До того странные его слова, что мы приходим в себя. Не сговариваясь, спешим к выходу. Разбегаемся, но теперь уже не по косогору, а залегаем у вала, где стояли немецкие минометы. От них остались неглубокие ямы. У нас теперь много гранат из дота. Немцы уже совсем близко, даже лица их как будто видны. Но они тоже не стреляют раньше времени.
— Ну, чего? —спрашивает у меня танкист из взвода Глущака.
Смотрю на него с удивлением и вдруг понимаю, что это от меня теперь ждут команды. «Где же Даньковец?» — опять мелькает у меня в сознании, хоть я уже все знаю. Совсем по-другому смотрю я в сторону немцев. Нет, лиц их еще не видно. Сейчас я уже точно определяю расстояние. Там, где переломанное пополам дерево, место, до которого им можно дойти. Это сто пятьдесят метров, как и в прошлый раз. Жду, весь подобравшись, но теперь почему-то совсем спокойный.
Никитин, который лежит с ручным пулеметом, показывает мне рукой влево. Смотрю туда и тоже вижу немцев. Эти прежние, серо-зеленые, и идут они вдоль косогора, как видно, от другого дота. Машу рукой Никитину, и тот разворачивается в их сторону. К нему переползают еще несколько человек.
Я смотрю перед собой. Немцы идут ровной цепью, и автоматы не качаются у них в руках. Из леса, намного дальше первой, выходит вторая линия. Там что-то катят на руках, не то пушки, не то какие-то ящики на колесах. Гудят опять моторы, и желто-зеленые машины сдвигаются с места, переползают на черную полосу. Теперь уже точно видно, что это самоходки. Одна из них застревает в лесной колдобине, и черные фигурки бегают вокруг. Потом машина трогается, придвигается еще ближе. Снова они становятся углом, а из леса появляются все новые немцы…
Теперь я вижу только серое низкое небо и черную линию немцев, идущих по черной земле. Все ближе они, но почему-то не видно их лиц. Наверно, я просто не смотрю на них выше груди. Да и ни к чему мне их лица. Взгляд мой не отрывается от поломанного дерева. Все ближе к нему черная линия. Вот она изламывается как раз посередине, и немцы начинают обходить дерево. Один из них высоко поднимает ногу, чтобы перешагнуть лежащую на земле часть ствола, и я даю по нему очередь…
Мне все кажется, что немец так и стоит с поднятой ногой. Я продолжаю бить туда и удивляюсь, что других немцев уже не видно. Головы теперь никак нельзя поднять, и металлический визг стоит в ушах. Потом замечаю, что немцы приблизились. Они не идут теперь цепью, а перебегают группами. Да, эти немцы другие…
Почему-то совсем не слышу наших выстрелов, хоть вижу, как бьет из пулемета танкист рядом со мной. И Иванов впереди садит из минометной ямы все из этого же «МГ». Лезу пальцем в ухо, чтобы прочистить его, но ничего не помогает. Иванов вдруг непонятно скручивается и выбрасывает вверх переплетенные руки. Кожух его пулемета отлетает будто сам собой…
Вот сейчас я вижу их лица. Немцы бегут прямо на меня, и глаза у них тусклые, немигающие. Черные мундирные куртки их в серой грязи, некоторые без касок. Все недоумеваю, почему они в черном, хоть хорошо знаю об этом. Как бы два сознания у меня сейчас. Потом немцы валятся, продолжая стрелять. Слышу наконец гулкие тугие удары и знаю, что это Кудрявцев от дота бьет из тяжелого турельного пулемета. Ну да, он же стрелок-радист. Своего автомата, который у меня сейчас вместо карабина, я не слышу, хоть высаживаю уже третью рогатку…
В какой уже раз бегут сюда немцы? Из тех, что были здесь раньше, некоторые тоже встают прямо перед нами. Все больше становится их. Когда совсем близко оказываются они, бросаем гранаты. Немцы тоже бросают к нам гранаты, и мы, тогда прячемся в минометные ямы. Хочу подлезть к Иванову и никак не могу этого сделать. Всякий раз, когда делаю движение, какая-то сила придерживает меня.
