имени, особенно широко известных.
— До сих пор он не разрешал мне тебя навестить.
Похоже, профессор Одуар дал на этот счет строгие указания. Добраться до твоей палаты мне стоило больших Трудов.
Это был монолог Лины, а когда вошел Колер, она встала у окна, уступая ему место у постели.
— Ну что, Рене, решил попугать своих друзей?
Колер говорил неискренне. Все они говорят неискренне — Бессон, Лина, Жозефа и даже м-ль Бланш, которая тем не менее кажется ему ближе других.
В среду, в редакции, когда его везли в клинику в Отейль, его заместитель, должно быть, лихорадочно готовил новую первую полосу, наверное окаймленную черной рамкой, с заголовком на пять колонок и с некрологом.
Интересно, кому они заказали некролог? Явно кому-то из тех, кто был с ним в «Тран-Вефуре», скорее всего академику Даниэлю Куффе, и Могра живо представил, как тот садится за работу прямо тут же, в комнате, где они завтракали. Дело было безотлагательное. Редакционный курьер-велосипедист ждал буквально за дверью, чтобы доставить статью, как только она будет готова.
Могра почти уверен, что некролог уже набран и ждет своего часа.
— Знаешь, Рене, добраться до тебя было не так-то просто.
Колер сказал это почти теми же словами, что и Лина.
— Там, внизу, установили заграждение.
Могра не принял в расчет, что в течение тех дней, что он провел в забытьи и одури от наркоза, жизнь продолжалась: о нем говорили, узнавали, как он себя чувствует, пытались к нему проникнуть.
Эта мысль не радует его, но и не огорчает. Ему безразлично, что Колер тоже в чем-то черном или темно-сером, чтобы быть готовым к любой случайности.
А Лина подумала об этом, когда выбирала платье? Вспомнила ли она о фоторепортерах, которые в случае чего подвергнут ее настоящей осаде?
— Мне разрешили пробыть у тебя всего несколько минут. От врачей я знаю, что все идет хорошо и через несколько недель ты будешь на ногах. Я сейчас расскажу тебе в общих чертах, как и что, — ты ведь, я понимаю, беспокоишься за газету.
Это не так. За это время он не вспомнил о ней ни разу.
— Думаю, ты меня одобришь — я ничего не сообщил в нашей газете о том, что с тобой случилось, и по телефону попросил коллег, чтобы они тоже молчали.
Так же я поступил и с «Франс-Пресс», и с двумя американскими агентствами.
Пока все держат слово. Потом собрал всех наших сотрудников и…
Стоя у окна, Лина смотрит сквозь туман на серую крышу крыла больницы, которое видно с постели Рене. Крыша шиферная, островерхая, похожая на крышу дворца Людовика XIV. Бисетр тоже был построен в те времена.
— С вечера среды человек пятьдесят репортеров и фотографов толпятся во дворе и под аркой. Несмотря на молчание прессы, радио и телевидения, телеграммы идут непрерывным потоком — как в редакцию, так и сюда. А звонков в больницу столько, что там, внизу, жалуются — люди часами не могут дозвониться сюда по делу.
Колер, должно быть, хочет его как-то порадовать, утешить. Но он просчитался: Могра все это безразлично, и с той же отрешенностью, что и утром, в полутемной палате, он ухитряется представить, как его будут хоронить.
Ударил колокол. Один раз. Значит, половина. Но половина какого? Хотя в больнице и должна быть своя часовня, звонили не здесь, а в нескольких сотнях метров дальше, на проспекте, где гудит непрерывный поток тяжелых грузовиков и пригородных автобусов. Там есть не то церковь, не то монастырь — скорее всего, церковь, поскольку у монастырских колоколов звук, как правило, выше.
По мере того как сумрак рассеивается, до него начинают долетать звуки из зала в конце коридора, дверь из которого, по-видимому, открыта. Звуки неясные, прерывистые. Больные один за другим просыпаются и ворочаются в постелях.
Мимо проходит медсестра, за ней еще одна. Со стороны противоположной залу слышатся голоса, раздается звон чашек и блюдец, и до Могра долетает запах кофе.
Жозефа тоже начинает ворочаться, бесшумно садится в постели и с помощью фонарика смотрит на наручные часы. Затем она снова ложится, словно решив, что может еще немного понежиться, и наконец встает. Он тут же закрывает глаза, однако успевает заметить, что она спала не раздеваясь.
По шорохам он угадывает, что она складывает одеяло и простыни. Потом раздается скрип-сиделка складывает раскладушку и прячет ее в стенной шкаф, о существовании которого он узнает только теперь.
Наклонившись над ним, она тихонько берет его за кисть и щупает пульс. От нее пахнет потом. Он узнает специфический запах человека, спавшего в одежде.
Общаться с внешним миром пока не хочется, и он притворяется спящим.
В конце концов она на цыпочках уходит. Дверь открывается и снова закрывается. Из ванной доносится шум спускаемой воды, потом наступает довольно долгая тишина-сиделка явно пудрится и приводит себя в порядок.
Потом дверь снова отворяется, и Жозефа идет пить кофе вместе с ночными медсестрами.
Вот так он начинает знакомиться с распорядком дня в больнице. Это занимает его мысли. Кроме того, это доказывает, что его разум и чувства не так притуплены, как вчера.
Еще одно открытие: неприятные конвульсивные подергивания почти прекратились. Рене шевелит под одеялом пальцами левой руки. Ему даже удается немного приподнять эту руку и согнуть ее в локте, а чуть позже пошевелить ногой.
Но обе правые конечности продолжают оставаться неподвижными.
Пользуясь тем, что остался один, Могра пробует заговорить, но с его губ срывается лишь тонкий писк, напоминающий мяуканье котенка.
За окном, как и вчера, висит туман, сквозь него видна шиферная крыша. Два окна в здании напротив освещены, в одном из них видна женщина, которая поспешно одевается.
Во двор въезжают машины и выстраиваются перед главным корпусом, в котором находится Могра. Где-то неподалеку от его палаты есть лестница со скрипучими ступенями. Часы на церкви бьют шесть, потом начинают гудеть колокола, сзывающие прихожан к утренней мессе.
Вокруг начинает постепенно пробуждаться жизнь. По тротуару тащат мусорные баки. Где-то далеко слышен слабый звон электрического звонка, а может, и будильника; на кухне, расположенной то ли на первом этаже, то ли в подвале, повара начинают греметь громадными кастрюлями.
Это напоминает ему раннее утро в редакции, когда в наборном цехе идет пересменка, верстальщики занимают места перед талерами, наборщики — перед наборными кассами, а дежурные репортеры и машинистки уступают место дневной смене.
В котором часу происходит пересменка в больнице, он пока не знает.
Услышав шаги Жозефы, снова закрывает глаза, не желая, чтобы его тревожили.
Она подходит к кровати и смотрит на него. Пахнет от нее уже чуть иначе.
Пользуясь передышкой, она выходит в коридор и закуривает сигарету.
Вскоре ему становится ясно, что пересменка и подъем больных происходят в половине седьмого. Везде одновременно начинают звучать шаги, хлопают двери, и Рене обнаруживает, что его этаж, казавшийся в предыдущие дни таким тихим, на самом деле оживленный и шумный.
Тени больных скользят туда и сюда по экрану застекленной двери; Жозефа, докурив, сует ему под левую мышку термометр.
Торопливые, четкие шаги заглушают тихое шарканье ног, которое он непрерывно слышит в коридоре. Шаги затихают перед приоткрытой дверью, она отворяется шире, и украдкой, слегка приподняв веки, больной видит м-ль Бланш, которая одета весьма элегантно.
Она кивает Жозефе, и, переговариваясь вполголоса, они выходят в коридор и направляются в раздевалку, где медсестра переодевается, включая и туфельки на шпильках. Могра почему-то убежден, что у нее есть небольшая машина, скорее всего голубая или светло-зеленая.
Возвращается м-ль Бланш уже одна. Вынимает у него из-под мышки градусник.
Он закрыл глаза недостаточно быстро, и она понимает, что он проснулся.
— Доброе утро! — весело бросает она. — Мне сказали, что ночь вы провели хорошо. Если будете паинькой, я попробую дать вам немного апельсинового сока.
Почему она разговаривает с ним как с ребенком? Она ведь умная женщина и знает, что он тоже не дурак. Если бы они повстречались не в больнице, а где-нибудь еще, она обращалась бы с ним по-другому, ей и в голову бы не пришло произнести эти дурацкие слова: «Если будете паинькой…»
Рене никак не реагирует и лишь следит за ней взглядом, пока она изучает листок, висящий в изножии кровати, и записывает туда его температуру. Он единственный, кто не знает, что написано на этом листке, а ведь его это касается в первую очередь.
В сущности, он превратился в предмет. Здесь, по-видимому, принято оставлять двери приоткрытыми, причем не только в его палату, но и дверь в зал, откуда доносится приглушенный гул.
Какой-то пожилой мужчина в фиолетовом халате из толстой шерсти широко распахивает дверь и начинает с любопытством его разглядывать. Паралитик, который идет на поправку? Нет, судя по отсутствующему взгляду и по тому, как он медленно покачивает головой, скорее, умственно неполноценный. М-ль Бланш не обращает на него внимания, и, постояв так молча несколько минут, странный тип удаляется.
По коридору провозят тележку с огромными, стучащими друг о друга бидонами. Дверь снова отворяется, и входит старшая медсестра в сопровождении молодого практиканта.
— У вас все хорошо? Как вы спали?
Вопросы она обращает не к нему, да он и не смог бы ответить. М-ль Бланш протягивает листок, приколотый к куску фанеры. Матрона читает и передает листок спутнику, но тот никак прочитанное не комментирует. Оба подходят к штативу и укрепляют на нем новую капельницу с глюкозой.
— Как вы думаете, — осведомляется м-ль Бланш, — могу я позвать парикмахера, чтобы моего пациента побрили?
Могра совсем забыл о своем подбородке: щетина у него жесткая, отросла, должно быть, за четыре дня изрядно, да к тому же он еще и брюнет — этим пошел в мать. И тут за него подумали, однако благодарности Могра не испытывает. Он чувствует, что все эти знаки внимания обезличены, что он занимает постель временно, а ритуал тут для всех одинаков. В один день электроэнцефалограмму. В другой — спинномозговая пункция. Затем рентген.
Затем — борода и апельсиновый сок…
Если бы Бессон д'Аргуле был просто врачом, а не старым его другом, вполне вероятно, что никто не стал бы говорить с ним о его болезни, ему просто посоветовали бы не тревожиться и довериться врачам.
Бессон же из любезности сказал столько, сколько мог; к тому же он человек очень занятой, и ему не так-то просто выкраивать среди множества дел время, чтобы ездить сюда, к Итальянской заставе.
— Пора заняться вашим туалетом… Когда утром я ехала сюда, то подумала, что было бы неплохо, если бы вам принесли портативный приемник. Я уверена, что профессор не будет возражать, а вам полезно немного отвлечься.
У него нет ни малейшего желания слушать радио. Он не хочет отвлечься, и зря она пытается думать за него. Жизнь за стенами больницы его не интересует. Вполне довольно того, что происходит вокруг — проходящих по коридору людей, звуков на этаже, которые он уже начинает распознавать.
Рене не слишком высок ростом, не толстяк вроде Колера, но тем не менее довольно тучен и весит восемьдесят килограммов. Это, впрочем, не мешает м-ль Бланш, которая сама весит не больше пятидесяти, легко переворачивать его с боку на бок, вымыть с головы до ног и даже между делом сменить под ним простыню.
Этот туалет — самое мучительное, что можно придумать, и он закрывает глаза, потому что ему стыдно. Он не красавец — ни фигурой, ни лицом, и никогда не был таковым. Расплылся еще в молодости, нос у него всегда был бесформенный, лицо рыхлое. В свое время он очень от этого страдал. Однако, сделавшись человеком значительным, стал думать о своей внешности гораздо меньше и вызывающе называл себя уродом.
Но здесь, пока сестра мыла и обтирала его, к нему вновь вернулся юношеский стыд.
— Мне нужно растереть вас спиртом. Но я подумала, что вы предпочтете одеколон, и пока вам не принесли ваш, захватила с собой флакончик.
Ему бы следовало в знак благодарности хотя бы кивнуть ей, но он решил этого не делать. Все равно она ничего не понимает. Другие тоже. Они могут подумать, что он озлобился или полагает, что имеет право на что угодно, поскольку руководит самой известной парижской газетой и двумя еженедельниками. Но это не так. Дело тут гораздо сложнее, этого не объяснить.
К тому же Рене не нравится, что его кровать и вся комната пахнут теперь одеколоном, а не пресноватым, но не противным запахом болезни и лекарств.
Словно его пытаются слегка надуть. Приятно ли ему, что его собираются побрить? Он в этом не уверен.
— Отдохните пока, а я позвоню парикмахеру и узнаю, не занят ли он.
Парикмахер для неизлечимых больных, паралитиков, полоумных и трупов! Уже совсем рассвело. Туман поредел, вот-вот проглянет солнце. Две девушки в голубых фартуках, перебрасываясь фразами по-итальянски, заходят в палату со швабрами и опилками и, не глядя на него, не проявляя ни малейшего любопытства, делают свою каждодневную работу.
Когда наконец появляется парикмахер, комната сверкает чистотой, в вазочку с шестью желтыми гвоздиками налита свежая вода, морозный воздух струится через маленькую форточку, прорезанную в верхней части окна. Парикмахер далеко не молод и сам напоминает неизлечимого больного. Не исключено, что так оно и есть. От его желтоватых пальцев пахнет табаком, у него скверные зубы; работает он молча, с пугающей сосредоточенностью.
— Подстригать его, наверное, не нужно?
Сиделка отрицательно качает головой. Парикмахер берет свой чемоданчик, но не уходит, словно чего-то ждет; м-ль Бланш наконец догадывается и достает из сумочки банкноту.
Когда парикмахер уходит, она поясняет:
— Чуть не забыла дать ему на чай. Не волнуйтесь, рассчитаетесь со мной потом.
Эта деталь его поражает: оказывается, теперь он не в состоянии заплатить за себя, как будто остался без денег. Ему уже не раз снился один и тот же сон: он в каком-то чужом городе, начинает рыться в карманах и обнаруживает, что у него нет ни сантима…
Жена, должно быть, еще не встала. Ходила ли она куда-нибудь вчера вечером? Очень возможно, что осталась дома: бегать по ресторанам и кабаре, когда муж лежит в больнице, — это дурной тон. Если так, то она пригласила к себе приятельницу, может быть нескольких. Она не способна пробыть в одиночестве и часа. На маленьком столике постоянно стоит бутылка виски и стаканы. Она всегда берет ее с собой в спальню, а иногда даже в ванную.
Вчера Лина спросила — торопливо, вполголоса, словно боясь, что вмешивается не в свое дело:
— Ты не хочешь, чтобы я позвонила Колет?
Она поняла его гримасу и не стала настаивать. Колет-это его дочь от первого брака, она родилась, когда ему было двадцать три, так что теперь ей тридцать один, на три года больше, чем мачехе.
Мачеха и падчерица никогда не видели друг друга, но не по вине Колет или Лины. По его вине.
После развода Рене счел, что будет вполне естественно, если он оставит трехлетнюю девочку с матерью. Колет жила тогда уже в деревне, далеко от Парижа, у одной старой родственницы, которая его ненавидела. Он несколько раз приезжал к ней, без особой охоты, потому что встречали его там враждебно. Дорога была долгой. А у него был тогда самый трудный и вместе с тем самый важный этап карьеры.
Колет родилась хромой. Ей делали операцию, но безуспешно. Перепробовали массу самых совершенных ортопедических аппаратов. К сожалению, девочка к тому же пошла в отца, от которого унаследовала бесформенную фигуру и рыхлое лицо.
Раз или два в год, проезжая мимо, она навещает его в редакции, но поскольку оба знают, что говорить им не о чем, эти визиты не столько приятны, сколько Мучительны.
Она у него ничего не просит, ничего от него не берет. Живет одна, в рабочем квартале, и работает в школе для умственно неполноценных детей, основанной неким подвижником, доктором Либо, в которого она, кажется, тайно влюблена.
Карьера отца ее не интересует. Колет практически не видится и с матерью, которая стала видной актрисой и таким образом осуществила свое давнее желание, потому что еще восемнадцатилетней девушкой ходила в студию знаменитого Дюлена при театре «Ателье».
По примеру доктора Либо Колет всегда охотно разыгрывала из себя святую.
Но Могра тем не менее подумал: не почувствует ли его хромая дочь с мужеподобной фигурой некоего злорадства, увидев, что он обездвижен и лишен способности говорить?
Страдал ли он от неодобрения, с которым она всегда к нему относилась?
Долгое время ему казалось, что да. Разве родители не обязаны любить своих детей, а дети родителей?
Ему не хочется ее видеть. Ему не хочется видеть никого, даже Бессона, который снова примется убеждать, будто все идет хорошо и он скоро снова станет нормальным человеком.
Когда Колет была маленькая, ей говорили то же самое. Перед операцией ей внушали, что она сможет ходить как все.
По коридору с громким разговором и топотом приближается вереница людей.
— Профессор совершает обход больных в зале, — сообщает м-ль Бланш.
Впереди идет Одуар — метрах в двух-трех от остальной группы, в которую входят его ассистенты, ученики и несколько студентов. Это напоминает какой-то ритуал или религиозную церемонию. Больные, должно быть, сидят на постелях, и вся группа переходит от одного к другому.
Несколько лет назад Бессон настоял, чтобы Могра поприсутствовал при таком же обходе, который он делал раз в три недели в больнице, где работал консультантом. Там большая часть пациентов лежали, кое-кто из них был уже при смерти. Бессон д'Аргуле был еще красивее и импозантнее, чем на официальном приеме: ослепительно белый халат, посеребренные сединой волосы, которые выгодно оттеняла белая шапочка.
Не было ли это похоже на какую-то жестокую игру? Безразличная рука одно за другим откидывала одеяло и открывала иссушенные лихорадочным жаром тела, уродливые, в струпьях, а профессор, словно с трибуны, делал замечания, которые торопливо записывали студенты.
Группа медленно двигалась от кровати к кровати, и за ней следили глаза, в некоторых из них не было ничего человеческого, один животный страх. Каждый ждал своей очереди, напряженно прислушивался, пытаясь уразуметь речи врача, который с таким же успехом мог бы произносить их по-латыни.
Но Бессон был человечен. Он знал по имени почти всех больных и обращался к ним с дружеской фамильярностью.
— А это мой старый друг, который сейчас засыплет меня вопросами.
Иногда он похлопывал кого-нибудь из больных по щеке или плечу, особенно если знал, что к его следующему приходу эта кровать освободится и на ней будет лежать уже другой.
Могра боится, понимая, что вся группа вот-вот нахлынет к нему в палату.
Его, наверное, выдает взгляд: м-ль Бланш, которая внимательно за ним наблюдает, спешит успокоить:
— Не бойтесь, профессор никогда не приводит учеников в отдельную палату.
Может, с ним будет один ассистент, и то вряд ли.
Если он сосчитал правильно, сегодня пятница. Могра отмечает это, как отмечает все, что узнает о жизни в больнице. Ему это нужно в основном как упражнение для ума.
— Он уже скоро, — объявляет сиделка, выглянув в коридор. — По пятницам (значит, он не ошибся!) обход длится недолго. Вот в среду — другое дело.
Могра отмечает в уме: среда.
Она поправляет волосы перед зеркалом, а так как оно висит над раковиной, слева от постели, задевает Могра своим халатом.
Профессор входит в палату один, а вся его свита куда-то устремляется по коридору, топоча, словно школьники, выходящие из класса. Одуар кивает ему, не давая себе труда улыбнуться при этом, как Бессон, и окидывает его профессиональным взглядом.
М-ль Бланш протягивает листок с записями, но профессор тут же возвращает его обратно, как будто не может узнать из него ничего для себя нового, а ход болезни определен раз и навсегда. Подойдя к кровати, он бормочет — скорее, самому себе, нежели пациенту:
— Ну, посмотрим…
На Могра надета пижамная куртка с его инициалами, которую кто-то принес из отеля, но штаны ему не надевают. Одуар достает из кармана молоточек, постукивает им по коленкам и локтям, после чего каким-то острым инструментом проводит по подошвам. Явно заинтересованный, он повторяет этот маневр несколько раз.
— Ему давали синтрон?
— Вчера в девять вечера. Сегодня утром я решила дождаться вашего прихода.
И еще я хотела спросить, можно ли дать ему немного апельсинового сока…
Профессор молча пожимает плечами: это должно означать, что он не видит в предложении сестры ничего опасного и вообще это не важно.
— Сегодня днем начнете разрабатывать ему руку и ногу. Три раза в сутки, по пять минут.
Одуар избегает смотреть Могра прямо в глаза, которому вдруг приходит в голову, что это, возможно, от застенчивости. Без халата и шапочки, в другой обстановке — к примеру, в автобусе или метро, — профессор, наверное, похож на ничем не примечательного мелкого служащего.
С болезнями он чувствует себя на равных. С больными — далеко не так уверенно. В голову Могра приходит забавная мысль, и он внутренне веселится.
Быть может, мечта некоторых врачей — это болезнь без больного?
— Он пытался говорить?
— В мое дежурство нет.
— Попробуйте произнести несколько слогов.
И тут Могра охватывает страх — такой страх он видел у пациентов Бессона, когда был с ним в больнице. Еще миг назад он спокойно думал о своем, и теперь у него на лбу выступают капли пота. Он неуверенно открывает рот.
— А-а-а…
Это уже не то мяуканье, что было утром, но своего голоса он все равно не узнает.
— Не бойтесь. Скажите что-нибудь, все равно что.
Первым ему в голову приходит слово «мсье».
— Мс…
Одуар подбадривает его кивком.
Слово получается почти нормально.
— М-сье…
— Вот видите! Вам нужно тренироваться, даже если поначалу будет плохо получаться. И вы должны научиться пользоваться левой рукой. Вы случаем не левша? Ничего, привыкнете быстро. Мадемуазель, вам следует дать ему карандаш и бумагу. Но смотрите, чтобы больной не переутомлялся.
Профессор встает с края постели и направляется к двери. Взявшись за ручку, оборачивается и с удивлением видит устремленный на него чуть ли не враждебный взгляд.
— Вечером я зайду еще, — торопливо произносит он.
М-ль Бланш тоже удивлена и разочарована. Только что произошло нечто ускользнувшее от ее внимания, нечто непонятное, и ей с трудом удается вернуть прежнюю улыбку и бодрые жесты.
Ей тоже показалось, что в какой-то момент Могра без видимой причины почувствовал к ним враждебность.
Ну как ей объяснить, что они ему мешают, что он принял решение и не нуждается в ободрении, что он с легкостью примет все, что должно случиться?
Зачем тогда выставлять его в смешном свете перед самим собой и заставлять мямлить: «М-сье»?
Они добились одного: ему захотелось плакать.
Но перед ней или перед кем-нибудь другим он плакать не станет. И Могра устремляет взгляд в потолок.
Глава 3
Его не оставляют в покое, и это раздражает, поскольку он убежден: это делается намеренно и составляет часть лечения. Примерно так же происходит на водах — к примеру, в Виши или Экс-ле-Бене, когда люди, обычно чувствительные к собственной независимости, позволяют навязывать им распорядок дня и применять для этого всякие детские уловки, чтоб они не скучали — от определенного количества стаканов минеральной воды, которую нужно до грамма выпить в определенном киоске, до мягкой музыки в гостиных, якобы обязательных турниров по бриджу и другим играм и походов в казино.
А вот они ухитряются мешать ему думать — Как только он, лежа в кровати, прикроет глаза и начнет перебирать свои мысли и воспоминания, м-ль Бланш смотрит на часы, уже привычным движением склонив голову набок, и сразу оказывается, что нужно сделать укол, или перевернуть на другой бок, или напоить апельсиновым соком, который она дала ему около полудня.
Рене недоумевал, как ей удастся это сделать, если учесть, что челюсть и глотка работали не лучше, чем правая рука и нога.
Улыбаясь, явно с намерением его позабавить, сиделка принесла необычную фарфоровую чашечку с носиком.
— Поильник! Сейчас увидите, это очень удобно. С завтрашнего дня я буду кормить вас пюре с ложечки.
Вечно этот радостный тон, который невольно вызывает у него безразличие или раздражение. Наконец удалось, не испытывая ни малейшего удовольствия, проглотить большую часть сока.
После этого сестра повернула рукоятку, с помощью которой поднималась верхняя половина кровати. Другая рукоятка была предназначена для подъема нижней части. Время от времени м-ль Бланш меняла положение Могра. Теперь он впервые почти сидит, между ног нет судна, но зато под простыней лежит кусок клеенки, как у младенца.
Солнце на дворе уже почти весеннее. Воздух, который полоски жалюзи рассекают на тонкие струйки, потеплел и пахнет мазутом из-за напряженного движения по автомагистрали.
В новой позе ему видны не только крыша и окна мансарды левого крыла, но и окна второго этажа. Занавесок на них нет. Могра различает ряд белых постелей, медленно движущиеся, как у него в коридоре, фигуры, иногда медсестру, чьи жесты кажутся на их фоне резкими. Сидящие на стульях люди внушительно неподвижны. Некоторые молча курят трубку, глядя прямо перед собой.
Кто это — тоже частично парализованные? Или в правом крыле помещаются пациенты с психиатрическими заболеваниями? Он выяснит это позже. Время есть.
Ближайшее окно главного корпуса открыто: молодой практикант, сидя за светлым письменным столом, болтает не то с сестрой, не то со студенткой, которая время от времени заливисто хохочет и стряхивает пепел с сигареты во двор.
По коридору везут тележки с огромными кастрюлями, и м-ль Бланш говорит:
— Я вас ненадолго оставлю. Мне пора завтракать. Ничего не бойтесь, я буду рядом.
В левую руку, которая работает у него почти нормально, она сует электрическую кнопку в виде маленькой груши.
— Если вам что-нибудь понадобится, сразу нажмите кнопку.
Наконец-то Рене остался один. Нельзя сказать, что ему так уж нужно одиночество. Когда он, к примеру, проснулся сегодня утром, то почувствовал известную тревогу, пока не обнаружил, что Жозефа спит рядом на раскладушке.
А днем ему даже приятно, когда м-ль Бланш сидит у окна или крутится по палате.
Быть может, им суждено прожить довольно долго как бы под стеклянным колпаком, в близости, какую далеко не всегда встретишь между мужем и женой.
Ему нравится смотреть на ее молодое задорное личико, приятно, что она хорошенькая и кокетливая.
Наверное, было бы трудно долго оставаться один на один с какой-нибудь пожилой женщиной вроде старшей медсестры или других, которые проходят по коридору с таким видом, будто выполняют тяжкую обязанность или работают ради куска хлеба. Выбором в качестве сиделки м-ль Бланш он обязан своему другу Бессону и не сомневается, что это тоже входит в лечение.
Это-то его и стесняет и портит удовольствие, которое он испытывает в ее обществе. Они желают думать за него. Вернее, воображают, будто он думает то-то и то-то, считая, что им известны мысли и чувства паралитика на любой стадии его болезни.
Рене уверен, что ей сказали примерно следующее: «Главное, не позволяйте ему замыкаться в себе».
Они полагают, что он хочет умереть, но это лишь полуправда. Сама по себе смерть ему безразлична. Но насколько он это себе представляет, у нее есть и отталкивающие стороны. Прежде всего, запах. И то, что называется туалетом покойника. Разложение. Он содрогается при мысли, что доставит окружающим столько неприятных минут. И, наконец, следует признать, что существует такая вещь, как гроб. Он понимает, что, когда пробьет час, он уже ничего не будет ощущать, но заранее начинает страдать от клаустрофобии.
Если Рене когда-нибудь снова научится говорить или писать левой рукой, нужно будет сообщить окружающим, что он хочет, чтобы его кремировали. Ему не нужны цветы, от которых стоит такой тяжелый запах. Не нужны свечи, драпировки, веточка букса, окропленная святой водой.
Было бы лучше всего, чтобы, когда он испустит последний вздох, какие-нибудь никому не известные служащие доставили его в крематорий, так чтобы никто из знакомых и родных этого не видел.
Он принимает смерть, но не то, что ей сопутствует.
Какая разница: настанет конец через несколько часов, то есть на четвертый или пятый день, как у Феликса Арто, или через несколько лет, как у Жюблена?
Он думает обо всем этом бесстрастно, без ужаса или сентиментальности. Они этому хотят помешать? А может, они заходят еще дальше и Одуар, который едва на него смотрит, понимает своего пациента лучше, чем кажется?
Это очень важно. Важно для него, а не для них. Для них — врачей и персонала Бисетра, друзей по «Гран-Вефуру», сотрудников редакции — для них речь идет просто о несчастном случае. Врачи объявят: «Ничего нельзя было сделать».
Две итальянки приготовят палату для другого пациента профессора очередного больного. Друзья прошепчут: «Бедняга!»
И, как это всегда бывает, добавят: «А сколько ему было лет?»
Те, кому еще меньше сорока, найдут вполне естественным, что он скончался в возрасте пятидесяти четырех лет. Люди постарше ощутят легкую тревогу, которая, впрочем, скоро рассеется.
Лина же будет подавлена, прибегнет к помощи виски, и придется, как это уже бывало неоднократно, пригласить гостиничного врача, чтобы он сделал ей укол и она смогла подольше поспать.
Она привыкнет. Нельзя сказать, чтобы он был ей необходим. Могра иногда кажется, что он принес ей больше горя, чем радости, и, став вдовой, она сделается более счастливой, более уравновешенной.
Из трех женщин, которые занимали место в его жизни, он не нанес ущерба только Элен Порталь — журналистке, отказавшейся выйти за него замуж и до сих пор работающей у него.
Желая сохранить свою индивидуальность, она в свое время не захотела переехать к нему, и в течение многих лет у каждого из них была своя квартира, свой круг друзей.
Вот так ему и нужно размышлять — неторопливо, чтобы никто за ним не подглядывал, чтобы никто не прерывал его внутренний монолог. Тут речь не идет об анализе своих поступков или о подведении итогов. Порой это напоминает ему альбом с картинками, который он листает наугад, не заботясь о соблюдении хронологического порядка.
Сегодня утром, незадолго до поильника с апельсиновым соком, Рене вспоминал себя шестнадцатилетним, на набережной Бериньи в Фекане. Тогда он только-только отпустил усы, которые, впрочем, сбрил через несколько недель.
Была осень, конец октября или начало ноября, так как траулеры, ловившие треску у берегов Ньюфаундленда, только начали возвращаться.
На нем было серое пальто в красноватую крапинку — довольно скверного качества, купленное в магазине готового платья, что не мешало юному Могра очень им гордиться.
На небе висели низкие дождевые тучи, как это часто бывает в тех краях, воды Ла-Манша казались почти черными. Вдоль причала выстроились вагоны, в которые Навалом грузили треску, ее запахом был пропитан весь город.
Только сошедшие на берег матросы расходились по домам под руку с женами, которые встречали их, сгрудившись на конце причала и махая платочками идущим по фарватеру судам.
Но жены и дети были не у всех. Многие моряки, проведшие несколько месяцев на банках Ньюфаундленда, уже обосновались в портовых кафе и попивали кофе с ромом или дрянную водку.
Почему именно эта картина всплыла в памяти? Она была тусклая и бледная, словно на дешевой почтовой открытке, но вместе с тем невероятно точная и подробная. Он видел отчетливо каждый фасад, каждую вывеску над магазином или рестораном, видел дом побольше других, где помещалась контора судовладельца, г-на Фермена Ремажа, у которого работал его отец.
Какой это был год, Могра вспомнил не сразу — 1923-й!
Пять лет назад закончилась война, десять лет назад умерла его мать, и полтора года назад он ушел из лицея Ги де Мопассана и поступил к мэтру Раге, нотариусу с улицы Сент-Этьен.
Кроме того, он уже несколько месяцев числился корреспондентом газеты «Гаврский маяк», и в кармане лежало журналистское удостоверение с фотографией, предмет его гордости.
В то утро отец стоял между вагонами и шхуной, подошедшей с приливом к причалу, — кажется, она называлась «Святая Тереза». Все суда г-на Ремажа были названы именами святых. С фиолетовым карандашом в руке, отец считал кипы трески, которые грузили в вагоны.
Сам Рене оказался на пристани, вместо того чтобы постигать премудрости нотариального дела, из-за несчастного случая, приключившегося на одном из судов еще в открытом море. Матрос исчез при подозрительных Обстоятельствах, и теперь полиция вела расследование.
Могра, как сейчас, видел мачты, реи, моторные траулеры, стоящие борт к борту, и, казалось, даже слышал стук молотка по деревянному корпусу лодки, строившейся у причала на Марне.
Отец носил светлые усы. У него было довольное и вместе с тем серьезное выражение лица человека, честно выполняющего свой долг. Чтобы спокойно ходить по грязному причалу, он обул резиновые сапоги.
У г-на Ремажа отец не занимал важного поста, а был просто незаметным делопроизводителем и зарабатывал меньше любого матроса.
Стоя у причальной тумбы, Рене ждал, когда комиссар полиции закончит допрашивать капитана, чтобы самому взять у него интервью.
Он был молод. Если не считать аппендицита, никогда ничем не болел.
И вот, именно в то утро Рене внезапно пришел в такое уныние, от которого, казалось, нет лекарства. Он смотрел на серенький городок, на вывески, на траулеры и шхуны, привычные с детства, на верфь по ту сторону шлюза, на далекое море, равнодушно несущее седые валы, на отца, совершенно не переживающего по поводу своей то ли униженности, то ли заурядности, и вдруг обнаружил, что все вокруг тщета.
Его окружал бессмысленный мир, частичкой которого он уже, а может и никогда, не был. Он наблюдал за ним не изнутри, а извне, вчуже.
— К чему?
После стольких лет Рене уверен, что задал себе этот вопрос именно в таком виде. К чему? К чему напрягаться и изучать вещи, которых он все равно не одолеет, поскольку пришлось бросить коллеж? К чему проводить нудные часы у мэтра Раге, который всегда разговаривает с ним сухо и презрительно? Зачем посылать в «Гаврский маяк» заметки, если их сокращают как минимум четверо и постоянно твердят: «Короче! Учитесь писать короче!»?
К чему вообще жить?
С тех пор ему неоднократно приходилось испытывать чувство такой же пустоты, даже если он трудился изо всех сил и результаты были вполне ощутимы.
К чему вообще жить? К чему каждую первую среду месяца встречаться в «Гран-Вефуре» с десятком людей, которые считаются его друзьями, но ничего для него не значат?
Каждый месяц один из них выбирает меню и платит по счету. Кроме Доры Зиффер, попавшей к ним в компанию чисто случайно, единственной среди них представительницы прекрасного пола, все они люди с положением, хорошо обеспеченные. Они повстречались на полпути к успеху, некоторые даже в начале этого пути.
Не для того ли они собираются, чтобы успокоить себя, чтобы раз в месяц оценить пройденное расстояние? Не сравнивает ли себя каждый втайне со своими друзьями? Это так, потому что между ними возникло нечто вроде соперничества: кто предложит наиболее изысканный и дорогой завтрак?
В уютной атмосфере отдельного кабинета на антресолях они обмениваются поздравлениями, хлопая друг друга по плечу и обнимаясь.
— Ну что, старина? Как поживает Иоланда? А твоя пьеса?
Или твой роман. Или твои дела. Или строящийся в деревне дом, или вилла в Канне либо в Сен-Тропезе.
Троих уже нет. Теперь их ряды будут редеть быстро, поскольку все уже достигли вполне определенного возраста, и во время шумных завтраков, наполненных добродушием и шутками, порой ребяческими, каждый будет оглядывать соседей и думать: «А он здорово постарел. Долго не протянет».
Может быть, пришел и его черед освободить место за столом?
— Он слишком много работал. Совершенно себя не щадил.
— В последнее время казалось, что он торопится жить, словно у него было какое-то предчувствие…
Бессон не преминет сообщить точку зрения медика.
— Давление у него было высоковато, я предупреждал. Просил, чтобы он не принимал так близко к сердцу редакционные дела.
— Что теперь будет с Линой?
Они обменяются понимающими взглядами. Всем известно, что Лина несчастлива и ее пристрастие к алкоголю похоже на медленное самоубийство.
Станут ли они обсуждать Лину?
— Как ты думаешь, он ее любил?
— В любом случае готов был сделать для нее невозможное.
— По-моему, она всегда была несколько неуравновешенна.
— Славная девочка…
— Он пытался сделать с ней то же, что в свое время с Марселлой, вылепить по своему образцу.
— Кстати, а как поживает Марселла?
— У нее сейчас турне. Такое впечатление, что она не стареет.
— Ей немногим больше сорока пяти.
— Пятьдесят два. Она на два года моложе его. Я помню, как у них родился ребенок. Они жили тогда очень бедно, и вместо детской кроватки малютка спала в ящике от комода.
— У них же девочка, да?
— Она родилась калекой.
— Они всегда говорили о ней очень неохотно…
Долго в таком тоне они говорить не будут. Разговор быстро перейдет на вина, на только что поданное блюдо, на пьесу Жюльена Мареля или последнюю защитительную речь Клабо, на скорые выборы в Академию, куда прочили Бессона д'Аргуле за его книги о Флобере, Золя и Мопассане, хотя он уже является членом Парижской Академии наук.
Стоит ли ради всего этого жить? Жить для чего? Ради газеты и двух еженедельников, которые угождают низменным вкусам публики, ради поста председателя административного совета на радио?
Ради воскресных приемов в Арневиле, которые очень похожи на завтраки в «Гран-Вефуре», только не такие интимные и на них больше говорят о политике и финансах?
Ради апартаментов в отеле «Георг V», несмотря на роскошь, таких же безликих, как какой-нибудь вокзал или аэропорт?
Пользуясь тем, что м-ль Бланш еще не вернулась, Мигра продолжает мысленно перелистывать свой альбом с картинками и снова наталкивается на изображение деканского порта в утро прибытия «Святой Терезы — черно-белую, вернее, черно-серую картинку. В альбоме есть и цветные, но сегодня к нему упорно возвращается именно эта набережная Бериньи — быть может, потому, что она особенно важна для него и после многих лет все еще очень близко связана с его теперешней жизнью. Его жизнью? Если бы слушались лицевые мускулы, он бы попробовал улыбнуться. И вовсе не обязательно с иронией. Скорее, с нежностью к молодому человеку в грубом пальто, который отпустил усики, чтобы казаться значительнее.
Сцена кажется ему совсем близкой. Время промелькнуло быстро, и теперь хотелось бы выяснить, что все же у него осталось.
В большой палате завтракают. Впечатление довольно внушительное: никто не разговаривает, и слышится лишь звяканье вилок и ложек о тарелки.
Медсестры в своей комнате, должно быть, болтают о больных, а поскольку он человек в Париже известный, наверное, расспрашивают м-ль Бланш.
Жалуется ли она, что он не выказывает ни желания ей помочь, ни признательности? Посвящает ли она их в некоторые интимные подробности насчет его тела или поведения?
«К чему? — думает он снова, как когда-то на пристани в Фекане.
Впрочем, под одеялом хорошо; солнечный луч уже дошел до угла палаты, через форточку врываются струйки свежего воздуха.
Но радости, увы, приходит конец. Он узнает шаги медсестры. Она чуть приостанавливается, чтобы закурить сигарету, и еще, вероятно, для того, чтобы придать лицу веселое выражение, что тоже входит в лечение.
Войдя в палату, она шутит:
— Ну как вы без меня не скучали? Вам ничего не понадобилось?
Не спрашивая, она снимает салфетку, закрывающую судно, поднимает одеяло и ставит сосуд ему между бедер. Даже это теперь от него не зависит!
Первый сеанс пассивных упражнений, предписанных профессором Одуаром, разочаровал. Он не ждал никаких терапевтических чудес, но все упражнения заключались в том, что сестра приподняла его плечо на несколько сантиметров над постелью и опустила на место, потом проделала то же самое с предплечьем, кистью и парализованной ногой. Поначалу в его глазах невольно появляется испуг перед неизвестностью, но м-ль Бланш его успокаивает:
— Не бойтесь, я обещаю, что ничего плохого с вами не случится.
Она садится на край кровати и начинает заниматься его правой ногой. При этом она откидывает одеяло, и его член оказывается на виду. Его смущение усугубляется тем, что, несмотря на полное отсутствие каких-либо эротических мыслей, начинается эрекция — вероятно, по чисто механическим причинам.
Сестра делает вид, что ничего не замечает. Словно преподаватель гимнастики, она считает движения:
— Пять… шесть… семь… восемь…
После двенадцатого раза она снова укрывает его одеялом.
— На сегодня достаточно. Вы не устали?
Могра отрицательно качает головой.
— Хотите, я дам вам бумагу и карандаш?
Он покорно соглашается, не испытывая при этом ни малейшего подъема.
Придется делать все, что от него требуется, но он в это не верит. Когда же они перестанут обращаться с ним как с ребенком? Но сиделка продолжает радостно щебетать, а Рене с любопытством на нее смотрит.
— Сейчас мы с вами немного побеседуем. Я буду задавать вопросы, а вы пишите ответы на бумаге. Вот увидите, как быстро вы научитесь писать левой рукой.
Она кладет на постель блокнот и дает карандаш.
— Со вчерашнего дня вам непрерывно несут сюда цветы. Но я велела держать их внизу, пока не посоветуюсь с вами. Некоторые пациенты любят, когда у них в палате цветы, некоторые нет. Но я предупреждаю: цветов очень много, хоть торгуй. Так как вы решите?
Первую линию он выводит неловко, криво, вторая получается уже лучше, и в конце концов ему удается написать печатными буквами: «НЕТ».
— А хотите, я принесу вам визитные карточки, оставленные с цветами?
Ему неинтересно, кто прислал цветы. Со вчерашнего дня Могра ни разу не взглянул на шесть желтых гвоздик, оставленных женой. Он отрицательно качает головой, но м-ль Бланш этого мало, и он выводит на бумаге то же слово.
— Что же мне делать с карточками? Сохранить и отдать вам позже?
Он колеблется, начинает писать букву «М», но выводить целую фразу ему лень, и, зачеркнув «М», выражает свою мысль одним словом: «ПЛЕВАТЬ».
Это означает, что на карточки ему наплевать.
Сестра начинает хмурить брови, потом разражается смехом.
— Занятный вы человек. Не знаешь, с какой стороны к вам подступиться. Вы всегда такой?
