— И скажи ему, чтобы позвонил мне.
— Сделаю. Да, дед, ты забыл в туалете свою авторучку. Как ты там без нее?
Вот где моя авторучка — дома на унитазе! (Что я там с ней делал?) Теперь я спокоен и отправляюсь домой обедать.
Иду по коридору.
Михаил Федотович, доверительно склонившись над ревизором, что-то горячо ему доказывает, а тот что-то невозмутимо пишет. Маринка занята поеданием бутерброда с голландским сыром (не тот сейчас сыр, не тот — какой же это голландский сыр, если он не воняет?), а Дроздов хмуро смотрит в окно, сожалея, что из этого полуподвального окна нельзя выброситься. У Белкина опять графоман на проводе…
— Какой сегодня год? — спрашиваю я в никуда.
— В каком смысле? — удивляется Ашот из третьей комнаты.
— Обычный или високосный?
Все размышляют.
— Високосный.
— Значит, завтра 29 февраля.
Да, вспомнил, зачем я стою и смотрю на своих сотрудников — мне предписано кого-то из них сократить.
Есть странные сочетания слов… Например, вот это: «Сократить человека». Хотел бы я знать, как это делается. А зачем это делается — я знаю. Моргал не в силах прикрыть «Науку и мысль», но изменить направление вполне может попробовать. Для этого надо одного сократить, второго проводить на заслуженный отдых, третьего, как Дроздова, споить, четвертого повысить, пятого припугнуть — короче, вырвать журналу зубы и превратить его из клыкастого черта в беззубую старуху в синих чулках. Ашота перекрасить. Обложку вместо белой сделать серо-буро-малиновой. Журнал назвать «Наука», а мысль оторвать. И так далее. Механизм доведения до абсурда любого хорошего дела мне известен. И мне некого сокращать — швейцаров не держим-с, как они там…
Опять я начинаю раздваиваться. Наверно потому, что сбился с ритма: «дедушка плачет, шарик улетел…»
— Я пошел обедать.
Меня не слышат.
Выхожу за дверь и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что без статьи Дроздова нет смысла ничего подписывать.
Когда я так вхожу и выхожу, все делают вид, что не замечают моих эволюций.
Может быть себя сократить?
Это мысль. Ее надо обдумать.
С этой мыслью я отправляюсь домой обедать. Директора продовольственного ларька в смушковом пирожке нигде не видно, но я чувствую за собой слежку и решаю схитрить — иду не по проспекту, а через лес, и вместо десяти минут делаю крюк в полчаса.
Павлик, ругнувшись про себя, оставляет «ЗИМ» и следует за мной на приличном расстоянии. Он тоже помнит ту историю с прочесыванием, когда я в самом деле чуть не замерз на озере.
А что — может, в самом деле, себя сократить?
Дедушка плачет, шарик улетел…
10
Живем мы с внучкой в «рогатом доме» — его возвели немецкие военнопленные в стиле послевоенного победно-архитектурного бзика под руководством одного нашего заслуженного и сейчас справедливо забытого архитектора, который на старости лет, ошалев от постоянного выматывающего душу угодничества, украсил фасад громадным рогом изобилия (из рога вываливались лепные снопы, виноград, арбузы, сосиски и всякая прочая снедь) и скоропостижно скончался, как чеховский чиновник от генеральского чиха, когда начальство позвонило по телефону и наивно попросило разъяснить, что означает вся эта манна небесная на фасаде, когда за продовольствием в магазинах очередюги, а колотый сахар выдается по карточкам?
Так вот, живем мы с Татьяной в этом рогатом доме (рог впоследствии отбили зубилами, но название осталось) на втором этаже в трехкомнатной квартире с громадным застекленным балконом, на котором можно играть хоть в настольный теннис. Это не преувеличение балкона: кроме проржавевшей клетки от моего умершего ангела-хранителя волнистого попугайчика Леши (в клетке сейчас живут Татьянины красивые горнолыжные ботинки), на балконе пылятся лыжи, спортивный велосипед и стол для пинг-понга — обе его половины прислонены к стене, и на них мелом написано:
«Татьяна дура!»
«Татьяна» — на одной половине, «дура» — на другой.
Я с этим утверждением согласен. Эта надпись, сделанная рукой Дроздова, существует уже второй год, но Татьяне лень смахнуть ее тряпкой.