Со всех сторон уже немцы, и вижу каски их слева, на валу, где лежал Никитин! Что-то там случилось. Ни о чем уже не думаю и все стреляю…
Сноп красного огня встает, загораживая небо. Чувствую огромную легкость в теле. Меня приподнимает и с непонятной силой опять прижимает к земле. В какой-то миг появляется мысль, что так бывает в кабине при выходе из пике, когда защитные очки давят на лоб. Земля тогда как бы выгибается. Понимаю, что это другое. Вижу живого Никитина. Тот бежит зигзагами. Сажусь и смотрю на него. Никитин останавливается и рукой указывает мне на дот.
— В дот!
Кричу непонятно кому, и никто меня не может услышать. Хватаю за плечи лежащего рядом танкиста, показываю ему на дот. Вижу, как бегут туда другие. Дав очередь в стену огня и дыма, тоже бегу. Что-то огромное, пустое ударяет меня в спину, и я лечу в темноту, головой вперед. Падаю на что-то твердое, нащупываю пуговицы на сукне, гладкие и холодные руки, лица. Это мертвые немцы, которых мы сложили в доте. Отталкиваюсь от них, встаю. Здесь уже человек десять сидят и стоят, прижавшись к бетонной стене. Все смотрят на вход, а оттуда прибавляются все новые: летят кубарем или головой вперед.
— Что это? — кричу громко Никитину.
Он смотрит на потолок.
— Наши… артподготовка.
Не слышу, но понимаю, о чем он говорит. Бетонный пол вздрагивает всякий раз, будто ударяют в него железной кувалдой откуда-то из-под земли. Ровный дневной свет льется сюда через амбразуры и, кажется, не имеет никакого отношения к происходящему. Со стороны болота все тихо. Вдруг я вижу глаза капитана. Он лежит, укрытый до подбородка шинелью, и смотрит на меня. Я подхожу к нему. Капитан успокаивающе прикрывает глаза. Это он для меня, я его понимаю.
В это время весь дот сразу подбрасывает и нас валит с ног. Сыпятся откуда-то ящики с патронами, кто-то садится на пол, загораживая руками голову. Едкий вонючий дым медленно уползает в амбразуры. Дот встряхивает еще несколько раз, но уже не с такой силой. Потом все стихает. Мы переглядываемся, начинаем что-то искать под руками. И снова вижу глаза капитана. Он пытается приподнять голову и кивает мне на выход.
— Все наверх! — кричу я. — Наверх!
И матерюсь грязно, непонятно откуда взявшимися словами. Мне кажется, что они медлят, еле шевелятся. Хватаю того что сидит на полу, швыряю к выходу потом другого. Бегу наверх, ничего не видя перед глазами.
— Гу-га…
Кричу и бью из автомата в черноту вокруг.
Гу-га, гу-га, гу-га…
Все кричат вместе, и теперь только вижу, как убегают, отползают немцы. Один из них еще стоит, как будто не может сдвинуться с места, Он без каски, повернутая ладонью вперед рука прижата к груди. Потом он тоже поворачивается и бежит. Никто не стреляет ему вслед. Все вокруг опять изменилось, и громадная воронка светлеет возле самого входа в дот. Там, на глубине, оказывается, светлая земля. Она разбросана взрывом далеко вокруг. Черная полоса до самого леса теперь в таких светлых кругах. На доте тоже будто сдута земля вместе с кустами и бетон надколот. Немцы, как видно, прятались тут же, у дота, и на косогоре с нашей стороны. Перед нами их не видно, и груда железа дымится там, где стояли самоходки…
С визгом ударяют и отлетают от бетона пули. Это бьют от второго дота. Теперь они идут оттуда, серо-зеленые и черные вперемешку. Во что бы то ни стало хотят они выбить нас отсюда. Мы ложимся тут же, у входа в дот. Теперь мне все видно. У нас один тяжелый пулемет, который вытащил из дота Кудрявцев. Там, где стоял другой пулемет, теперь воронка. Еще один ручной «Дегтярев» у Никитина, но он ни к чему, нет дисков. И автоматы. Бухгалтер таскает из дота гранаты, укладывает сзади. Никак не могу сосчитать, сколько же нас человек…
И снова бегут к нам немцы, падают и бегут. За ними появляются другие. Уже не пригибаются они, идут в рост. Сверху, на доте тоже оказываются они, и мы бросаем туда гранаты. Осколки бетона сыпятся нам ни головы…
За спиной у нас теперь лишь вход в дот, узкий, темный. И бетонные щиты по краям. Сидим за ними и с пяти шагов уже бьем немцев. Потом делается тихо… Что-то ледяное заползает мне в грудь, и я пригибаю голову. Невольно жмемся друг к другу. Что же это? Немцев много, они еще здесь…
Посторонний неистовый грохот доносится к нам словно с неба. Все свистит, желтые молнии вспыхивают на черной земле и дальше, в лесу. Но к нам это не относится. Мы видим лишь, как отступают немцы. Где-то в стороне воют танковые моторы. Как будто с неба слышится многократно усиленный голос: «За родину, за Сталина!» Потом он повторяется где-то дальше и в третий раз уже у леса…
Все идут и идут мимо нас солдаты по мокрой, перемешанной с пеплом земле. Зимние шапки со звездочками и зеленые бушлаты на них. Лошади тащат пушки, люди им помогают, вытаскивают за колеса из воронок. Мы сидим недвижно, привалившись спинами к доту, и все они как-то странно оглядываются на нас.