Внезапно он настораживается, встревоженный таким же топотом на лестнице, который уже слышал утром, когда проснулся. Но на сей раз кроме шагов слышен еще и громкий разговор, и в своем неосознанном страхе Могра вдруг становится понятно, какая паника может охватить сидящую на цепи собаку. Он было решил, что уже знает распорядок жизни в больнице, и этот шум сбивает его с толку.
— Это пришли навестить больных, — успокаивает сестра. — Родственники и друзья могут приходить сюда каждый день после двух.
Мужчины, женщины и дети, пришедшие сюда из той жизни с жестами и голосами людей той жизни, проходят мимо его двери и растекаются по залу. Часа два ему придется их слышать и наблюдать, как они будут прогуливаться со своими больными.
— Продолжим нашу маленькую игру. Так, какой же вопрос мне вам задать? А может, вы хотите спросить меня о чем-нибудь?
Нет! На этот раз Могра ничего не пишет, а просто отрицательно качает головой. В любом случае вопросы, которые он мог бы ей задать, оказались бы слишком сложными. Сестра еще вообразит, что его интересует лично она, а это не совсем точно.
Она интересует его лишь в той мере, в какой ее ответы совпадали бы с ответами на вопросы, которые он задает самому себе.
Пока она сидела на краю постели и делала с ним гимнастику, он, к примеру, задумался, почему она решила провести жизнь среди больных.
Рене редко доводилось встречать женщин таких свежих, уравновешенных и жизнерадостных, как м-ль Бланш. От нее исходило ощущение чистоты — как нравственной, так и физической. Она буквально дышала здоровьем и опрятностью.
Ей было лет двадцать пять — средний возраст молодых женщин, работающих у него в газете, и он невольно стал сравнивать своих сотрудниц с м-ль Бланш.
Даже самые привлекательные из них лишены непосредственности, словно живут в каком-то навязанном извне ритме. Они никогда не бывают в ладу с собой.
Лихорадочные и перевозбужденные, они живут в каком-то искусственном мире.
Почему же м-ль Бланш выбрала такую профессию? Ему понятно, почему это сделала его дочь Колет. А с этой медсестрой он теряется в догадках.
Интересно, что же она представляет собой на самом деле, куда отправляется в половине седьмого вечера, когда покидает Бисетр на маленькой машине, которой он снабдил ее в своем воображении.
Обручального кольца у нее нет. А есть ли у нее жених или любовник? Живет она с родителями или одна, в квартирке, которую убирает, приходя с работы?
Ходит ли в кино, на танцы? Встречается ли с друзьями и подругами?
Пока м-ль Бланш убирает блокнот и карандаш, в голову Могра приходит странное воспоминание. Года два назад в редакции работала молоденькая машинистка — узколицая, таинственная и вместе с тем заурядная, немного напоминавшая гипсовую статую Пресвятой Девы в церкви Сен-Сюльпис.
У нее было забавное имя Зюльма, она сторонилась других девушек, работавших в редакции, которые прозвали ее Мадонной и не скупились на колкости в ее адрес.
Могра знал девушку мало, лишь несколько раз диктовал ей письма в отсутствие своей секретарши. Сперва он поглядывал на нее с любопытством, как сегодня на м-ль Бланш, но потом и думать о ней забыл.
В те времена в некоторых кабачках Монмартра было модно два-три раза в неделю предоставлять сцену для стриптиза любительницам. И однажды после какой-то премьеры друзья затащили его в один из этих кабачков, и вдруг третьим номером на сцене появилась Зюльма, редакционная Мадонна, — в строгом костюме, бледная, она начала раздеваться, с отсутствующим видом глядя в пространство.
Могра спрятался в тень, чтобы ее не смущать. Но эта предосторожность оказалась излишней: девушка ничего не замечала и, уйдя в себя, постепенно выставляла напоказ свое бледное тело.
Предыдущие номера были встречены смехом. Но Зюльма раздевалась среди всеобщего молчания, весь зал охватила какая-то нервозность, даже тревога, словно каждый предчувствовал что-то недоброе.
Ее движения были резкими и неуклюжими. По ее отсутствующему взгляду и бесстрастному лицу можно было подумать, что она совершает какой-то ритуал, чуть ли не магический обряд для себя самой.
Могра не знал, снабжают ли девушек, перед тем как выпустить их на сцену, какими-нибудь аксессуарами. Но когда Зюльма избавилась от остатков одежды, он увидел у нее внизу живота треугольник из серебристых пластинок, напоминавших рыбью чешую. На кончиках грудей тоже сверкали серебряные звезды.
Она проработала в газете еще с месяц, а потом взяла расчет. Никто не знал, что с ней стало потом.
Почему он вспомнил о Зюльме, ведь у нее нет ничего общего с м-ль Бланш?
Ему нравится рот медсестры, ее пухлая нижняя губка, нежные очертания щек и затылка.
Он не хочет ее. Будь он способен в его состоянии желать женщину, то предпочел бы заняться любовью с Жозефой, которая поотбивалась бы немного со смехом, а потом раздвинула колени.
Что было бы, если бы лет восемь назад он встретил не Лину, а м-ль Бланш?
Обратил ли он на нее внимание в обычной жизни? Он задает себе эти вопросы, но найти ответы особо не стремится.
В коридоре звонит телефон. Кто-то снимает трубку.
В приоткрытой двери появляется голова какой-то женщины.
— Это вас, — говорит она сиделке.
Могра задумчиво следит за нею взглядом, недовольный тем, что его снова вырвали из медленного течения мыслей. Сиделка тут же возвращается.
— Звонит госпожа Могра: она хочет узнать, можно ли ей навестить вас сегодня?
В редакции было то же самое! Она никогда не приходила к нему, не спросив прежде по телефону разрешения.
Он лежит совершенно неподвижно и размышляет. Лина терпеть не может больничных палат, похорон и даже свадеб. Она считает своим долгом приехать в Бисетр, поскольку так принято — навещать прикованного к постели супруга.
Накануне она не спрашивала его разрешения, но зато спросила его у врачей.
Если она придет и сегодня, это войдет у нее в привычку, и он будет видеться с ней каждый день.
В конце концов Могра отрицательно качает головой.
— Вы уверены?
Медсестра удивлена и немного смущена.
— Тогда я скажу, что вы устали… Хотя нет, она может встревожиться. Я скажу, что вы ждете профессора.
Она возвращается, вид у нее задумчивый. Сев на свое место у окна, она долго смотрит во двор, потом спрашивает:
— Вы давно женаты?
Он показывает ей на левой руке пять пальцев, потом еще два.
— Семь лет?
Заметила ли она вчера, что его жена пьет? Почувствовала ли как медик эту слабину, поняла ли, что возбуждение Лины неестественно, что в ее взгляде сквозит скрытое беспокойство, словно она нигде не ощущает себя на своем месте?
После нескольких минут молчания м-ль Бланш задает следующий вопрос, все еще глядя во двор:
— Вы ее любите?
Неужто она забыла, что он не может говорить? Озадаченная его молчанием, она поворачивается к нему, и он снова утвердительно кивает.
На самом деле это так и вместе с тем не так. Ни Лина, ни он не знают, что с ними происходит. Два месяца назад между ними разыгралась дикая сцена, когда они вернулись домой после одного из тех редких ужинов, на которых бывали вместе.
Лина была пьяна. Он тоже выпил больше обычного, хотя и гораздо меньше нее, и чувствовал себя совершенно спокойным.
Не важно, что они тогда говорили друг другу. Слова не имеют значения.
Просто каждый был убежден, что другой исковеркал ему жизнь. Но мысль Лины приняла немного иное направление, она стала обвинять себя в том, что он страдает из-за нее, вызывая таким окольным путем жалость к самой себе.
Утром он уехал в редакцию в обычное время. Завтракать домой Рене никогда не ездил. Они обычно встречались лишь вечером в каком-нибудь баре или ресторане, а в отель заезжали только тогда, когда им нужно было переодеться.
В восемь вечера она лежала в постели, в спальне было полутемно, рядом сидела медсестра из отеля. О прошлой ночи они не вспоминали. Однако Могра не мог забыть, что тогда слово «развод» было произнесено в первый раз и он впервые увидел в глазах жены ненависть.
— Ты командуешь большой газетой, некоторые люди готовы лизать тебе пятки, поэтому ты мнишь себя крупной шишкой и думаешь, что тебе все позволено…
Она старалась выбрать слова пообиднее. А несколько минут спустя ползала на коленях, просила прощения и обвиняла себя во всех смертных грехах.
В такие ночи можно из-за любого пустяка решиться на самоубийство. Будь у него под рукой револьвер, он, возможно, застрелился бы. Жизнь казалась ему такой же пустой, такой же абсурдной, как в то утро в Фекане.
После того серенького утра, когда вернулась «Святая Тереза», он стал трудиться так яростно, что напуганный Бессон д'Аргуле советовал ему всякий раз не принимать всего так близко к сердцу и снять с себя часть ответственности, которую он на себя взвалил.
Но что у него осталось бы, если не принимать вещей близко к сердцу, пусть даже в них не веря?
Это немного напоминало вопрос м-ль Бланш: «Вы ее любите?»
Ничего, кроме «да», он ответить не мог. Наверно, так оно и есть. Наверно, только на такую любовь и способен мужчина.
В течение двух месяцев они с Линой избегали оставаться наедине и, главное, обсуждать свои отношения. Она пила все больше. Он тревожился, боясь новой депрессии, которая могла оказаться серьезнее первой. Его пугал ее взгляд-взгляд человека, загнанного в угол или одержимого навязчивой идеей.
Казалось, она убегает от мысли, которую изо всех сил старается от него скрыть. Но разве сам он не убегает от чего-то всю жизнь? Еще с Фекана. С тех пор как впервые ощутил окружающую его пустоту.
Интересно, о чем так задумалась м-ль Бланш? Быть может, о Лине? Они оба неподвижны, и в конце концов Могра перестает замечать шум и шаги в коридоре.
Он уже далеко. Ему трудно было бы сказать, о чем он думает. Он забыл, что лежит на больничной койке, и вздрагивает, когда в палату входит элегантный и непринужденный Бессон.
— Ну как? Что тут происходит? Совсем пал духом?
Врач словно пытается пронзить его взглядом насквозь.
— Я уже уходил из кабинета, когда позвонила твоя жена. Ее встревожило, что ты не захотел сегодня с ней видеться. Но я ее успокоил, объяснил, что еще с неделю у тебя могут быть резкие перемены настроения.
Опять двадцать пять! Можно подумать, его настроение и самочувствие расписаны у них по дням. Почему бы им заранее не занести все это на висящую в изножии карточку, на которую Бессон мимоходом бросает взгляд, прежде чем сесть у изголовья?
При появлении профессора м-ль Бланш встала, немного помедлила на случай, если она понадобится, и потом вышла в коридор.
— Ну, к делу, старина!
Бессон бросает эту фразу притворно веселым тоном, как скверный актер, и Могра разглядывает его с тем же холодком, с каким недавно смотрел на Одуара, внезапно обнаруживая, что этот усыпанный почестями и наградами великий человек — тоже довольно-таки гротескный тип.
Глава 4
— Для серьезного разговора ты уже чувствуешь себя вполне прилично.
Недавно мне звонил Одуар…
Могра сразу почувствовал, что его приятель пришел сюда с определенной целью, и эти слова подтверждают его догадку. Оба врача обсудили его состояние по телефону. Лина тоже позвонила Бессону. Вокруг него образовался настоящий заговор, в который входят даже старшая медсестра и м-ль Бланш. А он беспомощно лежит в кровати, отданный на милость людей, которые обмениваются мнениями по его поводу, беседуют и спорят о нем.
Только что Бессон изображал из себя душу общества, рубаху-парня, как говорят в театре: он был фамильярен, сердечен и только что не похлопал Могра по спине.
Теперь же его тон сделался озабоченным, чуть ли не брюзгливым, и все это было подготовлено заранее. Он явно договорился со своим коллегой, что будет играть именно такую роль.
Снова с ним обращаются как с ребенком! Если матери не удается в чем-нибудь убедить ребенка, она говорит мужу: «Попробуй теперь ты. Он тебя слушается лучше. Если ты встряхнешь его хорошенько…»
И Бессон его встряхивает.
— Если бы ты был идиотом, я стал бы говорить с тобой по-другому. С некоторыми пациентами нам приходится хитрить, потому что они ничего не могут понять. Ты — дело другое.
Могра не слишком-то интересно, что будет дальше. Он смотрит на этого человека новыми глазами, тридцати лет знакомства как не бывало.
— Одуар тобой недоволен. Он считает, что ты ему не помогаешь, замкнулся в себе, сосредоточился на своей болезни. А ведь тебе должно быть известно, что, если больной не хочет, вылечить его очень трудно, если не невозможно.
Когда Бессон ему лжет, а когда говорит правду?
— Заметь, что мне твое поведение понятнее, чем Одуару, ведь я знаю тебя давно. Мне нетрудно представить, как при твоей невероятной активности ты можешь себя чувствовать.
Он уже не прав, но это не мешает ему быть весьма довольным собственной персоной и строить гладкие фразы, словно на лекции в Медицинской академии.
— Видишь ли, тебе следует зарубить на носу, что не ты первый, не ты последний. У Одуара в этой палате перебывало множество пациентов, у него огромный опыт в обращении с больными. Признайся, ведь ты не веришь ни ему, ни мне.
А что они говорили ему до сих пор? Что он не умрет? Выздоровеет? Не останется до конца своих дней беспомощным. Что через несколько недель, самое большее месяцев он снова займет свое место среди людей, ведущих там, за окном больницы, свою беспокойную жизнь.
Но ему-то все это безразлично!
— Вчера я попытался вкратце объяснить, какие бывают параличи. Но тем не менее я убежден, что тебя терзает какая-то мысль. Ты случаем не вбил себе в голову, что у тебя опухоль мозга?
Бессон ждет его реакции, но Могра остается неподвижен, и у профессора появляется хитроватое выражение: он уверен, что угадал.
— Я прав, не так ли? Могу поспорить, ты вспомнил нашего друга Жюблена.
Чтобы Бессон от него отвязался, Могра отрицательно качает головой.
— С Жюбленом получилось совершенно иначе. Может, тебе нужны подробности?
Нет! Он не желает ничего слышать! Зачем, если он уже смирился с тем, что его постигнет та же участь? Могра слушает вполуха, слышит слова Бессона, его голос, но ему неинтересно, и фразы теряют для него всякий смысл.
— Послушай меня внимательно, Рене. Я не стану утверждать, что в первый день и даже в первую ночь у нас не было никаких опасений. Все зависело от того, что покажут анализы. Потому-то Одуар и захотел, чтобы ты был у него под рукой, хотя здесь ты чувствуешь себя не в своей тарелке и в Отейле было бы иначе.
Ошибка! Он нигде не чувствует себя в своей тарелке.
— Пульс у тебя был тогда шестьдесят, и это нас немного успокоило. Сегодня он нормальный — шестьдесят восемь. А давление было лишь немногим выше обычного. Я тебе надоедаю, но ты должен меня выслушать, чтобы у тебя не оставалось никаких сомнений. Два дня ты лежал без сознания. Потом стали появляться смутные проблески. А делали мы с тобой вот что. Сперва впрыснули тебе ампулу нейтрафиллина и стали производить аспирацию дыхательных путей.
Это все обычные процедуры, речь тут идет о том, чтобы избежать застоя в легких. Предвидя возможность бронхита или пневмонии, мы ввели тебе миллион кубиков пенициллина…
Могра остался безучастным.
— Холестерин у тебя хороший, даже лучше, чем у меня, а содержание сахара в крови…
Могра вовсе перестал слушать, и Бессон очень удивился бы, узнай он, почему приятель смотрит на него так пристально. А дело в том, что за теперешним большим ученым Могра пытается разглядеть молодого практиканта, которого он знал когда-то.
Это еще одна картинка, которая, подобно Фекану, всплывает у него в памяти, но эта картинка, в отличие от той, цветная и живая, кое-какие фрагменты ее бледны, словно в любительском фильме.
На даты память у него неважная. Какой же это был год? 1928-й? 1929-й?
Кажется, они жили тогда с первой женой, Марселлой, на улице Дам, в маленькой комнатушке на пятом этаже отеля «Босежур». Те времена он называет для себя батиньольским периодом, по названию бульвара, находившегося неподалеку.
Привязывать события своей жизни к какому-то определенному времени ему проще всего по местам, где он жил.
Между тем у Рене такое впечатление, что его дочка тогда уже появилась на свет и он даже говорил о ее врожденном недостатке с Бессоном. А недели за две до рождения Колет они переехали в квартирку на улице Абесс, в двух шагах от театра «Ателье», где Марселла выступала во второстепенных ролях, пока ей позволяла беременность.
Впрочем, не важно. Он вел тогда отдел хроники в «Бульваре», газете по преимуществу театральной. Актеры, журналисты и прочие полуночники встречались после спектакля в кафе Графа, рядом с «Мулен-Руж». В зале всегда было очень светло и шумно, и он любил садиться за столик у входа, откуда можно было наблюдать за жизнью на бульваре Клиши.
Жюльен Марель, у которого недавно состоялась премьера его первой пьесы, познакомил Рене с молодым адвокатом Жоржем Клабо, стажировавшимся тогда у знаменитого специалиста по гражданскому праву. Сын государственного советника Клабо, ставший впоследствии полным и обрюзгшим, был в ту пору невероятно тощ, но уже ироничен и язвителен, и на язык ему лучше было не попадаться.
И вот через Клабо…
Как забавно вспоминать об этой цепочке случайностей, наблюдая за Бессоном д'Аргуле. В сущности, ведь он, Могра, восстанавливает в памяти рождение кружка, который стал потом собираться в «Гран-Вефуре».
Клабо жил у отца, в самом конце бульвара Распайль, подле Бельфорского льва[4], в нелепом доме с лестницами в самых неожиданных местах, таинственными закутками и коридорами, которые безо всякой на то причины то опускались на несколько ступенек, то снова поднимались. Клабо располагал там комнаткой с низким потолком, где принимал своих друзей.
Кто-то вечером — Могра понятия не имел, кто именно привел к нему практиканта из Биша, и позже Клабо представил его в кафе своим приятелям.
— Вот увидите! Этот парень с виду тихий, но у него длинные зубы, и он еще заставит о себе говорить. В любом случае неплохо иметь в числе друзей хоть одного костоправа.
В тот вечер он ели луковый суп, сидя за столиком в глубине зала. За соседним столиком сидела Мистангет[5] в компании с каким-то человеком, по виду — нотариусом или адвокатом, который по окончании ужина принялся выписывать на обороте меню колонки цифр.
Бессон уже тогда был очень хорош собой, хотя и не такой упитанный и представительный, как теперь, умел внимательно слушать и убедительно говорить, делая иногда паузы, дабы придать своим словам большую весомость.
Если его оставят в покое, Могра попытается припомнить всех завсегдатаев «Гран-Вефура», кем они были и кем стали. Время тогда было сложное. В жизни у каждого внезапно происходили самые неожиданные перемены. Все только начинали свою карьеру, и кто-нибудь то и дело выскакивал вперед. На такого смотрели с завистью. Бывало, кто-то и вовсе терялся из виду, чтобы снова появиться года через два-три.
Прочного положения тогда не было ни у кого. Многие судьбы еще не определились, и кое-кто из тех, кого Могра знавал в те времена, пошли ко дну, бесследно исчезли, как это случилось, например, с Зюльмой.
Он знает, что Бессон не был тогда таким импозантным и вкрадчивым, как теперь. Но если Мистангет и этот ее законник стоят сейчас перед его глазами как живые, то образ друга почему-то расплывается. Наверное, потому, что он сам и этот сидящий перед ним шестидесятилетний человек старели вместе.
— Что же касается уколов, то кроме успокаивающих, чтобы ты хорошо спал, мы вводим тебе, если хочешь знать…
Могра не испытывает ни малейшего желания это знать.
— …мы вводим тебе, если хочешь знать, антикоагулянт, синтрон, который предотвращает образование новых сгустков крови…
Он понимает далеко не все, когда Бессон начинает рассказывать ему, что показали энцефалограмма и рентгенограмма.
— Вот такова клиническая картина. Если ты чего-нибудь не понял или хочешь задать мне какой-нибудь вопрос, я дам тебе карандаш и бумагу. Не надо? Как хочешь… Но я надеюсь, ты веришь, что я говорю тебе правду и об опухоли мозга не может быть и речи?
Они совершенно не понимают друг друга. Это похоже на разговор немого с глухим, если, конечно, такое общение можно назвать разговором. Бессон говорит об опухолях и рентгенограммах, тогда как Рене, если бы такой вопрос можно было бы задать, пусть даже другу, спросил бы: «Ты доволен собой?»
Ведь, несмотря на видимость, это гораздо важнее всего остального. Живет ли такой человек, как Бессон д'Аргуле, в мире с самим собой? Чувствует ли он под ногами твердую почву? Верит ли он в важность того, чему себя посвятил, в реальность того, чего достиг, — в эти лекции в Брусее, в свою репутацию в медицинском мире, в свои отличия, в квартиру, полную редкой мебели и произведений искусства, в место, которое отведено ему в справочнике «Весь Париж»?
Такие вопросы можно задать и другим, причем не только завсегдатаям «Гран-Вефура».
Не является ли их деятельность, так же как и у него, своего рода бегством? Не появляется ли у них ощущение, пусть даже иногда, что они предают?
Что предают? Он этого не знает, и сейчас не время рассматривать этот вопрос столь основательно.
— А теперь перейдем к твоему настроению.
Неужто Бессон собирается перейти к тому, что на самом деле важно? У Могра появилась тень надежды, он даже слегка удивлен, потому что это меняет портрет друга, который он только что себе нарисовал. Портрет немного приукрашенный. Он убежден, что, когда Бессон прибыл в Париж, он уже точно знал, какую сделает карьеру, какая перед ним стоит цель и какими средствами ее следует добиваться, был полон решимости пройти через все преграды.
Семья у него была небогата, но все же более зажиточна и буржуазна, чем у Могра. Отец его до самой смерти работал врачом в деревушке Вирье в департаменте Изер. Пьер закончил лицей в Мулене, после чего поступил в Париже на медицинский факультет.
Занимался он, как рассказывают, блестяще и стал учеником, причем любимым, Элемира Года, прославленного психиатра того времени и преемника Энбера в больнице Сальпетриер.
Случайно ли он взял в жены дочь своего шефа? Неужели из всех знакомых девушек он полюбил именно ее? Может ли он поклясться, что в его выбор не вкрался элемент расчета?
Благодаря тестю он в тридцать два года стал главным врачом сперва в Биша, потом в Бруссе и из психиатра переквалифицировался в терапевта. Психиатрия дело не слишком выгодное. Когда же он стал терапевтом, у него тут же появилась светская клиентура.
Случайно ли Бессон передружился со всякими знаменитостями и постепенно отвоевал себе место во «Всем Париже»? Кто знает? Может, он и к их кружку присоединился не без задней мысли? Разве среди тех, кто встречался за столиками в кафе Графа, не было нескольких будущих знаменитостей?
Разве его тесть был ни при чем, когда в тридцать четыре года Бессон стал одним из самых молодых профессоров во Франции, три года спустя получил кафедру, а после смерти Года стал академиком?
Внутренне для Рене, неподвижно лежащего на кровати и не сводящего глаз с собеседника, не имеют значения ни факты, ни намерения. Ему хотелось бы знать, отдает ли его друг во всем этом себе отчет. Это вопрос искренности и трезвости мысли.
Еще до болезни он часто размышлял над ним, имея в виду других людей, главным образом политических деятелей. Ответы у него получались разные, в зависимости от настроения, но тогда не было такой неотложности, как сейчас, — Первая реакция парализованного человека, и Одуар как специалист скажет тебе то же самое, — это почти полная депрессия, уверенность в неминуемой смерти, а если, в первые дни она не возникает, то в инвалидности на всю жизнь наверняка. Лишенный возможности двигаться, а порой и говорить, больной считает, что он навсегда отрезан от мира. Признайся, что у тебя были такие мысли.
Это верно, но не так, как говорит Бессон.
— В результате и у образованных, и у темных людей появляется недоверие к медицине, да и ко всему вообще. Назовем это первым, наиболее мучительным этапом. Очень важно пройти его как можно скорее. И вот тут ты меня огорчаешь. Нам с Одуаром, и медсестрам тоже, кажется, что…
Все они организовали вокруг него что-то вроде тайного общества, притворяются веселыми и уверенными, а сами наблюдают за ним холодным, оценивающим взглядом, шепчутся за дверьми, о чем-то втайне переговариваются и звонят друг другу по телефону.
— …я говорю, нам кажется, что ты не хочешь поправиться и относишься к нам враждебно.
Не враждебно. Безразлично. И это не совсем точное слово. Он видит их иначе, чем они видят самих себя. У него и у них теперь разные проблемы. Он их перерос.
Отвечать Могра не собирается, и маленькая комедия, которую разыгрывает перед ним Бессон, пока м-ль Бланш курит где-то, быть может во дворе, если, конечно, не торчит под дверью, — эта маленькая комедия приводит к совершенно противоположному результату, чем тот, на который они рассчитывали.
Чем больше говорит Бессон, тем сильнее Могра чувствует, что отдаляется от них.
Они ухватили самый кончик проблемы, для них все началось в туалете «Гран-Вефура», они даже не подозревают, что следует вернуться гораздо дальше назад, начать с Фекана.
Точно так же корни нынешнего Бессона следует искать в Алье.
— Я не утверждаю, что не бывает специфических случаев, что все больные реагируют одинаково. Тем не менее для человека вроде тебя полезно знать проявления болезни. Это поможет тебе избавиться от неверных представлений, которые ты себе составил… Итак, на первом этапе тревога, даже депрессия, убежденность в неминуемой гибели… Это должно было случиться… Почти все проходят через этот кризис и, вопреки заверениям врачей, убеждены, что фатальный исход неизбежен. У многих этой уверенности сопутствует нечто вроде облегчения, какая-то неестественная покорность судьбе. Сам понимаешь, я — бы не говорил тебе этого, будь ты для меня обычным больным…
Могра злится, что его приятель попал в точку или почти в точку, — так, во всяком случае, кажется на первый взгляд. Пусть оно вроде бы так и есть, но только не в его случае.
— У меня бывали больные, которые считали, что понесли заслуженное наказание и расплачиваются за совершенные ими ошибки…
Они продолжают думать за него. Разбирают его по косточкам. Пытаются осветить самые темные уголки его совести.
— Итак, ты теперь знаешь, что не являешься исключением и клинически твоя болезнь протекает как обычно. Пора перестать предаваться мрачному наслаждению, ты должен начать с нами сотрудничать… Тебе уже дали апельсинового сока. Через несколько дней ты будешь питаться практически нормально. Пассивные упражнения, которые кажутся тебе ребячеством, очень важны для восстановления нарушенных функций. С сегодняшнего дня, будь у тебя такое желание, ты мог бы начать произносить целые фразы, пусть даже пока не слишком отчетливо. Я не говорю, что от тебя не потребуется много терпения, но уже в понедельник ты с удивлением обнаружишь, что стоишь, держась за спинку кровати. Но ты обязательно должен нам верить, а не смотреть на нас настороженно, как сейчас. Только от тебя зависит, станешь ли ты таким, как прежде…
Бедняга Бессон! Лоб его покрылся испариной, он даже позабыл закурить сигарету, которую держит в пальцах.
— К концу недели прогресс становится вполне ощутимым, порой даже потрясающим. Как врач и как твой друг я прошу тебя довериться нам с Одуаром.
Обессиленный, Бессон встает и заканчивает тем же тоном, каким начал:
— Это все, что я хотел тебе сказать, милый мой Рене. Все наши друзья ждут не дождутся, когда смогут тебя навестить, непрерывно звонят мне, спрашивают, как ты… Тебе кажется, что ты один. Это не так. Все мы на тебя очень рассчитываем, начиная с Лины, которой ты очень нужен, и тебе это известно.
Улыбаясь, Бессон протягивает руку. Он, похоже, растроган. Скорее всего, так оно и есть. Актеры на сцене тоже волнуются.
Зачем его огорчать? Могра вытаскивает из-под одеяла левую руку и протягивает ее приятелю.
— Я не требую от тебя никаких обещаний, но очень тебя прошу: не усугубляй свое состояние умышленно.
Умышленно!
Выходя из палаты, Бессон замер на мгновение, держась за дверную ручку. Он стоял спиной, но Рене и так понимал, что его друг растерян. Могра рассердился на себя за это. И продолжает сердиться. Если бы он мог, то окликнул бы Бессона и попросил у него прощения за свое поведение.
В коридоре врач, по-видимому, ни о чем не говорил с м-ль Бланш, потому что она сразу вошла в палату. Им достаточно было жеста или взгляда, чтобы понять друг Друга.
Несколько мгновений она вглядывается в его лицо, желая удостовериться в неудаче Бессона. Она тоже огорчена. Ходит без нужды по палате, что-то прибирает, высыпает окурки из пепельницы, готовит очередной укол.
Какая фраза Бессона поразила его сильнее всего?
«ТЫ нам не помогаешь. Мы не можем вылечить тебя вопреки твоей воле».
Слова, кажется, были немного другие, но смысл верен, и это напоминает Могра его учителя математики в лицее Ги де Мопассана.
— Где вы, господин Могра?
Он вздрагивал, и это замечание всегда вызывало смех в классе. Учитель, г-н Марангро, был прав. Он снова незаметно для себя отвлекся. И самое удивительное, что не смог бы сказать, о чем только что думал.
— Вы нас удостаиваете, так сказать, своим физическим присутствием, но включиться в работу вместе со всем классом не желаете. При всем моем желании я не сумею научить вас математике вопреки вашей воле.
Но Могра ничего не мог с собой поделать. В начале урока он всякий раз обещал себе внимательно слушать учителя и удивлялся даже больше, чем остальные, вновь слыша неизбежное:
— Где вы, господин Могра?
Его школьный дневник пестрел записями: «Невнимателен», «Недостаточно старателен», «Сообразителен, но рассеян»…
Он в отчаянии, что огорчил м-ль Бланш. Что бы такое написать на листке блокнота, как бы ее успокоить?
— Вы не отводите от меня взгляда… Вы следите за движениями моих губ, но я ручаюсь, что вы не сможете повторить последнюю произнесенную мною фразу…
Это уже учитель английского языка, который его не любил и бранил за дерзкий вид.
«Безволен». Еще одна запись в школьном дневнике. Но разве всею своею жизнью он не доказал, что у него есть воля? И разве сегодня он не имеет права выразить свою волю иначе, сопротивляясь им всем?
Если бы сейчас кто-нибудь зашел в палату, то мог бы подумать, что они с м-ль Бланш-супруги, которые дуются друг на друга из-за какого-то пустяка.
Впервые за этот день он слышит колокола, на которые в обычной больничной суете не обращает внимания. А они ведь гудят во всю мочь.
Поскольку среди дня обычно не венчаются, он предполагает, что идет отпевание или крещение. Но звонят ли на крещении в колокола? Он этого не помнит.
Бессон тоже подумал об их общем друге Жюблене. Понимая, что Могра нашел роковое сходство между собой и поэтом, он решил заранее принять меры.
Не важно, что у Жюблена-то как раз была опухоль мозга. Речь идет не об этом. Существенно то, что Жюблен прожил пять исключительных лет, и Рене готов в этом ему позавидовать.
К сожалению, даже если он останется наполовину парализованным и обретет дар речи лишь частично, у него все равно все будет по-другому.
Кажется, Жюблен присоединился к их кружку примерно в 1928 году, чуть раньше Бессона д'Аргуле — во всяком случае, тогда они, еще были завсегдатаями кафе Графа. Это был длинный костлявый парень, который на костюмированном балу у одного художника в его мастерской на бульваре Рошешуар изображал Валентина-Без-Костей, знаменитого танцовщика из «Мулен-Руж», запечатленного на одном из полотен Тулуз-Лотрека.
Он отпускал несуразнейшие замечания, но его бледное как мел лицо оставалось при этом бесстрастным. Он был старше Могра на четыре или пять лет, впоследствии участвовал в движении дадаистов, потом примкнул к сюрреалистам.
Он проводил все время в разных кафе, не примыкал ни к какой группе, не ограничивался каким-либо одним кварталом Парижа: его можно было встретить как в ресторанчиках Сен-Жермена, так и в барах на Елисейских полях или в бистро на Монмартре; сам он знал всех, а вот его никто толком не знал.
Никто, к примеру, не мог сказать, где и на что он живет, и однажды Могра по чистой случайности встретил его в биржевой типографии, где он зарабатывал себе на жизнь корректором.
Жюблен никогда не говорил о своих сочинениях, хотя к тому времени в свет вышли несколько книжек его стихов. Уже позднее, когда критика обратила внимание на его творчество, один издатель с Левого берега пригласил его к себе редактором, чтобы тот имел постоянный заработок.
Каким образом он оказался после войны в кружке, собиравшемся в «Гран-Вефуре»? Хотя разве и сам кружок не образовался, в общем-то, случайно?
Бессон д'Аргуле, сам того не подозревая, заложил его основу. Могра только что был пожалован орденом Почетного легиона, и Бессон, который уже был кавалером этого ордена, добился, чтобы вручение награды доверили ему.
Это было сильнее его. Он обожал церемонии, почести, титулы, медали и в своей роли большого начальника больше всего ценил те минуты, когда проходил по залам Бруссе в окружении множества почтительных учеников.
Они уже давно перестали ходить на площадь Бланш в кафе Графа. Никакой стабильной компании у них не существовало. Каждый шел своим путем, и сводили их вместе лишь случайности парижской жизни. Так вышло и на этот раз.
— Ну, как дела, что поделываешь?
Большинство из прибывших на церемонию захаживали в «Гран-Вефур», что под аркадами Пале-Рояля. Став главным редактором, Могра частенько завтракал там на первом этаже, где у него был свой столик. Однажды Бессон позвонил ему на службу.
— Ты можешь позавтракать со мной в следующую среду?
Могра согласился и больше об этом не думал, но, приехав в среду в ресторан, очень удивился, когда метрдотель сказал ему:
— Господа ждут вас наверху.
Ему приготовили сюрприз. Пьер Бессон собрал несколько старых друзей, из тех, что удержались на плаву, чтобы отпраздновать его орден. Было решено, что присутствовать будут только мужчины.
По чистой случайности драматург Марель, который никому ни в чем не мог отказать, выходя из такси, столкнулся с одной из самых кровожадных и уродливых французских журналисток. Дорой Зиффер, занимавшейся в крайне левой газете судебными отчетами и одновременно театральными рецензиями.
— Торопитесь? — бросила она ему.
Он рассказал ей о завтраке-сюрпризе. Она была примерно их возраста и в свое время сотрудничала в «Бульваре».
— Можно я поднимусь ненадолго вместе с вами?
В результате Дора, понятное дело, уселась за стол. Когда уже подали ликеры, кто-то заметил:
— Кстати, нас за столом тринадцать человек.
Дальше началась полная неразбериха. Настал момент, когда после обильной трапезы и не менее обильных возлияний все розовеют и начинают говорить одновременно.
— А почему бы нам не собираться здесь каждый месяц?
— Завтрак тринадцати!
Никто тогда особенно не верил, что эта мысль воплотится в жизнь. И тем не менее традиция сохранилась на долгие годы. Был среди них и Жюблен — тот самый Жюблен, который всегда то ли говорил серьезно, то ли шутил, был то ли гением, то ли паяцем. Так, во всяком случае, полагали в «Гран-Вефуре», пока с ним не случился удар.
Все полагали, что он не женат, ведет богемный образ жизни где-нибудь в меблированных комнатах или в живописном беспорядке холостяцкой квартиры.
В больнице, куда его доставили, все были крайне удивлены, когда откуда-то появилась толстушка лет сорока, скромно одетая, и спросила:
— Где мой муж?
Оказалось, что Жюблен не только был женат, но жил во вполне буржуазной квартире на улице Рен, недалеко от Монпарнасского вокзала.
Могра заходил туда раза два, не больше. В первый раз он пришел слишком рано. Жюблен, который еще не свыкся со своим положением, не хотел никого видеть, тем более старых друзей.
Могра до сих пор помнит маленькую гостиную, оклеенную обоями в цветочек, какое-то растение в кадке в углу и г-жу Жюблен, которая вполголоса объясняла:
— Не нужно его сердить. Он очень признателен, что вы справляетесь о нем, но предпочитает находиться в одиночестве. Ничего, потихоньку привыкнет.
Она произнесла это с необъяснимой безмятежностью.
— Быть может, позже он снова начнет испытывать потребность в общении…
Жюблен был женат уже двадцать лет, и никто об этом даже не подозревал. У этого полуночника, завсегдатая кафе Графа, Липпа, «Двух макак», было тихое прибежище, квартира, которая прекрасно подошла бы какому-нибудь скромному служащему. Была у него и жена — из тех, что ходят по утрам за покупками в ближайшие магазинчики и с виду ничем не примечательны.
Второй раз Могра пришел на улицу Рен со вполне определенной целью. Он знал, что с деньгами у Жюблена туго. Семья жила лишь на скудные авторские гонорары. И Могра вспомнил о так называемой Парижской медали, которой сопутствует чек на миллион старых франков и которая раз в год вручается муниципальным советом какому-либо литератору, художнику или скульптору.
Несколько телефонных звонков — и дело было в шляпе. Могра хорошо помнит, как во второй раз оказался перед дверью квартиры Жюблена. Где-то в глубине еле слышно зазвенел звонок. Дверь бесшумно распахнулась, и г-жа Жюблен, вытирая руки о фартук, удивленно уставилась на гостя, явно его не узнавая.
Могра помнит всю сцену до мельчайших подробностей, не хуже, чем то утро в Фекане. Этот визит пришелся на начало зимы: было часов пять, на улице шел дождь, уже начали зажигаться фонари и витрины, и прохожие напоминали черные тени. На площадке было темно. В гостиной горела лишь одна лампа, распространяя оранжевый свет. Внезапно Могра услышал показавшийся ему незнакомым голос:
— Входи.
Это был Жюблен, который выехал из кабинета на инвалидной коляске. Его ноги были укрыты клетчатым пледом. Могра показалось, что калека смотрит на него только одним глазом, и ему стало немного не по себе. Г-жа Жюблен встала рядом с мужем, словно желая его защитить.
— Ну как ты, старина?
В глазу инвалида промелькнула искорка. Выражение его лица было не скорбное, а ироничное и хитроватое.
— Тебя так потряс мой скелет?
Могра понял не сразу: кое-какие согласные Жюблен проглатывал, отчего его речь была невнятной.
— Я пришел, чтобы…
Через открытую дверь был виден кабинет, где в камине горели поленья. В комнате царил полумрак, по углам прятались черные тени. Несколько мгновений Могра видел лишь перекошенное лицо Жюблена.
— Я пришел, чтобы сказать тебе, что Париж…
Поэт тут же насмешливо подхватил:
— Неужели Париж наградил меня медалью?
— Вот именно.
— Значит, я уже дошел до ручки… Да ты не дергайся, я этого ждал. Очень мило со стороны этих господ, ведь я ничего для них не сделал. Жалко, что они всегда спохватываются в последний момент. Вспомни-ка список лауреатов…
— Не утомляй себя, Шарль, — проговорила жена.
Никто из его друзей никогда не звал его Шарлем. Честно говоря, его имени никто и не знал, поскольку на обложках книг его не было.
— Их медаль-это нечто вроде мирского последнего причастья. Но я отказываться не стану. Жене деньги пригодятся…
Жюблен скончался весной, и только тогда все узнали, что он написал левой рукой, сидя в этой заурядной, чуть ли не смешной квартирке — свои лучшие стихи. Лучшие не только для него: многие, и таких с каждым годом становится все больше, утверждают, что это лучшие стихи последнего пятидесятилетия.
Он провел пять лет в обществе ничем не выдающейся жены и все это время размышлял, перелистывал свой альбом с картинками, поглядывая на серые дома напротив и прислушиваясь днем к шуму автобусов и такси на улице Рен, а ночью — к свисткам паровозов на Монпарнасском вокзале.
Его жена до сих пор живет в той же квартире, где ничего не изменилось, где каждая книга, каждая вещь остались на том же месте, не исключая и трубки, которую она для него набивала и раскуривала. Инвалидная коляска продолжает стоять в излюбленном уголке ее бывшего хозяина.
Она сама зарабатывает себе на жизнь. Могра хотел было пригласить ее к себе в редакцию, он нашел бы ей подходящее место. Другие тоже пытались как-то ей помочь. Она вежливо, со смущенным видом благодарила и отказывалась.
Она предпочла устроиться кассиршей в магазин на той же улицы, в сотне метров от дома, от этих нескольких десятков кубометров неподвижного воздуха, куда приходил Жюблен, устав от скитаний по кафе, и где он всегда находил ее.
Разве мог Могра признаться Бессону, что он завидует судьбе их друга?
Где-то сейчас Лина? Впрочем, это не важно. Если она пьет, это тоже не имеет значения.
В его жизни нет улицы Рен. Нет пухленькой и очень заурядной жены, которая ходит по утрам за покупками в соседние лавки. Нет у него и книг, нет стихов, которые люди будут читать и после его смерти.
Зря Бессон заговорил с ним о Жюблене.
Могра, сам того не замечая, закрыл глаза. Не заметил он И того, что м-ль Бланш, обеспокоенная его долгой неподвижностью, склонилась над ним. Он лишь вздрогнул, когда она тихим, пресекающимся голосом спросила:
— Вы плачете?
Глава 5
Когда накануне вечером Жозефа, полагая, что он уже спит, стала расстегивать под халатом лифчик, последней его мыслью было: «Только бы вовремя проснуться!»
Веки у него уже слипались. Ну разве не удивительно: едва он с облегчением избавился от одной рутины, как тут же почувствовал желание установить новую?
Дневные часы теснят друг друга, и каждый отмечен либо утренним туалетом, либо процедурами, либо визитами врачей, либо хождением больных по коридору.
Некоторые из них более приятны, другие менее.
С тех пор как Могра здесь лежит, лучшим для него моментом было пробуждение в пятницу утром, те полчаса, что он провел, прислушиваясь к звону колоколов и звукам больницы.
Ему хочется, чтобы эти ничем не замутненные полчаса повторялись каждое утро и принадлежали только ему.
Спал он беспокойно. Сиделка дважды вставала и накрывала его, но он помнит это очень туманно. Сейчас, хотя Рене лежит с открытыми глазами, что-то вроде тумана еще окутывает его тело и мозг.
Он не ощущает в голове той ясности, что прошлым утром. Впрочем, это очень приятное оцепенение. Он не знает, который час. Он ждет и только опасается, не проснулся ли он среди ночи.