Она уже не катается на велосипеде и не играет в теннис с Дроздовым. Она уже ни во что не играет, ей надоели все эти игры. Ей двадцать девять лет, она разочарована в жизни. Ей все надоело: ее филологическая диссертация, большой и настольный теннис, горные лыжи, игра на гитаре, кройка и шитье, компания экстрасенсов, что-то там еще и многое-многое другое — все, чем она усердно занималась с четырнадцати лет, меняя одно за другим, — все надоело.
Аспирантуру она все-таки закончила, но в кандидатской диссертации разочаровалась. Решила преподавать в школе, на третьем уроке умыла кровью какого-то оболтуса, раскроив ему бровь чернильницей за скабрезную шутку насчет ее попки, и ушла, хлопнув дверью. Поработала недолго у нас в журнале (мне это быстро надоело), а потом решила быть внучкой-секретарем бессмертного академика. Удивительно: наверху разрешили мне ввести эту домашнюю штатную единицу и теперь платят Татьяне 70 (семьдесят) рублей в месяц за то, что она меня кормит, отвечает на звонки и разбирает корреспонденцию. В Академии хотят угодить мне. Но должность внучки-секретаря Татьяне скоро надоест. Ей нужно замуж. Ее нужно выдать замуж за настоящего мужика, но она давно знает, что таковых на свете нет и что в двадцать девять лет жизнь в основном закончена, а дальше пойдет существование.
Она все знает. Она даже знает, что она не права, но от этого ей еще тоскливей.
Сейчас эта принцесса Разочаровара расположилась в моем махровом халате за моим рабочим столом и раскладывает «Гробницу Наполеона». Так уж повелось с детства: когда я ухожу из дома, она — шмыг! — и важно восседает за моим столом. Вид у старика пошарпанный — на нем пеленались, ползали, учились ходить, ели манную кашу, рисовали снегурочек и принцесс, декламировали для гостей «Наша Таня громко плачет», читали «Трех мушкетеров», «Войну и мир» и «Сто лет одиночества», пили шампанское, плясали на нем обнаженной в порядке тренировки перед конкурсом «Miss Academia» (заняли первое место — так-то!), писали заумную диссертацию о философско-технологических аспектах произведений Станислава Лема (не знаю, как Лем, а я ни черта не понял), и вот сейчас на моем столе раскладывается «Гробница Наполеона».
Когда на столе гробница, значит, Татьяна не в духе.
Я отправляюсь на кухню.
Обеды стынет на плите. Вот уже двадцать лет, как врачи запретили мне есть, но я тайком ем всего понемногу и потому, наверно, еще жив. Я гремлю кастрюлями, нахожу водянистый бульон с белыми паровыми котлетками, похожими на сваренные шарики от пинг-понга (на вкус они такие же) и собираюсь, не отходя от плиты, покончить с этим скучным занятием. Но в кухне появляется Татьяна, отодвигает меня к холодильнику и расставляет тарелки.
Мы молча жуем теплые безвкусные белые шарики. Хоть бы посолила… Татьяна, храня фигуру, иногда для удобства переходит на мою диету, но, надеюсь, сегодня в Кузьминках она развяжет поясок и уж пообедает (и я пообедаю, под шумок).
— Что ты сказал Дрозду? — спрашивает Татьяна.
— Сказал, чтобы перестал пить, иначе выгоню. Неплохой бульончик.
— Это не бульончик, а отжатый овощной супчик. А он что? Обиделся?
— Он уже потерял способность обижаться.
— И не только эту способность, — тонковато намекает Татьяна, но я в эти тонкости не вникаю.
Она осторожно пробует супчик и сообщает:
— Тебе звонили.
— Кто, президент? — оживляюсь я.
— Нет. Какой-то профессор… Енисейский, что ли? Говорит, специально приехал, чтобы с тобой встретиться. Он что, из Сибири?
— Сибиряк, точно. Россия прирастет Сибирью, — цитирую я слова Ломоносова и вспоминаю утреннего старичка. — Он какой из себя?
— По телефону не разглядела, — смеется Татьяна. — Спрашивал, когда ты будешь дома.
— Вчера.
— Усекла. Газеты на столе. Журналы на диване.
— Писем нет?
— Нет.
Обычно она отвечает: «Полковнику никто не пишет», хотя мое воинское звание — генерал-майор. Кто мне будет писать? Кому я на фиг нужен, кроме Татьяны? Разве что той японочке с острова Хонсю, да и то в роли подопытного кролика. Я один еще ползаю из всего поколения.
Все, вроде пообедал.
Прохожу в кабинет, складываю гробницу в колоду, просматриваю свежие газеты, а журналы буду перелистывать, лежа на диване, потому что после обеда мне предписан мертвый час… Вот и еще одно странное сочетание слов — «мертвый час».