Дальше по косогору все еще слышны очереди. От леса, объезжая воронки, движется высокая крытая машина с двумя рупорами наверху. Она останавливается напротив, из нее выскакивает молодой лейтенант в новеньком обмундировании. Он говорит о чем-то с майором, который стоит там, где идут войска. Потом лейтенант лезет по лесенке обратно, машина разворачивается. Мы уже слышали его голос.
— Ахтунг!..
Теперь он говорит по-немецки, предлагая сдаться тем, кто во втором доте. Майор разговаривает с офицерами, поглядывая в нашу сторону, но к нам никто не подходит. С трудом поднимаюсь, иду по нужде за дот. Долго стою там и смотрю. Через овраг переброшен неизвестно откуда взявшийся мост из бревен. Танки идут по низине, медленно переползают через мост и, набирая скорость, уходят вверх по лесной дороге. Потом идет артиллерия и опять танки. Громыхает уже где-то впереди, справа и слева. Смотрю на темный бетон. Чуть повыше колена прорезаны четыре щели в эту сторону.
Когда возвращаюсь назад, чувствую острую боль в ноге. Сажусь у входа, стаскиваю сапог. Среди черной грязи вижу кровь. Портянка никак не отматывается. Отдираю ее и удивляюсь, почему нога у меня такая белая. У щиколотки косой порез, но кровь не идет, а лишь сочится. Смотрю сапог, там тоже порез. Лезу рукой и достаю короткий, с полпальца, осколок. Это когда сам я бросил гранату там, внизу…
Еще где-то рядом болит у меня. Пальцы нащупывают что-то острое. Дергаю, и сразу заливается все кровью. Тряпкой из кармана обтираю ногу, кровь перестает течь, и тут вдруг пугаюсь. Белая чистая кость виднеется там, где разошлась кожа.
— Нет, кость целая, — говорит Никитин. — Ты ее пеплом.
У него тоже кровоточит нога у колена. Он берет мокрый пепел с землей и мажет им рану. Я делаю так же, и боль утихает…
Крытая брезентом машина с красным крестом на боку стоит возле нас. Солдаты выносят из дота капитана, еще четверых наших. Люди ходят вокруг и как-то непонятно смотрят на нас. Потом машина приезжает снова. Худой лейтенант с медицинскими погонами спрашивает о чем-то у меня. В глазах у него удивление и какой-то страх. Кого же он боится? Даже не подходит близко ко мне. Понимаю наконец, что ему нужно, и показываю вниз, на штабеля торфа:
— Вон до того места, дальше нельзя.
— Почему? — спрашивает он.
Неужели не понимает, что там мины?
— Дальше нельзя, — говорю ему и отворачиваюсь.