Минуту, а может, и дольше, он прислушивается, заинтригованный каким-то монотонным шумом, знакомым и вместе с тем непонятным, и наконец догадывается, что это дождь: капли стучат по стеклам и стекают по оцинкованному желобу возле окна.
В Фекане, когда он был еще маленький и жил в небольшом домишке на улице Этрета, у них было принято собирать дождевую воду для стирки — мать говорила, что она очень мягкая, — в бочку, стоявшую на углу, и звук текущей воды всегда был для него особой музыкой.
Свою мать Рене помнит плохо. Помнит лишь, как она, больная, сидит в плетеном кресле у кухонной плиты, да еще ее кашель, который до сих пор звучит в ушах Ему было семь лет, когда она умерла от туберкулеза. Тогда многие умирали от этой болезни, как тогда говорили, что они страдают грудью.
Позже он был очень удивлен, когда отец говорил, что мать проболела только два года, а до этого гуляла с ним, как все другие матери, — сперва возила в коляске, потом водила за ручку по улицам и на пристань, если было не очень ветрено, а потом каждое утро отправлялась с ним в детский сад и к вечеру забирала его оттуда.
Могра жарко. Он весь покрылся испариной. Быть может, ему ввели какое-то новое лекарство, из-за которого он никак не может прийти в себя? Он изо всех сил пытается не заснуть снова, чтобы услышать церковные колокола, и надеется, что они, как вчера, пробьют шесть раз и полчаса будет в его полном распоряжении.
Шея затекла, и он с трудом поворачивает голову, чтобы убедиться, что Жозефа спит на раскладушке. В мутном желтоватом свете, проникающем сквозь застекленную дверь, он видит, что она мирно спит. Волосы закрывают ей часть лица, рот приоткрывается при каждом выдохе, создавая впечатление, что Жозефа то и дело надувает губы.
Всегда немного неловко смотреть на спящего человека, особенно если это женщина, которую ты едва знаешь. Когда Могра наблюдал за спящей Линой, его всегда охватывала нежность. Что-то, что ему не нравилось в ее лице, исчезало, возраст тоже, словно она вновь становилась маленькой девочкой, неопытной и беззащитной.
Жозефа расстегнула несколько верхних пуговиц халата, то ли умышленно, то ли во сне, и Могра различает голубоватое кружево комбинации, которая едва прикрывает грудь женщины. Она твердая, мясистая и вздымается в том же ритме, что и губы.
Жозефа лежит на боку, лицом к нему, засунув руку во влажное тепло между бедрами.
У Могра внезапно появляются эротические мысли. Лина тоже иногда так спит, чаще всего ближе к утру, и когда Могра ложился вместе с ней, его нередко будило частое дыхание жены, которое все ускорялось и, достигнув какой-то высшей точки, вновь затихало.
Может, и с Жозефой то же самое? Она более чувственна, чем м-ль Бланш, и явно нуждается в мужчинах. Должно быть, она встречается с ними днем и просто совокупляется, бурно и весело, не отягчая себя всякой сентиментальщиной Он радуется, услышав церковные колокола, которые сегодня начинают звонить раньше часов. Интересно, он случайно проснулся в то же время, что и вчера, или для этого потребовался какой-то механический раздражитель?
Дышится ему немного с трудом. Но это не тревожит, даже напротив Если его болезнь прогрессирует, если появились осложнения, значит, прав он, а не они А насчет Бессона вчера он, наверное, ошибся и теперь испытывает угрызения совести. Он предположил, что его жизнь строится на расчете, сделал из своего друга циничного честолюбца А может, окружающие придерживаются того же мнения о нем самом? Он тоже сделал блестящую карьеру, даже еще более головокружительную, если принять во внимание, с чего начинал он, а с чего Бессон Разве кое-кто не уверен в том, что, покидая Фекан, он уже был полон решимости, что называется, покорить Париж?
Рене как завороженный продолжает смотреть на Жозефу, на ее руку, которую женщина, сама того не ведая, прижимает к низу живота. Он размышляет сразу о многом: о Жозефе, о женщинах вообще, о Лине, о молодом человеке из Фекана, который в шестнадцать лет купил свою первую трубку — не столько для того, чтобы придать себе уверенности, сколько потому, что она являлась для него символом.
Могра до сих пор не знает, откуда тогда или несколькими месяцами позже появилось у него это честолюбие, крайне удивившее его друзей. Он не только не собирался жить в Париже, где сроду не бывал, но его пугало одно лишь упоминание о столице.
Его цель была гораздо ближе и скромнее. Он связывал свое будущее с Гавром, куда иногда ездил на велосипеде, чтобы доболтаться по оживленным улицам и посидеть на террасе какого-нибудь кафе.
Юноша не останется в Фекане, не будет работать там корреспондентом газеты, удостоверение которой ему досталось по счастливой случайности. Нет, он поедет в Гавр и станет настоящим журналистом. Каждое утро, с трубкой в зубах, засунув руки в карманы, он, придя в редакцию, будет сидеть за столом, довольный собой, своей работой, в мире со всем белым светом.
Собственно, так и должно было случиться. Чтобы произошло иначе, потребовались две случайности.
Прежде чем приступать к задуманному, Рене должен был пройти военную службу. Но за несколько недель до явки на призывную комиссию внезапно заболел. Безо всякой на то причины сердце вдруг начинало учащенно биться, ноги сделались как ватные, а все тело покрылось потом.
Он отправился к доктору Валаброну, их домашнему врачу, который пользовал его мать. Мнения о докторе Валаброне были разные: большую часть своего времени он проводил за картами в кафе и совершенно за собой не следил.
Врач заверил его, что такие недомогания нередки у молодых людей, которые слишком быстро растут, и прописал несколько недель отдыха, а также принимать какие-то капли три раза в день.
Два месяца Могра только и делал, что читал, прогуливался медленным шагом, разглядывая суда в гавани, да посылал в газету местные новости, которые каждое утро узнавал в полицейском комиссариате.
Из этого периода в памяти сохранились всего две-три картинки, и одна из них такая: пляж, навязчивый гул прибоя, шорох его башмаков по гальке и крабы в лужах, оставшихся после отлива.
Когда Рене явился в мэрию на призывную комиссию, то был удивлен, что военный врач осматривал его дольше, чем других, с серьезным видом задал множество вопросов о матери, после чего признал негодным к службе.
— Этот майор-идиот! — отрубил Валаброн. — Я знаю, какой диагноз он поставил: врожденное заболевание сердца. Так вот: я присутствовал при твоем рождении и могу поклясться, что сердце у тебя самое что ни на есть здоровое.
В подробности Валаброн вдаваться не стал. Теперь уже ничто не удерживало Могра в Фекане, разве что отец, который пил все сильнее и с которым он виделся только во время еды.
Могра отправился в Гавр. Но главный редактор сказал, что штат у него заполнен, что, в общем-то, не было удивительно: всю газету делали три человека.
Тогда он поехал в Руан — тоже неудача и никаких надежд. Кроме Парижа, ничего не оставалось.
Рене не станет утверждать, что хотел оказаться в Париже. Напротив, он даже оттягивал эту поездку. Делал все, что мог, чтобы остаться в провинции и вести тихую жизнь, для которой, как ему казалось, он создан.
Но даже уже в Париже, разве не мечтал он стать когда-нибудь секретарем редакции, своего рода чиновником от журналистики, с раз и навсегда установленными часами монотонной работы?..
В большой палате началось движение, во дворе загремели мусорные баки.
Могра старается не упустить даже маленькой частички этой просыпающейся жизни, которая не мешает ему перескакивать с одной мысли на другую, не отрывая глаз от Жозефы — только бы она поспала сегодня подольше!
Если он когда-нибудь поправится, станет более или менее нормальным, ему бы хотелось бы хотя бы разок заняться любовью с Жозефой, потому что она представляет собой один из двух типов женщин, которые его всегда привлекали.
Но по какой-то непонятной причине он всю жизнь выбирал женщин другого, чуть ли не противоположного типа.
Быть может, женщины внушают ему страх? На первый взгляд именно этим и объясняется его поведение. Сам он убежден, что это объяснение ошибочно, однако в свои пятьдесят четыре года другого ему не придумать.
Он чувствует, что дело тут совсем в другом. Разве не смеялись его друзья, когда он признавался, что в его глазах женщина, невзирая на возраст и опытность, всегда обладает какой-то тайной, притягательностью, и когда он думает о любви, ему хочется определить ее словами из катехизиса: плотский грех?
Катехизис повлиял не только на его отношение к женщинам; он вспоминает тридцатилетнего аббата Винажа, который, собрав детей в ризнице, говорил:
— Для вечности все идет в счет, не пропадает ничто, даже самые сокровенные ваши мысли, и однажды мы увидим, как каждая минута прожитой нами жизни ложится на чашу весов.
В надлежащее время Могра был окрещен, принял первое причастие, прошел конфирмацию. Потом продолжал посещать воскресную мессу, иногда ходил к причастию. И только годам к восемнадцати постепенно перестал бывать в церкви — спокойно, без надлома или душевного кризиса.
Когда на пятнадцатом году жизни его стали терзать плотские желания, он стал бродить по вечерам вокруг публичного дома, который располагался тогда неподалеку от порта и чей красный фонарь производил на него очень сильное впечатление, даже когда он смотрел на него издали.
Дом стоял между двумя доками, где по ночам скрипели мачты и реи, одинокий дом, к которому тяжелой поступью, а иногда и зигзагами тянулись рыбаки.
В доме было два входа — один прямо под фонарем, ведший в просторный зал, где посетители попадали в общество женщин в коротеньких рубашках, другой, более незаметный, предназначался для «господ».
Однажды дождливым вечером он вошел в эту дверь и сразу заметил сомнение на лице г-жи Жанны, еще вполне аппетитной хозяйки заведения.
Он был так смущен, что даже обрадовался бы, если бы г-жа Жанна сочла его слишком юным. Но та в конце концов улыбнулась и позвала одну из своих девиц.
Значит, он уже дорос, как тогда говорилось.
Возможно, это самое отчетливое воспоминание в его жизни, даже более отчетливое, чем картинка утра, когда пришла «Святая Тереза»: женщина сидит на краю кровати, раздвинув ноги, словно принося себя в жертву, бледная кожа и на ее фоне темный треугольник волос, от которого он не в силах оторвать взгляда.
На следующий день Рене сходил к исповеди и несколько недель прожил в ужасе, подозревая, что мог подхватить дурную болезнь. И тем не менее пошел туда снова. По правде говоря, в Фекане он не знал других женщин, кроме проституток. Ему и в голову не приходило завести подружку, как делали все молодые люди его возраста, или пойти как-нибудь вечером к консервной фабрике и подцепить какую-нибудь молоденькую работницу.
Было ли это с его стороны результатом известной лености? А может, робости? Или боязни выставить себя в смешном свете? Опасения никогда не вырваться из низов?
Впрочем, у него был тогда вполне реальный идеал, и даже не будет преувеличением сказать, что он чувствовал своего рода влюбленность. Да, он был влюблен в тридцатипятилетнюю женщину, г-жу Ремаж, супругу судовладельца, у которого работал его отец.
Не напоминает ли ее чем-то м-ль Бланш, если не учитывать того, что она моложе и общительнее? Г-жа Ремаж была урожденная Шабю, единственная дочь Шабю из Тавра, владельца «Новой галереи — самого крупного магазина в городе.
Судовладелец с женой жили в новой вилле, стоявшей у дороги в Ипор, над самым обрывом. У них было двое детей, и Рене, проходя мимо, иногда видел, как они играют в саду на лужайке.
Звали ее Одиль. Он часто наблюдал такую картину: она идет по улице, заходя иногда в магазины, а следом медленно движется автомобиль с личным шофером, и лицо у нее при этом спокойное, улыбчивое, как будто она всегда думает только о приятном. От ее белокожего лица с красиво очерченным ртом всегда веяло скрытой радостью, тихой верой в судьбу и людей.
Какая она сейчас? Пожилая дама, которую он больше никогда не видел, но тем не менее сохранил о ней давние воспоминания.
Была ли она и в самом деле такой безмятежной, какой ему запомнилась? В мыслях Рене она, так же как и м-ль Бланш, неразрывно связана с понятиями чистоты и опрятности.
Разница, впрочем, есть — ведь он давно уже не мальчик. В ту пору он пытался представить себе, как Одиль Ремаж занимается любовью, пытался вообразить ее в позах, которые принимали для него женщины из публичного дома. Но этого ему ни разу не удалось, хотя у нее были две дочери замужем, которые давно уже и сами имеют детей.
А вот с м-ль Бланш это у него получается, к его глубокому сожалению. Быть может, у него все же осталась от катехизиса тоска по целомудренности?
Жозефа убрала руку, в том месте, где она лежала, халат немного смят.
Могра чувствует, что она скоро проснется. Ритм ее дыхания изменился. По ее лицу как бы проходят волны, напоминающие рябь, поднятую ветром на гладкой поверхности пруда.
В комнате жарко. Небо за окном начинает сереть.
Дождь усилился, вода с громким журчанием бежит по сточному желобу. Во двор въезжают машины, хлопают дверцы, люди спешат к крыльцу.
Могра снова слышит тот же ряд звуков, что и вчера, шаги на лестнице, в коридоре, в зале, и все это он способен распознавать лишь на слух.
Вот донесся аромат кофе, за дверью проплыли чьи-то тени.
Сегодня Жозефа просыпается сразу и как раз в тот миг, когда он на нее не смотрит. Ему жаль, что он упустил этот момент. Когда Могра поворачивает к ней голову, она уже застегивает халат, который выглядит немного помятым, так же как и ее лицо.
Ее совершенно не смущает, что он наблюдал за нею, когда она спала.
— Ну как, хорошо спали? Проснулись давно? Вам ничего не нужно?
Для нее проводить ночи в одной комнате с едва знакомым человеком было делом вполне естественным. Для него нет. Правда, если рассудить здраво, это нормально. Однако ему кажется, что он словно бы иногда подсматривает за ней.
Но ее это настолько мало заботит, что она едва отворачивается, когда начинает пристегивать чулки к резинкам.
Неужели в свои пятьдесят четыре года он настолько наивен, что его волнуют такие простые вещи?
— Что-то я сегодня немножко заспалась, — говорит Жозефа, когда бьет половину. — Скоро уже придет моя сменщица.
Наскоро пригладив волосы, она выходит в коридор, оставляя дверь приоткрытой. Могра размышляет: доставили ли ему удовольствие эти полчаса или разочаровали? У него ведь столько вопросов, на которые он хотел бы найти ответ; в обычной жизни их отбрасывают или избегают, но на больничной койке они приобретают первостепенное значение.
Ему бы не хотелось уйти отсюда, не ответив на них. Слово «уйти — это эвфемизм, который он употребляет из скромности. Вчера, когда к концу дня он остался наедине с м-ль Бланш, ему в голову пришла одна мысль.
В отличие от предыдущих дней она не стала зажигать света, быть может, потому, что видела, как он взволнован, и хотела дать ему время прийти в себя, а может, сама была растрогана слезами пожилого человека.
Ведь для нее он почти старик. Некоторое время они оставались в полумраке, лишь свет из коридора просачивался в комнату сквозь шероховатое стекло. На какой-то миг он было принял себя за Жюблена, сидящего в тихой квартире на улице Рен.
Воспользовался ли Жюблен своими последними пятью годами, чтобы подвести итог, пересмотреть всю свою жизнь?
Могра оказался в том же положении, что и его друг, он в этом уверен, несмотря на оптимистические заверения Бессона, и ему бы хотелось разобрать свою жизнь по косточкам.
Речь не идет об исповеди, о суде совести.
— Отец мой, я грешен в том, что…
Нет. Рене стремится определить как можно объективнее, что у него остается из пятидесятичетырехлетней жизни Аббат Винаж с убежденностью утверждал: «Все идет в счет. Ничто не теряется…»
Но в его жизни есть целые периоды, от которых сохранились лишь смутные и неприятные воспоминания. Ему так и не удалось представить, каким был Бессон во времена, когда они посещали кафе «Граф», и точно так же он не может влезть в шкуру того человека, каким он был в определенные периоды своей жизни.
Сейчас стыдно за кое-какие свои прошлые восторги и разочарования, которые кажутся теперь ничтожными и смешными.
Если все идет в счет, если ничто из наших поступков и даже мимолетных мыслей не теряется, то не следует ли ему отыскать в себе следы более глубокие, чем те несколько картинок, которые он не выбирал и даже удивляется, что именно они ему и запомнились?
Могра очень не по себе. Вчера, в сумерках, у него родился этот замысел, но он очень скоро признал его нелепым и, главное, неосуществимым. Не слишком ли большое значение он придает собственной персоне? Следует ли пересматривать свою жизнь год за годом, ничего не упуская, как это делается в биографиях всяких знаменитостей, где все ясно, логично и разложено по полочкам.
А у него ничего не ясно, ничего не разложено по полочкам, а, наоборот, все путается, даже ход времени. Могра неотрывно смотрит на приоткрытую дверь. Только что ему хотелось абсолютного одиночества, а теперь его уже охватила смутная тревога: что-то долго не идет м-ль Бланш!
Руки у нее холодные, на волосах — капли дождя. М-ль Бланш кажется слегка рассеянной, как будто бы второпях еще не успела включиться в больничную жизнь. От нее пахнет улицей. Однако ее взгляд тут же становится ласковым: похоже, она рада его видеть.
— Ну и ливень! Да еще и ветер разгулялся. На каком-то углу мне даже пришлось остановить машину — лобовое стекло просто залило.
Он угадал: у нее действительно есть машина. М-ль Бланш впервые сказала что-то о своей жизни вне больницы. Может быть, для того, чтобы и он почувствовал к ней вкус?
Она поставила под одеяло судно, сунула ему под мышку термометр, и на какой-то миг их лица оказались так близко, что ее темные волосы коснулись щеки Рене.
Пока она крутится по палате, делая обычную утреннюю уборку, он возвращается к своим мыслям. Вносит в них кое-какие поправки — это лишь доказывает, насколько трудно быть искренним перед самим собой.
Рене вспоминал о своих визитах в публичный дом в Фекане, словно они продолжались до самого его отъезда из города. Но это была еще не вся правда.
Конечно, речь не идет об исповеди или о свидетельских показаниях под присягой. И тем не менее он смошенничал.
На самом деле он попытался прогнать из памяти одну картину: дом между доками, он сам, жмущийся неподалеку в тени, какой-то пьяница, здоровенный верзила в морской фуражке, который выходит из дома, размахивая руками и разговаривая сам с собой.
Могра собирается перейти дорогу и тут слышит приближающиеся шаги. Он хочет подождать, пока прохожий пройдет. Но когда тот приближается к газовому фонарю, Могра видит, как с поднятым воротником пальто и в надвинутой на глаза шляпе его отец подходит к двери для «господ» и, пошептавшись с г-жой Жанной, исчезает внутри.
В этом, в сущности, нет ничего особенного. К тому времени отец был вдовцом уже лет десять. И тем не менее взволнованный, в смятении, Рене долго бродит по причалам, прежде чем вернуться домой; там он долго лежит с открытыми глазами, пока не слышит, как хлопает входная дверь.
Больше он у г-жи Жанны не был. Нет, снова неправда: он побывал у нее еще один-единственный раз, когда поднялся ураганный ветер и у него не хватило духу дважды проделать на велосипеде тридцать километров, отделяющих Фекан от Тавра. Дело в том, что после случая с отцом он ездил в Гавр, когда желание начинало мучить его чуть ли не до галлюцинаций…
М-ль Бланш берет градусник, подносит к глазам, и на ее лице появляется удивление. Но Могра и сам знает, что у него температура. Он понял это сразу, как только проснулся. Тяжесть во всем теле непохожа на ту, что появлялась в предыдущие дни от лекарств. Это больше напоминает грипп, которым он болеет каждую осень, тем более он чувствует, что ему заложило грудь.
— У вас нигде не болит?
Присев на краешек постели в уже знакомой позе, она щупает пульс. Губы ее движутся — она считает удары. Потом, пытаясь скрыть озабоченность, выходит якобы для того, чтобы выпить чашечку кофе.
Пока сестры нет, дверь медленно и бесшумно открывается, и на пороге появляется вчерашний старик в фиолетовом халате. Его ничего не выражающее лицо внушает Могра страх. Если, как ему кажется, это сумасшедший, то ничто не может помешать ему войти в комнату, приблизиться к кровати и…
Могра с облегчением слышит шаги медсестры, которая тут же выпроваживает посетителя, похлопывая его по плечу, как похлопывают по спине старого пса.
Благодаря этому маленькому происшествию Могра задумывается о том, что же представляет собой большая палата. Судя по силуэтам, которые каждый день движутся мимо его двери, там не менее сорока коек, которые обслуживают всего две медсестры. А ночью в коридоре дежурит лишь одна.
У него же круглосуточно находится своя собственная сиделка. Не кажется ли это другим больным непозволительной роскошью? Быть может, проходя мимо двери, они заглядывают в палату скорее с завистью, чем просто от любопытства? Интересует ли их, кто этот счастливый обитатель отдельной палаты? А может, они уже знают это от персонала и обсуждают его между собой?
Могра удивляет, что м-ль Бланш все не приступает к его туалету, но вскоре понимает, в чем дело: в комнату входит старшая медсестра, которую явно вызвала м-ль Бланш. Она тут же берет его за запястье, внимательно вглядываясь ему в лицо.
Глаза у Могра, должно быть, блестят, щеки порозовели. Не прошло и часа с момента пробуждения, за окном только начинает светать, а он уже чувствует себя хуже: клонит в сон, дышать становится все труднее.
Его уже не занимает, как дождь косо бьет по стеклам, как ветер стучит где-то ставней.
Конечно, он тут ни при чем, но происходящее с ним его не сердит. Это лишь доказывает, что вчера был прав он, а не Бессон д'Аргуле с его необоснованным оптимизмом. Интересно, прибежит он или нет?
— Я вам помогу, — говорит старшая медсестра м-ль Бланш.
Помогу в чем? Могра недоверчиво смотрит на нее. Она ему не нравится. Еще больше ему не нравится, когда она у него спрашивает:
— Вы не хотите на стул?
Нет! Он хочет, чтобы она ушла. Но она не уходит. Начинает помогать м-ль Бланш мыть его, потом они меняют простыни, а тем временем приходит врач-практикант со стетоскопом — его тоже уже успели предупредить.
Как и в первые дни, хлопочущие вокруг него люди обмениваются взглядами.
Но он, ясное дело, в этой игре не участвует. Происходящее его не касается, хотя и происходит это в нем, в его теле.
Еще теплым после чьей-то груди стетоскопом практикант выслушивает бронхи, легкие, сердце.
От него несет табаком. Он выпрямляется, что-то тихо говорит старшей медсестре, и все трое начинают манипулировать рукоятками его кровати. Ноги Могра высоко поднимаются. Голова у него где-то внизу, и мокрота из горла попадает в рот, но сплюнуть он не может.
Они все еще шепчутся о чем-то в углу. Когда м-ль Бланш снова подходит к постели, Могра видит, что они остались вдвоем. Она берет его за руку, но не затем, чтобы пощупать пульс, а просто дружеским жестом.
— Не пугайтесь… Профессор Одуар предполагал, что это может произойти.
Такое бывает в пятидесяти случаях из ста. У вас начался небольшой трахеит, оттого и поднялась температура.
На сколько поднялась, она не говорит.
— Профессор сейчас прийти не может. В шесть утра у него началась срочная операция, он все еще в операционной.
Могра начинает гадать, где находится операционная. На первом этаже? На этаже, где лежит он? Выходит, на рассвете, когда он смотрел на грудь Жозефы и думал о Фекане, когда зазвонили колокола, а потом часы на церкви, какой-то человек, находящийся без сознания, человек, у которого на время или навсегда отняли это сознание, уже лежал, окруженный призраками в масках, которые двигались вокруг него, словно в неторопливом и трагическом балете.
Это все еще не кончилось, поскольку Одуар пока занят. О какой операции идет речь? Не удаляют ли какому-то паралитику опухоль мозга?
Могра охватывает неподдельный страх. Он не хочет, чтобы его оперировали, чтобы ему вскрывали череп. Он вцепляется пальцами в руку медсестры, ему хочется сказать ей, что он запрещает оперировать без его согласия, хочется попросить ее, чтобы она воспрепятствовала операции.
Но это ведь так просто. Один укол — и он уснет, после чего останется лишь увезти его на одной из тех каталок, какие провозили мимо двери к большому лифту.
Могра и раньше знал, что находится в их власти, но только теперь понял, до какой степени.
— Не беспокойтесь… Я понимаю, вам неудобно лежать. Вы этого не помните, но, будучи в коме, вы пролежали в таком положении двое суток.
Кажется, температура продолжает подниматься. С каждой минутой Могра становится все более душно, его даже удивляет, что все происходит так быстро.
Ему все еще безразлично, умрет он или нет. Правда, не совсем. Снова он солгал самому себе. Лучше умереть здесь, рядом с м-ль Бланш, чем в операционной, со вскрытым черепом.
— Я думаю, профессор опять пропишет вам пенициллин и ваше недомогание как рукой снимет.
Сиделка тоже беспокоится, поглядывает то на дверь, то на свои часики.
Могра время от времени откашливается, и она утирает мокроту с его лица.
Наконец дверь отворяется, и входит Одуар, совершенно на себя непохожий: он внушителен, почти ужасен и ничем не напоминает мелкого буржуа в метро.
Профессор весь в белом — в белых штанах, похожих на пижамные, в тонком белом, почти прозрачном халате без пуговиц, который завязан тесемками на спине, на ногах — зеленоватые резиновые бахилы.
Из закатанных по локоть, как у мясника, рукавов торчат волосатые руки. На груди болтается маска. За профессором входит старшая медсестра. За ней практикант. В маленькой палате становится тесно, напряжение растет.
Одуар долго его выслушивает, потом еще раз, лицо его бесстрастно.
Приподнимает ему веки, ощупывает конечности, снова скребет чем-то по подошве.
— Откройте рот.
Профессор сует в рот Могра какой-то металлический предмет-это, вероятно, всего-навсего ложечка, но ему все равно страшно. Сегодня утром он боится всего Это не так, как прежде. Он всецело в их власти и ничего не может с этим поделать.
А они понимают друг друга даже без слов Профессор лишь бросает взгляд на старшую медсестру, и она поспешно выходит из комнаты, чтобы тут же вернуться с каким-то аппаратом, который Могра не успевает рассмотреть.
— Ничего не бойтесь. Сейчас мы отсосем вам мокроту из трахеи и верхних дыхательных путей Это процедура неприятная, но быстрая, и вам сразу же станет легче.
Его хватают и держат, словно собаку на столе у ветеринара. Может, у него и взгляд собачий? Рене видит склоненные над собой лица и начинает отбиваться, хотя с ним еще ничего не делают.
Какой-то штукой ему открывают рот и вставляют в горло трубочку. Он чувствует, как она ползет вниз. Он хочет дать им понять, что сейчас задохнется, что он больше не может, что он уже не дышит…
Эти десять-пятнадцать минут оказались самыми мучительными в его жизни. Он действительно чувствовал себя как животное и, кажется, вел себя тоже как животное: сперва отбивался, а потом неподвижно лежал, бросая на всех по очереди безумные взгляды.
Они включили что-то вроде насоса, и у него было полное ощущение, что легкие медленно высасываются. Затем они ввели резиновую трубочку сначала в одну ноздрю, потом в другую, и тогда ему показалось, что через них вытекает мозг.
Наконец его оставили в покое. Только м-ль Бланш, нахмурясь, держит его за руку. Могра не просто лежит неподвижно — он чувствует себя совершенно выпотрошенным, измочаленным, не способным ни на что реагировать. У него даже пропало всякое любопытство, он лишь угрюмо смотрит на них, не проявляя ни малейшего интереса к тому, что они делают и говорят. В голове бродит только одна более или менее четкая мысль: он не желает, чтобы его отправили в операционную.
Старшая медсестра снова выходит и возвращается со шприцем и ампулой.
Профессор собственноручно втыкает иглу и медленно вводит лекарство, не отрывая глаз от лица Могра.
Что ему грозит? Обморок? Остановка сердца? Или они хотят его усыпить, раз следят за реакцией? Он до скрипа стискивает зубы и вдруг чувствует, как начинают подергиваться руки и ноги. Обе руки и обе ноги? Этого он не знает.
Могра хочет оттолкнуть профессора, выскочить из постели и убежать. Один взгляд Одуара, и ему тут же приходят на помощь: Могра удерживают на кровати, а профессор продолжает вводить лекарство.
Спать Могра пока не хочется. Шприц пуст. Профессор выпрямляется и протягивает его старшей медсестре.
— Ну, вот и все, — бормочет он, утирая лоб. — Больше никто вас мучить не будет.
Страдает ли профессор из-за того, что заставляет страдать других? Судя по его смущенному виду, да. Он берет сигарету, которую протягивает ему м-ль Бланш. Она, видно, знает, когда ему нужно закурить.
— Не тревожьтесь, если почувствуете себя хуже, чем вчера. Это лишь небольшое осложнение.
Сиделка уже говорила об этом, хотя и не имела права. Врач должен решать, что нужно сообщать больному, а что не нужно. Субординация в этом мирке даже строже, чем за его пределами.
— Теперь, когда ваши дыхательные пути очищены, дышать будет легче.
Наверное, вас часто лечили пенициллином? Если так, то понятно, почему после первого укола была такая реакция.
Если ему снова ввели пенициллин, то почему же он немного осоловел? Но Могра слишком измучен, чтобы думать об этом. Он больше ни на кого не смотрит. Слышит дробь дождя о стекла, журчание воды в желобе, и постепенно эти звуки, словно монотонный стук колес, превращаются в мозгу в незатейливую мелодию.
Как он устал! Кажется, устал уже многие годы, целую вечность назад, но все равно продолжает идти, несмотря на искушение остановиться, прекратить сопротивление, отказаться от всего раз и навсегда.
А они все говорят. Но вот голоса начинают удаляться. Хлопает дверь.
Неизвестно почему, они на сей раз не оставили ее приоткрытой. Может, это дурной знак? Но Могра даже не знает, все ли они ушли.
Они поступили с ним очень плохо и, главное, сильно напугали. И отняли остатки веры в возможности человека.
В течение пятнадцати минут, показавшихся бесконечными, его прижимали к постели чужие руки, а он был не кем иным, как обезумевшим животным. Если бы мог кусаться, то непременно кого-нибудь укусил.
От этого Могра чувствует себя еще несчастнее. За все время, что он лежит здесь, его впервые охватывает подобная тоска.
Теплая рука гладит лоб. Но немного раньше эта же рука помогала им удерживать его на кровати. Рука человека, который ухаживает за ним, зарабатывая тем самым себе на жизнь.
Он хочет спать.
Глава 6
Спал он немного, неоднократно впадал в забытье, сны путались с реальностью, но большую часть времени Рене пролежал с закрытыми глазами, сознательно отгораживаясь от внешнего мира, как бы наказывая тем самым м-ль Бланш.
В палату приходили убирать две итальянки, и, подметая, задели за ножку кровати. Вскоре после того, как часы пробили одиннадцать, забежал практикант, постоял в метре от постели, глядя на него, и молча ушел.
Заходила и медсестра — ее Могра узнал по запаху и ощущению чего-то массивного рядом, — поставила капельницу с глюкозой и тоже ушла О парикмахере не шло даже и речи. И теперь, лежа с грязно-серыми щеками и подбородком, Могра по какому-то прихотливому пути добирается мыслями до отца, деда и друзей по «Гран-Вефуру».
Достаточно самой пустячной отправной точки, чтобы ему начали приходить в голову мысли, которые в нормальной обстановке он счел бы нелепыми.
У него хватает чувства юмора подумать, что сейчас он обладает точкой зрения человека, лежащего головой вниз. Однако совершенно не обязательно, чтобы в эту голову лезла только всякая ерунда. Ну что ж, посмотрим!
В сущности, люди его возраста успели узнать три разных мира. На каком бы социальном уровне они ни родились, у каждого обязательно был дед с длинной бородой, в рединготе и цилиндре, и бабка, в платье с буфами на рукавах Их матери носили длинные платья и собирали волосы в узел на затылке, отцы носили усы, и у каждого был по крайней мере один дядюшка, чрезвычайно гордившийся роскошными бакенбардами.
Мужчины не выходили из дома без трости. Когда появились первые автомобили, меж булыжниками мостовой еще зеленели трава и мох; женщины украдкой выбегали из дома и сметали на совок свежие конские яблоки.
Для Могра эта эпоха сливается с мировой войной, погасшим маяком, серой канонеркой, стоящей на якоре у пирса, газовыми фонарями, стекла которых замазаны синей краской.
Следующий период длился вплоть до Второй мировой войны. Он более светлый и солнечный. Платья стали короче, женщины свободнее. Он тогда открывал для себя Париж, медленно пробиваясь наверх и без устали любуясь жизнью Больших бульваров.
Сейчас кажется, что тогда они не придавали такого значения жизни и личным проблемам. Быть может, просто потому, что были молоды? Не казалось ли, что они просто играют в игру и их поступки никого ни к чему не обязывают?
1940 год раскидал всех по свету. Многие разъехались: кто в неоккупированную зону, кто в Англию, кто в Соединенные Штаты.
А когда войска союзников продефилировали по Елисейским полям, они произвели поверку. Их ряды поредели: некоторые погибли в концентрационных лагерях, одного расстреляли участники освободительного движения; кое-кто вышел в герои, другие, которых считали коллаборационистами, не осмеливались показываться на глаза.
Большие бульвары перестали быть сердцем Парижа.
Эстафету переняли Елисейские поля, машины заполонили даже тротуары, человек мог по любому пустяку слетать в Нью-Йорк или Токио.
Но почему жизнь снова стала более мрачной? Из-за атомной угрозы, из-за бешеного ритма? Девушки носят такие же джинсы, как парни, те и другие утверждают, что любовь для них — лишь своего рода гимнастика.
Те из его друзей, кому удалось удержаться на поверхности, стали людьми заметными и даже знаменитыми. Они охотно встречаются раз в месяц, чтобы посмотреть друг на друга, обняться, но никогда на их завтраках не идет речь о чем-то действительно серьезном.
Значит, их связывает лишь то, что они пережили три эпохи и вспоминают о них с некоторой тоской?
Но, может, и всегда было так. Люди, которые в середине XIX века были уже в возрасте, тоже видели не менее поразительные перемены в политике и экономике, равно как и в стилях одежды.
Донимает Могра вот что: как ему отделить его собственную эволюцию, за которую он несет ответственность, от эволюции всего мира?..
Какая-то женщина подошла к двери и разговаривает с м-ль Бланш. Через четверть часа дверь снова отворяется, и до Могра долетает почти забытый запах тушеного мяса. Медсестре принесли завтрак, и она, усевшись у окна, молча ест. По звукам, звяканью ножа и вилки Могра пытается следить за процессом.
Апельсинового сока ему сегодня не дали. Около часа, перед тем как отправиться домой обедать, заглядывает профессор. Когда тот направляется к двери, Могра приоткрывает глаза и видит, что Одуар одет в костюм некрасивого темно-коричневого цвета, скроенный ничем не лучше, чем костюмы в магазинах готового платья.
Двумя часами раньше Могра злился на них за то, что они прижимали его к кровати, а он не мог сдержать панического ужаса. Теперь же начинает пенять на самого себя. Он вел себя глупо, даже не пытался совладать с физической болью, перетерпеть маленькие неудобства, как они это называют.
Он вел себя не умнее человека, который, дрожа, входит в кабинет к зубному врачу, садится в кресло и, не успев открыть рот, уже начинает паниковать.
Могра не исключение, такое случалось и с ним. И каждый раз, оказавшись на улице, он забывал о своих страхах и нескольких мгновениях боли.
И с другими врачами дело у него обстоит точно так же. Он всегда с гордостью утверждал, что никогда не болеет, словно это от него хоть как-то зависело. Но, поразмыслив, теперь обнаруживает, что каждый год проводил не один день в постели, — не считая операции аппендицита и юношеских сердечных недомоганий.
Сотни раз, проходя из приемной врача в кабинет, он покрывался холодным потом при мысли о том, что вот сейчас ему поставят какой-нибудь неутешительный диагноз, и, снимая сорочку, гадал: не пришел ли и его час перейти в больные.
Это его собственное выражение. Он себя понимает. Можно ведь быть больным, не зная этого, в течение долгих лет носить в себе какую-нибудь тяжкую хворобу и оставаться при этом нормальным человеком.
А потом из-за какого-нибудь пустяка-прыщика, боли в горле, покалывания в груди-человек идет к врачу. Он входит в кабинет здоровым. Следит во время осмотра за лицом врача. А после произнесенного смущенным тоном приговора человек сразу переходит в больные и уже никогда не увидит жизнь в прежнем свете.
Произошло ли это теперь и с ним? Сперва ласково, потом не без раздражения Бессон д'Аргуле пытался доказать, что его мысли и ощущения свойственны различным этапам развития болезни и в них нет ничего необычного.
Почему от Бессона его мысли вдруг перескочили на отца, который так и продолжал жить — теперь ему было восемьдесят — в доме на улице Этрета?
Много раз Могра предлагал переселить его поближе к Парижу, купить, раз уж отец ушел на пенсию, маленький домик с садом в какой-нибудь деревне или снять в Фекане благоустроенную квартиру, где прислуга могла бы о нем заботиться.
Но отец всякий раз отказывался, продолжая сам вести хозяйство и готовить, как в те времена, когда Репе был еще ребенком.
Возвращаясь из школы-с собственным ключом, поскольку в доме никого не было, — Рене находил на кухонном столе написанный карандашом список продуктов, которые нужно купить.
Прежде чем приняться за уроки, он чистил картошку, другие овощи, ставил вариться суп.
Ему и в голову не приходило завидовать приятелям, которые играли во дворе до самого вечера.
Отец тоже никогда не жаловался. Может, время было такое? Смиренные люди покорялись судьбе, потому что знали — они ничего не могут изменить?
Его отец никому не завидовал. Не стремился подняться хоть на ступеньку по социальной лестнице. Пока позволял возраст, продолжал заниматься всякими бумажками, считал разгружаемые тюки трески, отмечал, сколько продовольствия погрузили на судно перед выходом в море.
Они вели вдвоем серенькое существование в доме, где все вещи всегда оставались на своих местах.
Немного позже — когда именно, Могра теперь вспомнить трудно — отец стал возвращаться домой немного позже, и от его усов попахивало можжевеловкой.
Вскоре они стали ужинать на час позже, так как отец заходил сыграть партию в карты к Леону, содержавшему кабачок у пристани.
Пьяницей он не стал, но часы, проведенные в кабачке, постепенно приобретали первостепенное значение, и в конце концов он уже приходил домой после ужина.
Взгляд отца понемногу стекленел. Разговаривая, он иногда запинался на каком-нибудь слове. Временами на него накатывала сентиментальность, и он принимался плакать, глядя на плетеное кресло.
Рене научили никогда не судить своих родителей. Ему вбили в голову, и в первую очередь аббат Винаж, идеальный образ семьи, сладенькую картинку, какие встречаются в детских книжках.
Конечно, он любил отца. Но постепенно мальчик не без тревоги стал обнаруживать, что его отец неумен, живет в крайне ограниченном мире, что его покорность и мягкость, скорее всего, от глупости.
Когда Могра уехал из Фекана, отец стал пить все больше и больше, и когда Рене его навещал, ему не раз приходилось раздевать отца и укладывать в постель, а тот все бормотал:
— Понимаешь, твоя мать… Если бы Господь не отнял ее у меня…
Это был его единственный протест.
— Почему она? Господи, да что ж я такое сделал?
В шестьдесят восемь лет его еще держали из жалости на службе, хотя фирмой заправлял уже зять хозяина, и тут с отцом случился приступ белой горячки.
Могра узнал об этом поздно — к тому времени отец уже три недели пролежал в больнице — и сразу же поехал в Фекан.
В большой общей палате он увидел перед собой тщедушного старика, вид у которого был еще более упрямый, чем прежде.
— Зачем ты приехал? Столько беспокойства… У тебя ведь есть дела поважнее…
Сегодня Могра спрашивает себя: не был ли отец втайне уязвлен его успехами, вместо того чтобы гордиться ими? Приезжая по настоянию сына на несколько дней в Париж, он с безразличием, а то и со скрытым неодобрением осматривал обстановку, в которой тот жил.
— Ты ведь счастлив, верно? Тем лучше для тебя. Должны же быть на земле счастливые люди.
Через некоторое время у отца случился рецидив. Целую неделю он находился на грани между жизнью и смертью. Выжив буквально чудом, бросил пить.
Теперь он занимается лишь своим хозяйством, покупками, гуляет каждый день у моря. Его врач — не Валаброн, который уже давно умер, — разрешил два стакана вина в день, и он часами ждет момента, когда будет можно их выпить.
Что его держит в этой жизни? Что дает ему силы отказываться от своего единственного удовольствия, тем более что он знает: жить все равно осталось недолго?
Это не дает покоя Могра, который, попав сюда, ждет смерти без страха и сожаления.
У него есть все, а у его отца нет ничего. Но именно отец в свои восемьдесят лет цепляется за жизнь и может жить еще годы и годы. Почему?
У м-ль Бланш забрали поднос. Она подходит к кровати. Удалось ли ему обмануть ее? Догадывается ли она, что он не спит, а только притворяется?
Может, по нормам, о которых говорил Бессон, так и должно быть? Может, паралитики принимаются на пятый день жульничать?
Да, сегодня уже пятый день, как он свалился, и это кажется Могра невероятным. У него такое впечатление, что прошла уже вечность с тех пор, как некий Могра рухнул на мокрый пол туалета в «Гран-Вефуре».
Сегодня суббота, и он гадает, навестит ли его Бессон.
Маловероятно. Утром в субботу его друг обычно лишь наскоро пробегает по палатам Бруссе, пока в машине его ждет жена.
Они живут в просторной квартире на улице Лоншан, в двух шагах от авеню Фош и Булонского леса. На стенах у них висят Ренуар, Гоген, два Сезанна и одна из лучших работ Моне.
Самому Бессону даже не пришлось их покупать. Его тесть Года, смолоду страстно любивший живопись, приобрел за бесценок эти полотна, которые стоят теперь целое состояние. Он вообще дружил с художниками. Часто после работы заходил к ним в мастерские. Чтобы поддерживать с ними еще более тесный контакт, даже купил старую мельницу на реке Луэн, близ Барбизона.
Бессон расширил ее, превратил в настоящий загородный дом, пристроил к ней крыло. Сейчас они с женой, должно быть, уже едут по автостраде N 7.
