Самые полные сведения о нем собраны Ш. И. Удерманом.
Е. И. Андреевский был на 10 лет старше А. С. Пушкина. Происходил он из семьи священника и начинал учиться в духовной семинарии. По заведенному еще в середине XVIII века правилу – для увеличения среди врачей лиц русской национальности – желающих получить медицинское образование нередко набирали из семинаристов. В это число попал и Андреевский. Перед самой Отечественной войной 1812 года он закончил Петербургскую медико-хирургическую академию и в качестве хирурга вместе с Литовским полком прошел через все сражения с Наполеоном.
Это был опытный врач-практик. Высокая квалификация Андреевского подтверждается несколькими публикациями в медицинской печати, представляющими по сути дела поучительные примеры историй болезни больных, которых он лечил или консультировал.
Кстати, одна из его публикаций касается лечения перитонита. В этой работе Андреевский обнаруживает солидные знания предмета, описывая не только клинические проявления болезни, но и изменения, происходящие в органах. В этой же статье приводится случай успешной операции, произведенной Н. Ф. Арендтом по поводу обширного гнойника в брюшной полости. Диагноз перитонита был установлен Е. И. Андреевским. Он же выбрал хирурга. Операция производилась на квартире больного в присутствии именитых врачей, фамилии которых в качестве авторитетных свидетелей непременно приводились в истории болезни. Сегодняшних специалистов вряд ли заинтересуют приемы, с помощью которых Арендт мастерски вскрыл гнойник, избежав заражения всей брюшной полости. А вот обстановка операции была весьма необычна для нашего восприятия: больного на кровати, чтобы было виднее, придвинули к окну. Хирург опустился на колени и в такой позе сделал разрез. Вся операция продолжалась 7 минут, так как каждая дополнительная минута углубляла болевой шок.
Вероятнее всего, Ефима Ивановича Андреевского позвали к Пушкину как крупного специалиста по перитонитам. И он, я полагаю, сразу установил выделенную им в статье быстротечную форму воспаления брюшины, которая неизменно заканчивалась смертью в течение 2-3 дней.
Инициатива приглашения Андреевского должна была принадлежать доктору Спасскому: они были близко знакомы и часто встречались на заседаниях правления Петербургского общества русских врачей.
Организация эта имела цель ликвидировать разобщенность врачей. (Ранее у петербургских врачей не было своей корпорации, и некоторое подобие ее, по свидетельству заезжего иностранца, представляли еженедельные приемы, которые устраивал для своих коллег Н. Ф. Арендт).
Спасский и Андреевский входили в число десяти ее учредителей. Спустя несколько десятилетий общество стало значительной силой, признанной во всем медицинском мире. Его членами в разное время были Н. И. Пирогов, Н. Ф. Арендт, И. Ф. Буш, С. Ф. Гаевский и другие знаменитые петербургские врачи.
Первым президентом общества, организованного в 1833 году, единогласно был избран Ефим Иванович Андреевский – как "человек умный, скромный, прямодушный, пользовавшийся общей любовью и уважением". Он оставался на этом почетном посту до самой своей смерти, наступившей неожиданно в 1840 году.
Через поколение эстафету руководителя общества принял выдающийся русский терапевт профессор С. П. Боткин, которого на одном из торжественных заседаний приветствовал сын покойного первого президента Иван Ефимович Андреевский, видный юрист и в ту пору ректор Петербургского университета.
12
Известие о ранении Пушкина пришло к В. И. Далю только в четверг во втором часу дня.
"У Пушкина нашел я уже толпу в передней и в зале; страх ожидания пробегал по бледным лицам, – вспоминал Владимир Иванович. – Д-р Арендт и д-р Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему, он подал мне руку, улыбнулся и сказал: "Плохо, брат!" Я приблизился к одру смерти и не отходил от него до конца страшных суток. В первый раз сказал он мне ты – я отвечал ему так же и побратался с ним уже не для здешнего мира".
Каждая фраза в этом отрывке для нас важна и ценна.