Что-то дрожит во мне, и хочу уже, чтобы он спросил в третий раз. Я тебе тогда отвечу…
Потом сижу и смотрю, как носят снизу раненых. Отсюда, от входа в дот, невозможно разобрать их лица, и нет сил подойти…
Двое солдат ведут под руки лейтенанта Ченцова. Изо рта у него течет кровь, и он как-то странно встряхивает головой. Я знаю: его сорвало с косогора, когда ударила самоходка. Лейтенант отстраняет солдат, делает несколько неверных шагов и садится с нами. Его зовут в машину, но он не идет. Находят другого лейтенанта, но носилки потом опускают на землю и накрывают ему лицо. Становится холодно, мы прижимаемся друг к другу и продолжаем сидеть не двигаясь. Приезжает еще капитан в фуражке с цветным околышем — тот, что вел нас на позиции. С ним старший лейтенант и сержант в новеньких шинелях. Видны белые полоски подворотничков на суконных гимнастерках.
— Эй, кацо!
Это говорит Никитин, просто так. Я ищу глазами Саралидзе, хоть и знаю, что его больше нет.
— Не нужно это, — говорю я Никитину,
— Что? — спрашивает он.
— Так говорить.
Никитин молчит, думает, согласно кивает головой.
Красивый капитан с нерусским лицом позвал Ченцова, о чем-то с ним договаривается. Ченцов слушает и все встряхивает головой. Потом лейтенант Ченцов снова приходит к нам.
Тучи низкие — низкие и совсем черные. Но где-то между ними и землей, у самого края пробивается блеклый луч. Тучи в этом месте чуть заметно желтеют, и я понимаю, что это закат. Наверно, и раньше все так было, но мы не видели из болота.
— Пойдем… Слышишь, взводный!
Это говорит Никитин. Все уже поднимаются, медленно, разводя руки с оружием, расправляя плечи, и я впервые вижу их так. Обгорелые, мокрые, оборванные, со страшными лицами, глаза их смотрят пусто и прямо. Мертвый болотный запах ударяет в лицо.
Теперь я могу всех пересчитать. Оказывается, нас восемнадцать, девятнадцатый — лейтенант Ченцов. Он все сидит, и я беру его под локоть, помогаю встать. Говорю танкисту, который сидел со мной, и тот поддерживает лейтенанта. Не выпуская из рук оружия, с какой-то настороженностью отходим от бетонных щитов и останавливаемся. Отсюда все видно перед дотом. Немцев уже собрали, положили рядом. Они лежат вместе: черные и серо-зеленые. Сотни полторы их здесь. Дальше к лесу их не собирали, и они лежат там как попало среди воронок на черной земле. Наши лежат здесь отдельно, в один ряд, человек тридцать…
Никто ничего не говорит. Никитин уходит за дот и лезет вниз, с косогора, упираясь автоматом в землю. Я иду следом, и за мной другие. Как только спускаемся к болоту, сразу становится темней. Мы идем один за другим, перешагивая через мертвых, мимо перевернутой вагонетки, штабелей торфа, воронок и окопов. Какой-то черный туман у меня в глазах, и кажется, что сейчас упаду и останусь здесь, такой же недвижный и холодный, как и те, мимо которых мы идем.
Сапоги мои хлюпают в воде. Я вдруг задерживаюсь и смотрю себе под ноги. Вода эта красная, и какая-то догадка мелькает в голове. Слева и справа лежат убитые. Вспоминаю, как кто-то говорил, что не меньше, чем дивизию, положили уже в этом болоте. Так вот откуда запах. Торф пропитывается кровью, и она навсегда остается в нем, не делается прахом.
Никитин зовет меня, и я иду дальше. От знакомого хода сообщения в нашу сторону ведут воткнутые в землю прутики. Даньковец ставил их. Никитин, согнувшись, приглядывается, и мы след в след идем за ним. Кое-где прутики растоптаны сапогами, и тогда мы задерживаемся. Потом Никитин разгибается и делает знак рукой. Мы расходимся в стороны, ищем свои шинели. Никто так и не надел на себя ничего немецкого…
Нахожу свою шинель. Она мокрая и легкая: воде негде держаться в ней. Становится совсем темно. Собираются остальные, и мы идем к себе уже напрямик, к темнеющим на краю болота развалинам. С первого же шага ударяюсь коленом, потом попадаю в какую-то яму с водой. И другие идут, падая, проваливаясь в воронки, и молчат. Всякий раз кто-нибудь садится, ощупывает землю руками. Я тоже знаю, что если бы лег сейчас и пополз, то хорошо узнал бы дорогу. Но я упорно иду, стараясь вспомнить все бугры и ямы, которые знаю на этом пути. Все сейчас чужое…
Влезаем по очереди на развалины и съезжаем вниз. Лейтенанта уводим в подвал. Он ложится на доски. Но мы там не остаемся, хоть места теперь хватит на всех. Каждый идет к себе.