Ивонна Бессон — одна из самых веселых и терпимых женщин, известных Могра.
Она знает о любовных интрижках мужа и о том, что он не может пропустить ни одной женщины. Возможностей у него предостаточно, и с возрастом это превратилось в навязчивую идею.
Неужели из-за своей болезни Могра начал искать недостатки, уязвимые места у людей, которые его окружают? О любовных похождениях Бессона ходит много разговоров. Поговаривают, что он пропускает через себя большинство своих пациенток, что это стало чуть ли не главным предметом его забот — как два стакана вина у Могра-старшего.
Рене тоже приходилось страдать из-за того, что он не может обладать какой-то женщиной. Не то же ли самое чувствует и Бессон — разумеется, при прочих равных условиях. Не кажется ли ему, что это его унижает? Разве это не стало для него драмой, с тех пор как его физические способности пошли на убыль?
Однажды вечером, после ужина, когда их жены отправились попудрить носики и они остались вдвоем, Бессон доверительно сказал ему:
— Понимаешь ли, мой милый Рене, с тех пор как я не уверен, что сумею дойти до конца, я предпочитаю заниматься этим в местах, где можно найти предлог внезапно прекратить наши игры.
У себя в кабинете, между двумя дверьми, в приемной, которая есть у него в Бруссе… А м-ль Бланш уже прошла через его руки? Или еще пройдет?
Бессон д'Аргуле знаменит. Он обладает всем, что хоть как-то может польстить самолюбию человека. Не проходит ни одного года, чтобы он не получил диплом почетного доктора какого-нибудь зарубежного университета, сидит в президиумах конгрессов, приводящихся в самых разных уголках света.
Выходит, что самое важное для него — это уступчивость случайно встреченной женщины, задранная юбка, обнаженная грудь, ритмичные движения, которые он всякий раз боится не довести до конца.
Могра ошибался, полагая, что его друг для самоудовлетворения стремится к почестям. Ему гораздо важнее лишний раз доказать свою мужественность и вместе с тем убедиться, что его очарование еще действует…
Могра уже сожалеет, что стал размышлять об этом, поскольку теперь в голову пришли не слишком приятные воспоминания. Сам он никогда не отличался особой мужской силой. Он узнал это еще юнцом, когда вышел из дома между двумя доками в Фекане. Он помнит устремленный на него взгляд, когда он беспорядочно задергался, потому что боялся неудачи. Женщина была молоденькая, со смазливой мордашкой и приятным телом.
— Это все потому, что слишком уж ты стараешься.
Если б ты столько об этом не думал…
Он не был импотентом. Во всяком случае, не был им еще несколько дней назад, хотя способности у него и впрямь ниже средних. Однако он и в этом не уверен: ему никогда не хватало смелости расспросить на сей счет кого-нибудь из своих друзей, а когда те начинали рассказывать о своих подвигах, он подозревал их в бахвальстве.
Единственным критерием было отношение к нему самих женщин.
В принципе он им нравится. Поначалу они с любопытством посматривают на него, словно он не такой, как другие.
Действительно ли он не такой, как другие? Он готов в это поверить. Но разве каждый не считает себя не таким, как другие?
Почему большинство женщин очень скоро начинают относиться к нему покровительственно, порой даже поматерински? В Фекане это было понятно. Он тогда был просто юнец, которого один вид нагого женского тела буквально приводил в дрожь.
Но теперь-то? От него зависят сотни людей. Он занимает в городе весьма видное положение, ежедневно принимает важные решения, которые имеют серьезное влияние на общественное мнение, когда речь идет о политике, театре, литературе и даже бирже.
Почему же тогда Лина не чувствует себя рядом с ним, словно за каменной стеной? Почему он не может сделать ее счастливой? И почему такая женщина, как м-ль Бланш, проявляет к нему сочувствие?..
Нельзя же лежать вечно с закрытыми глазами. Это несправедливо по отношению к медсестре. Ухаживая за ним, она зарабатывает на жизнь, это верно, но при этом отдает ему частичку своей души. К тому же изо рта у него начинает течь слюна. Он чувствует, что подбородок стал влажный и, кроме того, очень хочется пить.
Могра бесшумно, едва заметно шевельнулся под одеялом, и она уже тут как тут.
— Хорошо поспали?
Своим лукавым видом сестра дает понять, что ее не проведешь, но она на него не сердится.
— Где вы витали мыслями на этот раз?
Она знает, что ответить он не может, но продолжает говорить, одновременно вытирая ему лицо и освежая одеколоном:
— Могу поспорить, очень далеко… Но в вашем путешествии были и приятные моменты — я видела, как вы несколько раз улыбнулись.
А он об этом и не подозревал и теперь пытается сообразить, что же заставило его улыбаться.
— Звонил профессор Бессон, извинялся, что не может сегодня вас навестить.
Он в курсе ваших утренних неприятностей и советует вам не волноваться…
Бессон проезжал в сотне метров от больницы, направляясь в сторону леса Фонтенбло. Бросил ли он хоть взгляд на корпуса из серого камня, говорил ли о нем с Ивонной?
Искренни ли ее жизнерадостность, уравновешенность, доброжелательность?
— Бедолага Рене! Как ты думаешь, он сможет двигаться и разговаривать?
Если нет, то для такого человека, как он, это было бы ужасно!
Не важно, что ей ответил муж. В данном случае Могра интересует не собственное здоровье. Его интересуют другие, ему хочется снять с них все наносное, и если это удастся, тогда будет легче разобраться в самом себе.
Вот только возможно ли это?
К нему пропустили адвоката Клабо. Интересно, обращался ли он в справочное бюро или к старшей медсестре? Спросил ли у кого-нибудь разрешение его навестить?
Маловероятно. Почти все его друзья уже достигли такого уровня, что им не приходится стоять в очередях, обращаться в театральные кассы — один телефонный звонок избавляет их от многодневных хлопот.
Они не являются частью широкой общественности. Они стоят по другую сторону занавеса, знают то, чего остальные не знают и знать не должны.
Клабо явно спросил, как к нему пройти, с самоуверенностью человека, для которого не существует никаких преград. А может, прошел незамеченным, потому что сейчас приемные часы, да еще и суббота, и народу на лестницах и в коридорах больше, чем в будние дни. Можно подумать, что только что кончился киносеанс и публика выходит из зала.
Клабо тихонько постучался и, не дожидаясь ответа, открыл дверь. М-ль Бланш удивленно смотрит на него и, не зная, следует ли ей вмешаться, бросает на Могра вопросительный взгляд.
— Так тебя, дружище, подвесили за ноги?
Заметил ли адвокат, что он похудел и плохо выглядит, тем более что сегодня его не брили, да и температура подскочила? Не показывая виду, он отдает медсестре пальто и шляпу и садится верхом на стул.
— Не бойся, я предварительно позвонил Пьеру. Он сказал, что ты не очень-то помогаешь врачам, но дела у тебя идут неплохо, и лучше будет, если тебя станут навещать.
Навещать, чтобы обменяться мыслями?!
— Как-то я нелепо себя чувствую, видя тебя здесь. Но ты, вероятно, чувствуешь себя еще более нелепо.
Он обводит взглядом зеленоватые стены, капельницу с глюкозой, накрытое салфеткой судно и, наконец, останавливается на м-ль Бланш, которая не знает, выйти ей или нет.
— Я только на несколько минут, — успокаивает Клабо сиделку. — Заменить вас я не смогу, но если ему что-нибудь понадобится, я вас позову.
Он почти лыс, массивен, но так крепок и кряжист, что толстым не кажется.
Пришел Клабо не просто так. Не зря же он с присущей ему бесцеремонностью сразу же выставил из палаты сиделку.
Он уже давно старшина сословия адвокатов и мог бы тоже стать членом Французской Академии, если бы захотел, вернее, если бы не завел себе нескольких непримиримых врагов, поскольку зубы у него острые.
Лет пять или шесть назад он был, бесспорно, самым знаменитым во Франции адвокатом; редко выдавалась неделя, когда в газетах не появлялась его фотография.
С тех пор ему приходится считаться с новым светилом, Кантиллем, которого называют молодым — сейчас ему всего сорок два.
Теперь в газетах появляются снимки то одного, то другого. Грандиозные процессы перестали быть монополией Клабо, и соперникам уже несколько раз приходилось вступать в борьбу в зале суда, когда один представлял интересы обвиняемого, а другой — истца.
Страдает ли от этого Клабо? Так бывает у некоторых животных, например у морских львов: старому вожаку приходится отступить перед молодым, более сильным и напористым.
— Да, Пьер приносит извинения… Ты же сам знаешь, что он за человек.
Уик-энд — это святое, особенно для Ивонны, которая просто заболеет, если не окажется на уик-энд на «Мельнице» вместе с детьми и внуками.
У Клабо два сына и дочь. Один из сыновей женат, дочь помолвлена. Могра знает это не от Клабо. То ли по какому-то молчаливому уговору, то ли из стыдливости они никогда не говорят между собой о своей семейной жизни. Это пошло еще с тех времен, когда они встречались в разных кабачках и никто не знал, у кого есть дети, а у кого нет.
Позже они стали ходить друг другу в гости, преимущественно по вечерам.
Дети уже спали, а если и не спали, то их держали в другой комнате и не выпускали к гостям.
Поэтому они всякий раз удивляются, время от времени получая приглашение на свадьбу.
Клабо живет на набережной Вольтера, напротив Лувра, над магазином торговца редкими книгами и гравюрами, по соседству с антикварной лавкой.
Квартира у него старая и строгая, под стать г-же Клабо, которая чем-то напоминает старшую медсестру.
Любит ли ее Клабо и теперь? Разве может он быть счастлив с женой, которая командует всеми вокруг? Однако он — один из немногих участников ежемесячных завтраков, об амурных похождениях которого никому ничего не известно.
В квартире у него громадный кабинет, где вместе с ним работает один из его сыновей. Клабо встает каждый день в шесть утра. И говорит всем направо и налево, что главный его козырь в том, что для сна ему достаточно четырех-пяти часов.
Кроме участия в судебных заседаниях он еще является юрисконсультом крупных фирм, что и приносит главный доход.
Из всей их компании только Клабо более деятелен, чем Могра. Но Могра ограничивается рамками своей профессии. Он главный редактор газеты, основатель двух журналов, один из которых женский, и, кроме того, интересуется радиовещанием, бывает у популярных в данный момент людей.
Клабо, как и Бессон, знает всех шишек, и это понятно. Он страстно любит театр и знает классический репертуар не хуже какого-нибудь знаменитого актера.
Удивительно, что он находит время и на другие увлечения, скорее даже страсти. Он, к примеру, автор подробнейшего труда, посвященного старым зданиям на Болотах[6], не поленился объездить все романские церкви страны и посвятил им объемистую монографию.
Сколько же времени у него остается на троих детей?
Впрочем, сам Могра вообще не занимается дочерью.
Сегодня его поразила одна мысль: все больные образуют свой отдельный мирок, находящийся как бы за пределами общества. По коридорам и палатам бродят взрослые и дети, и медсестрам приходится мириться с этой толпой.
— Я знаю, что разговаривать тебе пока нельзя…
Этого Бессон явно ему не говорил. Бессон сказал, что у него афазия и что речь вернется нескоро, если вообще вернется.
Года два назад с Клабо случился сердечный приступ, и он неделю пролежал в клинике. Ничего серьезного, успокоили его. Простое предупреждение. С тех пор адвокат не курит.
Что он почувствовал, увидев Могра, который моложе его на четыре года и находится в гораздо более плачевном состоянии, чем он сам был тогда?
Кто его разберет — он держится так же непринужденно, даже развязно, как и у себя в кабинете.
— Не знаю, в курсе ли ты последних событий…
Взгляд Клабо скользит с ночного столика на тумбочку, за которой завтракала м-ль Бланш.
— Я смотрю, радио у тебя нет… А газеты ты хоть читаешь? По крайней мере свою?.. Нет?
Похоже, адвокат немного раздосадован, сбит с толку.
— Насколько я понимаю, бразды правления теперь у этого твоего неописуемого Фернана Колера?
Клабо недолго ходил вокруг да около. Вот он и подошел к истинной цели своего визита.
— Кстати о Колере, я утром ему звонил. Ты помнишь дело Кампана? Да нет, конечно… От начала любого дела до того момента, как оно выносится на суд, проходит столько времени, что кто угодно забудет…
Могра начинает машинально рыться в памяти. Это чисто профессиональный рефлекс. Кампан… Кампан… Кажется, он давал снимок на первой полосе: высокий тощий тип с породистым лицом…
— С тех пор прошло два года. Антиквар-грабитель. Вспомнил?
Заголовок был вполне в стиле того времени: «Арсен Люпен хозяйничает в замках».
Примерно в течение года в замках Турена, Анжу, Нормандии — словом, почти всех провинций Франции, побывал грабитель, который с удивительным чутьем выбирал самые ценные предметы, ни разу не клюнув на подделку или имитацию.
Везде он прекрасно ориентировался, знал где что находится, дома ли прислуга, есть ли во дворе собаки.
Однажды ночью двое жандармов устроили заслон на дороге у Шартра в связи с угоном машины из близлежащей деревушки. Внезапно на дороге появился мощный автомобиль. Не доезжая метров ста, шофер притормозил, потом вдруг передумал и, рванув вперед, врезался в жандарма, который стоял посреди дороги и сигналил фонарем. Жандарм был убит на месте.
Лихачу безусловно удалось бы скрыться, если бы через двадцать километров он не врезался на повороте в шедший на полной скорости «Шевроле».
«Шевроле» превратился в кучу металлолома, все его пассажиры — супружеская пара и ребенок — погибли. Виновный в четырех смертях, тяжело раненный, лежал под деревом, куда его выбросило сквозь лобовое стекло.
Это был Анри Кампан, тридцати восьми лет, антиквар с улицы Сен-Пер.
Вскоре удалось узнать, что происходит он из семейства, весьма известного в Бордо: его отец был генералом, а дед по материнской линии — сенатором от департамента Жиронда.
В разбитом автомобиле нашли старинные монеты и предметы искусства, похищенные той же ночью в одном из замков на Луаре.
Могра начинает размышлять о Кампане точно так же, как недавно размышлял о Бессоне, Жюблене, Клабо и всех прочих. Два года назад эта история была для него просто потрясающим происшествием, он, как и другие журналисты, стал раскапывать ее до мельчайших подробностей и даже опубликовал эксклюзивное интервью, которое удалось взять у матери грабителя, жившей тогда в Дордони.
Сегодня же он задает себе вопросы о тайной деятельности этого тридцативосьмилетнего человека, о необычайном стечении обстоятельств, в результате которого он стал убийцей.
Могра догадывается, о чем хочет спросить Клабо. Клабо-адвокат Анри Кампана, ему надо добиться или оправдания своего клиента, или по крайней мере минимального срока.
— Жаль, что ты не можешь с ним повидаться. Занятный тип, в деле есть психологические черточки, которые сбивают с толку. Я добился, чтобы подсудимого обследовал психиатр, но подозреваю, что официальный эксперт попытается разбить его заключение в пух и прах. Сам знаешь, как это бывает во Дворце правосудия…
Могра все понял. Слушать дальше ему уже не надо, разве что из любопытства, чтобы посмотреть, как его друг возьмется за дело.
— Я позволил себе поговорить об этом с Колером, считая, что он с тобой в тесном контакте и ежедневно получает от тебя инструкции. Но он сказал, что это не так и что после несчастного случая он заходил к тебе всего на несколько минут. Дело будет слушаться в ближайшую среду в Орлеане, и все, как обычно, будет зависеть от мнения нескольких присяжных. В том свете, в каком сейчас это представляется, Кампана могут счесть циничнейшим из мерзавцев или безответной жертвой рока. Я, понятное дело, буду пытаться доказать последнее, и чем больше я изучаю дело, тем сильнее мне кажется, что так оно и есть. В подобном деле самое опасное — это реакция публики, атмосфера процесса. А твоя газета имеет большое влияние на публику… Я не прошу тебя принимать чью-либо сторону, я этого никогда бы себе не позволил.
Но мне хотелось бы, чтобы твоя газета хранила нечто вроде доброжелательного нейтралитета. Чтобы вы, к примеру, особо не распространялись насчет жены жандарма, которая разрыдается в зале суда, не публиковали бы снимок, на котором она входит во Дворец правосудия, не делали бы упор на супружеской паре с ребенком, особенно на ребенке — он один может стоить нам смертного приговора.
Могра не возмущается. Если уж возмущаться, то он должен был сделать это гораздо раньше, до того, как оказаться на койке в Бисетре.
Ты должен признать, что я никогда не злоупотреблял…
Это верно. С другой стороны, адвокат не раз оказывал ему довольно деликатные услуги.
— Вчера вечером, в Мишодьер, я встретил одного из братьев Шнейдеров, кажется, это был Бернар. Вечно я их путаю. Ну, тот, у которого скаковая конюшня и который мечтает стать членом «Жокей-клуба»… Это не Бернар, а Франсуа, старший из трех братьев, им принадлежат девяносто процентов акций его газеты. Бернар же большую часть времени проводит в Соединенных Штатах.
До войны они заправляли большими делами в Индокитае. Потом вовремя оттуда убрались и организовали во Франции и других странах целую сеть нефтеперерабатывающих заводов.
— Я ему ничего не сказал… Да, чуть не забыл: он передает тебе привет и пожелания скорейшего выздоровления.
Чтобы звонить Могра по любому поводу! Франсуа Шнейдер предпочитает держать в секрете свои связи с газетой и очень редко бывает в кабинете, расположенном по соседству с кабинетом Могра. Он живет в постоянном страхе, что газета может его скомпрометировать.
— Скажи, Рене… Ты не находишь, что ваш последний судебный отчет был несколько тенденциозен? Некоторые из моих друзей были удивлены им… Или заметкой на первой полосе, касавшейся международных осложнений, которая могла вызвать падение курса на бирже…
Клабо учел все, включая и паралич своего друга. Закончив разглагольствования, в которых содержался тонкий намек на то, что он мог бы обратиться к большим авторитетам, он вынимает из кармана листок бумаги.
— По дороге сюда я по просьбе Колера заехал в редакцию. Он тут написал тебе пару слов.
На листке лишь два слова: «Согласны, шеф?»
Да, именно так его и называют. А он уже почти забыл об этом. Попав сюда, Могра думает о чем угодно, кроме газеты, которая прежде составляла неотъемлемую часть его жизни.
Адвокат не сомневается в нем. Разве они не знают друг друга уже тридцать лет?
— Ты, наверное, можешь писать левой рукой?
Он узнал об этом от Бессона. Адвокат ничего не оставляет на волю случая.
Он полон решимости выиграть процесс, и не столько ради Кампана, на которого ему наплевать, сколько ради того, чтобы не остаться в долгу перед своим коллегой Кантиллем, недавно спасшем от смертной казни отцеубийцу.
В руке у него уже авторучка, он подсовывает свой портфель под листок, чтобы Рене было удобнее подписать.
— Благодарю, старина! Если тебе это интересно и ты захочешь почитать, я пришлю тебе копию дела. Сам увидишь, там есть такие вещи, до которых никто бы не додумался. Все осложняется еще и тем, что этот Кампан гомосексуалист и…
В дверь стучат. М-ль Бланш рассыпается перед кем-то в любезностях, потом наконец входит и объявляет:
— Ваша жена.
Почему он подумал, что речь идет о жене Клабо? Но, разумеется, это Лина.
Адвокат встает, протягивает руку.
— Как поживаете, милая Лина?
Голова у Могра все еще запрокинута вниз, и м-ль Бланш украдкой вытирает ему нос и рот, чтобы он выглядел поприличнее.
— Не очень устали? — вполголоса спрашивает она.
Что он может ответить? Если она стояла под дверью и все слышала, то сама должна знать.
Глава 7
Они в комнате вдвоем, и, как это бывает всегда, когда остаются наедине, каждый испытывает неловкость, которую изо всех сил пытается скрыть. Так дело обстоит уже давно, много лет. Это началось еще на улице Фезандери, когда у них еще была общая спальня: они то молчали, то обменивались ничего не значащими фразами, настолько далекими от их мыслей, что они были еще мучительнее, чем молчание. Они старались не смотреть друг другу в глаза, а когда такое вдруг случалось, то каждый пытался изобразить на лице улыбку.
На улице все еще идет дождь. Его капли блестят на пальто Лины, на ее прямых темных волосах, которые, обрамляя лицо, ниспадают на плечи.
Как и Клабо, она первым делом бросает взгляд на его поднятые вверх ноги, и Могра замечает, что ей несколько не по себе, тем более что голова его опущена и лицо, должно быть, выглядит иначе, чем обычно.
— Здравствуй, Рене… Я тебе не помешала? Ты уже закончил с Жоржем?
М-ль Бланш вышла вслед за адвокатом и тактично не появляется. Могра показалось, что она ушла из комнаты не без сожаления, словно догадываясь, что это посещение добавит ему беспокойства.
Лина не села, ее пальто распахнуто, и виден строгий костюм от Шанель, который она надевает главным образом в выходные. Она не пила, быть может, лишь один необходимый с утра стаканчик.
Встала, видимо, около полудня. Ходила ли куда-нибудь вчера вечером?
Возможно. Вызвала Клариссу, свою персональную горничную. Когда они поселились в отеле «Георг V», где обслуживание не оставляет желать лучшего, он настоял на том, чтобы жена оставила у себя Клариссу, поскольку Лина не выносит одиночества.
Ей нужен кто-то, с кем она могла бы разговаривать. Но не он. С ним она практически не разговаривает. Кто угодно, на худой конец какой-нибудь незнакомый бармен.
Что ела? Яйцо и ломтик ветчины? Она редко завтракает по-настоящему. И вообще, ест все меньше и меньше, и не потому, что сидит на диете, она не полнеет ни от какой пищи, а просто у нее нет аппетита.
Он знает, что Лина выпила не больше одного стаканчика, потому что руки у нее дрожат, как всегда в первой половине дня, так они часто дрожат у наркоманов. Одной порцией виски тут не поможешь. Лишь постепенно, по мере того как час проходит за часом, стаканчик следует за стаканчиком, она становится увереннее, оживленнее и даже веселее.
Заходя домой к концу дня переодеться, Могра часто слышал, как они с Клариссой хохочут, однако при его появлении сразу умолкали.
Чего Лина боится? А она действительно чего-то боится. Он уже давно и безуспешно пытается это понять. Время от времени в голову приходит объяснение, всегда одно и то же, которое в данный момент кажется правдоподобным, но после какого-нибудь поступка Лины, случайно оброненного ею слова или сцены, которые происходят все чаще, он вновь начинает теряться в догадках.
Она не позвонила, чтобы узнать, хочет ли он сегодня ее видеть. Это означает, что жена, так же как и Клабо, хочет его о чем-то попросить, а по тому, как она одета, он даже догадывается о чем.
— Бедняжка Рене, как долго, наверное, тут тянется время, особенно теперь, когда тебе стало лучше. Хочешь, я пришлю приемник? А читать тебе еще не разрешают? Может, через несколько дней здесь позволят поставить телевизор?
Ему знаком этот глуховатый голос, эта чуть вялая нижняя губка-это значит, что она говорит просто так, не думая, только бы не молчать.
Правда, обращаться к человеку, который не может ответить, и понимать его по взгляду — дело довольно необычное. Эта мысль до сих пор не приходила Могра в голову. Не потому ли все, кто к нему подходит, не исключая и медиков, ведут себя немного неестественно?
Паузы возникают неизбежно. Никто не в силах говорить без передышки. Такое почти удалось одному Клабо, но ведь это его профессия.
Лина мнется, не зная, сесть ей или лучше не стоит.
— Можно я закурю?
Он кивает и через несколько секунд слышит, как щелкает золотой портсигар, потом такая же зажигалка.
— Несмотря на дождь, столько машин едет за город, словно уже весна…
У нее красивые глаза орехового цвета — стоп, это слово одной из его тетушек, которое напоминает ему о… — но они горят лихорадочным блеском, словно она всегда пребывает в напряжении, словно ее гложет какая-то тайная мысль.
Но думать об этом он сейчас не будет. Это второй визит подряд, а после посещения Клабо у него осталось нечто вроде ощущения стыда.
Собственно, это даже не стыд и не гадливость. Могра просто удивлен, выведен из равновесия, как будто только что сделал неприятное открытие или внезапно оказался лицом к лицу с истиной, которую до этого упорно отказывался замечать.
Ему не терпится, чтобы Лина скорее перешла к делу. Имей он возможность говорить, то непременно сказал бы: «Я согласен, малышка, возражений у меня нет. Желаю хорошо провести время».
Скажи он так, и она снова взглянула бы на него с упреком, как на человека, который в очередной раз раскрыл ее планы. Лина чувствует себя виноватой. Иногда он даже знает почему. Он тоже чувствует себя виноватым, но иначе, однако это не та проблема, над которой можно размышлять, когда у тебя температура.
А кстати, есть у него температура или нет? Нельзя сказать, что ему плохо.
Он чувствует себя, словно собака в будке, которая издалека наблюдает за проходящими людьми и принюхивается к ним.
— Даже не знаю, что и делать… Мари-Анн звонила мне часа два назад. Ты ж ее знаешь: строит планы и очень удивляется, когда другие не готовы с восторгом их принять. Я ей сказала, что…
Не важно, что там сказала Лина. Все равно результат был бы один и тот же, и не только потому, что Мари-Анн человек властный.
Все более или менее значительные люди Парижа ее иначе как Мари-Анн не называют, как будто это имя носит во всем мире она одна. Ее полное имя Мари-Анн де Кандин. Она графиня. Ее муж скончался десять лет назад. В жизни Мари-Анн он значил очень мало, разве что дал ей свое имя, и она всю жизнь вела себя так, словно его не существует. Это был белокурый и бесцветный человек, один из тех последних парижан, которые носили монокль и все время проводили в клубе, фехтовальном зале и на скачках.
Сама она еврейка, какая-то дальняя родственница Ротшильдов. Отец был банкиром. Он тоже уже умер, а ее почти восьмидесятилетняя мать ведет светскую жизнь в своем имении на мысе Антиб.
Мари-Анн верховодит известной группой людей, которые ведут определенный образ жизни и исповедуют определенные вкусы. Она собирает вокруг себя, в своем особняке на площади Альма и в замке Кандин молодых и не очень писателей и писательниц, киношников, модельеров, молодых девушек, играющих в театре или стремящихся играть, художников, а также известное количество педерастов. Обладает многочисленными и давними связями, чего отнюдь не скрывает. Всем известно, что, несмотря на возраст, — ей уже около шестидесяти, некий дипломат навещает ее и даже нередко остается на ночь. К их компании он не принадлежит и держится в сторонке.
— Обожаю педерастов! — любит говорить Мари-Анн. — Это единственные мужчины, которые понимают женщин и не занудливы, даже когда речь не идет о любви…
Могра хочется сказать Лине: «Поторопись, ведь она тебя ждет».
С его женой вечно так: она так боится быть неверно истолкованной или вызвать осуждение, что ей требуется целая вечность, чтобы высказать самую пустячную мысль.
— Они собираются провести воскресенье в замке Кандин. Мари-Анн уедет туда в пять…
Сейчас половина четвертого. Если учесть субботние пробки на улицах, Лина доберется до площади Альма не раньше чем через час. Чего же она медлит?
— Я ей сказала, что предпочитаю остаться в Париже на случай, если тебе понадоблюсь.
Фраза вышла неловкая, Лина сама это замечает, заливается краской и поспешно добавляет:
— Может, ты завтра захочешь меня повидать…
Это звучит двусмысленно. Зачем она может внезапно ему понадобиться? Если кто и позвонит в отель «Георг V» и попросит Лину приехать в Бисетр, то уж никак не он. Позвонит м-ль Бланш или старшая медсестра, и это будет означать, что он при смерти или уже скончался.
Что же касается желания ее повидать, то она прекрасно знает, что они стараются избегать друг друга-это для них обоих единственное средство сохранить душевное равновесие.
Почему Лина не выпила как следует, прежде чем прийти сюда? Видимо, в первый раз поняла, что он учуял запах виски у нее изо рта. Ей прекрасно известно, что это он замечает сразу.
Могра никогда ее не упрекает, не сердится. Когда ей становится совсем уж невмоготу, она кричит:
— Стоит мне просто о чем-нибудь подумать, как ты уже все знаешь!
Против кого, против чего сражается она в одиночку, вместо того чтобы принять его помощь? Это неправда, всего он вовсе не знает. Ведь он ее не понимает и постоянно этим изводится.
Могра улыбается жене. Но не следует ли ему быть с улыбками поосторожнее, поскольку она может усмотреть в них иронию или снисходительность, а от снисходительности она теряется сильнее всего.
Он кивает и пытается левой рукой найти блокнот и карандаш, которые м-ль Бланш оставила где-то рядом, шаря ладонью по одеялу. Лина догадывается, встает и протягивает карандаш, который он не мог найти.
— Ты уже можешь писать? Ручаюсь, через неделю будешь разговаривать как прежде.
Она знает, что он согласен. Знала это еще до прихода сюда. Ее визит-простая формальность. А звонить по телефону она не стала из щепетильности, чтобы не передавать все это через сиделку. Предпочла ехать в дождь через весь Париж.
— Мне даже не понадобится Леонар, так что у него получится выходной.
Мари-Анн настаивает, чтобы я ехала в ее машине.
Замок Кандин находится в департаменте Эр и Луар, недалеко от Вернея, и окружен сотнями гектаров леса.
Могра пишет: «Езжай».
Что он может еще добавить? «Желаю хорошо повеселиться — слишком длинно.
На такое у него не хватит духу. Он вкладывает это пожелание в долгий ласковый взгляд. Как и следовало ожидать, Лина встревожилась. Решила, что он подсмеивается над ней? Что, по его мнению, она и дня не может провести без своих подруг?
— Знаешь, Рене, если я все же решусь поехать, то, скорее, ради Мари-Анн.
Я слишком часто бываю у нее ради своего удовольствия, чтобы подвести ее, когда она во мне нуждается.
Да нет же! Мари-Анн вовсе в ней не нуждается. Она тоже терпеть не может одиночества и хорошо себя чувствует только в окружении своего небольшого двора.
— Да, вот еще что, чуть не забыла… Ты тоже, наверное, об этом думал, и я хочу тебя успокоить. Я говорю о завтрашнем приеме в Арневиле. В прошлое воскресенье ты пригласил туда кое-кого из наших друзей. А поскольку в газетах ничего не было о твоем несчастье, я решила их обзвонить. Не бойся, никаких подробностей я не сообщала. Просто сказала, что ты неважно себя чувствуешь…
И это тоже неправда. Она рассказала все, что знает, включая и о месте, где его нашли без сознания. Это выше ее сил. Она цепляется за что угодно и за кого угодно: за телефон, за горничную, за швейцара, с которым подолгу болтает всякий раз, когда уходит или приходит.
Швейцару уже известно, что она отправляется на уикэнд в замок Кандин, что сейчас в больнице навещает мужа, что она щепетильна, что едет в замок скрепя сердце и будет в Париже через полтора часа, если вдруг что-то случится.
Друзья Мари-Анн гоняют тихо и ездят лишь на «Феррари», «Астон Мартинах» и «Альфа Ромео».
Могра хочется завопить: «Да иди же ты, наконец!»
Нет, не так: сказать ей то же самое, но только с нежностью и устало.
Неужто она не понимает, что выбрала неподходящий момент, чтобы наводить его на определенные мысли? На протяжении многих лет он ухитряется почти не думать об этом, как будто что-то в нем самом, быть может какой-то мощный инстинкт, отталкивает прочь опасные вопросы.
Не нужно отравлять ему его болезнь, а может, даже смерть. Он нуждается в покое. Лине он тоже будет необходим, особенно если она переживет мужа. А вдруг, когда его больше не будет, этот покой придет к ней сам по себе?
Вряд ли. Наверное, уже слишком поздно. Руки уже дрожат у нее сильнее, чем когда пришла, и Могра ее жаль. Ей нужно как можно скорее пропустить стаканчик.
Выйдя из больницы, она так и сделает. Зайдет в первое попавшееся бистро, и посетители начнут переглядываться при виде женщины, которая вышла из «Бентли» с шофером в ливрее за рулем, чтобы выпить стаканчик у стойки. Но ей не стыдно. Тем хуже! Возьмись он за дело иначе…
Нет! Он отказывается думать об этом. Разрывает контакт, чтобы его не одолела забота, в которой он не слишком-то хорошо ориентируется. Еще одна улыбка. Добрая, ободряющая улыбка.
— Ты уверен, Рене, что…
«Ну разумеется! Разумеется! Ступай… Расскажи им, что я лежу вниз головой, что это тебя потрясло, что вид у меня покорный или раздраженный не важно… Рассказывай что угодно, со стаканом в руке и горящими глазами…
Но, ради Бога, уходи!»
Похоже, она поняла. Ищет пепельницу, чтобы погасить окурок с красным ободком от губной помады.
— Я едва смею пожелать тебе хорошего воскресенья, Рене… Было бы справедливее, если бы это случилось со мной…
Он закрывает глаза. Все, он больше не может. Она наклоняется и целует его в лоб.
— До понедельника. Я позвоню Бессону в понедельник утром.
Могра слышит удаляющиеся шаги, скрип двери, топот посетителей и голоса в коридоре.
Он приоткрывает глаза, встречая м-ль Бланш, вид у нее серьезный, озабоченный, она смотрит на него, словно жалеет, но сама толком не знает почему.
Она догадывается, что между ним и Линой что-то не так, как догадалась во время ее первого посещения, что она пьет. Задается ли она вопросом, кто из них виноват?
— Вы чем-то опечалены?
Он так энергично качает головой, что медсестра удивлена.
— Устали?
Дело не в этом. Конечно, он устал, но это все началось не сегодня и даже не в день, когда он попал в больницу.
Ему тошно? Это уже точнее, хотя тоже не выражает всего. Не стоит ей так о нем беспокоиться. И разве м-ль Бланш не знает, что, по мнению Бессона, ему лишь нужно следовать течению своей болезни, выверенному так же точно, как температурная кривая?
Он смотрит на дождь за окном, и это доставляет ему удовольствие: в палате уютно, м-ль Бланш так мило крутится туда и сюда. Они начинают узнавать друг друга. Пожалела ли и она, что их тет-а-тет был нарушен сегодня дважды?
Она, должно быть, гадает, какие у них с женой отношения, что их связывает, как и почему решили они однажды жить вместе.
Она не одна задает себе эти вопросы. Все их друзья задают или же задавали их себе, в особенности женщины, которые с любопытством наблюдают за Линой. А понаблюдав, некоторые начинают посматривать на него с сочувствием.
Это они зря. Он ни о чем не жалеет. Он любит Лину. Он нуждается в ней так же, как и она в нем, и сделает что угодно, чтобы ее не потерять.
Но лучше думать о чем-нибудь другом, не важно о чем, следя глазами за белым халатом медсестры, и Могра начинает рыться в собственных мыслях, словно ребенок, выбирающий игрушку.
Вернее, он не выбирает. Мысль приходит сама, почти всегда неожиданно, иногда даже две сразу, причем далеко не обязательно связанные между собой.
Это скорее не мысли, а вопросы. Он непрестанно задает себе вопросы и пытается найти на них ответы.
Перед мысленным взором всплывают и картины, о которых он, казалось, давным-давно позабыл. Жорж Клабо, в черной мантии и парике, с портфелем под мышкой, пробивается к ним сквозь толпу в вестибюле Дворца правосудия к залу заседаний то ли N 1, то ли N 2, где идет важный процесс.
Это еще до войны. Могра уже главный редактор газеты, но другой, не такой влиятельной, как та, которой он руководит сейчас. Публика сражается за места. Множество светских дам, включая и Мари-Анн де Кандин, с которой он еще на «вы».
Клабо где-то раздобыл для Могра стул и поставил его рядом со скамьей адвокатов, на расстоянии от публики, так что его можно принять за какое-то официальное лицо.
В какой-то момент молодой адвокат, непрерывно сосущий мятные конфеты, протягивает ему коробку и показывает, чтобы он передал ее обвиняемому.
Верит ли Клабо в правосудие? Вот Бессон д'Аргуле не верит в медицину, по крайней мере так, как верит большинство его коллег и тем более, как верят больные.
— Мы вылечиваем многих пациентов, но, как правило, не знаем, как и почему. Всякий раз, когда кажется, что мы совершили открытие, возникают новые вопросы, и открытие уже больше похоже на шаг назад, а не вперед. Лет через сто или даже пятьсот наши потомки будут говорить о нас, как мы сейчас говорим об африканских колдунах.
Не кокетство ли его скептицизм? Когда Клабо произносит защитительную речь или говорит с друзьями о своих клиентах, принимает ли он свою роль всерьез?
И вообще, играет ли он роль?..
В пятьдесят четыре года Могра занимает место, которое позволяет ему узнать людей лучше многих других, так как благодаря профессии он может видеть жизнь с изнанки.
В течение пяти дней, что он лежит в больнице, полагая, будто практически неизлечим, ему очень хочется понять себя, составить о себе какое-то мнение.
Визит Лины еще раз доказал: он еще очень далек от истины и находится примерно на том же уровне, как в детстве, когда слова аббата Винажа наполняли его трепетом:
— Наши поступки, слова и мысли следуют за нами Ничто не теряется…
В зале заседаний, где Клабо у всех на виду, человека судят день, два, может, три, и толпа зрителей для него примерно то же, что для Бессона или Одуара свита учеников, когда они торжественно обходят больных.
— Я был его учителем… Уже лет в одиннадцать он был расположен к…
— Я их семейный врач. Присутствовал при его рождении. Когда ему было года три…
Потом привратник, начальник конторы или кто-нибудь еще вносит свою лепту — кто истины, кто ошибочных суждений.
Человек сидит между двумя жандармами, уперев подбородок в ладонь, взгляд у него либо блуждающий, либо слишком пристальный.
У Могра нет рядом жандармов. Но у него есть старшая медсестра, которая не преминет зайти на него посмотреть и может сыграть эту роль.
Одуар — председательствующий, уверенный в себе, бесстрастный, неприступный.
А Бессон? Один из заседателей. Среди них всегда найдется хоть один такой-с серебристой шевелюрой, розовощекий, только что плотно позавтракавший и благосклонно улыбающийся.
Лины в зале нет. Друзья решили, что это испытание не для ее нервов. Она ждет, когда ей позвонят и сообщат, что новенького произошло в зале заседаний.
— Нет, он не выглядит удрученным. Такое впечатление, что все происходящее ему неинтересно.
А м-ль Бланш? Может, она — молодой адвокат, который передает обвиняемому мятные конфетки?..
— Вот таким вы мне нравитесь — спокойный, с легкой улыбкой. Пора ставить градусник.
Им хорошо вдвоем. Посетители покинули палаты и коридоры. Смеркается. Небо все еще пасмурное. Медсестра с удовлетворением смотрит на градусник.
— Профессор был прав. Температура почти нормальная. Будь он здесь, он разрешил бы вам съесть немного пюре, но на себя я такую ответственность не возьму. Оставим это до завтра. Вы голодны?
Нет, он не голоден, он спокоен и пытается сейчас подсчитать, сколько времени осталось провести с м-ль Бланш, прежде чем ее сменит Жозефа. Но это не означает, что ему неприятно знать, что Жозефа спит рядом, а утром смотреть на ее мирно вздымающуюся грудь.
А за окном все шумят и шумят машины, парижане разъезжаются из города как Бессон, как Лина, как почти все их друзья.
А вот он остается.
Могра проворонил утренние полчаса и пробуждение Жозефы, хотя колокола звонят во всю мочь. Раскладушка уже заняла свое место в стенном шкафу, а из сна, который он будет тщетно пытаться вспомнить весь день, его вырвал стук резко распахнувшейся двери и жизнерадостный женский голос:
— Добрый день, мсье! Меня зовут Анжель, я сегодня буду рядом с вами вместо мадемуазель Бланш.
За окном уже почти совсем светло. Женщина низенькая и кругленькая, ее тело буквально распирает халат. Своей жизнерадостностью она захлестнула всю комнату, обычно такую спокойную и тихую. Судя по лицу, она из простонародья, добродушная; нетрудно представить, как она цветисто бранится с молочницей или торговкой рыбой.
Могра смотрит на нее, и у него щемит в груди: м-ль Бланш как бы предала его, не предупредив накануне о подмене. Она не осмелилась сказать, что не придет, что тоже будет в воскресенье отдыхать.
Но ведь вчера она была с ним так внимательна, как славно они провели вместе вторую половину дня!
Не побоялась ли она, что он станет возражать и попытается ее переубедить?
Или что разволнуется и плохо проведет ночь? А может, постеснялась говорить о своей личной жизни в стенах больницы?
— Она уехала за город, как и все вокруг!
Могра не отвечает. Но мысленно отпускает горькую реплику. Из-за того, что сегодня воскресенье, м-ль Бланш его бросила, оставила на попечение незнакомой женщины.
Анжель не теряет времени даром и сует под одеяло судно.
— Не хотите? Ладно, я не настаиваю. А вот некоторые лишь проснутся, как сразу требуют судно.
Она говорит, говорит и не переставая двигается по палате с добродушным выражением лица.
— Бедняжка больше никого не нашла на замену. В ее возрасте, сидя всю неделю в четырех стенах, непременно нужно проветриться. Я заранее знала, что вы будете разочарованы, когда вместо хорошенькой девушки увидите такую толстуху.
Лет ей, должно быть, за сорок.
— Вот увидите, мы с вами поладим. К тому же я вас немного знаю понаслышке — мой брат работает у вас в газете. Потому-то я сразу и согласилась подежурить в воскресенье…
Брата моего зовут Тевено, Ксавье Тевено. Он печатник. Вы, наверно, его не знаете, у вас там столько народу. У него сломан нос, и еще он заикается…
Термометр. Пульс. Часы у нее не на руке, а прицеплены английской булавкой к халату на груди.
Она принесла с собой столько шума, так резко изменила атмосферу в комнате, что Могра несколько обалдел. Она уходит. Возвращается. И ни на миг не умолкает.
— Я вижу, пенициллин подействовал. Профессор будет доволен. На вид он сухарь, но вы и представить не можете, насколько близко к сердцу он принимает каждого больного.
Она наблюдает за Могра, но не украдкой, как другие, а глядя на него в упор своими ясными глазами.
— Вы по крайней мере спокойный. Сразу видно человека умного и понимающего. Хуже нет, когда больной не верит тому, что ему говорят. Такому сколько ни объясняй, он все равно упрется как мул и будет изводить себя всякими дурацкими мыслями…
А женщины! Я-то работаю в женском отделении, по ту сторону главной лестницы. Это рядом с психическими… Раньше женщин в Бисетр не принимали.