Обилие людей, искренне взволнованных судьбой Пушкина, свидетельствовало об огромной популярности поэта, масштабы которой не предполагали даже его друзья.
С каждым часом людской поток прибывал. Особенно много было молодежи, студентов. Публика буквально штурмовала квартиру, и Данзас, чтобы обеспечить мало-мальский порядок, попросил прислать из Преображенского полка наряд часовых.
Обыватель не понимал причины паломничества к умирающему поэту и удивлялся. Проходивший мимо по набережной Мойки какой-то старик выразил это такими словами:
– Господи боже мой! Я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!
Недалеко ушел от этого обывателя небезызвестный министр просвещения и президент Академии наук С. С. Уваров. Чуть позже он выговаривал редактору "Литературного прибавления" А. А. Краевскому за некролог о смерти А. С. Пушкина:
"Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе?.. "Солнце поэзии"! Помилуйте, за что такая честь? "Пушкин скончался… в середине своего великого поприща"! Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!.."
Холодный ветер, врывавшийся с Дворцовой площади на Мойку, заметал в лицо снег, прогонял с улицы. Но никто не расходился, ожидая вестей о здоровье Пушкина. На выходивших из его квартиры со всех сторон сыпались вопросы.
Желая изолировать раненого от шума, друзья забаррикадировали дверь в переднюю из прихожей, и проникнуть в комнату, смежную с кабинетом, теперь можно было только в обход – через маленькую буфетную и столовую.
В вестибюле вывесили написанный Жуковским бюллетень:
"Первая половина ночи беспокойна; последняя лучше. Новых угрожающих признаков нет; но так же нет, и еще и быть не может облегчения".
В последней фразе теплилась какая-то надежда на выздоровление. Появилась она утром, когда стихла боль. Даль, надо полагать, спросил у врачей их мнение, и они уже не были так категоричны, как сразу после дуэли.
Личное знакомство В. И. Даля с Пушкиным состоялось еще в 1832 году, и возникло оно на литературной почве. В тот раз Даль, впервые выступивший в роли сказочника Казака Луганского, искал поддержку у великого писателя. Сейчас в поддержке нуждался сам Пушкин. И доктор Даль сказал:
– Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!
Я вынужден опять сделать отступление от истории болезни Пушкина, чтобы рассказать о враче, который провел у его постели последние сутки.
Имя Даля в нашей памяти ассоциируется с образом мудрого седовласого старца с аскетическим лицом, густой бородой, закрывающей половину груди. Он спокойно сидит в кресле со сложенными на коленях руками – отдыхает после трудов праведных, вспахав необозримое поле русского языка. Именно таким его изобразил художник В. Г. Перов. Но это было уже на исходе дней.
Есть еще несколько других, не канонизированных портретов Даля. Молодое красивое, несмотря на крупный нос, лицо. Волнистые светлые волосы. Пытливый и ироничный взгляд.
В молодости ему нравилось смешить публику комичными историями, которые он живо изображал в лицах, имитируя голос, жестикуляцию, мимику. Он любил музыку и сам отлично играл на губной гармошке. По общему признанию, Даля отличали доброта, приветливость, общительность. Эти свойства характера притягивали к нему людей.
Жизнь Даля настолько разнообразна и замечательна, что ее с лихвой могло бы хватить на несколько интересных биографий: морской офицер, врач, ответственный чиновник, этнограф, натуралист, писатель, ученый-языковед.
Такие крутые перемены направлений деятельности для иного человека могли бы оказаться губительными, тогда как Далю это шло только на пользу: расширялся круг его контактов с людьми различных социальных уровней, разностороннее становились его знания, богаче жизненный опыт. Все это затем отлилось в 200 000 слов "Толкового словаря живого великорусского языка", в котором нашло отражение не только материальное, но и духовное разнообразие русской жизни.
Склонность к лингвистике и врачеванию у Владимира Ивановича была, если можно так выразиться, генетическая: его отец, работая библиотекарем при дворе Екатерины II, вдруг оставил эту спокойную и хлебную должность, чтобы, получив медицинское образование, стать врачом.