Нащупываю в темноте балки над головой, лезу в пролом, упираюсь спиной в рухнувшую камышовую стену. Здесь сухо и не задувает ветер. Но спать я не могу…
Что-то липкое, холодное течет по лицу. Откидываю с головы шинель, провожу рукой. Черная грязь остается у меня на ладони. Неужто это пот? Помню откуда-то, что он бывает холодный…
Нет, я не спал, просто время всякий раз возвращалось назад. И я все видел опять и опять. Но что-то отвлекло меня. Высвобождаю автомат — тяжелый «шмайссер», выбираюсь наружу.
Тучи серо висят над самой землей. Стоит старшина с каким-то солдатом и оба пацана: Хрусталев и Рудман. Возле старшины стоит на земле желтая канистра на двадцать литров и лежат мешки. Подхожу медленно, не выпуская автомата, и старшина вдруг бледнеет, начинает пятиться от меня. Тогда я останавливаюсь, и он тоже.
— Кто тебе разрешил… пацанов… сюда…
Я матерю его так, что голос мой срывается на визг и слезы текут из глаз. Рука дергается у меня, и палец трясется на спусковом крючке. Старшине лет сорок, он хочет что-то сказать, но не может, беспомощно оглядывается.
— …Капитан… капитан сказал…
Всё бросив, старшина уходит с солдатом и пацанами, а я сажусь на землю, уронив руки. Слышу голоса, стуки. Потом кто-то трогает меня за плечо.
Горит костер, и Бухгалтер тащит к нему доски от развалин. На огне стоит ржавый казан из подвала. Мы пьем кипяток, едим хлеб и консервы, что принес старшина. Потом мы уходим через тот же проход между рухнувшими домами. Желтая канистра стоит все на том же месте, где оставил ее старшина.
Опять ничего не узнаю. В первый раз при дневном свете вижу я эти ямы, бугры, торчащее из земли железо. Даже пути не могу определить, каким я полз к своему окопу. Понимаю наконец, что смотрю на все с высоты своего роста.
Протоптанной вчера тропинкой идем к немецким окопам. Тонкие белые прутики торчат из торфа рядом. Выбираем место повыше. Это посередине болота, недалеко от перевернутой вагонетки. Отваливаем лежащих тут немцев и начинаем копать. У нас четыре лопаты из подвала и кирка. Еще одну ржавую лопату-грабарку находим здесь, на месте.
Лейтенант Ченцов совсем плох. Его рвет консервами с кровью. Оставляю его сидеть здесь, а сам с Никитиным и еще пятью нашими иду наверх. Там уже пленные немцы, человек пятьдесят. Под охраной наших солдат они тащат своих убитых с черной, обгорелой земли. Откуда-то из дотов приносят плотные связки коричневых бумажных мешков, похожих на свернутые одеяла. Они запихивают мертвых в эти мешки головой вперед и волокут их куда-то в сторону. Слышно, как один из них смеется. Другие немцы метрах в сорока отсюда роют могилы прямыми четкими рядами.
Наших лежит тут двадцать семь человек. И три связки коричневых мешков положены тут же, одна из них неполная. Мы стоим, молча смотрим на своих. Никитин сапогом отбрасывает немецкие мешки. Мы снимаем шинели, кладем на них наших и, забросив за плечо автоматы, начинаем носить их вниз, в болото. Солдаты, охраняющие немцев, глядят на нас издали и ничего не говорят…
Болото оцеплено. Слева, где виднеется темная вода, с другой стороны — от оврага и по всему косогору — каждые метров двести стоят часовые. Мы знаем, это саперы. Они никого не пускают сюда, вбивают в землю столбы со щитками: «Осторожно, мины!»