Их везли в Сальпетриер, а здесь были одни мужчины… А теперь все перепуталось, так что и не разберешь: неизлечимые, сумасшедшие, просто больные, женщины — кого тут только не встретишь!
Дождь прекратился. Ветра нет. Небо над шиферными крышами, которые высыхают пятнами, по-весеннему голубое, безоблачное. Когда колокола смолкают, воцаряется удивительная тишина — ни грузовиков, ни обычного уличного гула.
Это спокойствие воскресного утра, и даже в больнице люди ходят туда-сюда меньше, чем обычно. Старшая медсестра еще не приходила. Могра гадает: зайдет она к нему или тоже бросит на произвол судьбы?
Почему, если сегодня воскресенье, им должны заниматься меньше, чем в обычные дни? Бессон преспокойно сидит себе за городом. Одуар вчера вечером даже не заглянул — тоже, наверно, уехал на уик-энд.
А вдруг ему стало не лучше, а хуже? Эта толстуха видит его первый раз в жизни, ничего о нем не знает, кроме того, что записано в карточке.
— Как я сказала мадемуазель Бланш, ходить за таким человеком, как вы, одно удовольствие. Сейчас займемся умыванием. Я знаю, потом вас надо обтереть одеколоном…
Вы все еще волнуетесь? Ничего, через час вам покажется, будто вы знаете меня всю жизнь. Поначалу меня и впрямь можно испугаться — я ведь такая толстая и к тому же не люблю ходить вокруг да около. А что делать, если у тебя на горбу целая женская палата?..
Видели бы вы все это. Одни целый день сидят в углу, плачут и отказываются есть, другие то и дело впадают в истерику и катаются по полу, только бы ими кто-нибудь занялся…
Глупо, когда женщины ревнуют друг к другу. Стоит мне заняться немного подольше с одной, как уже несколько других требуют судно, будто не могут чуть-чуть подождать…
Есть у меня одна такая — ей уже за шестьдесят, вырастила пятерых детей.
Казалось бы, должна уже набраться ума. Куда там! Требует судно по двадцать-тридцать раз на дню, а когда может говорить, вечно жалуется, что профессор не уделяет ей внимания…
По счастью, профессор Одуар знает, с кем имеет дело. Конечно, ничего смешного тут нет. Могу себе представить, как они себя чувствуют. Но даже если ты больной, нельзя же доставлять всем вокруг одни неприятности…
Попробуйте пошевелить ногой… Ну да, вот этой, которая у меня в руке. Да попробуйте же! Ничего худого вам от этого не будет. А вы, как я посмотрю, начнете ходить скорее, чем думаете. Уж поверьте старушке Анжель! Даже профессор Одуар признает, что глаз у меня наметанный и спрашивает иногда:
«Анжель, что вы думаете о номере седьмом?»
Сколько их прошло через мои руки! Мы же крутимся с больными с утра до вечера. А врачи что — побудут с каждым минутку и идут дальше. Ах, не нужно бы мне говорить вам такое! Другому я и не стала бы, но вы-то, я знаю, возмущаться не станете. Когда нам привозят новую больную, я уже через два дня знаю, долго будет занята койка или нет. Бывает, говорю сменщице, что такая-то до утра не протянет, и в девяти случаях из десяти попадаю в точку…
Скоро солнышко поднимется повыше, и я открою окно. Глотнете немного свежего воздуха. Нельзя вам все время лежать в духоте…
Она обращается с Могра, словно с ребенком, тщательно обмывает ему член и не упускает случая пошутить:
— О нем тоже нужно заботиться, он вам еще послужит!
Интересно, другие сестры, которые работают в общих палатах, ведут себя так же или Анжель — исключительный случай? Могра начинает понимать, почему Бессон радовался, что устроил к нему м-ль Бланш.
Однако Анжель права. Его уже почти не коробит ее грубоватая жизнерадостность, которая так ошеломила, что ему и в голову не приходит углубляться в собственные проблемы.
— Ну вот, теперь вы чистенький и свеженький. Сейчас позову парикмахера, чтобы не было неловко, если кто-то придет вас навестить.
Старик парикмахер бреет Могра, пока две уборщицы приводят в порядок палату. Могра уже видел одну из итальянок. Другая, с упрямым выражением лица, все время молчит и даже не извиняется, когда задевает шваброй за ножку кровати.
Звонят колокола, они будут звонить перед каждой службой. Закончив его брить, парикмахер направляется в сторону большой палаты, и около девяти мимо застекленной двери движется цепочка теней.
— Они идут в часовню, — объясняет Анжель. — Вы католик? Священник у вас был? Славный человек, очень скромный. Не то что его предшественник, который только пугал больных, потому что вечно бегал к ним, даже когда его не просили. А если человек плохо себя чувствует, ему неприятно, если у его постели вдруг появляется священник, как будто пришел час последнего причастия…
А я вот не верю ни в Бога, ни в черта — и ничего! Мне доводилось видеть женщин, которые были убеждены, что умирают, и ничего не хотели слушать…
Ну а этот наш священник хороший. Приходит, только когда его позовут, сидит и дымит своей трубкой, словно старичок из богадельни…
Старшей медсестры пока не видно. Могра не замечал, чтобы она проходила мимо его двери.
— Схожу за апельсиновым соком. Сейчас вернусь.
Небо все голубеет, становится более прозрачным. Воздух тоже прозрачен, в нем не висит водяная пыль, как вчера.
Не спрашивая разрешения, Анжель выбросила увядшие желтые гвоздики и теперь, вернувшись с апельсиновым соком, принесла розу.
— Я не хотела, чтобы ваша ваза пустовала, тем более такая красивая. Я стянула один цветок из букета, который стоит в другой отдельной палате.
Больной не заметит, у него не все дома.
Кто он? Могра впервые заинтересовался своим соседом. Сестра поднимает изголовье кровати, дает ему поильник, и Могра без труда пьет.
Сегодня все сбивает его с толку. Привычная рутина нарушена. Удивляет его и студент-практикант. Это не тот, который уже бывал у него, а другой, в очках с такими толстыми стеклами, что его глаза кажутся большими шариками.
— Он попил апельсинового сока, доктор. И вообще, ведет себя хорошо. Мы уже познакомились и скоро станем друзьями. Температура нормальная, тридцать шесть и шесть, пульс хороший, ровный.
Обычно при Могра об этом не говорят. Обмениваются взглядами, шепчутся, выходят посоветоваться в коридор.
Быть может, толстуха обращается с ним как с больным из общей палаты?
Врачи обычно просят его открыть рот, после чего бормочут несколько слов ободрения, а этот пускается в рассуждения:
— Я, как и все, тоже читаю вашу газету. Больше всего мне нравится отдел хроники… Вот так больно? Нет? Поднимите левую руку. Выше… Еще выше…
Отлично. А теперь попробуйте пошевелить пальцами правой руки… Все заметки в отделе хроники подписываются именем Дорин, но мне кажется, что их пишут несколько журналистов. Не может же эта Дорин бегать из театра в театр, проводить все ночи в кабаре, днем бывать на скачках и одновременно в суде?..
Может, это нескромно, но мне хотелось бы побывать однажды в большой газете, посмотреть, как работает редакция… Дышите… Ртом… Глубже… Хорошо. В трахее и бронхах все чисто.
Практикант продолжает, не столько для медсестры, сколько для Могра:
— Я больше не вижу необходимости держать больного в такой неудобной позе.
Можете положить его ровно. Если снова начнутся слизистые выделения, тогда и опустим.
У сиделки хитроватый вид, словно она хочет сказать: «Ну, что я говорила?»
Врач встал и продолжает, обращаясь к Могра как к нормальному человеку:
— Я буду дежурить всю неделю, и мы увидимся еще не раз. Очень рад был с вами познакомиться, хотя и в обстоятельствах не слишком для вас приятных. Вы здесь уже четвертый день?
Он справляется по карточке.
— Шестой… Вам уже лучше, и теперь выздоровление пойдет быстрее. Желаю хорошо провести день! Если я вам понадоблюсь, Анжель знает, где меня найти.
Практикант уходит, и сиделка поясняет:
— Этот мальчик молодец, учится и работает. Иногда даже сидит с детьми, если родители хотят сходить в кино. Он умен и знает, как подступиться к больному. Говорят, он когда-нибудь станет профессором, и меня это не удивит… Вам не холодно? Тогда я открою окно?
Могра инстинктивно съеживается, его страшит контакт со свежим воздухом, который вот-вот ворвется в комнату. Но дело тут не только в воздухе. Это его первый контакт с жизнью вне больницы, и внезапно он слышит, как шуршит гравий на дорожке под чьими-то шагами.
— Видели бы вы, как радуются наши старички! Когда идет дождь, они тоскуют, ворчат, не знают, куда деться. Здесь же все переполнено! Вам известно, что в больнице более двух с половиной тысяч больных? А прибавьте еще медсестер, охранников, врачей, всяких там поваров… Признайте: ведь совсем неплохо подышать свежим воздухом! Сегодня погода просто весенняя!
Вчера все были на пределе, везде дела шли наперекосяк. Дождь как из ведра, да еще этот ветер, который буквально выводит людей из себя. И всего за одну ночь… Вам правда не холодно?
— Нет.
Он не покачал головой. Он произнес слово «нет». Открыл рот и произнес.
Никто его об этом не просил. И получилось почти нормально. Могра дрожит, ему хочется закрепить успех, и он медленно выговаривает:
— Мне не холодно.
Его так и подмывает засмеяться, а в глазах стоят слезы. Он говорит! Он может говорить!
— Ну, вы, мсье, и даете! А что вам говорила Анжель? Кто оказался прав?
М-ль Бланш наказана за свое отступничество. Свои первые слова он произнес не при ней — позавчерашнее бормотание не в счет. Завтра он удивит ее, это будет его месть.
А Одуар? Его поставят в известность или нет?
— Знаете, что я хочу вам предложить? Я попрошу, чтобы вам приготовили вкусное пюре на мясном бульоне, и ручаюсь, что вы его съедите, а завтра или послезавтра сможете вообще отказаться от поильника.
Чтобы убедиться, что это не случайность, Могра говорит:
— Я не хочу есть.
— Скоро захотите. Даже если у вас нет аппетита, вам все равно будет приятно, что вас кормят не через иголку с резиновой трубочкой.
Он не знает, что и думать. Оставшись один, устремляет пристальный взгляд за окно и чувствует, что потрясен. Все изменилось. Все пошло не так, как он предполагал, и был уверен, что прав. Он громко говорит сам себе:
— Я говорю.
В тишине комнаты несколько раз отчетливо звучит:
— Я говорю… Я говорю…
Он боится, что голос его пресечется. Но он не пресекается.
Могра не только говорит, но скоро поест — Анжель пообещала, и он ей верит.
Лина сейчас в замке Кандин с Мари-Анн и ее шайкой. Бессон на «Мельнице», играет с внуками. Клабо, должно быть, воспользовался выходным и заперся у себя в кабинете. А куда отправилась м-ль Бланш? И с кем? Одуара явно в больнице нет, старшей медсестры тоже.
Могра воспользуется этим и будет говорить. Ему нужно привыкнуть. Он не был к этому готов. Все произошло как-то странно и неожиданно, когда он ни о чем таком и не думал.
— А вот и я, мсье. Надеюсь, вы ничего не имеете против морковки? Других овощей сегодня на кухне нет. Вам готовят пюре из картошки и морковки, с мясным бульоном. Вам что, мешает солнце? Или я вас утомила?
— Нет, я…
Голос у него звучит нормально. Но он не может подобрать слова, не знает, что ответить. Ему нужно закрыть глаза и полежать молча и неподвижно, ни о чем не думая.
А ведь он был так уверен, что с ним покончено!
Глава 8
Наверно, это ребячество, но такое иногда с ним бывает, и тогда ребячество кажется ему важнее самых важных дел. Сегодня понедельник. Он проснулся вовремя, как раз когда часы на церкви начали бить шесть.
Жозефа спит на своей раскладушке. У Могра есть его полчаса. Он может без помех думать о чем угодно. Но почему он чувствует какое-то недовольство?
Вчера он долго не решался попросить Анжель никому не рассказывать, что он говорит, ему хотелось сделать сюрприз м-ль Бланш. Он все откладывал и откладывал, и в результате, опоздав на десять минут, прибежала Жозефа в новом красном демисезонном пальто, которое еще пахло магазином. Берет на медно-рыжих волосах был тоже красный. Она никак не могла перевести дух, словно за ней кто-то гнался.
— Простите меня, Анжель, я опоздала… Вы из-за меня задержались.
— Ничего, с тех пор как моя дочка вышла замуж, я живу одна.
— А как вы, господин Могра? Хорошо провели день?
Анжель так хитро посмотрела на него, что у Могра не хватило духу ее разочаровать.
— Очень хорошо, — ответил он.
Вновь обретенный дар речи уже не доставлял ему такого удовольствия. К концу дня стало казаться, что голос у него неестественный, хриплый, словно он болеет тяжелой ангиной. Некоторые слоги выходили неважно, наезжали друг на друга.
— Ну, что скажете? — воскликнула Анжель.
— Я так рада!
Вспоминать об этом ему неприятно. Проснувшись, он обнаружил, что теперь перед ним еще больше всяких проблем. Будут ли ухаживать за ним все с той же заботой? Не заберут ли у него м-ль Бланш, которая, наверное, нужна другому больному?
Вчера Анжель говорила, что медсестер не хватает, и не только в общих палатах, но и для тех, кто может позволить себе роскошь иметь собственную сиделку.
— Понимаете, не так-то просто найти девушку, которая согласилась бы работать по двенадцать часов в сутки.
А работа тяжелая, спору нет. Но ему как-то не хочется думать о том, что м-ль Бланш сидит с ним целыми днями только потому, что это ее профессия.
Бессон тоже не станет теперь ездить ежедневно через весь Париж, чтобы его навестить.
Могра опасается, что образовавшийся вокруг него мирок может распасться и он останется в еще большем одиночестве. Сегодня утром он ощутил, что у него не осталось храбрости снова углубляться в себя. Попытался вновь обрести определенное состояние, которое ему трудно описать, но не получилось.
Лежа в теплой постели, Могра принялся было за подведение своего рода итогов, но быстро понял, что сделать это — хладнокровно не сумеет.
Но разве такого не бывает со всеми? Человек ложится в постель, ни о чем особенно не думая. Пытается заснуть. Ворочается с боку на бок, уже толком не соображая, бодрствует или уже дремлет. Постепенно мысли приобретают совсем иное направление, чем днем, одолевают такие видения, что оставаться бесстрастным он уже не может, и раньше или позже почти всегда наступает прозрение, когда все становится ясно как днем.
А утром человек тщетно пытается вспомнить, что же было ночью, но если вспомнит, то тут же постарается выбросить это из головы, чтобы не терзаться целыми днями.
Могра рассеянно смотрит на спящую Жозефу, прислушивается ко всяким звукам и шорохам, но тоже рассеянно и безо всякого удовольствия. У Одуара всего две отдельные палаты — а вдруг ему понадобится та, в которой лежит Могра?
А он только начал привыкать. Анжель слишком много говорила. С несколько утомительным воодушевлением рассказала всю свою жизнь, потом жизнь дочери.
Может, для первого дня он тоже слишком много разговаривал? Первые восторги прошли, и это больше не доставляет ему радости.
Жозефа откидывает одеяло, протирает глаза, смотрит на часы.
— С добрым утром! Удивительно, как это вы всегда просыпаетесь раньше меня? Наверное, привыкли вставать ни свет ни заря?
— Вчера я проснулся позже.
— А я в выходной валяюсь в постели часов до десяти. Как хорошо, когда можешь проспать ночь, как все нормальные люди!
Она встает, застегивает лифчик, поправляет халат, потом приглаживает волосы. Берется за ручку двери, и в этот миг появляется м-ль Бланш, уже в халате. Не кажется ли она оживленнее, чем обычно? Может, это результат дня, проведенного вне больницы?
— С добрым утром! — здоровается она, усаживаясь у его постели и лукаво поглядывая на Могра.
Он колеблется, гадая, знает она уже или нет, и наконец довольно брюзгливо произносит:
— С добрым утром.
— Продолжайте. Скажите что-нибудь еще.
Она не удивлена. Значит, уже в курсе.
— Что сказать?
— Что вы на меня не сердитесь за то, что я не предупредила вас и взяла выходной.
Он и в самом деле ведет себя нелепо. Отдав наконец себе в этом отчет, он отвечает ей улыбкой.
— Простите меня.
— Вы довольны?
— Да, конечно. Мне кажется…
Жозефа попрощалась и ушла. Начинается ежедневная рутина: судно, градусник, пульс.
— Вы, кажется, ели пюре?
Жозефа ей об этом не говорила. С Анжель она тоже вряд ли виделась. Это означает одно: все, что происходит у него в палате, известно всей больнице.
— Мне следовало бы предупредить вас в субботу. Но я не решилась. Боялась, вы будете плохо спать. Больные не любят новых людей. Я была уверена, что с Анжель у вас будет все в порядке. Что вы о ней скажете?
Он не отвечает просто потому, что ему нечего сказать.
— Она немного шумная, но я хотела бы знать свое дело, как она. Ей можно доверить самых тяжелых больных.
Догадывается ли она, о чем он думает, внимательно наблюдая за ней? Ему очень хочется знать, как она провела время. Но спросить не осмеливается. В конце концов она сама косвенно касается этой темы.
— Совсем забыла — у меня есть для вас небольшой подарок.
Она достает из кармана маленькую коробочку из блестящего картона с золотыми узорами и надписью: «Ив». Он ничего не понимает и с тревогой начинает гадать: неужто у нее есть ребенок? И при чем тут он?
— Это драже. Вчера я была у своей сестры в Мелане на крестинах ее третьего сына, которому только что исполнился месяц. Я была крестной.
Выходит, зря он терзался. Накануне, да и сегодня утром, до ее прихода, Могра нарочно представлял себе м-ль Бланш в эротических позах с мужчиной.
Как когда-то это у него было с г-жой Ремаж. Он чувствовал потребность очернить м-ль Бланш. Может, теперь нужно попросить у нее прощения?
— Моя сестра, она меня моложе, пять лет назад вышла за школьного учителя.
Тогда она и сама работала учительницей в Ориньи, деревушке близ Мелана. Два года, даже после рождения первого ребенка, она продолжала работать, и ее муж каждый вечер ездил на велосипеде за ней в Ориньи. Когда родился второй ребенок, им стало совсем невмоготу, и ей пришлось отказаться от места.
Теперь они с тремя сыновьями живут в крошечном домике во дворе школы, там еще рядом растет старая липа.
Это очень напоминает ему Фекан. Сегодня солнце такое яркое, как вчера.
— Если бы меня не попросили быть крестной, я ни за что не взяла бы выходной.
— Благодарю…
Она записывает температуру на карточку, и он в первый раз спрашивает:
— Сколько?
— Тридцать шесть и шесть. Но вообще-то я не должна вам этого говорить.
Пульс у вас тоже нормальный. Ну что, возьмемся за туалет?
Обтерев его губкой с головы до ног, она, так же как вчера Анжель, начинает разминать ему пальцы.
— А теперь попробуйте ими пошевелить… Да нет же, вы можете… Еще…
Речь идет о правой, парализованной руке. Могра смотрит на нее и видит, что пальцы чуть-чуть сгибаются в суставах. Потом она просит его пошевелить пальцами на ноге, но это удается ему хуже.
— А теперь я вам помогу. Не бойтесь.
Одной рукой она подхватывает его ноги, затем, повернувшись к нему, просовывает руку ему под спину. Могра встревожен, но не сопротивляется, и в результате обнаруживает, что сидит на кровати, свесив ноги вниз.
Начинает кружиться голова. Если она его отпустит, он упадет на бок или даже вперед. Сестра крепко обнимает его за плечи, и он чувствует ее теплую выпуклую грудь.
Могра едва узнает собственные ноги — так быстро и сильно они исхудали.
Икр вообще почти не видно.
— Старайтесь держаться прямо. Это для вас первое упражнение. Завтра попробуете встать на ноги.
Его сильно смущает то обстоятельство, что ниже пояса он голый. Он боится, что из-за близости медсестры произойдет эрекция, которую уже нельзя будет извинить бессознательным состоянием или сильным жаром.
Едва он об этом подумал, как все так и происходит, и он смущенно бормочет:
— Извините меня…
— Ничего… Я привыкла…
Выходит, даже его интимные рефлексы — это часть процесса, каждый этап которого известен заранее!
— Ладно, на сегодня достаточно.
Она укладывает его обратно в постель и накрывает одеялом.
— Какие каши вы больше любите — на молоке или на воде?
Он что-то ей ответил. Она принесла плошку слишком на его вкус сладкой каши и стала кормить с ложечки.
Он еще ест, когда входит старшая медсестра.
— Кажется, тут дела идут неплохо.
М-ль Бланш докладывает:
— Он просидел на краю кровати почти пять минут.
— Хорошо! Очень хорошо!
И, указывая на капельницу с глюкозой, добавляет:
— Это уже можете убрать.
Могра кажется, что слишком уж они его торопят. Такое впечатление, что он за ними не поспевает. Они спешат вернуть Могра в мир, который так долго был его миром. Но он к этому не готов, не верит, что у него получится, и к тому же подозревает их в желании поскорее от него избавиться.
Приходят две итальянки со своими тряпками и швабрами. В коридоре работает пылесос. Раньше он его не слышал и теперь делает вывод, что им пользуются раз иди два в неделю. Какой-то мужчина вкатывает пылесос к нему в палату, и, пока он работает, у Могра гудит в голове.
Сразу после уборки приходит парикмахер.
— Хотите, я вас подстригу?
— Не сегодня.
— Смотрите-ка, мадемуазель Бланш, ваш больной-то заговорил!
И, обращаясь к Могра, парикмахер добавил:
— Здорово, правда? Я видел таких, которые от радости буквально обливались слезами.
Могра не уверен, что это были слезы радости. Разве другие не испытывали, так же как и он, страха, когда барьер внезапно исчез? Это ведь первый шаг насильственного возвращения к людям. А что еще они будут заставлять его делать?
В палату широким шагом входит вчерашний врач с глазами-шариками за толстыми стеклами очков и обращается сперва к сиделке:
— Ну, как прошло воскресенье? Окрестили?
— Да, было очень весело.
— А как вы сегодня себя чувствуете?
У Могра плохое настроение, которое после прихода врача испортилось еще больше. Чуть раньше, когда м-ль Бланш рассказывала о своей сестре, он спросил у нее:
— А вы? Не подумываете насчет того, чтобы выйти замуж?
— Ну, во-первых, для брака нужны двое. Да и обстоятельства должны позволять…
Когда она говорила это, в глазах у нее таилась грусть, и теперь Могра, кажется, понял ее причину. Ему почудилось, что между девушкой и студентом-практикантом существует некая близость, которую нельзя объяснить только тем, что они работают в одной больнице. Он обращается к ней на «вы».
Она тоже. Но это напоминает игру. Могра готов поклясться, что взглядами они сказали друг другу примерно следующее:
«Не показался ли тебе день слишком длинным? Ты хоть иногда вспоминала обо мне?»
«Все время, дурачок. А ты? У тебя было много работы?»
Могра не уверен, что прав. Ему уже доводилось встречать подобные пары на улице, и он всегда был ими очарован. Они не держатся за руки, идут как все, и тем не менее с первого же взгляда чувствуется, что эти двое находятся в полной гармонии и образуют словно бы ядрышко в гуще толпы. Могра иногда шел вслед за такой парой, следил завистливым взглядом, будто желая проникнуть в их секрет, но раньше или позже они скрывались в метро или кинотеатре.
— Теперь от вашей афазии остались лишь неприятные воспоминания. Вы рады?
Все они почему-то считают, что он должен этому радоваться. Будет ли это ложью, если ответить им утвердительно? Сумеет ли объяснить, как обстоит дело в действительности?
Впрочем, в каком-то смысле он и впрямь рад. И тем не менее будет продолжать защищаться, не позволит им вытолкнуть его в жизнь раньше времени.
Рене пока не уверен даже, хочется ли ему туда возвращаться.
— Профессор осмотрит вас позже, сейчас он очень занят. Один за другим прибыли два очень тяжелых больных.
Они переглядываются над его постелью, и Могра всякий раз кажется, что сердца их ликуют. Но ему-то какое до этого дело, ведь он не влюблен в м-ль Бланш? Ее личная жизнь его не касается. Он убежден, что у Жозефы есть любовники, но и это его не волнует, хотя решил, что если поправится, то непременно займется с ней любовью.
— Он ел что-нибудь?
— Поел каши, безо всякого труда.
— Отлично! Тогда мне лишь остается пожелать вам обоим хорошо провести день.
Она провожает студента до двери, но в коридор не выходит, по мнению Могра, намеренно: она явно поняла, что он разгадал их тайну. Потому-то, вернувшись к постели, м-ль Бланш выглядит немножко не так, как обычно, исподтишка поглядывает на Могра и в конце концов произносит:
— Славный парень. Профессор Одуар считает его своим лучшим ассистентом.
И достойным похвалы! Он же работает, чтобы было чем платить за учебу!
Будущий профессор! Анжель все это уже рассказала. Но ему-то что? Он ведь не собирается разводиться и жениться на м-ль Бланш.
«Для брака нужны двое», — сказала она. Их и есть двое. «Да и обстоятельства должны позволять…»
Может, практикант женат? Могра не посмотрел, есть ли у него на пальце обручальное кольцо. У м-ль Бланш нет. Быть может, они ждут, когда молодой врач обретет прочное положение? Они любовники или нет?
Сегодня утром все идет очень быстро. Сразу видно, что уже не воскресенье.
Можно подумать, что все вокруг стараются возместить свое вчерашнее отсутствие и принимаются за дела с удвоенной энергией. Все везде кипит.
Хлопают двери, по коридору чуть ли не бегом спешат медсестры. А вот и Одуар: он тоже спешит, но держится естественнее, чем прежде.
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо, доктор.
— Вы, кажется, уже сидели на краю кровати? Замечательно. Радует меня и то, что воспаление дыхательных путей прошло довольно быстро. Это вам позволит поскорее приняться за восстановление нарушенных функций. Наш друг Бессон еще не заходил?
М-ль Бланш по привычке отвечает вместо Могра:
— Пока нет.
Должно быть, и Бессон у себя в Бруссе наверстывает упущенное время.
— Я вижу, вы уже начали питаться обычным способом. Теперь вам будет не так противно здесь лежать. У вас хороший аппетит?
— Не очень.
Отвечает Могра не слишком уверенно. До сих пор его мнения никто не спрашивал. А теперь, когда обратились к нему, он сбит с толку, ему неловко, хочется привести в порядок свои мысли, однако оставлять его в покое пока никто вроде не собирается.
Окружающие уже кажутся иными. Одуар превратился в обычного человека.
Теперь это уже такой же врач, как и все другие, который, наклонив голову, машинально щупает пульс, выслушивает с помощью стетоскопа и безразличным голосом произносит слова, которые ему приходится повторять по сто раз на дню:
— Покашляйте… Дышите… Еще покашляйте… Хорошо…
Одуар тоже желает Могра хорошо провести день и отправляется помогать другому больному, потом следующему — и так вплоть до возвращения домой.
Уже полдень, а у Рене не было еще ни минуты покоя. По коридору с металлическим грохотом провозят тележки с кастрюлями. М-ль Бланш на несколько секунд выходит и возвращается с тарелкой бледно-зеленого пюре, которым, присев на краешек кровати, начинает кормить с ложечки Могра.
Именно этот миг и выбрал Бессон для своего появления; Могра сердит: он ощутил такую же неловкость, как утром, когда сестра его обмывала.
— Ну, что я тебе говорил, мой милый Рене?
Разумеется, говорил, а теперь торжествует!
— Надеюсь, ты понимаешь, почему я не был у тебя вчера. Ты же знаешь Ивонну… Если она проводит воскресенье вдали от «Мельницы» и своих внуков, то буквально заболевает… Теперь, когда ты снова обрел дар речи, твоя жизнь изменится. Я, например, не вижу ничего плохого в том, чтобы твой заместитель со смешной фамилией, которую я вечно забываю…
— Колер.
— …чтобы этот твой Колер приходил к тебе каждый день на несколько минут посоветоваться. Мадемуазель Бланш присмотрит, чтобы он не сидел слишком долго и тебя не утомлял. Я знаю, как ты страстно предан газете…
Не знает он этого и потому ошибается.
— Разумеется, речь не идет о том, чтобы ты принимал посетителей с утра до вечера и чтобы твоя комната превратилась в редакцию, но человека два-три в день…
Какие два-три человека? Зачем? Бессон что, имеет в виду Лину? Она ему снова звонила?
— У тебя тут рядом с кроватью телефонная розетка. Думаю, сюда можно поставить аппарат. Я поговорю со старшей медсестрой.
Могра отрицательно качает головой, потому что рот у него набит пюре. Это напоминает ему недавние времена, когда он только так и мог выразить какое-то желание.
— Не хочу, — наконец выдавливает он.
На самом деле у него получилось другое:
— Не коту…
И надо же, чтобы такое произошло именно в присутствии Бессона!
Наконец-то он один. М-ль Бланш завтракает вместе с другими медсестрами.
Уходя, она сказала:
— Отдыхайте. У вас выдалось утомительное утро. Я постараюсь войти потише, чтобы вас не разбудить.
Спать Могра не собирается. Но он не хочет и лежать с открытыми глазами, уставившись за залитую солнцем крышу за окном. Он точно знает, в какого рода легкую дрему ему хотелось бы впасть, но это не получается.
Перед самым уходом Бессон вдруг вспомнил:
— Угадай, кто напросился на завтрак к нам на «Мельницу»? Марель и Надин!
Они испытывали свою новую машину…
Могра был на генеральной репетиции первой пьесы Жюльена Мареля в 1928 году и помнит ее лучше, чем некоторые недавние события. Чем ближе к настоящему, тем меньше следов оставляют месяцы и годы в его памяти, в ней образуются провалы, и время, когда произошел тот или иной эпизод, ему удается установить лишь с точностью до двух-трех лет.
С тех пор Марель стал писать по одной пьесе в год. В сущности, это одна и та же пьеса, одна и та же формула, которой он пользуется постоянно и благодаря которой стал академиком.
Уже двадцать лет он живет в своей квартире на улице Клиши, неподалеку от «Казино де Пари», и очередная подруга жизни почти всякий раз решающим образом влияет на его новую пьесу. Или он живет с актрисой, исполняющей главную роль, или пишет роль для своей новой любовницы, вечно терзаемой роковыми страстями. Все эти женщины, сменяя одна другую, уходят и вновь приходят, невероятно осложняя ему жизнь.
Могра не думает о Лине, отказывается думать. Он знает, что еще займется этим, и тогда раз и навсегда исчерпает тему, дойдет до самой сути. Но пока время для этого еще не пришло.
Не хочется думать и о газете, о Колере и тем более о трех братьях Шнейдер. Картинки, проплывающие перед его мысленным взором, совершенно не обязательно соответствуют ходу мыслей, но это, если можно так выразиться, «правильные» картинки. Могра убежден, что именно они, так же как и сны, являются отражением того, что подсознательно его заботит. Он смутно припоминает какой-то спор относительно снов и человека, выдвигавшего на этот счет весьма соблазнительную теорию.
Но он не может понять, почему сейчас на этих картинках почти обязательно присутствуют женщины. Почему так заботит м-ль Бланш, почему из-за нее и студента-практиканта в очках с толстыми стеклами у него все утро было скверное настроение и он даже был настолько нелюбезен со своим другом Бессоном, что тот ушел в полном недоумении?
Рене не был влюблен в Пилар. Женщины всегда играли второстепенную роль в его жизни. Можно сказать, что они не оказали никакого влияния на него и на его судьбу и что его занимала и увлекала только работа.
Он не юбочник, как Бессон. Не смог бы вести, как Жюблен, двойную жизнь, возвращаясь от друзей в кабачках в душную квартиру на улице Рен. Нет желания следовать примеру Мареля и каждый год создавать себе новую великую любовь.
За все время, что Могра лежит здесь, он ни разу не вспомнил себя ни в своем кабинете, ни в печатном цехе, ни в каком-либо другом месте, связанном с работой.
А между тем карикатура, опубликованная недавно в одном из еженедельников, очень верно отражала истинное положение дел. Он был изображен на ней с телефонной трубкой в каждой руке, напротив сидит посетитель, который что-то рассказывает, секретарша пишет под диктовку, а в дверях стоит Колер и спрашивает, можно ли ему войти.
Могра подумал о редакции единственный раз — когда вспомнил о Зюльме, машинистке, которую и видел-то раза три.
Неизвестно почему припомнились самые первые шаги в его профессиональной карьере. Он выходит из поезда на перрон вокзала Сен-Лазар, в руках два чемодана, один почти развалился и стянут ремнем.
Было холодно и пасмурно. Когда поезд подъезжал к городу, Могра неприятно поразили уродливые окрестности. Он знает, что так было, но сейчас этого не видит. Этой картинки в памяти нет. Он таскал свои чемоданы из отеля в отель, не нашел ничего, что было бы по карману, и в конце концов оказался на площади Клиши.
Нет, память молчит, даже не шелохнется. Напротив, словно в качестве иллюстрации к этому отвратительнейшему периоду своей жизни он вспоминает Пилар, окно на улице Обер, сцену в отеле.
Если аббат Винаж был прав, это вроде случайно всплывшее из глубин памяти происшествие имеет свой смысл. На эту картинку, как и на дом между двумя доками, он смотрит невесело: она для него унизительна. Разве это не показательно?
Это случилось на следующий день после Рождества, его первого Рождества в Париже, которое он встретил, бродя по улицам и завидуя парочкам, радостно спешившим в рестораны и кабачки.
Друзей тогда еще не было. Рене лишь однажды встретился с Марелем в приемной газеты на улице Круассан, их разговор ограничился несколькими словами.
Проводя большую часть времени на Больших бульварах и Монмартре, где тогда помещались редакции многих газет, он жил еще в отеле «Босежур» на улице Дам, в квартале Батиньоль, где в течение трех лет занимал одну комнату — сперва один, потом со своей первой женой, Марселлой; их дочь тоже чуть было не родилась там.
Уезжая из Фекана, Рене взял с собой денег на два месяца, и теперь эти два месяца подходили к концу. К этому времени удалось опубликовать лишь с полдюжины заметок, за которые он получал то ли по десять, то ли по двадцать франков, сейчас уже не вспомнить.
Быть может, он так цепляется за эти подробности потому, что лежит в постели, потому что чуть-чуть не умер и не уверен, что полностью выздоровеет, хотя все вокруг уверяют в этом? Да нет! Он преодолел самую трудную часть пути, на которой сломался репортер Арто. Арто умер на четвертый или на пятый день, а он здесь уже седьмой.
Из того вечера под Рождество запомнился ресторан на улице Фобур-Монмартр с большим плакатом: «Праздничный ужин-оркестр-бал-маскарад». Занавески на окнах были задернуты. На них лишь мелькали тени, как здесь, на застекленной двери, из дверей доносились музыка и смех.
Он пешком вернулся в Батиньоль. На следующее утро встал поздно. Город был покрыт серой морозной дымкой, словно вот-вот пойдет снег. Рене и сейчас мог бы нарисовать это ровно-серое матовое небо, дома, на которых была ясно видна даже малейшая трещинка, острые коньки крыш.
Он где-то то ли позавтракал, то ли просто съел рогалик — как теперь вспомнишь? В три часа — на уличных часах было ровно три — он, сунув руки в карманы, стоял у длинной витрины на улице Обер: это была витрина судоходной компании, и в ней была выставлена модель трансатлантического лайнера.
Почему Рене смотрел словно зачарованный на это метровое суденышко-с иллюминаторами, несколькими палубами, зачехленными спасательными шлюпками?
На улицах было пустынно. Вдали вышагивали лишь несколько семейных пар с разряженными детьми, которых вели в гости к бабушке или тетке.
В какой-то момент кто-то остановился рядом с ним Могра разглядел расплывчатое отражение в стекле. Это была черноволосая молоденькая девушка, которая явно не изнывала от жары в легком пальтице ядовито-зеленого цвета.
В течение трех недель он стойко сопротивлялся искушению пойти с проституткой, которых было полным-полно на бульваре Батиньоль. Может, поэтому он повел себя так смело? Они с девушкой видели друг друга в зеркальной витрине, а черно-бело-красный корабль стоял как раз за отражениями их лиц.
Кто-то из них улыбнулся первым.
Рене совершенно не помнит, что они сказали друг другу, прежде чем пойти рядом, не зная куда; на Больших бульварах в этот час почти никого не было.
На плохом французском, немного пришепетывая, девушка рассказала, что она испанка, приехала в Париж с семьей южноамериканского дипломата, за детьми которого присматривает.
Описать ее лицо сейчас довольно трудно. Она не была хорошенькой в том смысле, который в те времена придавали этому слову. Если поразмыслить, то Лина чем-то на нее похожа.
Ей пришлось несколько раз повторить свое имя, которое показалось ему неблагозвучным.
Он и не подозревал, что тридцать лет спустя будет думать о ней в одиночестве больничной палаты. Тогда он никакого значения этой встрече не придавал.
Сейчас Рене с трудом узнает себя в молодом человеке, каким был в те времена. Денег не было, и он раздумывал, что делать с девушкой — может, пригласить в кино, мимо которого они как раз проходили? В конце концов они зашли в кафе с запотевшими стеклами, там было по крайней мере тепло.
А дальше — провал. Каким образом он привел ее в маленький отель на улице Бержер? До сих пор удивляется собственной смелости. В номере первый же поцелуй Пилар оказался таким искусным, таким для него новым, что он был потрясен.
Девушка расхохоталась.
— Ты не умеешь?
Они были примерно одного возраста, но она играла роль старшей. Сколько раз она спрашивала у него с забавным акцентом:
— Ты не умеешь?
Он следил, как она раздевается, но в памяти не осталось почти ничего.
Запомнилось лишь одно: она была очень худа, с острыми грудями. В первый раз в жизни Рене видел такие острые груди с темно-коричневыми сосками.
Когда он попытался ею овладеть — так, как привык это делать в Фекане и Тавре, — она комично запротестовала:
— Нельзя заниматься любовью, как звери, Рене…
У нее получилось: «свери». Девушка явно забавлялась. Чем больше неловкости или удивления он выказывал, тем больше она радовалась.
— Ложись… Ложись и закрой глаза.
Они пробыли три часа в номере, который к концу пропитался их запахом. Она взяла инициативу в свои руки, хохоча над его смущением и стыдливостью. Когда они оделись, она спросила:
— Сколько ты заплатил за комнату?
Он не понял, почему это должно ее заботить. Порывшись в сумочке, она достала деньги и протянула ему.
— Вот… Твоя часть… Моя часть… Как на кровати…
Он не осмелился рассердить ее отказом. Потом они снова бродили по улицам, уже освещенным газовыми фонарями. Из конца в конец прошли Елисейские поля, а он все раздумывал, что бы такое ей сказать.
Был уже глубокий вечер, когда они добрались до авеню Ош; Пилар остановилась возле особняка, на фасаде которого был герб и какой-то флаг.
Она наскоро чмокнула его и быстро пошла, но не к парадному входу, а к двери для прислуги, не потрудившись даже спросить у него, где и когда они снова встретятся.
Да никогда! Ей, видимо, это не было нужно. Могра дважды приходил к особняку. Подвальные окна были ярко освещены, и во второй приход он разглядел Пилар в форменном платье, которая весело болтала с камердинером.
Вот и все, что осталось в памяти от первых месяцев жизни в Париже именно это, а не ходьба по редакциям, не ожидание в приемных, не первые встречи с его теперешними друзьями.
Хотя нет! Есть и другая картинка, и это снова витрина на бульваре Клиши, неподалеку от кафе «Граф» (тогда он еще туда не ходил) — витрина колбасной лавки.
В целях экономии Могра чаще всего ел у себя, в номере отеля — ел хлеб, колбасу, сыр, иногда рубец, который разогревал на спиртовке, выставляя ее за окно на подоконник, чтобы в комнате ничем не пахло, так как готовить в номерах запрещалось.
Он делал так и позже, уже вместе с Марселлой. В отеле не они одни были такие.
В витрине колбасной были выставлены готовые блюда: медальоны из заливных лангустов, жареные цыплята, креветки под соусом, паштеты в тесте, и все это, как правило, с гарниром из трюфелей.
Возвращаясь вечерами домой, Рене останавливался и разглядывал эти недоступные лакомства, прижавшись лбом к холодному стеклу, которое медленно запотевало от его дыхания.
Через это прошел и Марель, и романист Куффе. Позже они охотно и с умилением вспоминали об этом на завтраках в «Гран-Вефуре».
Но Могра не умилялся. Он и сейчас думает об этом серьезно, словно пытаясь найти таинственную связь между прошлым и настоящим. В чем, к примеру, смысл его встречи с Пилар? Это был первый опыт такого рода. Он сбил его с толку, особенно поначалу. Насколько он помнит, унижения он тогда не ощущал.
А позже все происходило уже не так — ни с его первой женой, Марселлой, которая родила ему дочь, ни с Элен Порталь, отказавшейся выйти за него, ни с Линой.
Что же он ищет в светящемся тумане своей дремы? Он чувствует, как дверь отворяется, потом бесшумно закрывается, а не остается, как обычно, приоткрытой, и м-ль Бланш на цыпочках издали смотрит на него и садится на свое место у окна.
Интересно, если бы он решился чистосердечно с ней поговорить, рассказал бы, что происходит у него в голове, пока он притворяется спящим, не сочла бы она все это за бред, вызванный болезнью?
Ему кажется вполне естественным, что закупорка сосудов бесследно для мозга не проходит. Но тогда почему же еще задолго до больницы, когда он вполне твердо стоял на ногах, ему доводилось вечером, улегшись в постель, гоняться за этими тенями?
Нет, это не совсем точно. Тогда он не гонялся за ними, как сейчас. Он убегал от них, относил на счет бессонницы или скверного пищеварения…
— Отец мой, я согрешил против шестой заповеди…
— В мыслях?
— В мыслях и делом…
В первые разы мягкий голос за решеткой исповедальни спрашивал:
— В одиночку, сын мой?
— В одиночку…
Лина не позвонила утром, как обещала, хотя он ее об этом не просил. Она должна была уже вернуться домой. Только бы ей не взбрело в голову навестить его без предупреждения, как в субботу!