Пока читаю прогноз погоды, Татьяна стоит в дверях, смотрит на меня и хочет что-то сказать. Когда она так долго стоит и смотрит, значит, собирается сказать что-то важное. Однажды в шесть лет она вот так же стояла в дверях и вдруг попросила купить щенка, потому что попугай Леша, хотя и умеет гавкать, но только дразнится, а щенок гавкает по настоящему и будет водить Танюшу в школу.
«Ну, со школой мы что-нибудь придумаем, — беспечно отвечал я, не чувствуя подвоха. — У нас дети без среднего образования не остаются. Например, попросим тетю Софу…»
«Нет, нужна собака, — последовал ответ. — А то ты вечно работаешь, а папы и мамы у меня нет. Когда они уже вернутся из этой твоей длительной командировки? Дли-тель-ной… Ха-ха! Наверно, они померли».
«Как ты сказала? — пробормотал я. — Где ты услышала это слово?»
«Я его сама придумала. А как я узнаю своих родителей, когда они вернутся из этой… дли-тель-ной ко-ман-ди-ров-ки? У тебя случайно нету ихней фотографии?»
Я показал ей мутную любительскую фотокарточку, и Татьяна долго разглядывала нашу группу в лаборатории лучевой защиты. Узнала меня, тетю Софу, Михаила Федотовича, совсем молоденького Владислава Николаевича, вычислила свою маму, потому что, кроме тети Софы и Катерины, на снимке женщин не было, а потом безошибочно угадала отца, потому что этот человек обнимал Катерину за плечи.
«Как их зовут?»
Я ненавижу хоронить друзей и не люблю заводить собак из-за того, что они недолго живут, но щенка я ей все же купил. С попугаем щенок подружился. Пес ходил с Татьяной в школу, а потом состарился и сдох. Умер, то есть. Павлик с Татьяной похоронили его в лесу, а заводить нового щенка она не захотела.
11
Пока я вспоминаю Татьянино детство, она продолжает стоять в дверях. Наконец говорит:
— Слышь, дед, я выхожу замуж.
— Давно пора. Замуж так замуж, — я гляжу в газету — что там сегодня с погодой? — и не подаю вида. В этих матримониальных делах главное правило — не спугнуть.
— А почему ты не спрашиваешь: за кого?
— Не все ли равно? Я твоему вкусу доверяю.
— Ну, угадай!
— За швейцара.
— За какого швейцара?! — изумляется Татьяна.
— За швейцара, в издательстве. Солидный человек, с ним даже Моргал за руку здоровается.
— Нет, — смеется Татьяна. — Это не он. О швейцаре я подумаю в следующий раз.
— Тогда не знаю.
— Ух, дед, какой ты у меня проницательный! Я еще тоже не знаю. Но все уже решено. Хватит дуру валять. Завтра в Кузьминках я тебе скажу за кого.
— Ладно, подожду.
Раздается звонок. Татьяна снимает трубку и произносит голосом строгой секретарши:
— Приемная академика Невеселова.
Ее о чем— то спрашивают на том конце.
— Вчера, — отвечает Татьяна. — Он вчера уехал в Кузьминки. Когда вернется — неизвестно.
Что нужно от меня профессору Степаняку-Енисейскому, я знаю, но знать не хочу.
В газетах читать нечего, они в конце месяца перевыполнили план по острым статьям и впали в зимнюю спячку. Я укладываюсь с журналами на диван. Это те самые научно-популярные журналы, о которых начальство сказало: «Но ведь есть такие-то и такие-то…» Не спеша перелестываю их, знакомлюсь с названиями статей и разглядываю иллюстрации. Читать их я буду ночью в кузьминкинской гостинице, если не удастся заснуть, а пока перелистываю на сон грядущий в дневной мертвый час.
Мой журнал лучше.
О коллегах, пусть они даже и конкуренты, не принято отзываться плохо, но, если говорить честно, то первый из этих журналов чересчур развлекательный и, значит, поверхностный; а второй очень уж солидно-академический и, значит, скучный. Но они в меру сил делают свое дело и не приносят вреда — это уже хорошо, и, значит, пусть живут.
Третий журнал называется «Человечество и прогресс» — сокращенно «ЧиП». Мы с этими чипами на ножах — какой, к черту, прогресс? — хотя ножи эти невидимы и вытаскиваются нечасто. По данным моей разведки там сейчас в пику нам спешно готовится контр-статья о передовых методах в медицине профессора Степаняка-Енисейского, где защищается русская отечественная стоматология от жидомасонов из журнала «Наука и мысль» (у них разведка тоже работает). Им-то что до чужой зубной боли?