Здесь, где находились немецкие позиции, мин нет. Дело уже к вечеру, и сеется холодный мелкий дождь. Теперь мы опять все вместе: восемнадцать живых с лейтенантом, которого рвет кровью, и восемьдесят четыре мертвых. Они лежат на краю длинной ямы, которую мы выкопали за день. Некоторых нельзя узнать, потому что они шли через мины. Но Даньковец совсем целый, только по животу прошла у него очередь. И Шурка Бочков как живой и лежит будто чем-то удивленный. У Иванова расколота голова, и кто-то положил немного торфа, чтобы не было видно. С покатым носом на обострившемся лице лежит Сирота…
— Подожди, — тихо говорит мне Бухгалтер.
Он опускается на колени там, где лежит Кладовщик, касается руками лица и что-то шепчет. Все смотрят, как он молится, и молчат.
По очереди обходим всех. Я приседаю там, где Даньковец, смотрю на его руку. Справа, у запястья входит в порт синий пароход и маяк стоит на краю мола. Это картинка с папирос «Теплоход».
— Давай! — говорит Никитин.
Длинную яму в торфе мы устилаем шинелями. Опускаем своих туда по очереди, кладем рядом, плечом к плечу. И сверху укрываем шинелями с головой. Смотрим в серое небо и ничего не говорим. Потом лопатами, руками и коленями сталкиваем на них рыхлую бурую землю…
Стоим, сбившись в кучу, над длинной, метров сорок, могилой. От косогора спускается группа пленных с охраной, как видно, вытаскивать отсюда своих. Им предостерегающе кричат сверху, и они поспешно возвращаются. В стороне валяется еще одна шинель. Это наша, серая, с оборванным хлястиком. Кто-то берет ее и накрывает сверху могильную насыпь, старательно расправляет полы. Шинель порвана и прострелена в нескольких местах.
Мы все стоим. Почему-то не дождь, а белая жесткая крупа сыпется с неба. И торф постепенно белеет вокруг. Никитин смотрит на меня, снимает автомат с предохранителя. Все мы отставляем от себя автоматы и без команды начинаем палить в посветлевшее холодное небо. Мы палим беспрестанно, перезаряжая и выстреливая один за другим оставшиеся диски и магазины. У кого-то сохранилась граната, и он бросает ее в сторону перевернутой вагонетки. Вагонетка подпрыгивает и остается лежать на том же месте. С косогора и с нашей стороны люди смотрят на нас…
Темно уже, и сухие снежинки тают, не долетая до костра. Он разгорается все сильнее, освещая развалины. Мы тесно сидим вокруг, и Бухгалтер разливает нам спирт из желтой канистры. Всего у нас вдоволь: спирта, еды, посуды — на целую роту. Никому не добраться до нас, мы одни тут. Кто-то находит еще диски и бьет очередями в черное небо, откуда сыпется белый снег…
Ходим мы сами по себе, и никому нет дела до нас. В окопах наверху, где сидели те, в суконных гимнастерках, теперь пусто. Только гильзы и рваные тряпки валяются по земле. И за лесом, где было их хозяйство, никого уже нет. Несколько человек лишь остались в штабе, и старшина при складе.
Того старшины, что доставлял нам воду и консервы, тоже нет. Наши пацаны живут одни в пустой казарме, той самой, где когда-то сидели мы перед уходом. Другой старшина при складе, здоровый, крепкий, в хромовых сапогах, без слов выдает нам консервы. Хлеба только нет, и мы едим мясо, выбрасывая из банок жир. Худая черная собака из деревни подбирает и глотает все после нас.
Мы ходим все вместе. Останавливаемся, долго смотрим, как женщина кормит теленка распаренной соломой. Для теленка сделана землянка в огороде. Потом стоим у колодца, где люди набирают воду. Если кто-то из нас отойдет на три-четыре шага в сторону, то тут же спешит назад. И снова идем, касаясь друг друга локтями…
К вечеру меня зовет лейтенант Ченцов, говорит, что нужно сдать оружие. Оглядываемся почему-то по сторонам и, неуверенно разжимая руки, выпускаем из них «шмайссеры», ППШ, самозарядки. С глухим стуком падают они друг на друга. Только Бухгалтер аккуратно кладет на землю трехлинейку, которую выдали полмесяца назад. Чужой старший лейтенант не глядит на нас и черкает что-то в блокноте.