Но он сердится на нее меньше, чем на кого бы то ни было, просто лежит и гадает, о чем думает м-ль Бланш, неподвижно сидящая у окна и наблюдающая за неизлечимо больными стариками, которые с трубками в зубах прогуливаются небольшими группками на солнышке или сидят на скамейках.
Рене долго боялся стать неудачником, каких много. Комнаты редакции словно притягивают их — точно так же, как и всяких психов. Одного от другого даже не всегда можно сразу отличить, тем более что все они любят выкладывать свои фантастические идеи.
Разница в том, что неудачники уже смирились с судьбой, не верят в то, что говорят, и в конце концов просят одолжить им несколько франков. Так часто поступают старые друзья, изображая при этом полное добродушие.
— Понимаешь, сейчас у меня трудная полоса, но на той неделе…
Куда подевались те из них, которые давно перестали появляться? Стали обитателями приютов для престарелых?
Он тоже вполне мог бы стать неудачником. Начинал точно так же, как они все. Когда Рене бросил лицей Ги де Мопассана, не дожидаясь экзаменов, потому что знал, что не сдаст их, у него не было никаких планов, никаких замыслов, ни малейшего понятия о том, что он собирается делать.
Он чуть было не поступил на службу к г-ну Ремажу, где его задала бы карьера отца.
Рене не талантлив, и его сотрудники знают, что он не может написать действительно хорошую статью. Не потому ли с самого начала он инстинктивно стал специализироваться на хронике?
Интересовался жизнью видных людей, задавал себе возникавшие на их счет вопросы. И пытался на них отвечать.
Широкая публика разделяла его интерес, и благодаря хронике он вышел в люди.
Многие считают, что у Могра очень верный нюх, но некоторые считают это просто дурным вкусом. Наверное, правы и те, и другие. Ведь он и в самом деле начинал с того, что подбирал всякие сплетни, копался в мусоре…
Нет, это уж слишком. Он начинает добираться до малопривлекательных вещей, чувствует, что увяз, и, не открывая глаз, произносит:
— Я хочу пить.
Это неправда, но ему очень нужно всплыть на поверхность и увидеть навевающее успокоение лицо м-ль Бланш.
Глава 9
Могра суждено прожить этот день, понедельник, 8 февраля, седьмой день пребывания в больнице, даже не предполагая, что он знаменует окончание целого периода в его жизни. Окружающим это известно, и, может, именно поэтому он чувствует себя не в своей тарелке: что-то носится в воздухе. По каким-то неуловимым признакам он понимает, что готовится какая-то перемена так отец семейства догадывается, что жена и дети готовят ему сюрприз.
Он неспокоен, встревожен. Глядя на м-ль Бланш, Могра уже несколько раз был готов спросить у нее, в чем дело, убедить ее быть с ним откровенной, как со взрослым. И уже почти решился на это, но тут в коридоре звонит телефон.
Спрашивают м-ль Бланш. Он уверен, что это Лина, и поздравляет себя с тем, что отказался от аппарата рядом с постелью.
— Звонит ваша жена. Просит ее извинить, что не позвонила утром. Она за городом, простудилась и была вынуждена лечь. Боится, не заболела ли гриппом.
Могра не удивляется, слушает совершенно спокойно. Почти всегда после поездок к Мари-Анн Лина дня два проводит в постели и всякий раз говорит о гриппе или бронхите.
— Она спрашивает, не нужно ли вам чего-нибудь, она может прислать.
— Быть может, смену белья?
— Вам уже принесли целый чемодан белья, я все разложила в шкафу. У вас есть даже халат и домашние туфли.
Могра колеблется: не попросить ли красную записную книжку, что лежит у него на столе в отеле.
— Тогда денег, — говорит он наконец.
— У вас есть деньги, они в нашей канцелярии. Об этом позаботилась ваша газета, для вас внизу открыт счет.
— Не сообщайте жене, что я уже говорю…
М-ль Бланш улыбается с заговорщицким видом. Она все поняла. То, что касается Лины, вообще понимает с полуслова. Она выходит в коридор, а вернувшись, взглядом дает понять, что он может не беспокоиться насчет звонка жены. Но он думает не о жене, а о записной книжке.
Могра нельзя назвать педантом, он не любит всякие бумажки, заметки, записки на память. Несмотря на всю сложность своей работы, он никогда не носит с собой ни ручку, ни записную книжку. Все хранится у него в голове.
И между тем, с тех пор как он попал сюда, у него не раз возникало желание — нет, не вести дневник, а записать иногда несколько слов, чтобы иметь возможность потом восстановить в памяти этапы своего выздоровления.
На первый взгляд это кажется претенциозным. Но на самом деле все очень просто. В тишине больничной палаты Рене набрел на столько тем, что рискует в них потеряться. Многие из них очень важны, он это понимает, хотя и не знает, каким образом и почему. Впервые он испытывает желание конкретизировать с помощью слов кое-какие впечатления, кое-какие проблески.
Он уже неделю что-то ищет. Не для того, чтобы оправдаться, как это может показаться, просто готов признать свою вину. Но в чем он виноват?
Поначалу ему нравилось это медленное движение, оставлявшее в мозгу след.
Но потом все слишком быстро переменилось. И он подозревает, что его ждут дальнейшие перемены.
— Когда вы пойдете домой, если вам попадется открытый канцелярский магазин, то не будете ли вы любезны купить мне записную книжку?
Старая книжка, которая лежит сейчас в отеле «Георг V» и в которой множество записей, вовсе ему сейчас не интересна. Лучше начать новую.
— Вы хотите взяться за работу?
— Нет.
И это она тоже, конечно же, понимает.
— Вам книжку потолще?
— Это не важно.
Могра не собирается писать много — по несколько слов за один прием, которые он потом сможет разобрать, тем более что писать левой рукой утомительно.
— А вы знаете, что профессор Бессон д'Аргуле восхищается вами? Он мне расхваливал вашу энергию, от которой, по его словам, он всегда был в восторге, и утверждает, что вы невероятно работоспособны.
Не более, чем сам Бессон, у которого хватает сил вести одновременно несколько жизней.
— Он еще сказал, что вы доводите своих сотрудников до изнеможения, но они не сердятся, потому что очень вас любят. Это правда?
— Не мне судить…
— Он считает, что неподвижность для вас мучительнее, чем для кого-либо другого.
Могра лишь бормочет:
— Вы тоже так считаете?
Он почувствовал, что м-ль Бланш сказала это не без задней мысли. Но если она намекает на паралич, не означает ли это… Что? Он этого не знает.
Улыбка сестры тревожит его.
Еще раз ему хочется признаться ей, что он не стремится поправиться и что ему страшно. Но это было бы неблагородно по отношению ко всем, кто за ним ухаживает, а Могра просто не способен умышленно обидеть кого-нибудь.
Это нечто вроде физического недостатка. Он не может видеть, как люди страдают. Такое свойство характера доводит порой Могра до трусости. Когда ему нужно уволить какого-нибудь сотрудника, он поручает это Колеру.
Унижение, растерянность действуют на него даже сильнее, чем истинная боль или отчаяние.
Это не единственная причина, по которой он отказывается от долгой беседы с медсестрой. Хотя еще и не освоился с мыслью о выздоровлении, он внимательно следит за малейшими его признаками и время от времени пытается украдкой шевелить под одеялом пальцами на руках и ногах.
— Если вам понадобится что-нибудь в городе, просите меня, не стесняйтесь.
— Благодарю…
Но это на всякий случай, потому что он еще ничего не знает о грядущих переменах. Рождественская история, которая недавно вспомнилась, быть может, и не мрачная, но как бы пронизана резким, неприятным светом.
Наверное, из-за яркого солнца, залившего комнату, две другие истории, которые вспоминает Могра в этот понедельник, полны приятного света и тепла.
Первая, так же как и история с Пилар, относится к тем временам, когда он жил на улице Дам, и произошла на год-полтора позже. Вернее, года на два позже, потому что к тому времени он уже несколько недель как был женат.
Рене тогда регулярно сотрудничал с «Бульваром», поставляя в газету больше половины всей хроники. Марселла еще не была беременна и ходила на актерские курсы к Дюллену в театр «Ателье».
Однажды вечером, когда они под ручку возвращались домой, он предложил:
— А что если завтра нам съездить за город?
Почему ему вдруг захотелось в деревню? Этого Рене не помнит. Может, увидел по дороге какой-нибудь рекламный плакат? Он тогда не знал деревни, поскольку привык к галечным пляжам и скалам Нормандии.
Даже сейчас, несмотря на то, что у него есть дом в Арневиле, он относится к деревне безразлично, даже с некоторой враждебностью, исключая, впрочем, огород, в котором любит повозиться в воскресенье утром вместе с садовником.
Как и в той рождественской истории, Могра и здесь не может отыскать каких-либо «до» или «после — только Париж, пропахший пылью и аперитивами.
Как они выбрали место для прогулки? Встав очень рано, на заре, сели на поезд до Орлеана — их притягивала Луара, где так много связано с историей Франции. Ничего еще не было решено. Выйдя на перрон, они увидели пригородный поезд и поинтересовались, куда он следует.
— В Клери…
Они сели в него. Утром было прохладно, поэтому они оделись потеплее, и теперь, в этом тряском вагоне, стало жарко.
В Клери осмотрели прохладную базилику, сложенную из серого камня. Поели в ресторанчике, где на столах не было скатертей, особенно им понравился сухой козий сыр, которого раньше не пробовали.
— А до Луары отсюда далеко?
— Километра два, по дороге на Божанси.
— А каких-нибудь тропинок нету?
— Сколько угодно, но по ним дольше…
Почему он, человек почти непьющий, купил бутылку местного вина, которая оттягивала карман и била на ходу по ноге?
Дорога не запомнилась. Они заблудились. У Марселлы устали ноги. Забрели в какие-то тростники, под ногами хлюпало, оба раздражались, что никак не могут выйти к Луаре.
И вдруг она оказалась перед ними, прохладная и сверкающая, песчаный берег был усыпан мелкими камешками. Со своего места им была видна лишь река и очень далеко — плоскодонка, в которой на складном стульчике сидел мужчина в соломенной шляпе и удил рыбу.
Очень хотелось пить. Пришлось глотнуть теплого вина из бутылки. В кабачке, куда заходили перекусить, они тоже пили вино. Разомлев от жары, они улеглись на песке, среди шуршащих тростников.
У Могра перед глазами картинка: бутылка стоит у берега в воде, торчит только горлышко. Он снял пиджак и галстук, Марселла — туфли и чулки.
Пошлепав по воде и ополоснув туфли от пыли, она легла рядом с ним.
Имеет ли все это какое-либо значение? Достойна ли эта картинка того, чтобы он хранил ее в памяти?
От его кожи пахло потом, но приятно, как это обычно бывает в деревне. Все казалось ароматным — тростники, земля, река. У охлажденного в воде вина тоже появился удивительный вкус — такого вина он больше никогда не пробовал.
Положив руки под голову и покусывая травинку, Рене лежал на спине и смотрел в голубое небо, по которому изредка пролетали птицы.
Задремал ли он? Вряд ли, просто все тело словно пропиталось наслаждением и покоем. Вряд ли они и говорили о чем-нибудь. Могра лишь помнит, как в какой-то момент начал шарить рукой по песку, пока не наткнулся на бедро Марселлы. Его охватила такая лень, что он долго собирался с духом, прежде чем наконец лечь на жену.
Он не любил Марселлу по-настоящему. Женился на ней, просто чтобы не быть одному и, возможно, чтобы у него был человек, о котором он мог бы заботиться. Но это уже другой вопрос, в нем следует разобраться не спеша.
Они долго лежали неподвижно, словно какие-то спаривающиеся насекомые.
Могра чувствовал, как солнце жжет спину, слышал плеск воды и шорох тростника.
Он не был пьян, но выпил достаточно, чтобы ощутить, как все тело с головы до ног вдруг обрело повышенную чувствительность. Запах слюны и секса смешался с другими.
Вот и все. Потом они допили бутылку. Попробовали снова вытянуться на песке, вновь обрести недавнее ощущение благодати, но безуспешно.
Очарование исчезло. Стало свежо. Солнце скрылось за облаками, и они опять заблудились, возвращаясь в Клери. Усталая Марселла брюзжала, что он выбрал не ту тропинку.
Когда родилась дочь, Могра принялся за расчеты. Ему было бы приятно, если бы она была зачата в тот день на берегу Луары. Но его вычисления это не подтвердили.
И осталась лишь яркая картинка, один час — даже меньше — того, что ему хочется назвать безупречным, даровым счастьем, которое человек получает и испытывает, даже о том не подозревая.
Если порыться в памяти, ему, возможно, удастся отыскать похожие воспоминания. Он ведь прожил одинаковое количество лет и зим, примерно столько же солнечных дней, сколько и ненастных. Но главное тут даже не в свете, а в гармонии с этим светом и всей вселенной, даже в слиянии с ними.
Такое слияние Рене познал еще однажды, но уже без Марселлы, без эротики, и чувство было таким сильным, что у него закружилась голова.
И все же без Марселлы дело и тут не обошлось. Они жили тогда на улице Аббесс. Из их окон были видны белые стены театра «Ателье», лавочки, бистро-словом, вся жизнь трудящегося Монмартра, которая становилась особенно шумной по утрам, когда хозяйки осаждали торговок овощами.
Колетта к тому времени уже родилась. К концу первого месяца Марселла завела разговор о том, чтобы отвезти девочку к тетке в деревню. Марселла стыдилась ее кривой ножки, как будто была в этом виновата, и пыталась свалить вину на Могра.
— Говорят, дети с врожденными недостатками чаще всего встречаются в семьях алкоголиков. А ведь твой отец пьет, правда? А твоя мать умерла от туберкулеза…
Она становилась все более раздражительной, особенно когда девочка несколько раз за ночь принималась плакать. К ней вставал Рене и, взяв ее на руки, ходил по комнате, освещенной уличным фонарем.
Марселла была неспособна растить ребенка. В конце концов Могра уступил, и девочку отдали тетке.
— Не говоря уж о том, что воздух в деревне гораздо здоровее, чем в зловонном Париже…
Но он сердится на нее за это не больше, чем на Лину за то, что та такая, какая есть. И не пытается себя выгородить. Он сам совершил ошибку, значит, он и виноват.
Рене взял на себя заботу о семнадцатилетней танцовщице, которая стремилась стать актрисой, и счел, что сумеет превратить ее сначала в женщину, потом в мать.
— Ты полагаешь, мы подходим друг другу?
Так же решался вопрос с отъездом Колетты; Марселла действовала по принципу «вода камень точит». Роняла время от времени фразу, которая, словно капля воды из крана, попадала в одно и то же место. Она ни на чем не настаивала, но с каждым разом ее мысль выражалась все отчетливее.
— Я уверена, многие удивляются, почему мы живем вместе. У тебя своя работа, у меня своя. И освобождаемся мы в разное время.
Так оно и было. Зачем возвращаться домой, если вместо ужина тебя ждет записка, в которой сказано, что твоя жена вернется поздно?
— А когда мы вдруг оказываемся вместе, нам не о чем говорить…
Так продолжалось несколько месяцев. Могра сопротивлялся, делал вид, что ничего не слышит. Он боялся за жену, за ее будущее.
Ширя, потому что она сделала вполне успешную карьеру. Каждый из них добился успеха. А встретились они в самом начале пути, где, живя на улице Дам, разыгрывали влюбленную парочку, которой приходилось порой сдавать пустые бутылки, чтобы купить еды.
— Почему бы нам не попробовать? Поживем месяц-другой отдельно. А там посмотрим…
Миниатюрная блондинка, она казалась на вид тщедушной. Как выразилась как-то ее мать, Марселла, танцуя кадриль на балу в «Мулен-Руж», напоминала беззащитную птичку, а ее голубые глаза наводили на мысль о первом причастии или майском утре.
На самом же деле Марселла обладала несгибаемой волей, а ее выносливость была просто удивительной.
Он оставил ей квартиру с мебелью и переехал на бульвар Монпарнас, в отель «Англе».
И снова провал, в котором все перепуталось — Большие бульвары, светящиеся вывески, поток зеленых автобусов с серебристыми крышами, уличные кафе…
Так же внезапно, как когда-то ему захотелось посмотреть на Луару, в мозгу всплыли слова «Средиземное море», и, воспользовавшись тем, что у него было немного денег, он сел в поезд на Лионском вокзале.
Почему вышел в Тулоне? Почему отправился оттуда в Йер? Рене открыл новое для себя солнце, новое тепло, аромат эвкалиптов, надоедливый треск цикад и, наконец, пальмы, создававшие иллюзию тропиков.
Совершенно случайно, как и тогда в Орлеане, он сел, но не в пригородный поезд, а в разболтанный автобус, где все говорили с южным акцентом. Из окна видны были громадные соляные карьеры, белые пирамиды соли, сверкавшие на солнце.
— Вы едете до Тур Фондю?
Он не стал вылезать, а на конечной остановке у подножия скалы уже ждал белый пароходик с желтой трубой, отправлявшийся на остров Поркероль. У капитана на голове был колониальный шлем. На палубе стоял штабель клеток, в которых кудахтали куры.
Когда суденышко отошло от причала, Могра прошел на нос и склонился над прозрачной водой. Морское дно различалось довольно долго, и в течение получаса он словно жил в музыке, в самом сердце какой-то симфонии.
Ничего похожего на то утро в его жизни потом не было. Он открывал для себя новый мир — яркий, безбрежный, с яркими красками и возбуждающими звуками.
Силуэты на краю причала. Домики-красные, голубые, желтые, зеленые.
Веселая суматоха, сопутствующая швартовке, потом залитая солнцем деревенская площадь, игрушечная церквушка, террасы, на которых люди лениво попивают белое вино.
Но Могра был пьян и без вина. Он ликовал всем своим существом. Здесь захотелось прикоснуться к воде, и он пустился в путь по пыльной дороге.
Он был в восторге от очертаний приморских сосен на фоне почти темно-синего неба, от неизвестных ему цветов, кактусов, опунций, каких-то кустов с одуряющим ароматом, чьи малиновые плоды наводили на мысль о клубнике.
Позже Могра узнал, что эти крупные кусты были мастиковыми деревьями: их ветки жгут рыбаки, когда коптят рыбу.
Потом он не раз бывал на берегах Средиземного моря. Видел другие, не менее синие моря, еще более необыкновенные деревья и цветы, но того очарования уже не было, от новых открытий почти не осталось следа.
Как и в Клери, он чуть было не заблудился, пока шел, оскальзываясь на гладких камнях и хватаясь за кусты. И опять-таки как в Клери, море открылось перед ним внезапно — медленно и глубоко дышащее сладострастное море, такое непохожее на море в Фекане.
Так же как когда-то Марселла, Могра разулся и стал бегать босиком по обжигающему песку, удивляясь, что оказался вдруг на длинном пляже меж двумя скалами, вдоль которого росли сосны.
Он бегал, словно ребенок, однако в детстве никогда не испытывал такой легкости. Потом вступил в воду. Волнистое песчаное дно напоминало золотистый муар. Раздевшись до трусов, пошел прямо вперед, потом поплыл.
В ушах звучал целый оркестр, ритмично и победно гремели тарелки…
А потом… Потом, опять-таки как на берегу Луары, все закончилось неудачно. Нет, небо осталось ясным, а вода прозрачной. Но, окинув взглядом горизонт, Могра внезапно почувствовал себя очень одиноко в этом просторе и, охваченный паникой, изо всех сил поплыл к берегу, как будто боялся утонуть в окружавшем его сиянии.
Обратно шел гораздо быстрее; на деревенской площади рыбаки играли в шары.
Он съел порцию буйабеса, выпил местного белого вина, но контакт был уже утрачен, тонкие нити оборвались…
— Уже пора, господин Могра…
Он вздрагивает, потому что совершенно позабыл о м-ль Бланш и Бисетре.
— Что пора?
Медсестра понимает, что он был очень далеко.
— Пора ставить градусник. Потом пюре. Я скоро ухожу. Но обещаю не забыть про записную книжку.
Записная книжка? Ах да. Что он записал бы в нее сегодня вечером, будь она под рукой? Как подвести итог под этими двумя погружениями в прошлое?
«Клери. Поркеролъ».
Оба раза вода, солнце, тепло, новые запахи. И оба раза безотчетный страх и тоскливое возвращение.
Быть может, для обоих поездок достаточно одного слова?
«Невинность».
Но достаточно ли всего двух раз, за всю жизнь?
Вторник начинается со звона колоколов к утренней службе; прошла уже неделя, о которой было столько разговоров:
— Самая мучительная — первая неделя…
— После первой недели вы сами увидите, как пойдете на поправку…
И в результате у него возникла пугающая мысль, что в этот день второй недели все сразу переменится. Ночи стали немного короче, за окнами светлеет уже раньше. Жозефа спит беспокойно, держа руку не на животе, а на груди.
Вчера вечером она высказала опасение, что у нее начинается простуда.
По привычке Могра прислушивается к окружающим звукам и почти сразу возвращается мыслями к Марселле. Он недоволен ее образом, который нарисовал себе накануне. Создается впечатление, что он от безделья начал придираться по всяким мелочам. Не становится ли он похож на своего отца, который с важным видом вечно считал и пересчитывал тюки трески и мешки с солью, постоянно боясь ошибиться?
Могра в двадцать два года женился в первый раз не для того, чтобы не быть одному. Чтобы добраться до истины, от него требуется полная искренность. В сущности, приехав в Париж и зная жизнь лишь по Фекану, Гавру и Руану, он вел себя, как всякий провинциал, привлеченный светом и суматохой. Не зря же он часами ходил по Большим бульварам и чувствовал чуть ли не упоение, когда с наступлением вечера город вспыхивал множеством огней.
Именно ради света и людской сутолоки он часто ходил на балы в «Мулен-Руж» на площадь Бланш. В длинном вестибюле с зеркальными стенами сияли тысячи огней. В определенный час у окошка кассы появлялась надпись: «Вход свободный».
В глубине вестибюля раздвигались красные шторы, и взгляду Могра представал громадный гулкий зал, где размещенные на балконе два оркестра сменяли друг друга, чтобы не дать остыть атмосфере в зале.
За сотнями столиков, потягивая что-нибудь из стаканов, сидели парочки, компании, одинокие мужчины и женщины, люди беспрерывно двигались по залу, а с танцевальной площадки доносилось неумолчное шарканье ног.
Могра мог сидеть за столиком часами, присматриваясь, слушая, наблюдая за лицами и позами. Сколько раз хотелось ему заговорить с какой-нибудь из девушек, сидевших в ожидании кавалеров и автоматически встававших при приближении мужчины.
Примерно в половине одиннадцатого барабанная дробь возвещала о начале представления, люстры гасли, и прожекторы высвечивали танцевальную площадку, на которую с радостными возгласами, полоща юбками, вылетали исполнительницы канкана.
Сколько их было? Кажется, около двадцати, каждая была одета в платье своего цвета, и все они, в окружении замерших подруг, по очереди исполняли свой номер.
В красном танцевала пышногрудая брюнетка с соблазнительными губками, в желтом — длинная девица с невыразительным лицом, в фиолетовом — акробатка, откалывавшая одно сальто-мортале за другим.
В течение двадцати минут на сцене царил разгул музыки, движений, развевающихся разноцветных шелков, черных чулок на фоне белых бедер.
В зеленом танцевала Марселла — худенькая и анемичная, ее номер, самый простой, всегда встречали прохладнее других.
Будь у него возможность выбора, он, может, предпочел бы брюнетку в красном, с пухлыми губками? Скорее всего, нет. С нею он чувствовал бы себя не в своей тарелке. Она внушала ему страх.
Вечер за вечером Могра смотрел на танцовщицу в зеленом с нежностью, к которой примешивалась жалость. Потом стал выходить на улицу к служебному входу и ждать выхода танцовщиц. В первый раз увидев их в обычной одежде, он почувствовал разочарование-все они казались не соблазнительнее продавщиц и машинисток, посещавших эти балы.
Некоторых ждали, но не богатый любовник в машине, а какой-нибудь молодой человек, который выныривал из тени и удалялся под ручку со своей избранницей. Остальные, среди них и Марселла, спешили к метро.
Она носила черный берет, из-под которого выбивались белокурые локоны, и черное плюшевое пальто. Могра шел за ней следом и садился в тот же вагон. Он смотрел на нее, и ему казалось, что она не думает ни о чем.
Выходила Марселла на станции Бастилия. Словно боясь ночи и редких прохожих, чуть ли не бегом устремлялась на улицу Рокетт, звонила в дверь и исчезала.
В кого же он все-таки был влюблен — в нее или в огни «Мулен-Руж»? А может, в контраст между взлетом юбок под гром оркестра и растерянной девочкой в школьном берете, которая нервно нажимает кнопку звонка, спеша попасть под крылышко к родителям?
Наиболее достоверным Могра кажется последнее предположение, когда он рассматривает его с высоты прожитых лет. Все дело в том, что Марселлу нельзя было назвать пышущей здоровьем, ее хотелось пожалеть и защитить.
В конце концов он заговорил с ней, но не на площади Бланш, а в вагоне метро. Сперва она смотрела на него раздраженно и недоверчиво, но потом улыбнулась его неловкости.
Несколько недель он вел себя, словно шестнадцатилетний мальчишка, и каждый вечер покупал букетик фиалок у старой цветочницы, всегда стоявшей у «Мулен-Руж».
Мать Марселлы служила привратницей в доме на улице Рокетт, отец был полицейским. В двенадцать лет девочку отдали учиться танцам, потому что несколько лет назад одна из их юных соседок по кварталу вдруг стала звездой Оперы.
Останавливаться на варьете Марселла не собиралась. Она хотела стать настоящей актрисой и по утрам ходила на курсы к Шарлю Дюллену.
В течение двух месяцев между ними ничего не было. Но однажды днем Могра привел Марселлу в свою комнату на улице Дам.
Он гадал, не девственница ли она — эта мысль приводила его в ужас.
Марселла спокойно разделась и, обнаженная, с отсутствующим видом легла на кровать.
Уже потом он спросил:
— И часто с тобой такое случается?
Она не поняла вопроса и нахмурилась.
— Что ты хочешь этим сказать?.. Ах вот ты о чем! Не пройди я через это, я не была бы сейчас в «Мулен-Руж».
— Ас кем?
— Сперва с Гектором, зазывалой… Мы зовем его зазывалой. Это комик, который объявляет номера и рассказывает всякие истории.
Плешивый толстяк, от которого несло глупостью и самодовольством.
— Потом с дирижером оркестра, хотя он и боится своей жены.
— А еще?
— Ты словно священник. Какая тебе разница? Если бы я не переспала с кем надо, то не была бы здесь.
— Это было тебе противно?
— Не знаю…
— А со мной?
— Это правда, что тебя печатают в газетах? Может, ты соврал, чтобы произвести на меня впечатление? Почему же ты тогда не подписываешь свои заметки?
После этого она стала приходить на улицу Дам два раза в неделю. Могра ждал этих дней с нетерпением и мало-помалу начал подумывать о женитьбе. Не торчать же одному в своей комнате. Есть, сидя рядышком, и плевать на то, что стол покрыт кошмарной скатертью в коричневых разводах…
Однажды, когда они вдвоем вышли из отеля и направились к метро, путь им преградил краснощекий мужчина с темными усами.
— Ты — марш домой. А вам я хотел бы кое-что сказать.
Это был ее отец, полицейский, человек на вид упрямый и грозный.
Почему они двинулись к бульвару Батиньоль, поднялись между двумя рядами деревьев к площади Клиши, сделав полукруг, спустились к железной дороге и снова направились к площади? Каким образом между ними в конце концов завязался задушевный разговор?
— Может, это и специальность, но сколько вы зарабатываете?
Могра плутовал, округлял цифры в большую сторону.
— Все это прекрасно, однако постоянное место надежнее…
А вдруг это была ловушка? Не мог же Могра рассказать о плешивом комике и дирижере оркестра? Зачем? Чтобы отец нашел их и выразил свое отцовское негодование?
По правде говоря, он воспринял происшедшее с облегчением. Ему и в голову не приходило увиливать. Напротив, Могра отстаивал свою правоту и уже через час пил с полицейским аперитив в каком-то баре.
Вот так он и женился на огнях, на «Мулен-Руж», на зеленом платье и на бедности, которая давала ему ощущение собственного превосходства и ответственности.
И довольно о Марселле. Он проник тут в самую суть, дальше некуда. И гордиться особенно нечем.
С чувством облегчения Могра наблюдает, как вместе с рассветом просыпается Жозефа. Он возвращается в настоящее.
— С добрым утром! Хорошо спали?
— А вы?
— Просыпалась по привычке раза два, чтобы убедиться, что с вами все в порядке. Вы спали как младенец.
Она складывает раскладушку и засовывает ее в стенной шкаф.
— Вы ведь рады, что пошли на поправку?
Могра встревожен: ему кажется, что Жозефа сказала это каким-то таинственным тоном. И почему, прощаясь, она сочла нужным пожать ему руку?
— Всего вам доброго… Будьте здоровы…
Вид у нее взволнованный. Она направляется к двери, потом оборачивается.
— До свидания, — говорит она и машет ему рукой.
Означает ли это, что он больше ее не увидит? Дадут ли ему кого-нибудь взамен? Она не сказала ему «прощайте — это, наверно, запрещено. Они ведь стараются не тревожить больных понапрасну. Гораздо проще поставить больного перед свершившимся фактом.
»… Вы спали как младенец… «.
А может, это означает, что ему уже не нужна ночная сиделка? Ведь у поворота коридора всю ночь дежурит медсестра. Могра не раз слышал звонок и торопливые шаги, направляющиеся в сторону большой общей палаты.
Он понемногу поправляется, и с ним начинают обращаться как с другими больными — Могра это чувствует и заранее напрягается, решив не сдаваться без боя.
— Доброе утро!
Возбужденная и свеженькая м-ль Бланш принесла холодный воздух в складках своей одежды. Ночью подморозило, и теперь Могра видит, как солнце расправляется с остатками льда на шиферной крыше.
— Спали хорошо? Чувствуете себя бодро? Сейчас поставим градусник — я почти уверена, что это в последний раз.
Так он и думал. Его уже и термометра хотят лишить. Капельница с глюкозой исчезла, колют его лишь раз в день. А скоро и вовсе перестанут. А что у него отнимут после этого?
— Тридцать шесть и восемь. Пульс семьдесят. Да вы сегодня как огурчик!
Сегодня утром его коробит от ее жизнерадостности.
— Чуть не забыла купить вам записную книжку. Я выбрала такую, где каждая страничка рассчитана на два дня, и еще купила две шариковые ручки — черную и красную…
Во время утреннего туалета приходит практикант, который ограничивается лишь поверхностным осмотром — его взгляд и мысли где-то далеко. Могра его больше не интересует.
— Доктор, вы согласны с тем, что я сказала вам вчера? — таинственно спрашивает медсестра.
— Полностью согласен. Я говорил об этом с профессором, и он тоже считает, что пора.
И старшая медсестра, конечно, тоже? Это касается Могра, но именно ему никто ничего не говорит. В какой-нибудь другой день он обрадовался бы, что ему надевают не только чистую пижамную куртку, но и штаны тоже. Однако сегодня утром он видит в этом очередную угрозу.
— Пора пить апельсиновый сок и есть кашу, скоро придет парикмахер. Вы знаете, что ваша бритва лежит в шкафу вместе с другими вещами? Если захотите, можете попробовать бриться сами, левой рукой. Это ведь дело привычки…
Медсестра не добавляет, что это его отвлечет. Все они упорно стремятся его чем-нибудь отвлечь. Глядя на дверь, которая чуть колышется от сквозняка, он вспоминает больного в фиолетовом халате, который несколько раз заглядывал к нему в палату. В последнее время его что-то не видно. Могра заговаривает о нем с м-ль Бланш.
— Вы знаете, кого я имею в виду? Постоит неподвижно несколько минут, словно зачарованный, а потом бесшумно уходит.
— А, Деревянная Голова! — со смехом восклицает м-ль Бланш. — Его так прозвали в палате. Его уже здесь нет. Нам удалось наконец отдать его родственникам.
— Он что, не хотел отсюда уходить?
— Дочь и зять отказались от него, якобы ради детей. Но он совсем безобидный. Мне рассказывали, что в воскресенье он сбежал из Жуанвиля, где у них есть маленький домик, и неизвестно каким образом вернулся сюда. Его обнаружили сидящим на своей бывшей кровати, которую уже занял другой больной, и отправили назад…
Парикмахер бреет Могра. М-ль Бланш открывает шкаф и достает голубой халат с белой каймой, который Лина положила в чемодан вместе с пижамами. Затем она ставит у кровати его домашние туфли, уходит и возвращается вместе с санитаром, которого Могра никогда не видел и который приветствует его, поднося руку к белой шапочке, словно это форменное кепи. Наверно, какой-нибудь бывший унтер-офицер. Во всяком случае, с виду похож на такового и с первого взгляда вызывает у Могра антипатию.
— А в чем, собственно?.. — пробует он протестовать.
— Разве профессор не сказал вам вчера, что вам уже пора учиться стоять?
Его облачают в халат, на ноги надевают тапочки. Санитар своей мускулистой рукой обнимает его за плечи, м-ль Бланш помогает — и вот Могра уже стоит на полу, объятый ужасом, испытывая головокружение от того, что ему нужно опираться на собственные ноги.
— Тверже, тверже… Не бойтесь… Упасть вы просто не можете…
Дверь отворяется. Это старшая медсестра. Вся сцена расписана заранее, если только это не процедура, обычная для всех парализованных. Первый день второй недели!
Теперь его поддерживают лишь под руки — санитар с одной стороны, м-ль Бланш — с другой.
— Умница! — изрекает старшая медсестра таким тоном, словно заставляет пуделя служить. — Обопритесь хорошенько на обе ноги. Это очень важно…
Для того чтобы она смогла поскорее от него избавиться? Могра терпеть не может, когда к нему прикасаются мужчины, поэтому присутствие санитара его бесит. Злится он и на пожилую женщину, которая внимательно за ним наблюдает и даже начинает ощупывать его икры.
Он стоит лицом к окну. В таком положении видны и другие части строений, несколько деревьев в уголке двора.
— Еще немножко, — говорит старшая медсестра.
Затем она уходит, оставляя дверь распахнутой настежь. Но тут же возвращается, катя перед собой кресло на колесиках, обитое потертым кожзаменителем, с сиденьем, продавленным задами множества больных.
Так вот в чем заключается их сюрприз! Вот они, большие перемены первого дня второй недели! Он старается ничем не выдать своей растерянности, но находящееся совсем близко лицо м-ль Бланш, которое еще миг назад светилось, словно готовое разделить его радость, внезапно темнеет.
— Вы не рады, что выбрались из кровати?
Санитар поднимает Могра, и вот он уже сидит в кресле: его руки лежат на подлокотниках, полусогнутые ноги упираются в приступку.
Должно быть, у них принято ставить кресло с больным у окна. Чтобы он мог отвлечься!
М-ль Бланш смотрит на него чуть ли не с мольбой.
— Я была уверена, что вы…
Он благодарит ее взглядом и делает вид, что разглядывает двор, который на самом деле почти не видит. Санитар уходит. Старшая медсестра, похоже, ждет от него слов благодарности, но напрасно.
Ему кажется, что он начинает крениться на правую сторону, что его тело наклоняется все больше и больше, что он вот-вот опрокинется вместе с креслом.
М-ль Бланш кладет свою ладонь ему на руку.
— Вы скоро привыкнете…
Он заставляет себя повернуть к ней голову и улыбнуться.
— Благодарю.
Глава 10
Записная книжка не красная, как та, что лежит в отеле «Георг V». Обложка у нее из зеленовато-серого дермантина, бумага шероховатая. Специально ли м-ль Бланш выбрала самую простенькую? Если да, то она молодчина, он ей за это благодарен.
Могра сразу же отыскивает страничку, на которой стоит: «Вторник, 2 февраля», и рисует на ней красный крестик. Колеблется, добавить еще что-нибудь или нет, и в конце концов с чуть горькой улыбкой пишет левой рукой слово «судно». Слово, которое всегда было ему отвратительно. Не зря он написал именно его, а не «уборная» или, скажем, «писсуар».
Крестиками помечает он и следующие дни — 3, 4, 5, 6, 7, и 8 февраля. И больше ничего. Он чувствует иронию, которая заключается в контрасте между пустыми половинками страничек с маленьким красным крестиком и напечатанными сверху числом и днем недели.
Он ничего не написал именно потому, что все эти дни были слишком насыщенны. Могра не в силах подвести итог часам, проведенным в постели, потому что все идет в счет, все одинаково важно — и легкое прикосновение волос медсестры к его щеке, и шаги в коридоре, и кругами уходящий в небо колокольный звон, и силуэты за стеклом двери, и визит Одуара или Бессона, и, наконец, его мысли — порой расплывчатые, а порой такие сжатые, словно это уже не мысли, а их стенографическая запись.
Маленький крестик. Так будет лучше. Потом — а ему кажется, что это «потом» все же наступит, — этого будет достаточно. Хотя не исключено, что он ничего не поймет и просто пожмет плечами.
Этот день так же насыщен событиями, как и предыдущие, даже больше. И тем не менее Могра подытожил его в нескольких словах: «Однако они живут».
Затем, чуть подумав, с легкой улыбкой добавляет: «Трубка».
Он знает, как зовут мускулистого санитара с выбритым до синевы подбородком и похожего на унтер-офицера-Леон. Он приходил еще трижды: в первый раз — чтобы уложить его в постель, после пятнадцати минут, проведенных в кресле, во второй — чтобы после дневного сна опять усадить его в это новое прибежище на колесиках, и в третий — чтобы снова уложить.
Чувствуя прикосновения этого сильного мужчины, Могра всякий раз сжимался от отвращения.
Утром, как и всегда по вторникам, был большой обход. Профессор в окружении учеников долго пробыл в большой палате и только потом зашел к Могра — уже без свиты и очень озабоченный.
У него, должно быть, есть и сложные случаи, когда нужно принять трудное решение. Он выразил удовлетворение, увидев Могра сидящим в кресле, и долго ощупывал каждый мускул рук и ног, каждый сустав.
— Все идет превосходно. Скоро вас навестит наш друг Бессон.
Когда Могра нужно что-то сообщить, за это берется Бессон. Могра поначалу это злило. Однако тут все логично. Одуар как специалист занимается его теперешней болезнью. Но Бессон, который уже давным-давно лечит все его мелкие недомогания, знает Могра гораздо лучше.
Теперь Могра готов признать, что такое разделение ответственности, такая иерархия, которая столько раз восстанавливала его против них и против всей больницы, просто необходима.
Если бы он мог ежедневно рисовать портреты обоих врачей, то теперь перед ним лежали бы листки с совершенно разными лицами. А если бы он постоянно рисовал свои собственные портреты? Разве у него не выходил бы каждый час другой Рене Могра?
Бессон д'Аргуде вел себя непринужденно, но на сей раз не был вымученно-жизнерадостным. Сегодня он держался почти естественно — конечно, не совсем так, как на завтраках в «Гран-Вефуре», но и не как врач, стремящийся поднять дух больного.
— Пусть тебя не беспокоит, что на несколько дней ты будешь выбит из колеи. Сам понимаешь, это неизбежно. В течение долгой недели ты полностью зависел от своего окружения, был как бы лишен индивидуальности. Теперь понемногу снова начинаешь вести человеческую жизнь, и тут не обойдется без разочарований. Да, кстати, я хотел поговорить с тобой о Жозефе…
— Она больше не придет.
— Кто тебе это сказал?
— Никто. Я понял это, когда она уходила сегодня утром.
Длинные фразы даются ему пока еще с трудом. Он не всегда может подобрать нужное слово, хотя способен легко жонглировать мыслями.
— У нее доброе сердце, но тут она бессильна. Она очень квалифицированная медсестра и теперь нужна в другом месте. Спишь ты спокойно. Под рукой у тебя есть звонок. Но если настаиваешь, я найду тебе другую сиделку. Решай сам.
— А мадемуазель Бланш?
— Пока ты здесь, она останется с тобой.
Получается как бы баш на баш. Он соглашается проводить ночи без сиделки, а ему оставляют м-ль Бланш.
— Да, и еще одно, чуть не забыл. Я говорю тебе это только потому, что твоя жена очень о тебе беспокоится. Она опасается, что атмосфера больницы действует на тебя угнетающе. Ты привык к другой обстановке, к другому обслуживанию, к людям, готовым исполнить любое твое желание… И вместе с тем тебе уже не обязательно находиться под постоянным присмотром Одуара. На этой неделе ты можешь перебраться в любую другую клинику, к примеру в Нейи.
У них нет оборудования для восстановления утраченных функций, но это можно устроить…
Его «нет» прозвучало столь непосредственно и категорично, что Бессон рассмеялся.
— Ладно, ладно, не бойся. Одуар не собирается избавляться от тебя…
Остается лишь Фернан Колер, он снова звонил мне сегодня утром.
Могра даже не дослушал вопроса.
— Нет!
— В таком случае я полагаю, что наших друзей ты тоже не хочешь видеть?
Они обрывают мне телефон…
— Я хочу, чтобы меня оставили в покое.
У него быстро устают связки, и слоги начинают наезжать друг на друга. Он сделал все, чтобы Бессон остался доволен, и теперь погрузился в созерцание двора, который буквально его завораживает.
Вид этого двора уже успел повлиять на настроение и придает новый оттенок занимающим его проблемам.
Двор гораздо больше, чем казался. Это громадный четырехугольник, окруженный серыми зданиями, и Могра обещает себе сосчитать в них окна, когда его оставят в покое.
Напротив двора расположена выходящая на улицу подворотня, у которой дежурят два человека в форме.
За ней едут, обгоняя друг друга, машины, быстро идут жестикулирующие люди.
Старики, которых он издали замечал когда-то, проезжая по автостраде N 7, одеты в толстые серо-голубые куртки и такие же штаны с яркими лампасами двух или трех разных цветов, словно для того, чтобы отличать один полк от другого. Могра уже углядел желтые и красные.
Есть у стариков и общее свойство — их медлительность или даже неподвижность. На первый взгляд кажется, что каждый из них замер на месте, словно оловянный солдатик.
Пользуясь случаем, многие сидят на скамейках и греются на солнышке, но у них нет той непринужденности, с какой люди обычно сидят на парижских скамейках. Кажется, будто они не разговаривают и вообще никак не общаются друг с другом, каждый словно замкнут в самом себе.
Это выражение, которое раньше было для него самым обычным, теперь приобретает особый смысл. Они замкнуты в самих себе. Это не больные. М-ль Бланш говорила, что на официальном языке они называются «проживающими». Сама же она предпочитает называть их «наши старички».