Дело в том, что Степаняк-Енисейский является постоянным автором «Человечества и прогресса». Он отдает им в первопечать свои фантастические романы, а в прошлом году опубликовал подряд три статьи о тайнах Тунгусского метеорита, о летающих тарелках и о «Почему вымерли динозавры?». Лично я не знаком со Степаняком-Енисейским, и он совершенно зря ошивается с утра возле моего дома, уступая мне дорогу и напрашиваясь на контакт.
Нам не о чем говорить. Судя по смушковому пирожку, он такой же мезозойский динозавр, как и я, но помоложе и с противоположным знаком: если я, смею надеяться, динозавр положительный, миролюбиво уступивший эволюционную дорогу подрастающим млекопитающим, то Степаняк-Енисейский — типичный контрЭволюционер, реликт образца сорок восьмого года, ни за что не хотящий вымирать даже в начале третьего тысячелетия нынешней эры. Я неплохо знаю повадки этих рептилий… Я хорошо их знаю. Конечно, их буйный расцвет, когда они заполонили шестую часть суши, давно в прошлом; вход в их экологическую нишу сократился до размеров лаза в мышиную норку, и сейчас они как-будто незаметны — во всяком случае, диплодоков, сотрясающих землю, типа народного академика Эл, в науке сегодня не наблюдается, но, если прикинуть общую биомассу всей современной шушеры, то получится так на так по сравнению с тем же 1948 годом. Где же тут прогресс?
Так что динозавры еще не вымерли. Я делаю этот неутешительный вывод по ощущению махрового дуроломства при чтении множества ученых статей — и не только в научно-популярных журналах. Вот и сейчас… Мое внимание в «Человечестве и прогрессе» привлекает очередная статья Степаняка-Енисейского, профессора: «БЫВАЛ ЛИ ПЕРУН В АФИНАХ?»
На сей раз статья историческая. Интересно, при чем тут Перун к Афинам?
Читаю.
И вскоре начинаю понимать, что профессору Степаняку-Енисейскому очень хочется быть древнее самих древних греков — он, виртуозно тасуя колоду времен и народов и раскладывая из них какую-то немыслимую гробницу Наполеона, «осторожно предполагает» что древние греки прибыли на свой полуостров Пелопоннес прямиком с Подола из Киевской Руси и что древнегреческий Зевс не кто иной, как наш переименованный древнеславянский Перун.
Уж не первоапрельская ли это шутка?
Нет, журнал февральский…
Я хочу позвать Татьяну, чтобы поделиться с ней этим археологическим открытием (даже Танька знает, что между Зевсом и Перуном пролегла пропасть в два тысячелетия), как вдруг натыкаюсь на очередное «осторожное предположение» о том, что «в рамках этой исторической концепции древнерусского Бояна можно идентифицировать с эллинским Гомером», и мне окончательно становится понятен смысл этой исторической концепции: профессора Степаняка-Енисейского никак не устраивает, что наши предки, нормальные здоровые дикари, произошли неизвестно от каких неандертальцев, пришли черт знает откуда и расселились по берегам Днепра — нет, профессору очень хочется иметь раскидистое генеалогическое древо, где на главном стволе будет начертано кириллицей слово «Степан», а уж на всяких ветках и сучьях развешаны всякие там древние греки и римляне.
Это еще бывает, бывает… Очень уж хочется, чтобы древние греки тоже были нашенскими, с Подола.
Получается, думаю я, зевая, что Степаняка-Енисейского интересует не только будущее Сибири, но и прошлое нашей Родины. Ему мало повернуть Обь, Енисей и Лену вспять, ему нужно повернуть вспять саму историю.
Что он ходит, что он бродит вокруг дома моего?
С этими мыслями наступает мой мертвый час. Мне снится цветной сон: громадная гора в древнем, вроде бы, Киеве, — но узнать трудно. Какой сегодня век, год, день и число? Не знаю. Под горой течет, вроде бы, Днепр, в Днепре плещутся зеленые русалки, похожие на Татьяну, на горе растет генеалогическое древо — ветвистая липа с красными ягодками развесистой клюквы, которую, как мне снится, посадили здесь Кий, Щек и Хорив, и сестра их Лыбедь. На липе церковнославянским шрифтом вырезано слово «Степаняк-Енисейский», а под липой врыт в землю похожий на меня деревянный Перун в смушковом пирожке. Этот идол невысок, коренаст, с позолоченными усами и с бородой-лопатой. Над Левобережной Украиной встает солнце. Усы у Перуна сверкают. Мы знакомимся. Перун начинает читать о себе статью Степаняка-Енисейского, а я размышляю о том, что такие вот старички-лесовички шныряли по Киевской Руси вдоль Днепра из варягов в греки, а сам Кий работал здесь лодочником на переправе, но чувствовал себя князем и любил отдыхать под липой.