Смотрят на нас лишь сбоку или в спину. Как только мы поворачиваемся, отводят глаза. И быстро все делают, если мы просим. Старшина, когда выдает консервы, пододвигает их к нам, сам даже обтирает банки от сала. Лишь люди из деревни, женщины и старики, останавливаются и смотрят прямо, провожая нас долгим взглядом…
Что-то нужно мне сделать. Это второй день уже мучает меня. Иду опять к старшине, стою перед деревянной доской, разгораживающей склад. Наши ждут на улице. Старшина сначала не понимает, чего мне надо.
— Звездочки, — повторяю я.
Он достает коробку из-под яичного порошка, долго роется там и подает мне горсть красных металлических звездочек. Пересчитываю — их восемнадцать. Пацаны сами уже все достали себе. Раздаю эти звездочки, и мы крепим их к грязным мокрым пилоткам. Погоны у старшины есть только парадные, того же цвета, что околыш на его фуражке. Мы их не берем.
Опять уходим к себе вниз, и лейтенант Ченцов идет с нами. Всю ночь не спим. Костер разжигаем до неба, едим и пьем, что осталось в канистре…
Весь следующий день сижу в штабе и вместе с писарем-сержантом заполняю списки. Куча личных знаков лежит на столе. Один только листик бумаги на каждого из нас. И мой есть, и Шурки Бочкова, и Кладовщика… Читаю: «Даньковец Анатолий Федотович, место жительства — Херсон… курсы счетоводов… перчаточная артель „Заря“, помощник бухгалтера…» Сижу и все не могу отложить эту бумагу. Горький комок вины стоит у меня в горле.
— Гу-га, — тихо говорю я.
На меня смотрят удивленно.
Лейтенант Ченцов не может писать. Кровь у него перестала идти, но каждые две-три минуты трясется голова. Он только подписывает бумаги вместе со старшим лейтенантом…
В последний раз стоим мы и смотрим на болото. Все там белое, одинаковое, и не разглядишь отсюда длинную насыпь с рваной шинелью. Далеко впереди, где-то уже у горизонта, слышится тяжелый непрерывный гром. Через низину, по мосту, сделанному из бревен, все идет артиллерия, едут крытые брезентом машины. Регулировщик с флажком стоит у дороги. А над дорогой, где кончается косогор, темнеет полоска никому не нужного теперь дота. Мы поворачиваемся и уходим той же дорогой, по которой пришли сюда.
Идем мы кучей, не в ногу. Лейтенант Ченцов уехал вперед на машине. Где-то уже на полпути, километрах в пятнадцати от болота, нас останавливает майор, едущий в «виллисе».
— Откуда… Что за вид? — спрашивает он.
Мы стоим и молчим, только смотрим на него. Майор почему-то тоже замолчал, садится в машину. И все оглядывается на нас.
В военной зоне рядом со станцией моемся в бане. Вещи наши жарятся тут же, за железной дверью. От тепла и горячего пара становится вялым тело, начинает идти кровь там, где щиколотка, болит опухшее колено. И еще болят почему-то ребра, трудно повернуть голову. Черная грязь раз за разом слезает с нас, но появляется вновь, как будто сочится из наших пор. Руки все равно остаются черными, и их не ототрешь. Долго стираю платок с вышитыми буквами. Их и не видно. Рубчатый шелк превратился в сетку с дырочками, но платок не выбрасываю.
Шатаясь, выходим в прихожку. Потом долго штопаем, зашиваем наши штаны, гимнастерки, пришиваем пуговицы. У некоторых все разлезлось на локтях и коленях, но ничего нам тут не дают. Это уже в части. Спим в свободной землянке на нарах, укрываясь с головой шинелями.