Многие из них курят трубку — точно так же, как старые феканские рыбаки, которые целыми днями сидят и смотрят на порт, хлюпая трубками, зачастую обмотанными проволокой или изоляционной лентой.
Быть может, м-ль Бланш следит не только за его взглядом, но и за его мыслями?
— Вы никогда не курили?
— Курил.
— Сигареты?
— Начал с трубки, лет в шестнадцать. Потом, уже в Париже, сигареты. А потом и то и другое. Три года назад бросил, когда пошли разговоры, что от этого бывает рак легких…
Как ни странно, но именно его газета подняла во Франции кампанию по борьбе с курением. Могра поддался собственной пропаганде, а вот Бессон, хоть он и врач, до сих пор не выпускает сигарету изо рта.
Неприятная мысль, как и любая другая, напоминающая ему о жизни за пределами больницы. Едва началась эта кампания, как пошли телефонные звонки, потом визиты лиц более или менее официальных, и ему дали понять, что газета наносит ущерб очень серьезным, даже национальным интересам.
Могра даже принесли статистические данные, показывающие, что вред от курения научно не доказан. Потом был поднят вопрос о контрактах на рекламу, и он уступил. Кампания была быстро свернута.
В ту пору никакого стыда Могра не чувствовал. Все это казалось ему вполне естественным. Он жил в кругах, где правила, которые годны для большинства смертных, не в ходу.
А теперь его горизонт ограничен однообразными, как казармы, зданиями, а все его внимание сосредоточено на дворе и немых фигурах.
Старика, который по утрам приходил посмотреть на него, не без труда отдали родственникам. И как большой пес, от которого стремятся избавиться, он Бог знает каким образом вернулся и сел на свой матрас. Быть может, вернется снова, ведь не станешь же его привязывать, и опять его придется отвозить к дочери.
Однако они живут.
Это — большое открытие, которое он сделал сегодня. Всем им уже за шестьдесят. А многие гораздо старше, по крайней мере на вид. Некоторые подволакивают ногу, другие движутся неровной походкой, выбрасывая ногу вбок, словно плохо отрегулированные автоматы.
Все старики трудились не один десяток лет. Они из тех, кто стоит на лесах и по кирпичику строит дом, кто копает канавы, компостирует билеты, таскает мешки и ящики. Здесь можно найти представителя любой профессии.
Могра думает о маленьких объявлениях, приносящих газете неплохой доход.
«Полный сил пенсионер ищет…»
На улицах они проскальзывают между более молодыми, чтобы поскорее прочитать в еще влажной газете раздел «Требуются», хотя никаких шансов у них нет.
Эти люди были женаты, у них рождались дети. Вне себя от радости они спешили в ближайшую мэрию, чтобы их зарегистрировать, а потом в бистро напротив ставили всем по стаканчику.
Не к ним ли принадлежит и его отец? Разве не живет он в Фекане такой же растительной жизнью, часами ожидая награды в виде стакана красного вина?
Его отец живет! А ведь еще вчера Могра считал его чуть ли не идиотом, пассивным и покорным судьбе. Но раз он живет, раз живут все эти старики во дворе, значит…
Ему не удается окончательно сформулировать свой вопрос. И тем более найти на него ответ. Он взволнован — очередное открытие где-то рядом.
А вот дед по материнской линии не выдержал. Это был рыбак из Ипора, коренастый крепыш, щеки которого море окрасило в кирпичный цвет.
Каждую весну, надев высокие сапоги с деревянными подошвами, уходил промышлять треску к берегам Ньюфаундленда.
Возвращаясь в домик на утесе, он часто находил там нового младенца. Всего их набралось девять. В грудном возрасте умер лишь один.
Лет в тринадцать-четырнадцать девочки шли в прислуги. Один из мальчиков стал полицейским в Гавре, другой — метрдотелем на трансатлантическом лайнере.
Все они один за другим переженились и повыходили замуж, а их отец с годами перешел на ловлю сельди.
К старости они с женой остались в доме одни, он стал садовничать, иногда выходил на шлюпке в море и ставил ловушки на омаров.
Раз в неделю надевал свой лучший свитер, костюм из темно-синего сукна и отправлялся в Фекан выпить со старыми друзьями.
А может быть, это то же самое, что и завтраки в «Гран-Вефуре», только на другом уровне?
Однажды утром, когда дед должен был работать в саду, жена стала звать его, чтобы он починил в доме какой-то пустяк (но не кран, воду они брали из колодца). Она покричала, но так его и не дозвалась, а часом позже нашла его висящим в сарае, где хранились инструменты и сети.
Почему он это сделал, никто так никогда и не узнал. А вот эти живут. У них ничего нет. Они не имеют ни дома, ни жены и детей, которые бы за ними ухаживали. Пенсии у них тоже нет.
Чтобы не смотреть, как старики умирают на тротуарах, общество отделило их от себя. Нет, они не находятся в заключении. В определенные часы им разрешено гулять мимо близлежащих лавочек. Им выдают табак, лечат недуги. Их моют, за ними ухаживают. Время от времени бреют.
Они живут! Вот только что Могра сделал открытие, которое заставило бы его друзей улыбнуться. И теперь его мучит совесть, и хочется попросить у кого-то прощения. Только вот у кого? Не у того ли мира, к которому он принадлежит по праву? Он в нем родился. Более или менее научился жить. А потом их предал…
Каждый день он видит в разделе «Хроника» своей газеты какой-нибудь невероятно трогательный заголовок: мать утопила четверых детей, а потом сама бросилась в воду; старуха, бывшая когда-то знаменитостью, отравилась газом на улице Ламарк; стрелочник вскрыл себе вены, так как был вызван следователем в связи с аварией на железной дороге… Все это можно хорошо продать, главное выбрать то, что нужно.
А выбирать своих сотрудников научил он.
— Нет, этим слезу не выжмешь…
А его знаменитый нюх! Могра чувствует, какое событие может вызвать в людях сочувствие, какой заголовок будет цеплять за душу. Сам же он принадлежит к тем, кто живет вне всего этого, судит извне, не чувствуя своей причастности к делу.
Живет в самой роскошной и вместе с тем анонимной гостинице Парижа, где среди ночи вызывают врача, как правило, лишь потому, что постоялец перепил шампанского и виски, или перебрал наркотиков, или наелся барбитуратов просто так, из озорства или отвращения, иногда чтобы произвести впечатление на мужа или любовника.
Старички м-ль Бланш все сидят на скамейках, время от времени посасывая свои трубочки, взгляд их погружен в огромность небытия.
Благодаря им у Могра теперь есть трубка. Сиделка спросила у него:
— Вам тоже хочется?
Курить хочется уже три года, за это время ему не раз случалось выкурить сигаретку за дверью, словно прячась от самого себя.
— Не знаю… Возможно…
Чуть позже он тихо проговорил, но не только для того, чтобы быть поближе к ним:
— Мне все-таки хочется…
— Сигарету?
Нет. Не сигарету.
— Как вы думаете, профессор не будет возражать?
— В палатах почти все курят…
— Тогда не могли бы вы купить мне трубку?
— Вечером?
— Нет, прямо сейчас. Наверное, поблизости есть какая-нибудь табачная лавка?
— Напротив главного входа. Только какую вам трубку? Боюсь, в этом квартале…
— Да любую. И табак — самый обычный, серый.
Как в Фекане. Позже он стал курить всякие английские смеси, но сейчас хочется вспомнить вкус серого табака.
Она ушла, накинув пальто прямо на халат. Он видел из окна, как м-ль Бланш прошла по двору на улицу, потом вернулась и помахала снизу ему рукой.
Трубка короткая, с металлическим кольцом и роговым мундштуком.
— Ничего лучше не нашлось…
Стариковская трубка, как у тех, что сидят во дворе.
— Хотите попробовать?
У Могра действует только одна рука, поэтому набивать трубку приходится м-ль Бланш. Его забавляет ее неловкость.
— А теперь нужно умять? Вот так, да?
Могра выпускает несколько клубов дыма и чувствует разочарование. Этого следовало ожидать. Он не подумал о том, что челюсти повинуются еще плохо.
Едва он перестает придерживать трубку рукой, как она вываливается изо рта, и медсестре приходится стряхивать с халата просыпавшийся табак.
— Несколько дней вам нужно будет держать ее в руке. Хотите еще затянуться?
Его желание покурить кажется ей добрым знаком. Оказывается, она все же не в силах следить за ходом его мыслей. Крепкий дым вызывает кашель. Он упрямо дымит еще минуту-другую, но потом сдается.
— Для первого раза достаточно.
— Ну как, вспомнили вкус?
Как бы там ни было, но в комнате теперь появился новый запах.
Ему дали бульона, протертой брюквы и смородинного варенья. Смородинного варенья он не ел лет тридцать и теперь удивляется почему.
Могра подремывает, не чувствуя ни печали, ни радости, ни надежд, ни отчаяния. Это самый непонятный из всех проведенных в больнице дней, и когда из палаты забирают раскладушку, он ощущает какую-то пустоту.
Лина так и не позвонила. Явно нашла себе для общества приятельницу или приятеля, а может, и нескольких сразу. Она любит валяться в постели, окруженная гостями. На завтрак, скорее всего, ограничилась чашечкой кофе и чем-нибудь из фруктов. Примерно раз в месяц она начинает подумывать о самоубийстве.
Не так часто, но Могра тоже приходили в голову подобные мысли. Он даже приходил к убеждению, что рано или поздно это с ним случится, но такая перспектива не удручала, а, напротив, даже утешала.
А значит, что бы ни случилось, всегда есть выбор, возможность уйти самому.
По его мнению, в таком поступке нет ничего трагического. Он просто выходит из игры. Никто не может отказать ему в этом праве.
Часом позже он то склонялся над талером, критикуя верстку последнего номера, то сидел у себя в кабинете так, как на карикатуре, с телефонной трубкой в каждой руке, а перед ним стояла озабоченная секретарша, и Фернан Колер, как обычно, держался за ручку двери.
А они-они живут везде: и во дворе с геометрически правильно подстриженными деревьями, и во всех полутемных закоулках, где кровати стоят чуть ли не вплотную друг к другу и снуют медсестры и практиканты.
И он живет, этот человек его возраста с сутулой спиной и отвисшей челюстью, который, словно загипнотизированный, медленно шагает по аллее в сопровождении внимательного санитара.
Неужто же все это ничего не значит?
В бледно-зеленой записной книжке нет упоминания о двух нанесенных ему визитах, словно они прошли для него бесследно, хотя в любой другой день Могра не обошел бы их молчанием.
Наверное, теперь к нему стали пускать посетителей без всякого разрешения, поскольку Колет постучалась в дверь, а его никто не предупредил. М-ль Бланш поспешила навстречу этой коренастой, неловкой, довольно плохо одетой женщине в ортопедической обуви.
— Пусть войдет, — проговорил Могра.
И спустя несколько секунд добавил:
— Разрешите представить: это моя дочь.
Колет располнела. Лицо ее расплылось, и теперь она стала похожа на женщин из простонародья, которые лет в тридцать пять вообще теряют возраст.
— Добрый день, — бросает она в сторону его кресла.
Колет никогда не зовет его отцом или тем более папой. В детстве она упрямо считала его чужим, подогреваемая теткой, которая не выносила Могра. И тем не менее она обращается к нему на «ты».
— Я не помешаю?
Она смотрит на него против света, потому что он сидит перед окном, и, лишь усевшись на стул напротив, имеет возможность разглядеть его лицо.
Другие — Одуар, Бессон, Клабо, м-ль Бланш, — словом, все, кто заходил к нему в палату, старались не показать вида, что заметили, как он изменился. Колет первая высказывает свое удивление:
— А ты похудел… А я только вчера, совершенно случайно, узнала от доктора Либо, что ты здесь…
Она держится более раскованно, чем когда навещает его в редакции. В голову Могра закрадывается скверная мысль: а что если для его дочери это своего рода реванш — видеть, что он еще более беспомощен, чем она?
— Ты очень намучился?
— Нет, это хвороба не слишком болезненная.
Они разговаривают как чужие, хотя и обращаются друг к другу на «ты». Им всегда было нечего сказать друг другу, а может, просто не удавалось. Она смотрит на него внимательнее обычного и не столько как на нелюбимого отца, сколько как на нового для себя человека.
— За тобой хорошо ухаживают? По мнению моего шефа, профессор Одуар лучший невропатолог Франции и попасть к нему в больницу — большая удача.
Она осматривает убогую комнатенку с облупившимися стенами, видавшее виды кресло, на котором он сидит.
— Обстановка, наверно, для тебя непривычная…
И тут же начинает подтрунивать над собой:
— Я знаю, к больным не принято приходить с пустыми руками.
Посетительницы, которых я видела в коридорах, несли апельсины, виноград, конфеты… Но я не очень-то представляю себя входящей к тебе со сластями.
Постепенно Колет становится менее некрасивой. Лицо у нее все такое же заурядное, но теперь, когда от него уже не ждешь блеска молодости, оно кажется приятнее. Почему она так редко улыбается?
Проследив за взглядом отца, она смотрит на двор, на стариков в серо-голубой больничной одежде, которые опять сидят на скамейках или неспешно прогуливаются.
— Это заставляет меня вспомнить о нашей маленькой клинике. Конечно, никакого сравнения и быть не может… У нас все очень скромно, ведь и дотации мы получаем крошечные.
Могра тоже смотрит на дочь внимательнее обычного.
— Теперь ты понимаешь, почему я так увлечена своей работой? Представь, что вместо этих стариков — дети, которые и пожить-то не успели…
Ну еще бы! Уже давно Могра с большим подозрением относится к мужчинам и женщинам, которые жертвуют собой. Еще в Фекане он испытывал инстинктивную неприязнь к деятелям из благотворительного общества для детей и подростков, куда ходил одно лето.
Он не любит всяких там апостолов, дам — патронесссловом, всех, кто крутится вокруг благотворительных организаций. И подозревает, что все они занимаются самолюбованием, считая себя лучше других.
Неужели и Колет такая же? Раньше Могра так и думал. Он даже был убежден, что она только ради того, чтобы его пристыдить, поселилась в унылом предместье. Ему казалось, что он угадал ход ее мыслей: «Я могла бы брать у отца денег сколько захочу, окружить себя роскошью, одеваться у дорогих портных, бывать там же, где бывает он, и там за мною стали бы ухаживать, потому что я его дочь. Но я отказываюсь от всего этого».
Колет заметила на подоконнике трубку и пачку табака.
— Ты снова стал курить?
— Попробовал…
— Ну и какое ощущение?
— Странное…
— Ты уже начал делать упражнения для восстановления двигательных функций?
Оказывается, она в курсе. Впрочем, она занимается детьми с отклонениями в развитии, среди них могут быть и парализованные.
В конечном счете визит прошел хорошо. Разговор не оставил в нем ни малейшего следа. Колет просидела более четверти часа, но Могра уже начисто забыл, о чем они говорили. Но оба посматривали друг на друга не без любопытства.
— Думаю, мне не следует засиживаться. Жена навещает тебя каждый день?
Не потому ли Колет все время оборачивалась на дверь? Боялась столкнуться лицом к лицу с Линой, с которой они незнакомы? Могра ответил вопросом на вопрос:
— Как поживает твоя мать?
— Судя по последним сведениям, неплохо. Я получила открытку из Ливана, где у них тоже были гастроли. Они с успехом объездили весь Ближний Восток.
К самому главному их разговор даже не приблизился. В конце концов Колет встала.
— Я зайду на будущей неделе, можно?
— Ну разумеется.
Она не поцеловала его, даже не пожала руку. Могра следил, как дочь идет к двери. Вернулась м-ль Бланш, но ненадолго: через несколько минут ее кто-то позвал. День женских визитов!
— Вас там спрашивает дама… Элен Порталь… Пригласить?
Почему бы и нет? Наверное, нужно уже начинать привыкать к приему посетителей. Она входит, улыбающаяся и хорошенькая: в свои сорок пять она выглядит привлекательнее, чем была в двадцать. Снимает перчатку и жмет ему руку.
— Здравствуйте, Рене.
В редакции она называет его шефом. Они давно уже не любовники. Элен вышла замуж за адвоката, гораздо моложе ее, в которого страстно влюблена.
— Имейте в виду: я пришла сюда с разрешения профессора Бессона.
На протяжении нескольких лет они проводили почти каждую ночь в самой что ни на есть интимной близости, но никогда не называли друг друга на «ты».
Это началось году в тридцать шестом, когда он вел парижскую страничку в газете — позже стал ее главным редактором, а после войны газета перестала существовать. Элен Порталь только что сдала экзамен на бакалавра. Она всегда сияла, не могла ни минуты посидеть спокойно, и ей можно было доверить любое интервью.
Мужчины-репортеры ей завидовали и обвиняли в том, что она, пользуясь своим обаянием, могла разговорить даже самых завзятых упрямцев.
Он влюбился в нее далеко не сразу, не сразу стал относиться к ней не просто как к коллеге и приятельнице. Однажды вечером, когда после напряженного дня в редакции они ужинали в каком-то ресторанчике, он вместо того чтобы, как обычно, распрощаться, пробормотал:
— Неужели снова расставаться?
— Это зависит от вас.
— То есть?
— От того, что у вас в голове. Если вы готовы не придавать этому значения и на следующее утро обо всем забыть, тогда можно и не расставаться. Ну а если нет, мой милый Рене…
Он занимал тогда квартиру на бульваре Бон-Нувель, у заставы Сен-Дени, это было его четвертое жилье в Париже. Элен вышла оттуда в восемь утра.
Она стала бывать там часто, поскольку ее условие было соблюдено и связь ни на что не повлияла. В редакции, в типографии, на общих вечеринках отношения оставались прежними.
Война их сблизила еще сильнее, так как вместе с несколькими сотрудниками они уехали сперва в Клермон-Ферран, а потом в Лион. Жили беспокойно и тесно.
Квартир не хватало, и какое-то время Элен жила вместе с ним. По матери она была еврейкой, и он за нее тревожился.
— Что мешает вам выйти за меня замуж?
— Ничто не мешает, Рене… Просто, если я когда-нибудь и выйду замуж…
Она не договорила, боясь его обидеть. Но он понял: «Я вас не люблю».
Так оно и было. Слишком хорошо она его знала. Даже у самых знаменитых или высокопоставленных людей она всегда умеет найти слабую струнку, благодаря чему и славится как грозная журналистка.
Интересно, в каком свете Элен его видит? Она согласилась разделить с ним постель, но не жизнь. Когда Могра продвинулся по служебной лестнице вверх, она стала вместо него вести парижскую страничку, а после освобождения последовала за ним в новую газету, которую ему поручили создать.
А через несколько месяцев Элен влюбилась. Об этом было известно всем вокруг, однако никто не знал, в кого. Могра тоже заметил, что она изменилась: стала нервной, агрессивной, часто разражалась рыданиями.
Потом, никого не предупредив, на месяц исчезла, и многие ее дела так и остались незаконченными.
Позже стало известно, что она уехала в маленькую деревушку в департаменте Морбиан, надеясь, что ей удастся там обо всем позабыть. Человек, в которого она влюбилась, был на десять лет ее моложе и даже не помышлял о женитьбе.
Однако через какое-то время он передумал и отыскал Элен: преображенная, она появилась в редакции, а через несколько недель сыграли свадьбу…
— Наверное, нет нужды вам говорить, что бедняга Колер растерян, словно пес, потерявший хозяина. Он утверждает, что вы не желаете его видеть и даже говорить с ним по телефону.
Она никогда ничего не вымучивает. И говорит весело только потому, что у нее веселый характер.
— Я все же рискнула прийти сюда и найти дорогу в этом сооружении, где можно заблудиться или встретиться с каким-нибудь призраком. Будет очень жаль, если вы выставите меня за дверь… Я не спрашиваю, как вы себя чувствуете, я знаю это от Бессона. На него сейчас в Париже огромный спрос: каждый хочет знать, что с вами, а Бессон — главный источник новостей о вас. Ну и как?
Она смотрит прямо ему в глаза, словно желая убедиться, что он не сломался.
— Настроение неважное, а?
— Я не скучаю.
— Речь не о том, скучаете вы или нет. Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. А как Лина?
— В субботу поехала к Мари-Анн, простудилась и слегла.
Ей известны все тонкости отношений между Рене и его женой.
— Она приходила?
— Два раза.
— Вам не нравится, когда вас навещают?
— Не нравится.
— И что я вас навестила, вам тоже не нравится? Не стесняйтесь. Я уже достаточно взрослая, чтобы стерпеть.
Полчаса назад на ее месте сидела Колет — неуклюжая, одетая черт знает как.
Элен одевается у самых знаменитых модельеров и слывет одной из элегантнейших женщин Парижа. Именно она ввела вызывающую моду на габардиновые пальто, подбитые норкой.
Могра внимательно следит за ней, как следил недавно за своей дочерью, как уже привык следить за всеми, словно надеясь на какое-то открытие.
Но Элен это не смущает.
— Ну, все? Снимок готов? Ладно. А теперь скажите, о чем вы думаете.
При всем желании ему было бы трудно ответить на этот вопрос. Элен, вероятно, занимала самое большое место в его жизни, а между тем он чувствует себя перед нею чужим. Но почему?
Все идет в счет — и наши поступки, и слова, и мысли, как утверждал аббат Винаж.
Почему же тогда от их близости осталось лишь нечто вроде дружбы, взаимное доверие, отсутствие стыда? Да, перед Элен ему не стыдно за свою беспомощность.
— Я полагаю, вы и слышать не желаете ни о газете, ни о нашем дорогом господине Шнейдере? Погодите, в одно прекрасное утро, когда вам будет так его не хватать, он еще появится, поскольку уверен, что в ваше отсутствие на нашу газетенку должны посыпаться всяческие беды.
В жизни у Могра были три женщины, если не считать мимолетных увлечений.
Из всех троих поняла одна Элен. Он не уточняет, что именно, предпочитая кое-какие мысли вроде этой оставлять недодуманными.
Что-то поняла и Лина, хотя это совершенно другой случай. Присутствие Элен Порталь заставляет Могра подумать о жене и отеле «Георг V».
— Они вот-вот снова уложат меня в кровать, — говорит он, глядя, как старички во дворе стекаются к дверям, словно ученики по окончании перемены.
Он не хочет, чтобы санитар перенес его в постель в присутствии Элен.
Счастлива ли она? Не боится ли состариться рядом с молодым мужем, не напускное ли это ее спокойствие?
— И все же я рада, что пришла сюда.
— Почему «все же»?
— Общаться с вами не так-то уж просто. Это не упрек… Мужайтесь, мой милый Рене.
Она сказала: «Мой милый Рене». Она значительно моложе его, но в минуты близости всегда называла его именно так.
— Все пройдет, вот увидите.
Могра не спрашивает, что именно пройдет — он понял ее мысль. И внутренне улыбается, потому что знает: такое не проходит.
Вот и все на этот день. Осталась только запись, которую он старательно вывел в записной книжке:
«Однако они живут!»
Он тоже живет. Этой ночью Жозефы уже рядом не будет, только кнопка звонка на случай, если его охватит паника. Два раза в жизни он ощущал свою гармонию с природой. Два раза почти в ней растворился. Был ею насыщен. Чувствовал себя ее частицей.
И оба раза ему было страшно.
Первый раз это было на берегу Луары, в самой спокойной и тихой обстановке, какую только можно представить, второй — на Средиземном море с открытки, сверкающем и прозрачном.
На Луаре, где вдали удил рыбу человек в соломенной шляпе, оказалось достаточно облачка, порыва свежего ветра. В Поркероле он лишь взглянул на удаляющийся берег, как тут же горло сжалось и в голове осталась одна мысль: убежать.
Это ли только что поняла Элен?
— До свидания, мой милый Рене.
В лицее Ги де Мопассана приятели часто кричали ему:
— Кретин!
Теперь ему пятьдесят четыре, и вечером, засыпая, он будет раздумывать: станет он когда-нибудь взрослым или нет?
Глава 11
У Могра взяли кровь и, вопреки обыкновению, он поинтересовался зачем.
Кроме того, спросил, какое у него давление, хотя Одуар и считает, что оно у него превосходное.
На половинке странички, отведенной для среды, появились лишь две записи, одна под другой.
Грудь.
Не выношу Леона.
По поводу того, что послужило причиной этих записей, он изводится весь день. В сущности, вторая запись должна идти вначале, потому что является вольным или невольным поводом для первой.
Он сразу почувствовал неприязнь к санитару с волосатыми руками, ему неприятно, что тот кантует его, словно какой-то предмет. А теперь стало еще хуже. Могра оказался прав, когда подумал, что каждый день будет что-нибудь новенькое. И вот ему начали делать массаж, причем не только рук и ног, но и всего тела, и массажист — не кто иной, как Леон.
Обнаженный и беззащитный Могра лежит на кровати, грубые руки мнут и теребят его; санитар вспотел, и от этого запаха одолевает тошнота.
Ему противен не только Леон, но и все похожие на него мужчины, которых он называет торжествующими самцами: у них вечно такой вид, будто они гордо потрясают своим громадным членом.
Могра никогда не завидовал чьим-либо способностям или уму. Но он завидует мышцам этих людей, их мужской силе.
Это правда, которой не так-то просто посмотреть в лицо. И Могра выместил свое дурное настроение. Но не на Леоне. На м-ль Бланш, которая, по его мнению, отдала его на растерзание этому человеку.
После массажа они с Леоном стали переносить его в кресло. Левая рука Могра оказалась совсем рядом с грудью медсестры, но санитар этого не видел.
И Могра с откровенной злобой изо всех сил сжал в пальцах грудь м-ль Бланш, Она не шелохнулась. После этого он целый час не осмеливался взглянуть на нее. Даже когда они остались вдвоем, медсестра ничем не намекнула на этот его поступок, а он до сих пор так и не посмел попросить у нее прощения, настолько чувствует себя смешным и гадким.
А между тем по кое-каким новым признакам Могра понял, что был прав, когда решил, что она влюблена в студента-практиканта в очках с толстыми стеклами, которого зовут Гастон Гобле.
В записной книжке он мог бы добавить: «Скверный день».
Но достаточно и двух первых записей. Мыслям начинает не хватать мягкости и таинственности, которые они обрели в больнице.
Хотя эта таинственность порой причиняла боль, он сожалеет о ней. Сбит с толку. Теперь он нигде. Ему кажется, что он висит между двумя способами существования.
Лина снова не позвонила. Могра ничего о ней не знает, так как Бессон не приходил, да и, наверное, не должен теперь бывать у него ежедневно.
Страничка, отведенная для следующего дня, четверга, могла бы оказаться пустой, поскольку таким выдался и сам день. Небо затянуло облаками, погода стояла тихая и хмурая. В конце концов без особой убежденности он записал:
«Скамейки».
Поймет ли он эту запись, если когда-нибудь доведется листать эту книжку, как листают альбом с фотографиями? Вообще-то Могра избегает смотреть старые снимки, особенно любительские, где он стоит с какими-то людьми, которых давно потерял из виду, фамильярно положив руку на плечо или обняв за талию и все это на берегу моря, или в деревне, или в Бог знает еще какой забытой обстановке.
Слово «Скамейки» должно напомнить ему мысль, над которой он долго раздумывал, сидя у окна.
Рене постепенно научился отличать одного старичка от другого. А поначалу из-за большого расстояния они казались похожими друг на друга, как муравьи.
Ему помогают их бороды, усы, физические недостатки, походка. Некоторые всегда пребывают в одиночестве, другие ходят по двое; одни сбиваются в небольшие кучки, иные непрерывно ходят, есть и такие, что все время сидят.
Запись относится к последним. Он обратил внимание, что они всегда безразличны и неподвижны, словно какие-то рыбы, которых можно увидеть в прозрачной глубине Средиземного моря. Но если к ним подойдет еще какой-нибудь старик, среди них, так же как и среди рыб, начинается легкое движение: они беспокоятся, готовые защищать свое жизненное пространство. И только когда чужак проходит мимо, следящий за ним старик на скамейке успокаивается и понемногу вновь погружается в свою одинокую дрему.
Найдет ли Могра во всем этом какой-нибудь смысл через несколько месяцев, недель или даже дней? На той же страничке он дописал: «Никаких коридоров».
И тут речь идет, в общем-то, о пустяке. Около одиннадцати, когда после довольно длительного визита Одуара и массажа его усадили в кресло, м-ль Бланш предложила:
— Хотите ненадолго выйти из комнаты?
Коридор и общая палата известны ему лишь по звукам и теням, скользящим мимо его двери. Он посмотрел на медсестру с испугом, словно подозревая, что она толкает его в сторону новых опасностей, и ответ сам сорвался у него с губ:
— Нет!
Почувствовав стыд, он тут же добавил:
— Пока нет.
Могра понимает, что теперь уже ему не будут прощать этих внезапных перемен настроения. От него ждут, что он будет вести себя прилично, как нормальный человек. Ну как им объяснить, что еще не пора, что ему нужно время, чтобы привыкнуть, смириться? Неужто так трудно проследить за ходом его мыслей?
По ту сторону двери, как и во дворе, существует свое сообщество. Гораздо лучше пока наблюдать за этими людьми издали, со стороны, защищенным спасительной дверью. Но что случится, когда его выведут погулять в коридор и он своими глазами увидит общую палату?
Разве не должен человек принадлежать к какому-нибудь сообществу? Ведь если отец каждый день, в одно и то же время, ходил в кафе, то не только потому, что хотел выпить — ему нужно было занять свое место среди ему подобных. Без него не начинали играть в карты. Сами приносили ему стаканчик.
Если он смотрел на часы над стойкой, кто-нибудь бросал:
— Твой сын может подождать минут десять…
И так на всех ступеньках общественной лестницы. В «Гран-Вефуре» у них тоже своя группа. Как знать? Быть может, вовсе не из тщеславия, не из любви к почестям и наградам Бессон председательствует в таком количестве всяческих комиссий, а Марель и Куффе избраны в Академию и раздают литературные премии.
Они совмещают должности, вращаются в самых разных кругах и благодаря этому питают иллюзию относительно разнообразия своей личности.
Сам Могра тоже принадлежит к многочисленным группировкам. Лина каждый вечер спешит в свой мирок, а по воскресеньям находит его у Мари-Анн.
И снова от нее никаких вестей. Могра раздумывает, не попросить ли м-ль Бланш позвонить в отель «Георг V», но в конце концов решает ничего не предпринимать, и это не из гордости или безразличия.
Несколько раз медсестра подносит горящую спичку к его трубке, которая стала уже вкуснее, и Могра удается докурить ее почти до конца.
Если так будет продолжаться, в его записной книжке появятся пустые страницы. Дни становятся более насыщенными и от этого кажутся короче. Он уже по несколько минут стоит рядом с кроватью, и, включась в игру, пробует бриться левой рукой. Это долго. Он слегка порезался над верхней губой.
В пятницу утром визит. Его следовало ожидать, ведь Элен Порталь предупреждала. Могра видит из окна, как «Роллс-ройс» выезжает из-под арки и торжественно пересекает двор.
Машина остановилась где-то под самым окном, ее можно увидеть, только если высунуться наружу. Но высунуться он не может, да и окно закрыто: на улице сильно похолодало, и кажется, что вот-вот пойдет снег.
Старшая медсестра потрудилась лично привести в палату Франсуа Шнейдера чисто выбритого, одетого с иголочки. Это сухощавый, очень живой, несмотря на свои шестьдесят пять лет, человек с чуть заметной сединой.
У себя в особняке на авеню Фош он устроил личный парикмахерский салон и физкультурный зал, заполненный всяческими гимнастическими снарядами. Каждое утро приходит парикмахер, маникюрша, учитель йоги. Он обладает гибкой и ритмичной походкой гимнаста или танцовщика.
— Итак, вы решили потерять интерес к газете? Не бойтесь, я не собираюсь настаивать, чтобы вы занимались ею здесь.
Шнайдер тоже вращается в самых разных кругах, бывает на бирже, на скачках, в светских салонах, заседает в каких-то административных советах, однако по-настоящему его интересует лишь «Жокей-клуб», пролезть в который ему пока не удалось.
Жена Шнейдера, его ровесница, невероятно тучна и с вызовом носит свое огромное тело. Она нигде с ним не бывает и не обращает внимания на его любовниц, которым он дарит драгоценности, хотя большая часть состояния принадлежит ей.
Она ест. Это сделалось единственной страстью. Она обжирается, в особенности сластями, целыми днями сидит в шезлонге, играя в канасту с приятельницами, такими же любительницами поесть, и не проходит за день и сотни метров.
Но это ничего не значит. Могра не ищет больше смысла вещей. Он их просто отмечает. Или достает из глубин памяти и, немного поиграв, отбрасывает.
Зачем сюда явился Франсуа Шнейдер? Здесь ему уж никак не место. Он полная противоположность старикам во дворе, больным из общей палаты.
Однако и он когда-нибудь заболеет, будет умирать под кислородной палаткой или подсоединенный к капельнице с глюкозой.
Могра хотел бы увидеть это собственными глазами, быть может, защитить Колера, который страшится свалившейся на него ответственности.
Насколько Могра знает Шнейдера, тот уже побывал у Одуара и задал ему несколько точных вопросов.
Когда он уходит, в палате остается легкий аромат духов. М-ль Бланш он не понравился. Могра понял это без слов, и это его радует. В сущности, мужчины типа Леона не должны ей нравиться и подавно.
Его перенесли в постель, а перед самым завтраком вручили конверт без марки с шапкой отеля «Георг V». Могра узнает почерк Лины. Она послала это письмо через Виктора, который отдал внизу конверт и тут же уехал.
«Рене!»
Она не написала «Дорогой Рене», и Могра ей за это признателен. «Рене» короче, непосредственнее, интимнее. А слова «Мой дорогой» могут быть обращены к кому угодно.
«Я не знаю, что со мной. Никогда я не была так несчастна. Ты мне нужен.
Умоляю, дай как-нибудь о себе знать!
Я люблю тебя, Рене.
Лина».
Пока Могра несколько раз перечитывает записку, м-ль Бланш тактично смотрит в сторону. Почерк нетвердый — это значит, она писала, не взяв в рот ни капли. До первого стаканчика у нее всегда дрожат руки, и она ничего не может с этим поделать.
Лежит ли она все еще в постели? Но ведь это он чуть не умер. Ему было так плохо, что можно смело говорить о поворотной точке в его жизни. До выздоровления еще далеко, но на помощь зовет она.
В этом вся Лина. Кроме ее собственной персоны, она ничем не интересуется.
Ей нужно, чтобы ею занимались так же, как она с утра до вечера занимается собой, поскольку проблем, которые она придумывает себе просто так, в избытке.
Она боится жизни. Боится одиночества. Боится толпы, боится незнакомых людей и тех, кого она знает слишком хорошо. И потому, что ей страшно, даже в обществе Мари-Анн, она пьет и говорит, пытаясь убедить себя, что существует и несмотря ни на что играет свою маленькую роль.
— Принести вам завтрак?
Разумеется. Он не в состоянии лететь сейчас в отель «Георг V».
— Будьте добры, позвоните прямо сейчас моей жене и передайте, что я получил ее записку и что она может прийти когда захочет.
М-ль Бланш чувствует, что тут все не так просто, но виду не подает.
Однако чуть позже, кормя его с ложечки, она не может удержаться от расспросов.
— Вы давно женаты?
Он ей это уже вроде говорил. Она забыла или он ошибается?
— В будущем месяце исполнится восемь лет.
Решись она копнуть глубже, следующий вопрос звучал бы так:
«Она была тогда такой же, как сейчас?»
«Почти».
Разве что не пила.
— А где вы повстречались?
— В коридоре на телевидении, на улице Коньяк-Жей.
Так оно и было. В то утро телевидение устраивало круглый стол, в котором принимал участие и он как представитель крупных газет. Выйдя из студии, Могра задержался в коридоре с Боденом — одним из своих бывших сотрудников. У двери в соседнюю студию стояла очередь из молоденьких девушек примерно одного возраста.
— Чего они ждут?
— Для какой-то постановки им нужны, кажется, две статистки — вот девицы и хотят предложить свои услуги.
Стоя все там же, они продолжили разговор, и в конце концов Могра поймал себя на мысли, что не сводит глаз с одной из девушек, предпоследней в очереди.
Чем она так привлекла его внимание? Своим не то жалобным, не то трагическим видом? Длинным белым лицом, казавшимся еще длиннее из-за плохо расчесанных волос, частично закрывавших щеки и падавших на плечи?
На ней было помятое пальтишко, туфли со стоптанными каблуками, один чулок поехал.
Она выглядела несчастной и трогательной. Глаза девушки были так пристально устремлены на дверь, за которой решалась ее судьба, что Могра захотелось сказать ей несколько слов ободрения.
— Ты их знаешь?
— Некоторых, которые часто здесь бывают. Они прибегают, как только становится известно, что готовится новая телевизионная пьеса.
— А ту, то стоит предпоследней?
— Это с немытыми-то волосами? В первый раз вижу. Она, похоже, раньше здесь не бывала.
Почувствовала ли девушка, что разговор идет о ней? Поняла ли, что задела какую-то струнку одного из этих мужчин, ведущих здесь себя как дома? Как бы там ни было, но ее взгляд, покорный и вместе с тем умоляющий, задержался на Могра.
Он несколько раз отворачивался, но потом снова принимался буравить ее взглядом.
— Похоже, она дошла до ручки…
— Некоторые даже падают в обморок из-за того, что последние сутки ничего не ели.
— Думаешь, у нее есть шансы?
— Маловероятно. Постановка костюмная, а я что-то плохо ее себе представляю при дворе Людовика Шестнадцатого.
Бодена удивил интерес, который проявил к девушке его бывший шеф, а тот так чуть было и не ушел, не познакомившись с нею. Помог случай. Бодена позвали в студию, откуда он недавно вышел, и приятели пожали друг другу руки.
— До встречи…
Оставшись один, Могра заколебался. Теперь уже несколько девушек смотрели на него с надеждой, догадываясь, что этот человек пользуется здесь влиянием.
Почему одна из них прыснула со смеху? Этот смешок тоже чуть было не решил судьбу Лины.
Оправившись от смущения, Могра взял себя в руки и несмело проговорил:
— Будьте добры пойти со мною, мадемуазель.
— Я?
Они дошли до конца коридора, свернули налево, потом еще раз налево. Он не знал, куда ее повести. Ему казалось, что она пошла с ним из любопытства или из жалости. В поисках свободного кабинета он приоткрыл несколько дверей, но все оказалось напрасно.
— Пойдемте отсюда…
Она следовала за ним, как сомнамбула. На улице Леонар поспешно вышел из машины и открыл перед ним дверцу.
— Я еще не еду. Подождите меня.
Он отвел девушку в ближайшее кафе.
— Что вам взять?
— Кофе со сливками.
Пока он делал заказ, она все так же пристально смотрела на него.
— Вы ведь не с телевидения, верно?
— Верно.
— Вы главный редактор газеты. Я видела вашу фотографию. Зачем вы меня сюда привели?
— Мне сказали, что там, наверху, у вас нет никаких шансов…
— Что вы от меня хотите?
Она держалась недоверчиво, чуть ли не агрессивно.
— Поговорить…
— И все?
— Я мог бы подыскать вам работу в других массовках, быть может, даже маленькую роль.
— Да вы сами в это не верите.
— Не исключено, что я нашел бы вам дело в газете.
— Но я ж ничего не умею. Не знаю стенографии, не умею печатать на машинке, с орфографией у меня плохо, я несобранна…
Она не сводила глаз с хлебницы с рогаликами, стоявшей на столе.
— Можно?
— Пожалуйста.
— Заметно, что я голодна? Потому-то вы меня сюда и привели? Я знаю, это звучит, как фраза из слезливого романа, но я действительно ничего не ела со вчерашнего утра.
— Где вы живете?
— Начиная с сегодняшнего дня, нигде.
— А родители?
— Нет у меня родителей. Меня воспитала тетка.
— Она живет в Париже?
— В Лионе.
— И больше вами не занимается?
— Я от нее сбежала.
— Когда?
— В прошлом месяце.
— А в Лион вы вернуться не хотите?
— Прежде всего, она не возьмет меня назад, потому что я забрала с собой все деньги, какие только смогла найти. Сумма, впрочем, небольшая, у меня от нее уже ничего не осталось. А потом, я хочу жить в Париже.
— Почему?
Она пожала плечами и потянулась за вторым рогаликом.
— А почему вы живете здесь? Вы тут родились?
Она съела восемь рогаликов и под конец уже с трудом проглотила заказанные пирожки. Когда он вытащил бумажник и начал отсчитывать банкноты, она уставилась ему на руки.
— Ваши вещи остались в гостинице?
— Они отдадут их мне только после того, как я с ними расплачусь.
— Этого вам хватит?
— Даже больше, чем нужно. Вы хотите дать мне эти деньги?
— Да.
— Почему?
Он не знал, как ответить на этот прямой вопрос, и почувствовал себя неловко.
— Просто так… Чтобы вы почувствовали себя увереннее. Приходите ко мне завтра в редакцию.
— А меня пропустят?
Было видно, что она привыкла к приемным и чванливым секретарям. Он достал визитную карточку и написал на ней несколько слов.
— Желательно после четырех.
— Благодарю.
Стоя на тротуаре, она смотрела, как он садится в машину, и пока та не завернула за угол, не тронулась с места.
Так все и началось.
М-ль Бланш снует, как челнок, между палатой и телефоном в коридоре.
— Ваша супруга спрашивает, в котором часу ей лучше прийти?
Ему хочется, чтобы она застала его сидящим в кресле. В прошлый ее приход он лежал головой вниз.
— Между тремя и четырьмя.
Не считает ли его м-ль Бланш эгоистичным и смешным из-за того, что он отказался от аппарата рядом с постелью? Ничего, дойдет дело и до этого. В конце концов Могра им уступит. Он чувствует, что скоро будет делать все, что они потребуют, и сопротивляется только из принципа.
И еще для того, чтобы выиграть несколько дней. Растерзанный прошлым, он не готов к настоящему и будущему. У него нет даже сил, чтобы задремать. Во время тихого часа сна у него ни в одном глазу, он просто лежит и таращится в потолок, слыша, как медсестра время от времени перелистывает страницу.
К нему придет Лина, а Могра не знает, как будет себя с ней вести, что ей скажет. Он любит ее, сомнений в этом нет. Сам того не желая, полюбил ее с первой их встречи.
Ведь на следующий день после того, как увидел ее на телевидении, он сидел у себя в кабинете, размышляя, придет она или нет, и чувствовал растерянность, нервничал так, как никогда прежде.