Я не могу согласиться с Ш. И. Удерманом, что врачебная деятельность Даля стоит особняком и не имеет органической связи с другими сторонами его жизни.
Медицинская специальность – одна из самых насыщенных людскими контактами, и, несомненно, немалое количество слов, пословиц и поговорок Владимир Иванович "подслушал" у своих пациентов. Кроме того, медицина и близкие к ней биология и естествознание получили широкое отражение на страницах словаря, без чего он утратил бы свою энциклопедическую полноту.
Не в юном возрасте – двадцати пяти лет от роду, уже пройдя курс обучения в Морском корпусе и дослужившись до чина лейтенанта, поступил Владимир Иванович на медицинский факультет Дерптского университета. У Мойера он познакомился с Н. И. Пироговым, который оставил о Дале такие воспоминания:
"Это был замечательный человек… За что ни брался Даль, все ему удавалось усвоить… Находясь в Дерпте, он пристрастился к хирургии и, владея, между многими способностями, необыкновенною ловкостью в механических работах, скоро сделался и ловким оператором; таким он и поехал на войну…"
Николай Иванович имел в виду начавшуюся в 1828 году войну с Турцией, на которую Даль был призван в качестве военного врача. В связи с мобилизацией ему пришлось досрочно завершить курс обучения. Однако он успел еще защитить диссертацию на звание доктора медицины и хирургии. Есть свидетельства, что Н. И. Пирогов знакомился с его диссертационной работой, посвященной случаю успешной трепанации черепа и наблюдению над больным с неизлечимым заболеванием почек.
Вернувшись с фронта и поселившись в Петербурге, Даль быстро выдвинулся как искусный глазной хирург.
"Осмелюсь заметить, что глазные болезни, и особенно операции, всегда были любимою и избранною частию моею в области врачебного искусства, – вспоминал Владимир Иванович. – Я сделал уже более 30 операций катаракты, посещал глазные больницы в обеих столицах и вообще видел и обращался с глазными болезнями немало…"
Особенно, как мы уже слышали, преуспел он в деликатных операциях удаления катаракты (катаракта, читаем в его словаре, – "слепота от потускнения глазного хрусталика; туск, помрачение прозрачной роговой оболочки") . Я думаю, что сохранившаяся у него на долгие годы даже после ухода из медицины приверженность этим операциям обусловлена не только профессиональным интересом, но и душевными склонностями к сказочным эффектам: прозрение ослепшего человека неизменно походило на волшебство.
Большой интерес представляет исследование Даля "О народных врачебных средствах", в котором ученый, преклоняющийся перед языкотворной способностью масс, весьма скептически оценивал народные методы лечения, предупреждая врачей, что следует тщательно "отделять невежественное, суеверное, вредное от полезного". Особенно резко он выступал против лечения глазных болезней, поскольку не одна пара "годных глаз" была загублена втиранием таких неимоверных "средств", как купорос и даже толченое стекло.
Отойдя от врачевания и занимая важные административные посты в Оренбурге, Петербурге и Новгороде, В. И. Даль много сделал для улучшения работы больниц, нужды которых он знал не понаслышке. Однако и в это время, выезжая по делам, службы в губернию, Владимир Иванович брал с собой хирургические инструменты, которые, случалось, пускал в дело. Доподлинно известно, что в Оренбурге он с успехом выполнил ампутацию руки больному с большой и болезненной опухолью.
В "правильной" медицинской биографии Даля был один не совсем понятный, на мой взгляд, эпизод, связанный с его выступлением в защиту гомеопатии (известное письмо князю В. Ф. Одоевскому, опубликованное в "Современнике" за 1838 год).
Но если вспомнить, что в эти годы процветало учение доктора Ф. Бруссе, предлагавшего любые болезни лечить кровопусканиями (ходила даже шутка, что последователи Бруссе пролили крови больше, чем Наполеон во всех своих войнах [23]), то на этом фоне рекомендации Ганеманна применять эфемерные дозы лекарственных препаратов были злом, несомненно, меньшим.