Снова повторяется все сначала: те, которые лежат там, в торфе, укрытые шинелями, бегут рядом со мной, кричат беззвучно…
Сбрасываю с лица сухое, жесткое сукно. Кудрявцев лежит и смотрит пристально в потолок. За ним вижу еще чьи-то широко открытые глаза. Никитин сидит, прислонившись спиной к деревянной стойке. Маленькая желтая лампочка горит у входа, где положено быть дневальному. Мы зажигаем еще одну — большую лампу посредине вкопанной в землю казармы, садимся все вместе и сидим так до утра…
Прибежавшие утром пацаны сказали об этом. Но нас не хотят пускать. В первый раз за много дней топчемся мы беспомощно. Маленькая женщина в сапогах и халате громко кричит на нас. Потом приходит начальник госпиталя, толстый человек без погон, и разрешает нам войти.
Капитан Правоторов лежит в комнате, где в ряд стоят кровати. Здесь, наверно, была школа, вместо тумбочки у двери стоит старая парта с оторванной крышкой. Мы становимся вокруг, садимся на соседнюю пустую, без матраца койку и смотрим на капитана. У него белое выбритое лицо, перевязка от плеча к шее и там, где должна быть левая нога, пусто примято одеяло.
Пацаны стоят у этой пустой ноги. Капитан сначала смотрит на. них, потом на нас. Лицо у него спокойно.
— Вот так, — говорит он.
Никитин достает из-за пазухи немецкую фляжку, обернутую сукном. Капитан косится на дверь, берет фляжку здоровой рукой и подсовывает ее себе под матрац.
— Вот так, — повторяет он.
Все молчат в палате, лишь кто-то с обвязанной вместе с глазами головой мечется, стонет в углу. Приходит толстый начальник, и мы уходим. Оборачиваюсь у двери и вижу, что капитан Правоторов смотрит неподвижно в потолок.
У всех нас уже документы на руках. Писарь — старшина из здешнего штаба — говорит, встряхивая кудрявым волосом и пощелкивая пальцами:
— Осталось документы вам вручить как искупившим, независимо от срока. И погулять можете. Тут бабы без мужиков по селам. Отчего солдат гладок: поел да на бок!
Мы не смеемся с ним, и он пожимает плечами.
— Как хотите.
Никитин и еще двое едут искать свои части. Они уже договорились с каким-то младшим лейтенантом — связистом из колонны и уезжают на машине, груженной катушками с кабелем. Нас лейтенант Ченцов провожает до станции.
— Тебе в госпиталь надо, лейтенант, — говорит ему Кудрявцев.
— А ну его в!.. — громко ругается почему-то тот и дергает головой. Мы лезем в пустой товарный вагон. Там мелкая белая пыль на полу и на стенках. Муку, наверно, везли. Другие вагоны закрыты, а на площадках холодно.
Становится темно, ни одного огонька не видно на станции. Состав трогается, и долгий паровозный гудок заглушает на время отдаленный грохот, что слышится весь день откуда-то из-за горизонта. Мы сидим на полу вагона и качаемся, ударяясь о стены, друг о друга…
На огромной узловой станции, где больше ста путей, ждем четыре дня эшелон в сторону Средней Азии. Здесь пункт формирования — целый военный город со складами, штабами, столовыми. Все уже получили назначения и разъехались в разные стороны. Вчера уехал Бухгалтер, зачисленный почему-то в роту химзащиты. Он долго писал письмо непонятными знаками, справа налево. Меня он попросил отдать это письмо там, на месте.
Нас теперь пятеро: я, Кудрявцев, танкист Шевелев из Полтавского училища и пацаны. С ними еще не все ясно. Иду в длинный барак, где сидят писаря. Там полно людей. Некоторые по месяцу ошиваются здесь и получают довольствие. Какой-то хмырь в коверкотовом кителе, немецких сапогах и танковом шлеме качает права:
— Давить вас, сучару, следует!..
Сегодня за столом здесь другой старшина: маленький, черный, с заросшими волосом ушами. Он встает, и тут видно, что у него нет левой руки.
— А ну… уматывай! — говорит старшина, и тот, в кителе, уходит.
Я стою.
— Чего тебе? — спрашивает маленький старшина.
Показываю на пацанов.
— Вот, документы на них.
Старшина берет направления у пацанов, читает.
— Ну, и что?
— Домой им надо.
Еще раз мельком смотрит старшина на пацанов, рвет их направления и выписывает новые. Потом выходит ненадолго, возвращается, заносит фамилии в книгу и отдает бумаги пацанам.
— В распоряжение военкомата по месту жительства!