Сердился на себя за то, что не взял у девушки адрес, воображал, что она затерялась в огромном Париже, и так явно выражал свое нетерпение, что в конце концов его подчиненные столпились у дверей кабинета, по которому он расхаживал взад и вперед, куря сигарету за сигаретой.
— Когда же она пришла и села напротив, он опять не знал, что сказать.
Стал неуклюже задавать ей какие-то вопросы и среди прочего спросил о родителях. Она ответила, что оба они погибли в железнодорожной катастрофе близ Авиньона, когда она была совсем маленькой.
Успокоился ли Могра после этого хоть немного? Он повел ее в застекленный кабинет, где сортировались ответы на мелкие объявления. Это было единственное место, где можно было дать ей работу.
Девушки разбирали мешки с почтой, доставлявшейся несколько раз в день, и раскладывали конверты в соответствии с написанными на них номерами. За работницами в сереньких халатах наблюдала матрона, похожая на старшую медсестру.
— Когда я могу приступить?
— Если хотите, с завтрашнего утра.
Был он разочарован или нет? На следующий день Могра ограничился телефонным звонком матроне, дабы убедиться, что Лина вышла на работу. Он сказал себе, что больше не будет о ней думать. Но потом, после трехдневной борьбы с самим собой, спустился вниз к часу, когда она заканчивала работу.
— Я вас провожу, — проговорил он, видя, что она собирается уходить.
Он прекрасно видел, что все вокруг многозначительно переглядываются. Но Могра мало заботило, что о нем будут думать. Он повел Лину в ресторан в Латинском квартале, где его никто не знал, и снова стал задавать девушке вопросы, словно хотел узнать о ней решительно все.
Чем же она так его привлекла? Даже сейчас, по прошествии восьми лет, он не может найти удовлетворительного объяснения. Вернее, находит их слишком много, и все они противоречат одно другому.
Она тоже задавала ему вопросы — точные, порой бестактные.
— У вас, должно быть, хорошая квартира?
— Пока что нет. Я живу еще в старой, на бульваре Бон-Нувель, а новая, в старинном особняке на улице Фезандери, только ремонтируется.
— Это ведь шикарный квартал?
— Да, считается, что так.
— Вы женаты? Разведены?
— Разведен.
— Живете с любовницей?
— Нет.
— Значит, спите со своими секретаршами?
Он ответил отрицательно. На самом же деле это было и так и не так. С некоторыми из них у него были мимолетные связи. И из своей старой квартиры у заставы Сен-Дени, где он никого не принимал, не выезжал так долго только потому, что боялся порвать последние связи с прошлым.
Не из сентиментальности. И тем более не из-за каких-то предрассудков.
Просто из окон квартиры открывался вид на жизнь простонародья, на шумную и вульгарную толпу.
Но его положение обязывало к приему гостей, и через два месяца, когда работы были закончены, он переехал.
— Вы сами из бедной семьи?
— Мой отец служащий.
Она неотступно следовала за ходом своих мыслей, словно знала точно, куда они ее приведут.
— Вы меня хотите? Да признавайтесь же! Иначе вы не ждали бы меня у выхода. Куда пойдем?
Она была не такая, как другие. Но сам-то он разве был такой, как другие?
Похоже, каждый из них считал себя особенным — но, может, так оно и было?
Могра привез ее к себе домой, и Лина первым делом попросила разрешения принять ванну. Поздно ночью она, лежа голышом в развороченной постели, и он, надев пижаму и усевшись в кресло, продолжили разговор.
— Мне было двенадцать, когда мой дядя начал лезть ко мне со всякими нежностями и заставлял при этом, чтобы и я его ласкала. А когда мне шел четырнадцатый год, он овладел мной и сделал мне очень больно. Я жила у них из милости и отказать не могла… Моя тетка узнала об этом — она любила подглядывать в замочные скважины. Это злая женщина. Я много от нее натерпелась… И от него тоже… Он все время находил способ остаться со мной наедине. Не мог спокойно пройти мимо меня, а иногда, когда мы сидели за столом, посмотрит мне в лицо и начинает трястись… Я уверена, что тетка потихоньку его отравила — ведь он никогда ничем не болел.
— Когда он умер?
— Примерно год назад. И с тех пор тетка не выпускала меня из дому и, уходя за покупками, запирала на замок…
Неделю спустя он получил сообщение от своего лионского корреспондента.
Лине пришлось показать свое удостоверение личности начальнику отдела кадров для оформления карточки социального обеспечения. В Лионе она жила на улице Вуарон, в самом центре квартала Гийотьер, такого же многолюдного, как парижская улица Дам или застава Сен-Дени.
Фамилия Лины была Делен, и по указанному адресу действительно проживала некая г-жа Делен, работавшая кассиршей в кинотеатре на авеню Гамбетта.
Но это была не тетка Лины, а ее мать, с которой девочка прожила всю жизнь, вплоть до отъезда из города. Г-жа Делен была вдовой бригадира монтажников, которого десять лет назад раздавило подъемным краном. В Лионе Лина какое-то время работала на картонной фабрике.
Не было ни тетки, ни дяди. Была лишь маленькая девочка, которая с двенадцати лет носилась по улицам с мальчишками.
— Зачем вы выдумали эту историю?
— Чтобы вы мною заинтересовались. Мною никто никогда не интересовался, кроме матери, которая давала мне взбучку всякий раз, когда я поздно возвращалась домой… Я ведь в счет не иду, словно меня вообще нет на свете… А теперь вы выставите меня за дверь, не так ли? Сама виновата…
Опять мне будет не на что жить…
Чувствовалось, что девушка действительно несчастна, даже когда она играла роль. После восьми лет совместной жизни она все еще ищет ободрения. Как будто между нею и людьми существует пропасть, которую она не в силах преодолеть и потому замыкается в себе.
Хотел ли он ее защитить? Почувствовал ли свою ответственность за нее? А может, был зачарован странной ролью, которую играл в этой неестественной пьесе? Этого Могра не знает. Лина придет, а он не готов снова принять решение.
Повлиял ли на решение, которое он когда-то принял, тот факт, что она обязана ему решительно всем? Ведь что греха таить, именно это он имел в виду еще раньше, когда ради Марселлы сменил убогую комнатенку на гораздо более приличную, на улице Дам.
Что толку доискиваться? Его не удовлетворяет ни один из ответов. Ни в том, что касается его самого, ни в том, что касается Лины. Она лжет, а потом просит прощения. Непрестанно терзается и не понимает, что тем самым терзает и его.
Ей везде неприютно и вечно кажется, что люди плохо судят о ней. Из самого обычного разговора она может выудить не относящиеся к ней фразы и найти в них нападки на собственную персону.
На первой же неделе она учинила скандал с матроной, ведавшей разборкой почты, и Могра, не имея возможности предложить девушке другую работу, поселил ее на бульваре Бон-Нувель, где она тотчас принялась разыгрывать из себя домашнюю хозяйку.
Она вбила себе в голову, что должна научиться стряпать, пыталась приготовить к его возвращению что-нибудь вкусненькое, и он всякий раз заставал Лину в слезах, поскольку у нее каждый раз что-нибудь пригорало.
— Раз в кои-то веки человек попытался меня понять, а я доставляю ему одни неприятности.
— Да нет же, Лина, послушай…
— Не хватало, чтобы ты говорил со мной как с маленькой девочкой…
Он не мог без нее обойтись, но при этом не знал, что делать. Пытался пробудить в ней интерес к жизни, заставлял ее, к примеру, читать, но одни книги ей быстро прискучивали, другие приводили в отчаяние, так как она находила в них героинь, похожих на себя. Как-то вечером он даже научил ее играть в карты!
— А что ты делал по вечерам до того, как подобрал меня на улице?
— Тебе прекрасно известно, что я не подобрал тебя на улице.
— Разница невелика… Я готова была пойти за первым встречным, только бы не оказаться на панели. Так что же ты делал до меня?
— Ходил куда-нибудь.
— А почему теперь не ходишь?
— Чтобы быть с тобой.
Это правда. Он нуждался в том, чтобы она была рядом с ним.
— А что нам мешает ходить куда-нибудь вместе? Ты меня стыдишься?
Он было пообещал себе обдумать все это как следует, добраться до самой сути, а теперь уже слишком поздно. Этим следовало заниматься, пока он был пленником своей кровати, пока не увидел мир из окна.
Должно быть, драма их восьмилетней совместной жизни заключается в том, что им обоим в одинаковой степени нужно, чтобы ими кто-то занимался. Он надеялся заполучить домашнее животное, которое будет жадно прислушиваться к каждому его слову, а в результате связал свою жизнь с весьма своенравным существом.
Она желает ему счастья, причем вполне искренне. Он почти уверен, что она его любит и даже готова умереть за него.
Умереть, но не жить!
Лина страдает оттого, что является для него тяжким бременем, терзает себя, а значит, и его.
Десять, сто раз он приходил к выводу, что она чудовищно эгоистична. А потом, держа в объятиях рыдающую жену, сердился на себя за такие мысли.
Каждый день в половине девятого он должен быть в редакции хладнокровный, с ясной головой, готовый принимать ответственейшие решения.
А сколько раз он являлся на работу, поспав всего три-четыре часа после изматывающей сцены, когда она угрожала покончить с собой или у него самого возникало такое желание?
Постепенно Могра познакомил ее со своими друзьями. Некоторым она поначалу бросалась на шею, а потом не желала их видеть. С другими без какой бы то ни было причины держалась подозрительно и агрессивно. Из-за ее поведения возникали весьма неприятные ситуации. Ему даже приходилось затевать из-за нее ссоры.
— Они терпят меня только потому, что я твоя любовница, а за нашей спиной удивляются, как ты мог связаться с такой мерзавкой. Да нет же, конечно, я мерзавка! Ты сам так сказал в тот вечер, когда мы возвращались из театра и ты залепил мне на улице пощечину.
Доведенный до крайности, он не раз принимался клясть ее на чем свет стоит, хотя и знал, что через несколько часов будет просить прощения. Это не помешало ему на ней жениться сразу после того, как они обосновались на улице Фезандери.
Он надеялся, что ему удастся постепенно воспитать ее, сделать хозяйкой дома, приобщить к светской жизни. Он научил ее одеваться, составлять меню, рассаживать гостей за столом…
— Что я, по-твоему, должна делать, если ты оставляешь меня на целый день?
— Малышка, у меня же работа, и я не могу…
— Знаю, знаю… Ты-то живешь! Командуешь. Тебя все слушаются. Ты занимаешься интересным делом. Все тебя знают и уважают. А твои друзья, которые приходят к нам, смотрят на меня, как на какую-то диковину.
Так оно и было, пока Лина не повстречалась с компанией Мари-Анн, где она сразу почувствовала себя на своем месте, поскольку правил там не существовало, все было дозволено.
Возвращаясь вечером из редакции, он часто не заставал ее дома.
— Мадам велела вам передать, что ужинать дома не будет.
— Вы не знаете, куда она отправилась?
— Она велела отвезти ее на Елисейские поля.
Они оба пытались поправить дело, ведь она тоже старалась как могла. Но это сильнее нее, это как наркотик. Она не в силах отказаться от непринужденной обстановки модных баров, где все встречают ее словами:
— А вот и Лина!
Она знает, что это ни к чему хорошему не ведет, что она себя губит, что алкоголь подтачивает здоровье.
— Лучше нам развестись, Рене. Ты обретешь свободу, и тебе не придется больше заботиться о сумасшедшей. Как ты думаешь, я и впрямь сумасшедшая? Мне и самой хотелось бы знать… А вот твой друг Бессон в этом и не сомневается.
Когда у меня была депрессия и он прописал мне лечение сном, ему пришло в голову отправить меня на полгода в швейцарскую лечебницу, где занимаются такими, как я… В сущности, было бы лучше, если б я окончательно спятила.
Надеюсь, это случится скоро, и ты от меня избавишься… Но я же люблю тебя, Рене. Клянусь, что я тебя люблю и никого, кроме тебя, никогда не любила…
Он вспоминает эти нелепые сцены, а перед глазами у него нежный и светлый профиль м-ль Бланш, которая погружена в чтение.
Пора. Входит Леон. Могра поднимают и ставят на ноги. Медсестра предлагает надеть свежую пижаму, словно специально для Лины, и, хотя ему кажется это смешным, он соглашается.
Вот он уже в кресле, его подкатывают к окну, и Могра снова видит своих старичков, которые в сером свете пасмурного дня кажутся еще более грустными и медлительными.
— Вы беспокоитесь?
— Нет.
— Постарайтесь не нервничать. Ваша личная жизнь меня не касается, однако в вашем состоянии настроение имеет очень большое значение.
Могра успокаивает ее улыбкой. Никаких драм не будет. Он будет с Линой очень мил и ласков.
Не это ли она так часто повторяла ему — что ей нужна нежность? Все остальное он ей дал — свое имя, платья, меха, драгоценности, друзей. Дал ей любовь, на какую только способен. И снисхождение. И жалость, которая приводит ее в такой гнев.
Что она понимает под нежностью? Разве он не относится с нежностью ко всем, и к ней в первую очередь, потому что в его глазах она представляет собою средоточие всех слабостей?
Иногда Могра берет Лину за плечи и смотрит на нее с волнением и любопытством. Тогда ему кажется, что она ждет. Чего? Если ей нужны слова, то их-то подобрать он и не может.
Разве ему самому не нужно, чтобы кто-нибудь хоть иногда…
Нет, горькие мысли ни к чему. К ее приходу он должен расслабиться. Он видит, как «Бентли» въезжает во двор, различает даже усики Леонара.
Лина поднимается. Вскоре он уже слышит ее шаги, и сердце его сжимается, как сжималось когда-то, когда он сидел у себя в кабинете, боясь, что она не придет.
Лина стучится, и м-ль Бланш открывает дверь.
— Ты уже сидишь?
Это сбивает ее с толку, глаза блестят. После того как она написала записку, времени для выпивки было предостаточно. Она напряжена до предела, ей не стоится на месте, но она не знает, куда смотреть и за что зацепиться.
— Прости, что я не даю тебе покоя… Как ты?.. Значит, еще в состоянии меня видеть?
— Садись.
— Можно я закурю?
Лина нервно курит, вернее, просто грызет сигарету.
— Дай я на тебя посмотрю. Ты спокоен. Похоже, ты даже на меня не сердишься.
Она изо всех сил пытается держать себя в руках, но Могра чувствует приближающиеся слезы. Она плачет, опустив лицо на подлокотник кресла, ее худенькая спина сотрясается от рыданий.
— Ты мне так нужен, Рене! А я была уверена, что ты не захочешь меня видеть. Глупо как-то все это… Даже не знаю, как это все случилось. Как всегда у Мари-Анн, все много пили, и я разнервничалась, потому что мне показалось, будто они надо мной смеются…
Он смотрит на нее, словно зачарованный. Ему не интересно ни что случилось в замке Кандин, ни почему ей стыдно. Он смотрит на нее и думает, что она и он… Это трудно сформулировать… Они оба искали в потемках свое место…
Ему, похоже, это удалось. Во всяком случае, так полагают все вокруг…
— Ну и вот, сняла с себя всю одежду, потому что Жан-Люк готов был держать пари, что я этого не сделаю… А потом…
Могра поднимает левую руку и начинает гладить жену по гладким, теперь отнюдь не жирным волосам.
— Помолчи…
— Нет! Мне нужно, чтобы ты все знал! Жан-Люк вскинул меня на плечо и понес, а остальные шли за нами с канделябрами…
— Да, да… Я понимаю… Помолчи… Не думай больше об этом…
Она плачет, плачет, кажется, будто слезы не остановятся никогда, а он, держа ладонь у нее на голове, пристально смотрит прямо перед собой, на облупленную стену.
Глава 12
Белых страничек в записной книжке все больше и больше. Наверно, этот новый период начинает напоминать его прежнюю жизнь, поскольку состоит из пустых дней без вкуса и запаха.
Тем не менее Могра ставит рядом с каждой датой красный крестик и почти на каждой половинке страницы пишет черную букву Л.
Это означает Лина. Окончательно ли это? Или только испытание? Она приходит ровно в три и садится рядом с ним, немножко наискосок, чтобы видеть его лицо.
— Я не жалуюсь, Рене. И признаю свою вину. Я хочу задать тебе лишь один вопрос: почему ты со мной никогда не говорил по-настоящему, не считая первых дней, когда расспрашивал о моей жизни? Да, конечно, я глупа и необразованна…
Им обоим очень нелегко. В долгие паузы она гасит в пепельнице сигарету и тут же закуривает новую, потом оба, чтобы скрыть смущение, смотрят в окно, делая вид, что их интересует происходящее во дворе.
Под датой 16 февраля Могра записывает: «Ложная слабость».
Не потеряют ли впоследствии эти слова свой смысл? Когда он пишет их в книжке левой рукой, для него все ясно. Час назад Лина вздохнула:
— Ты сильный! Тебе никто не нужен…
Неужели он оставляет такое впечатление? Если так, то оно ошибочно. То есть он силен только рядом со слабыми. А им-то и нужно завидовать, потому что они сидят на шее у сильных.
А вот сильным никто не помогает, никто их не ободряет, не жалеет. Если они падают, никто им не сочувствует, люди скорее радуются подобной «неизбежной справедливости».
Так сильный он все же или слабый? Могра ставит вопросы и даже не пытается на них ответить. Но зато знает, что недавно в голосе Лины послышалась злобная нотка, хотя она и старается быть помягче во время этих ежедневных визитов, что делает их супружеские беседы как бы приглушенными.
Несмотря на хрупкий вид, приверженность излишествам и периодическое желание умереть, физически Лина гораздо сильнее, чем он. Ведь в больнице-то он, а она ходит его навещать. Без осложнений ему не обойтись. И однажды с ним случится рецидив, от которого он уже не оправится. Лина останется вдовой.
«Отсутствие общения». Это записано под датой 19 февраля, но произошло 18-го, в четверг. Он сидел в кресле, м-ль Бланш выкатила его в коридор, и он увидел кусочек своего этажа.
Увидел общую палату примерно таких размеров, как и предполагал, в которой больные лежал или сидели — на постелях, стульях, некоторые на таких же креслах, что и у него.
Здесь были представлены все стадии паралича, так что он мог увидеть все этапы своей болезни — прошедший, теперешний и тот, что его еще ждет.
Он даже не въехал в палату, но на него тут же устремили взгляды большинство больных. От этих секунд сохранилось не слишком приятное воспоминание.
Все они, конечно, знали, что Могра лежит в отдельной палате. Видели они его впервые, но на их лицах он не заметил ни благожелательства, ни даже подобия какого-либо приветствия или стремления к общению.
Но не было и враждебности. Одно безразличие. М-ль Бланш очень хорошо почувствовала все это и поспешно покатила кресло в другую сторону, где располагалось помещение для консультаций и довольно унылая комната, служившая медсестрам столовой.
Ошибся он насчет обитателей общей палаты или нет? За то короткое время, что ему удалось за ними понаблюдать, он не заметил у них ни малейшей попытки к общению между собой. Создавалось впечатление, что каждый из них стремится замкнуться в собственной болезни.
«Почки».
Это уже несколькими страничками дальше. Небо опять сделалось весенним, и птицы начинают петь в шестом часу утра, поскольку ночь становится все короче. Знаменитые каштаны на бульваре Сен-Жермен, должно быть, уже начинают цвести.
В последние недели погода была на удивление мягкой. Впервые в жизни Могра увидел, как на деревьях (тех, что растут во дворе) набухают почки.
Он следил за их сокровенной работой, за усилиями, с которыми еще слабенькие листочки пытались высвободиться из своей коричневой тюрьмы. Он провел столько часов, наблюдая за ними, что теперь в голове у него живая картинка, напоминающая снятый замедленной съемкой фильм.
В первый и последний раз. Вскоре у него не будет свободного времени, чтобы наблюдать за почками. Могра и думать о них забудет.
Дни проходят все быстрее и быстрее. Изредка, словно вихрь, налетает Бессон. Одуар же продолжает его изучать, как изучал бы рост какой-нибудь культуры бактерий в лаборатории.
Похоже, он поправляется быстрее, чем предполагалось; в иные дни это огорчает, а в иные он наоборот раздражается, что дело идет так медленно.
Он уже может опираться на правую ногу и шевелить пальцами правой руки, на которые смотрит, впрочем, безо всякого трепета.
Нередко Могра сердится на м-ль Бланш и не скрывает этого. Теперь она стала чаще оставлять его одного в течение дня. Бегает поболтать с другими медсестрами? Или улучает минутку-другую, чтобы встретиться с доктором Гобе, практикантом в очках с толстыми стеклами?
Но она же на службе и должна отдавать больному все свое время. Настроение у нее теперь тоже далеко не всегда такое уж хорошее, и Могра готов пожалеть, что ставил ее так высоко. Женщина как женщина. Он даже чуть ли не доволен тем, что она стала немного меньше о нем заботиться.
26 февраля он сделал очередную загадочную запись, которая на сей раз касается м-ль Бланш.
«Свекровь».
В тот день они разоткровенничались. И все благодаря Лине, которая выглядит более уравновешенной и стала меньше пить.
— Вы поступаете очень правильно, — сказала медсестра, словно была в курсе его отношений с женой. — Ей нужна поддержка.
— А вам? — отозвался Могра.
Она зарделась, но потом расхохоталась.
— Так вам рассказали?
— Никто мне ничего не рассказывал.
— Значит, сами догадались?
— Почему вы не поженитесь?
— Нам придется ждать годы и годы. Он живет с матерью, которая очень нездорова. Его финансовое положение тоже не блестяще: все свое время он отдает больнице и исследовательской работе и отказывается от частной клиентуры… Как большинство женщин, которые прожили трудную жизнь, его мать очень ревнива и не способна жить одна. Молодую хозяйку она тоже не потерпит…
Могра слушает, но никаких выводов не делает. Все это должно отложиться в голове, и — как знать? — быть может, когда-нибудь из подобных мелких фактов и впечатлений сложится целая картина?
И тогда он поймет. Но что? Что он ищет, словно блуждая в потемках? И не слишком ли для этого поздно?
Могра уже меньше сердится на медсестру за то, что она оставляет его наедине с собственными мыслями. Он на нее не в обиде.
«В очереди».
Ему предстоит большой день. О нем много говорилось заранее, но он не испытал ни малейшей радости.
Напротив. М-ль Бланш вкатила его в просторный лифт, в котором его, когда он был без сознания, поднимали сюда в первый день, а потом еще раз возили на рентген.
На сей раз Могра вывозят во двор, и он видит вблизи старичков, которые обращают на него не больше внимания, чем больные из общей палаты.
Его поражает размер зданий, где занимаются, в сущности, не такими-то уж важными вещами. Не принижают ли они его? Он до сих пор был, да и сейчас является лишь частью большого целого.
Некоторое время назад Могра пообещал себе сосчитать окна в больничных зданиях, когда представится возможность. Но их слишком много, так же как и дверей, пронумерованных лестниц, коридоров, больных, которые ждут перед различными кабинетами, мужчин и женщин в белом, которые бегут неизвестно куда.
Он пересекает двор, проезжает под одной из арок — их здесь несколько — и оказывается в маленьком дворике, перед постройкой, напоминающей гимнастический зал.
Это и есть гимнастический зал, в котором восстанавливают утраченные функции, и ему придется учиться здесь пользоваться своими руками и ногами.
А он-то думал, что это будет происходить один на один с врачом, точно так же, как в первый период болезни. Сразу за дверью за столом сидит медсестра и при появлении очередного больного сверяется с машинописным списком.
— Могра?.. Минутку… Первый сеанс?
М-ль Бланш оставляет его в проходе и что-то объясняет ей вполголоса, и Могра становится страшно, что кто-нибудь из больных, которые тащатся мимо на костылях, ковыляют или шагают, выбрасывая ногу вбок, перевернет кресло.
Его подвозят к параллельным брусьям, стоящим посреди зала. На полу нарисованы большие черные и белые квадраты, словно это шахматная доска.
Перед брусьями тянется очередь из мужчин и женщин.
— Нам придется подождать, — шепчет м-ль Бланш.
Он не стоял в очередях более тридцати лет, а вот тут приходится.
Некоторые больные пришли сюда сами, причем явно не в первый раз. Большая часть женщин уже в летах. Могра обнаруживает лишь двух молоденьких, но обе они дурнушки.
Не то врач, не то практикант направляет больных к брусьям, и каждый, цепляясь за них руками, старается идти прямо. Больше всего Могра поражается тому, с какой серьезностью и отрешенностью во взгляде они это делают.
Это могло бы показаться игрой, но все прекрасно понимают, что явились сюда не играть. Больные толкаются, борются за место. Хладнокровно следят, как получается у других.
Насколько он может судить, большинство здесь принадлежит к среднему или даже к бедному классу, с которым он уже давно прекратил какое бы то ни было общение.
— Могра! — Это вызывают его.
М-ль Бланш, помогая выбраться из кресла, шепчет:
— Теперь ваша очередь. Смелее!
Здесь она уже не может вмешаться. Она привезла его сюда и отдала на попечение специалистов.
— Руки на брусья… Вот так… Большой палец в сторону… Нет, вы можете отставить его еще дальше!
Так страшно бывает, наверное, детям, когда он учатся делать свои первые шаги. Жаль, никто этого не помнит…
Он переступает с квадрата на квадрат, такой же сосредоточенный, как и другие больные. Чуть дальше стоит велотренажер, и какой-то усач, не замечая ничего вокруг, яростно крутит педали.
Могра боится, что и его водрузят на этот аппарат. Только бы не сегодня.
Его отводят еще дальше от м-ль Бланш, и он оказывается перед деревянным колесом, которое нужно крутить с помощью рукоятки.
— Нет, не левой рукой, а правой…
Его ладонь кладут на рукоятку.
— Крутите… Не бойтесь сделать усилие…
Он ищет глазами медсестру, хочет позвать ее на помощь. Но он не наверху, тут Могра такой же, как все. Здесь больные не разделяются на привилегированных и обычных. Здесь он оказывается в общем ряду. Он в армии никогда не был, но именно так представляет себе жизнь в казарме.
Когда Могра везут назад, он весь в поту, и виноваты в этом не столько процедуры, сколько невероятное волнение. Если бы все зависело от него, если бы у него было на это право, он бы ни за что сюда не вернулся.
28 февраля: «Инициалы».
Пижама у него шелковая, слева на груди вышиты инициалы. Могра ее стесняется и, отправляясь в гимнастический зал, старается поплотнее запахнуть халат.
Ненормальную жизнь ведут не они, их бедность не является каким-то исключением. Составляет исключение и безнравствен именно он, а также все, кто живет вместе с ним как бы вне общества, и в первую очередь люди вроде братьев Шнейдер.
Но у него ведь со Шнейдерами нет ничего общего. Почему же он выбрал их сторону? Не предательство ли это?
Весь вечер Могра не по себе. Такое же настроение у него и на следующее утро, когда он слушает колокола, которых не слышал уже много дней. Но они-то звонили каждый день. А вот он стал невнимательным и равнодушным. И Могра делает в книжке еще одну запись: «Игольное ушко».
Это относится к временам аббата Винажа, голос которого и сейчас различается даже среди хора, особенно по его манере говорить, благодаря которой слова проникают не в голову, а прямо в сердце.
— Удобнее верблюду пройти сквозь игольные ушки, нежели богатому войти в Царство Божие[7].
Но что ему Царство Божие, если он в него больше не верит? Так уж и не верит? Откуда же тогда это чувство вины и удовольствие, с которым он дожидается теперь своей очереди и даже пропускает других вперед?
Здесь Могра не на своем месте, здесь он чужак.
Но его место и не в отеле «Георг V» и не в арневильском замке. Где же оно?
Его часто охватывает тоска по улице Дам, но не из-за Марселлы, о ней он не жалеет, а из-за утраченной радости есть и пить кофе со сливками у стойки бистро, жадно разглядывать витрину колбасной лавки, время от времени доставлять себе маленькое, но такое долгожданное удовольствие.
Но когда он жил на улице Дам, то только и думал, как бы оттуда вырваться!
Где же разумный, справедливый уровень? В какой момент человек перестает замечать запахи, звуки, распускающиеся почки?
А старички во дворе — они любуются почками? Разве все эти мужчины и женщины, что ковыляют от одного гимнастического снаряда к другому, не озабочены одной лишь жизнью, которой снова наполняются их мускулы?
Разумеется, отдельные люди, достигнув определенного возраста, бросали все и становились отшельниками или обрекали себя на суровую дисциплину и бедность монастыря.
Но Могра их остерегается, он не верит ни в святых, ни в людей, посвятивших себя добрым делам.
Он не может снова стать простым редактором в своей газете. А руководя ею, он не может вести жизнь, какую ведут его сотрудники, и ездить в метро…
Вторник, 26 марта. Ему и в голову не пришло, что он здесь уже больше месяца. Друзья вспоминают о нем, собравшись, как обычно, в «Гран-Вефуре».
Бессон уже, должно быть, сообщил им, что он выздоравливает, и рассказал, сколько силы воли требуется для восстановления функций.
Чтобы у него появилось желание поправиться как можно скорее, они прислали ему меню очередного завтрака со своими подписями.
Они не понимают, что означает для лежащего здесь человека читать перечень блюд, которые подают людям где-то в другой жизни.
Раковый суп по-нантски Рулет из лосося с устрицами Пирог Монгла с рисом и телятиной Салат из латука с трюфелями Мороженое по-королевски Посыльный принес это меню, отпечатанное на хорошей бумаге, и Могра, которому стало очень стыдно, не показывая м-ль Бланш, рвет его на мелкие кусочки.
А Лина каждый день приезжает и уезжает на «Бентли», с шофером в ливрее за рулем.
Разве его не охватывает порой раздражение, когда он вспоминает о шумной жизни, которая кипит за пределами больницы?
Через два дня Могра соглашается, чтобы у него в палате поставили телефон.
Якобы на случай, если жене нужно будет с ним поговорить. Она сама попросила его об этом.
— А вдруг однажды вечером я увижу, что не смогу на следующий день тебя навестить?
Аппарат стоит на ночном столике. Он им не пользуется. Это лишь еще один символ.
Глава 13
Первый вторник апреля. Друзья снова собрались в «Тран-Вефуре», а его место все еще пустует. Наверное, есть и другие отсутствующие, так как сейчас пасхальные каникулы. На сей раз никому не пришло в голову прислать ему меню.
Быть может, один из них внезапно поинтересовался:
— А кстати, где Рене?
Другой добавил:
— Станет ли он когда-нибудь таким, каким был прежде?
Интересно, что ответил на это Бессон?
В записной книжке все еще попадаются пустые страницы. На них теперь нет даже буквы «Л».
— Она буквально обрывает мне телефон, Рене. Я уже не знаю, что и отвечать.
«Она — это Мари-Анн, которую Лина не видела уже полтора месяца-то ли для того, чтобы себя наказать, то ли из желания продемонстрировать, что взялась за ум.
— Почему бы тебе с ней не повидаться?
— Ты думаешь?
Сейчас Лина в Канне, с Мари-Анн. Они отправились туда на несколько дней, как сами сказали, «по-холостяцки». Он много думает о жене, хотя сосредоточиться ему все труднее, а может, просто не хочется.
Когда, уже за полдень, Лина просыпается, чувствуя тяжесть в голове, противный вкус во рту и мучительный спазм в груди, не проходят ли перед ее мысленным взором такие же картинки, какие видел он в первые дни своего пребывания в больнице, когда просыпался и ждал колокольного звона?
Расчувствовавшись, Могра не раз вспоминал Фекан: не вспоминает ли и Лина многолюдные улицы квартала Йшотьер, где маленькой девочкой она училась жизни?
У каждого есть свой Фекан, свои черно-белые картинки, резкие и приводящие в отчаяние.
10 апреля он записал в книжке: «Каждому — один».
Еще одна запись, которую Могра через несколько месяцев не поймет, а если поймет, покраснеет.
Он не верит, что человек может целиком отдать себя людям, но не исключено, что каждый может полюбить какого-то одного человека и сделать его счастливым.
Мысли кажутся ему такими поверхностными и нелепыми, что он ищет каких-то таинственных слов, в которые мог бы их облечь.
Весна уже в самом разгаре. В субботу и воскресенье машины двигались в двух сотнях метров от его окна непрерывным потоком, буквально бампер в бампер. А через полчаса, даже меньше, их пассажиры, несмотря на уличные пробки, были уже за городом.
А еще он написал в дневнике одно имя: «Жозефа».
На него накатила волна желания, и он вспомнил ночную сиделку. Сейчас Могра не может даже вспомнить ее лица. Но помнит ее тело на раскладушке, пухлые губы, ямку у горла, руку в теплой промежности.
Он пообещал себе, что займется с нею любовью, но больше ее не видел. В какой больнице или клинике дежурит она теперь по ночам?
На следующий день, в связи с Жозефой и будущим возобновлением половой жизни, он записал: «Барбе».
Это название бульвара и станции метро. Для него оно связано с Дорой Зиффер, единственной женщиной, присутствующей на завтраках в «Гран-Вефуре».
Это случилось более двадцати пяти лет назад: они задержались в типографии допоздна, работая над макетом женского журнала, которым он руководит до сих пор.
На улице после долгих поисков они поймали такси, и он предложил:
— Забросить вас домой?
— Нет. На Барбье.
Он не понял. Что она собирается делать в четыре утра в столь безлюдном месте?
— Вам я могу признаться, Рене, перед вами мне не стыдно. Мне сейчас очень нужен мужчина.
Она ему объяснила, что у нее никогда не было любовных связей, потому что после полового акта она всегда испытывает к своему партнеру лишь ненависть и отвращение.
— Может, это своеобразная гордость? Не знаю. Любовников у меня нет, поэтому, когда я чувствую потребность, я отправляюсь порой на определенные улицы, к определенным отелям… Понимаете?
Тогда не понял. Сейчас понимает.
А если предположить, что какому-нибудь мужчине очень захочется изменить Дору Зиффер, спасти ее от нее самой?..
Есть ли у него право пробовать переделать Лину?
Не это ли он все время пытается сделать? А она то стремится ему помочь, то упирается, доходя чуть ли не до ненависти.
Он должен принимать ее такой, какая она есть.
Лина послала ему сюда целый чемодан одежды и всяких нужных мелочей. В шкафчик все это не влезло, и чемодан стоит в углу комнаты.
Сейчас Могра носит фланелевые штаны и домашнюю куртку. Ходит, опираясь на руку м-ль Бланш. Ему еще трудно поднимать правую ногу, он ее подволакивает, как тут говорят.
В физкультурном зале многие ходят точно так же, и кое-кого он уже узнает в лицо. Есть там, например, одна старушка, почти лысая и беззубая, с перекошенными плечами, которая при его появлении всякий раз улыбается.
Кажется, будто она ждет его прихода. Он отвечает ей улыбкой и идет заниматься.
В течение долгой недели Могра пребывает в отчаянии, поскольку не замечает прогресса и ему кажется, что состояние ухудшается.
— Все наши больные проходят через это, — успокаивает м-ль Бланш.
Его так и подмывает не поверить. Он начинает обвинять всех вокруг в том, что они не делают всего, что должны, что персонал зала лечебной физкультуры его невзлюбил и посвящает ему меньше времени, чем другим.
Могра начинает подглядывать за другими больными, считать, сколько упражнений они делают — словно ребенок, который считает, сколько конфет дали его сестричке.
Но и это проходит. Проходит до такой степени, что однажды, когда они сидят с Линой и греются на солнышке, он вдруг говорит:
— Помоги мне встать.
Такого еще не бывало, и Лина крайне удивлена. Она подводит его к кровати, он ложится, но она все еще ничего не понимает.
— Иди ко мне.
— Ты хочешь?..
Она оглядывается на дверь без ключа или задвижки, которую в любую минуту кто-нибудь может открыть.
— Мне раздеться?
— Нет, сними только трусики.
Он не ожидал, что она так обрадуется. Активную роль пришлось играть ей.
На сей раз это она внимательно следит за лицом мужа.
Как знать? Может, у них с Линой все и наладится. Он терпелив и проявляет всю нежность, на какую только способен.
«Балет».
Это запись от 27 апреля. Часов в одиннадцать утра привезли нового больного.
Из окна, а иногда сидя во дворе, он часто наблюдает за тем, как привозят и увозят больных. Происходит это всегда одинаково. Привозят больных на «скорой помощи», и в нужном месте двора их уже ждет персонал: санитары с носилками, дежурный врач с фонендоскопом на шее, старшая медсестра…
Это напоминает Могра ритуал большого отеля с его посыльными, швейцаром, администратором, горничными… Все происходит четко, как в балете, и вот уже кто-то обегает палаты в поисках профессора Одуара, готовятся шприцы, у постели ставится капельница с глюкозой…
Уезжают же отсюда, как правило, в сопровождении родных. Больной идет по двору, рядом родственники с его пожитками. Некоторых ждет такси. Другие пересекают двор и идут на автобусную остановку на углу.
Могра меняет фланелевые штаны на другие, более легкие; каждое утро ему теперь приносят газеты. В одиннадцать он, как правило, звонит Колеру.
Могра плохо переносит бездеятельность. Минут за пять до очередного похода в физкультурный зал он уже не находит себе места и очень сердится, если м-ль Бланш опаздывает.
Последняя запись в книжке сделана 18 мая. Это всего лишь имя, как в случае с Жозефой. Но это имя никаких эротических мыслей у него не вызывает.
«Дельфина».
Дельфина — это толстенная г-жа Шнейдер.
Записывая это имя, Могра подсмеивается над самим собой, потому что начинает напоминать эту женщину. Нет, он не толстеет, но зато, не успев толком проснуться, уже начинает думать о том, что будет сегодня есть.
Поскольку еда в больнице пресная и однообразная, он добавляет к ней всякие вкусности, которые приносит Лина.
Началось это с того, что ему вдруг захотелось колбасы. С тех пор он быстро привык разнообразить свое меню, и теперь тяжелые пакеты таскает уже не Лина.
Вместе с ней к нему поднимается Леонар. Могра не стесняется, что к нему заходит его шофер.
Больничное вино он заменил на бордо, которое пил прежде. Время от времени Оливе, владелец «Гран-Вефура», посылает ему тарелочку паштета, так что Могра занимает своей снедью чуть ли не целую полку в холодильнике.
— Уже скоро, доктор?
— Вы можете потерпеть еще полтора месяца? Иначе вам придется каждый день приезжать на физкультуру.
Это не пойдет. Нельзя одновременно вести две такие разные жизни. Он повторяет:
— Полтора месяца…
На дворе конец мая.
— Может, на недельку поменьше. Это во многом зависит от вас.
Если б ему позволили, он делал бы упражнения до полного изнеможения.
Могра не понимает, почему по воскресным и праздничным дням зал закрыт. По какому праву они заставляют его терять день, а то и два в неделю?
Он выйдет из больницы в период отпусков. Как только Рене начал двигаться, дочь перестала его навещать. А вот Фернан Колер приходит несколько раз в неделю, приносит с собой папки с документами, гранки, так что в комнате понемногу становится тесно и Могра порой по два часа кряду не видит м-ль Бланш.
По какому-то суеверию он продолжает ставить в записной книжке крестики.
Одуар сказал: полтора месяца, быть может, даже меньше, и Могра, словно заключенный, считает дни.
В редакции, разумеется, ждут его возвращения, готовят торжественную встречу с шампанским.
Доктора предупредили, что несколько месяцев он еще будет немного выбрасывать ногу в сторону и испытывать трудности с правой рукой.
Почему он должен этого стыдиться?
Конец уже близок. Месяц. Три недели. Люди приходят, уходят. Старики в голубом все так же сидят на скамейках, стараясь выбрать место в тени, и уход для них может быть лишь окончательным.
— Куда мы поедем, Рене? В Арневиль?
Нет. И не в Поркероль. Он пока не знает куда. Да это и не важно.
Возможно, он никуда не поедет.
В июле и августе завтраков в «Гран-Вефуре» не будет.
Своих друзей он увидит лишь в сентябре или даже октябре.
Найдут ли они, что он изменился? А его сотрудники, которые не видели его так давно?
В редакции кто-нибудь непременно произнесет речь или по крайней мере скажет тост.
Под окном останавливается «скорая помощь». В коридорах и общей палате суматоха. Привезли еще одного человека в коме: он знать не знает, какую сумятицу произвел, и ему еще предстоит пройти через все, что прошел Могра, г Это почему-то пугает и наводит на грустные мысли. Он же вот-вот выйдет отсюда. Даже палата, где полно его вещей, как бы уже принадлежит не только больнице.
Только появившись здесь, Могра сколько-то дней неподвижно лежал в постели, прислушиваясь к звукам в коридоре и звону колоколов, ожидая, когда появится Деревянная Голова, чтобы молча его поразглядывать.
Сколько дней провел он таким образом? В сущности, не так уж много, но они составляют значительную, если не самую важную часть его жизни.
Он ощущал свою близость к старичкам, которые сидят во дворе на скамейках и покуривают трубки. Теперь же он лишь иногда бросает на них рассеянный взгляд, а купленная м-ль Бланш трубка валяется в ящике ночного столика.
Сигареты принесла Лина. В красивом портсигаре, вместе с зажигалкой, на которой выгравированы его инициалы.
Могра не находит себе места. Иногда его охватывает беспричинный страх.
Откуда знать, что будет? Ему хочется сказать: нужно жить как все. Но он ведь не совсем такой, как все, и другим уже не станет.
Одуар тоже понимает это, смотрит на него серьезно. Быть может, видя больных, которые покидают больницу в сопровождении родственников…
Пусть он не нашел ответов, зато задавал себе вопросы, возможно, даже слишком много вопросов, которые теперь будут жить у него внутри.
И разве они уже не там?
Чтобы не думать об этом, нужно прибегнуть к испытанному средству — начать что-то делать.
Он уже начал.
— Алло! Колер? Это ты?.. Какой идиот…
Лина рядом, она смотрит на него, слушает и ждет своей очереди. Ну разумеется! Он будет нежен! Разве он уже не переполнен нежностью?
Если б только он смог… Да нет. Человек делает то, что должен делать, вот и все. Что может делать.
Когда-нибудь они с Линой съездят в Фекан, к его отцу.
1
Колер в переводе с французского означает гнев.
3
Де Кирико Джордже (1888—1978) — итальянский живописец, глава метафизической школы.
4
Статуя в г. Бельфоре, поставленная в честь доблестных защитников во время франко-прусской войны 1870—1872 гг. Ее бронзовая копия находится в Париже.
5
Мистангет, наст. имя Жанна Буржуа (1873—1956) — французская актриса и певица.
6
Один из старых районов Парижа.
7
Евангелие от Матфея, 19, 24.