Владимир Иванович совершенно справедливо утверждал, что безобидная арника при ушибе действует лучше, чем пиявки. А вот что он писал о лечении пневмонии: "…вместо кровопускания, на чем настоял бы всякий благоразумный аллопатический врач, больной (речь идет о конкретном человеке, которого наблюдал Даль. – Б. Ш.) получил в течение нескольких часов три или четыре приема aconiti; первый прием доставил через полчаса значительное облегчение, а через двое суток не осталось и следа болезни; больной, Башкир, сидел уже на коне и пел песни".
И хотя вызывает улыбку чудодейственный эффект аконита при "довольно значительном воспалении легких", как Даль определил болезнь у своего пациента, на и при обычном бронхите кровопускание, несомненно, только ослабило бы организм больного.
К сожалению, в своих действиях у постели раненого поэта Даль оказался непоследовательным.
По общепринятым тогда правилам и в соответствии с рекомендацией Арендта он поставил А. С. Пушкину далеко не гомеопатическую дозу пиявок – 25 штук, которые высосали у обескровленного больного по самым скромным подсчетам дополнительно еще 250 мл крови. (Несколько утешиться можно, узнав, что Бруссе в таких случаях советовал приставлять к животу от 60 до 100 пиявок и что врачи сочли возможным обойтись без общего кровопускания.)
Интересна история отношений Даля с Пушкиным.
Жизнь Владимира Ивановича была насыщена встречами и тесным общением со многими выдающимися людьми. Если перечислять все фамилии, то может сложиться впечатление, что он коллекционировал не только слова: Пирогов, Иноземцев, Языков, Жуковский и другие обитатели дома профессора Мойера в Дерпте.
С будущим героем Севастополя адмиралом Нахимовым в годы учебы в Морском корпусе он ходил на бриге "Феникс" к берегам Дании, откуда приехал в Россию его отец. Именно тогда у него родилось убеждение, что "ни призвание, ни вероисповедание, ни самая кровь предков не делают человека принадлежностью к той или другой народности. Дух, душа человека – вот где надо искать принадлежность его к тому или другому народу. Чем же можно определить принадлежность духа? Конечно, проявлением духа – мыслью. Кто на каком языке думает, тот к тому народу и принадлежит. Я думаю по-русски", – писал Даль.
Несомненно, самыми памятными в жизни Даля были несколько встреч с Пушкиным.
Еще при их первом свидании Александр Сергеевич укрепил Даля в его намерении работать над словарем живого великорусского языка. Вот как сам Владимир Иванович вспоминал об этой встрече, когда он принес поэту свои сказки: "…Пушкин, по обыкновению своему, засыпал меня множеством отрывчатых замечаний, которые все шли к делу, показывали глубокое чувство истины и выражали то, что, казалось, у всякого из нас на уме вертится, только что с языка не срывается. "Сказка сказкой, – говорил он, – а язык наш сам по себе, и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать?.. Надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке… А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото! А не дается в руки, нет!"
Второй раз они встретились спустя год, ранней осенью 1833 года, и уже не в столице, а в Оренбурге, куда Пушкин, "нежданный и нечаянный", приехал собирать материалы для "Истории Пугачевского бунта".
Даль уже несколько месяцев служил чиновником по особым поручениям при оренбургском военном губернаторе В. А. Перовском и успел настолько освоиться с прошлым Яицкого края, что лучшего сопровождающего Пушкину нечего было и желать.
Они ездили в историческую Бердскую слободу, где была ставка Пугачева и его знаменитые "золотые палаты" – деревенская изба, стены которой были оклеены тонкой золотистой бумагой.
В Бердах нашли старуху-казачку, которая помнила Пугачева. Пушкин слушал ее "с большим жаром", как определил Даль, и от души хохотал над забавными деталями, всплывавшими в памяти рассказчицы.
Она вместе с другими пряталась в церкви, когда туда пришел Пугачев, выдававший себя за императора Петра III. Старуха рассказала, что Пугачев сел на церковный престол, перепутав его с царским троном, .и громко сказал:
– Как я давно не сидел на престоле!
Пушкин отблагодарил казачку червонцем. Однако этот подарок произвел переполох среди станичников, заподозривших неладное. Старуху вместе с ее червонцем посадили на подводу и привезли в Оренбург. Казаки доносили: "Вчера-де приезжал какой-то чужой господин, приметами: собой не велик, волос черный, кудрявый, лицом смуглый, и подбивал под "пугачевщину" и дарил золотом; должен быть антихрист, потому что вместо ногтей на пальцах когти".
Пушкин, как заметил Даль, "много тому смеялся".
Они провели вместе несколько незабываемых дней. Допоздна беседовали. Пушкин делился с Далем планами. В это время он уже целиком был захвачен замыслом "учено-художественной" (по определению В. Г. Белинского) истории Петра Великого, о чем говорил буквально воспламенившись.
На вопрос Даля, когда будет готова книга, Александр Сергеевич ответил, что не надо торопиться, надо освоиться с предметом и постоянно им заниматься.
Владимиру Ивановичу показалось, что он проник тогда в мастерскую творчества великого Поэта: "Он носился во сне и наяву целые годы с каким-нибудь созданием, и когда оно дозревало в нем, являлось перед духом его уже созданным вполне, то изливалось пламенным потоком в слова и речь: металл мгновенно стынет в воздухе, и создание готово" [24].
Разносторонний, умелый, деликатный, склонный к юмору, Даль не мог не полюбиться Пушкину, и вскоре Владимир Иванович получил первый привет – рукопись "Сказки о рыбаке и рыбке" с дарственной надписью: "Твоя от твоих! Сказочнику Казаку Луганскому – сказочник Александр Пушкин".
Даль провожал Пушкина до Уральска, откуда заполыхало пламя крестьянской войны. Заезжали в крепости, стоявшие на пути пугачевского войска. Одну из таких крепостей Александр Сергеевич описал в "Капитанской дочке": "…Я глядел во все стороны, ожидая увидеть грозные бастионы, башни и вал; но ничего не видел, кроме деревушки, окруженной бревенчатым забором. С одной стороны стояли три или четыре скирда сена, полузанесенные снегом; с другой скривившаяся мельница, с лубочными крыльями, лениво опущенными. "Где же крепость?" – спросил я с удивлением. – "Да вот она", – отвечал ямщик, указывая на деревушку, и с этими словами мы в нее въехали. У ворот увидел я старую чугунную пушку; улицы были тесны и кривы; избы низки и большею частию покрыты соломою…"
Замечательную повесть эту, так остро напоминавшую об их кратком путешествии, Даль прочитал в последнем номере "Современника" за 1836 год и, собираясь по делам службы в Петербург, предвкушал радость свидания с поэтом.
13
Ясно сознавая, что жизнь кончается, Пушкин торопил смерть:
– Долго ли мне так мучиться? – и просил, словно это зависело от Даля: – Пожалуйста, поскорее…
Из-за одышки и слабости говорить было трудно, а он произносил слова отрывисто, с расстановкой.
Находясь на смертном одре, он мог только позавидовать кончине своего собрата по перу А. С. Грибоедова, гроб с телом которого встретил на пути в Арзрум: "…Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна…"
Владимир Иванович глядел на его заострившиеся, как обычно бывает при перитоните, черты лица и пытался успокаивать.
– Нет, мне здесь не житье, – отвергая всяческие утешения, отвечал Пушкин. – Я умру, да, видно, уж так надо…
Он уходил из жизни без пышных фраз, обращенных к потомкам. Все, что хотелось сказать, он сказал в своих произведениях… Впрочем, все ли? Он уносил с собой великую тайну… Главной задачей было уйти достойно,. не пугая жену, не обременяя друзей.
Он ни на что не жаловался, никого не упрекал и благодарил за любой пустяк – подадут ли воду, поправят ли постель, повернут ли его на бок, показывая, что всем доволен.
– Вот и хорошо… и прекрасно… – постоянно приговаривал он.
И от этих его слов у присутствующих наворачивались слезы.
Арендт, который наблюдал много смертей на своем веку, отошел от его постели и, вытирая глаза, заметил, что никогда не видел такого терпения.
До конца дней своих запомнился Далю мучительный оскал зубов, обнажаемых раненым в непрерывных страданиях. Даже в кратковременном забытьи губы его судорожно подергивались.
– Не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче, – уговаривал его Даль.
– Нет, не надо, жена услышит, – возражал Пушкин.
Один из ближайших друзей поэта, П. А. Плетнев, не отходивший все эти дни от раненого, заметил: "Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами, в первый раз в жизни находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим".
Он тер себе виски кусочками льда, которые сам доставал из стакана с водой, и это на мгновение отвлекало его.
Александра Сергеевича, по свидетельству очевидцев, продолжало интересовать, что происходит в доме.
– Много людей принимают в тебе участие, – сообщил ему Даль, – зала и передняя полны.
Раненый явно растрогался.
– Ну, спасибо… – И попросил ободрить Наталью Николаевну: – Скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят…
Больному "припустили" на живот 25 пиявок, о чем я уже говорил. По мнению Даля, эта процедура оказала благотворное влияние: пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче.
"…Я ухватился, как утопленник за соломинку, – вспоминал Владимир Иванович, – и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: "Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?" – "Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!" Он пожал мне руку. Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил…"
Затем боль оставила раненого, и на смену ей пришла чрезмерная тоска. Но это было не легче.
– Ах, какая тоска! – периодически восклицал Пушкин. – Сердце изнывает…
Смертельная тоска – этот эквивалент боли – заполняла все его существо. Он задыхался в ней и, пытаясь избавиться, просил Даля приподнять его, поправить подушки, сменить положение.
Однажды в полубреду, сжимая руку Даля, он позвал его куда-то:
– Ну подымай же меня, пойдем, да выше, выше, – ну,пойдем!
Тут же очнувшись, с ясным сознанием и даже с усмешкой анализировал:
– Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу по этим книгам и полкам высоко – и голова закружилась…
Долгую, томительную ночь провел Владимир Иванович возле постели умирающего поэта, повторяя мысленно одни и те же леденящие душу слова:
"Ну, что ж? – Убит!"
Теперь это было ясно и ему.
Владимиру Ивановичу вспомнился четырехлетней давности разговор с Пушкиным по дороге в Берды. Александр Сергеевич в ту пору вынашивал замыслы великой книги, какая еще не появлялась из-под его волшебного пера. "О, вы увидите: я еще много сделаю! – сказал он тогда Далю. – Ведь даром что товарищи мои все поседели да оплешивели, а я только перебесился; вы не знали меня в молодости, каков я был; я не так жил, как жить бы должно; бурный небосклон позади меня, как оглянусь я…"
Даль отвернулся и украдкой вытер катившиеся по щекам слезы.
Рано утром приехал Спасский. Он оставил Александра Сергеевича с некоторой надеждой, которая появилась у всех после пиявок. Но Пушкин "истаевал", как записал Иван Тимофеевич. Руки больного были холодные, пульс едва определялся, дыхание частое, прерывистое.
Консилиум врачей в составе Арендта, Спасского, Даля и Андреевского единогласно сошелся во мнении, что начинается агония.
"Ударило два часа пополудни, 29 января, – вспоминал Даль, – и в Пушкине оставалось жизни только на три четверти часа".
Жуковский написал последний бюллетень для посетителей, заполнивших прихожую: "Больной находится в весьма опасном положении".
К постели поэта подошли его друзья. В этот момент Пушкин открыл глаза и попросил морошки.
Послали за морошкой. Он ожидал ее с большим нетерпением и несколько раз справлялся, скоро ли будет морошка?
Наталья Николаевна сама дала ему из ложечки несколько ягодок и сока.
Лицо поэта выражало спокойствие, и жена вышла от него обнадеженная.
Александр Сергеевич попросил положить его выше.
Даль легко приподнял его.
Пушкин вдруг открыл глаза и сказал:
– Кончена жизнь.
Владимир Иванович не расслышал и тихо переспросил:
– Что кончено?
– Жизнь кончена, – ответил он внятно. – Тяжело дышать, давит…
Это были его последние слова.
Констатируя смерть поэта, Даль вспоминал: "Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох – и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его".
Было 2 часа 45 минут пополудни 29 января 1837 года.
Может быть, именно в этот день будущий словарь Даля пополнился еще одним словом, толкование которого он записал тут же, в квартире Пушкина, на отдельном листке бумаги: "Бессмертие – непричастность смерти, свойство, качество неумирающего, вечно сущего, живущего; жизнь духовная, бесконечная, независимая от плоти. Всегдашняя или продолжительная память о человеке на земле, по заслугам или делам его.
Незабвенный, вечнопамятный".
14
Ровно за 100 дней до трагической дуэли на квартире у лицейского старосты М. Л. Яковлева отмечали круглую дату – четверть века Царскосельского Лицея.
Шуточный протокол сходки писал Пушкин:
"…пировали следующим образом:
1) Обедали вкусно и шумно.
2) Выпили три здоровья (по заморскому toast)}
а) за двадцатипятилетие лицея,
б) за благоденствие лицея,
в) за здоровье отсутствующих.
3) Читали письма, писанные некогда отсутствующим братом Кюхельбекером к одному из товарищей.
4) Читали старинные протоколы и песни и проч. бумаги, хранящиеся в архиве лицейском у старосты Яковлева.
5) Поминали лицейскую старину.
6) Пели национальные песни.
7) Пушкин начал читать стихи на 25-летие лицея, но всех стихов не припомнил и, кроме того, отозвался, что он их не докончил, но обещал докончить, списать и приобщить в оригинале к сегодняшнему протоколу".
Последний пункт выбивался из общего мажорного тона. На душе у поэта было беспросветно грустно, тоскливо, и Александр Сергеевич этого не сумел скрыть,
Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. Тогда, душой беспечные невежды, Мы жили все и легче и смелей, Мы пили все за здравие надежды И юности и всех ее затей…
Очевидцы вспоминали, что слезы помешали ему дочитать традиционно приготовленное к встрече стихотворение. Он словно чувствовал, что это его последнее 19 октября.
"Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого-то подлеца поднялась на него рука? Яковлев! Яковлев! Как ты мог это допустить?.." – причитал лицеист Ф. Ф. Матюшкин.
Но что мог сделать лицейский староста Михаил Лукьянович Яковлев?
В. А. Жуковский, производивший по указанию царя вместе с жандармским генералом Дубельтом "посмертный обыск" в бумагах А. С. Пушкина, имел возможность познакомиться с письмами Бенкендсрфа к поднадзорному поэту и воочию удостовериться, что ни один из русских писателей не притеснялся более покойного. Сердце его сжалось при этом чтении, как признался Василий Андреевич.
Пушкин умер 29 января. По злой иронии судьбы это был день рождения В. А. Жуковского. Но после гибели Пушкина это был уже не тот осторожный и склонный к компромиссам человек, каким он прожил свои предшествующие 54 года и каким его знали при дворе. В горестные дни прощания с другом-поэтом Жуковский нарушил свои принципы поведения и выступил с гневными обвинениям в адрес второго лица в государстве.
"…Каково было бы вам, когда бы вы в зрелых летах были обременены такой сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить места без навлечения на себя подозрения или укора? – вопрошает он гонителя поэта. – В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?"
Приведем еще небольшой отрывок из этого документа, чтобы показать гражданскую позицию Жуковского:
"…В одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям свои произведения для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволено официально, сам считать его непозволенным? Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя… Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, располагать своим временем и прочее…"