Прочитав статью, Перун начинает трястись от смеха, хватается за живот и убегает под древо, где использует статью по назначению. Вернувшись, он подтверждает, что всю эту псевдо-историческую липу сочиняют издательские швейцары, и возвращает мне журнал с выдранной статьей — но это уже не «Человечество и прогресс», а знакомый календарный листок от 28 февраля с кровавой надписью на обороте о звездных войнах. Вместо списка планет на нем японскими иероглифами отпечатана какая-то путаная инструкция по эксплуатации персонального компьютера, причем иероглифы я читаю по-русски, но не понимаю смысла…
— Компьютер какой, японский? — спрашиваю я Перуна.
— «Асахи», фирма, — важно объясняет он.
— Значит, мое время пришло? — спрашиваю я.
Но древний славянский бог лишь загадочно улыбается в ответ.
Я с умилением хочу что-нибудь еще спросить… Например, что ТУДА положено брать с собой, кроме кружки, ложки, мыла, полотенца и зубной щетки?… Авторучку можно? Часы? Ордена, медали? Научные труды?
Как вдруг обнаруживаю себя проснувшимся на диване.
12
Наконец— то я в нормальной рабочей форме. Мой мертвый час прошел, я видел занятное сновидение, я голоден, как волк, и помню все, что мне надо делать, -хоть иди к нотариусу и пиши завещание. На спинке стула уже висят выглаженные костюм, рубашка и галстук. Ботинки начищены до блеска… ну, это я уже сам мог сделать.
Я не спеша одеваюсь и расчесываю бороду.
С этого момента надо быть во всеоружии, потому что, во-первых, нас ждут великие дела, а во-вторых, на меня сегодня кто-то охотится.
Татьяна, вращая бедрами, вплывает в кабинет, демонстрируя новое платье из этого… мембранного трикотажа — еще одного побочного результата нашего фундаментального открытия. В зеленом она в самом деле похожа на русалку. Я изображаю восхищение… Нет, я действительно восхищен! С такой фигурой я на ее месте рожал бы детей, а не филологические диссертации.
— Да-а… пора подумать о приданом, — говорю я, а про себя рассуждаю, что думать надо скорее не о приданом, а о завещании для нее.
— Думай, дед, думай. Ты об этом только и думаешь… кому бы меня сплавить. Я от своего слова не отказываюсь: завтра выхожу замуж.
Татьяна кидает в сумку мою зубную щетку, полотенце, японский зонтик…
Я завороженно наблюдаю. Кажется, это уже серьезно — вещий сон начинает сбываться: с вещами на выход, серьезней некуда!
— Кружку не забудь.
— Зачем? — удивляется Татьяна.
— А зонтик зимой зачем?
— Пока ты спал, передавали грозовое предупреждение. Погода совсем взбесилась… Надвигаются два циклона — с юга и с севера. Люблю грозу в начале марта! Пошли, дед, пора.
Наверно, она шутит — какая гроза в феврале?
Впрочем, и погода сегодня должна быть необыкновенной, потому что сегодня последний день.
Татьяна вертится перед зеркалом в коридоре, нанося последние штрихи на картину, а потом начинает натягивать сапоги на свои длинные ноги. Значит, у меня достаточно времени, чтобы выйти на балкон, будто бы взглянуть на погоду, а на самом деле незаметно забрать из тайника мою единственную драгоценную вещь, которую я бы с удовольствием взял ТУДА. О ней никто на свете не знает, даже Татьяна; хотя, похоже, эту вещь видел Михаил Федотович Чернолуцкий — однажды он просветил взглядом птичью клетку на балконе, удивился и погрозил мне пальцем.
Это строгая, солидная вещь — из тех, на которые распространяется уголовная ответственность за хранение огнестрельного оружия; не какой-нибудь газовый пистолет. Выходит, что я — уголовник. Я не сдал эту вещь ни в ЧК, ни в военкомат, ни в милицию. Дудки! Я прячу ее в тайнике под днищем клетки моего умершего ангела-хранителя — это отцовский наган с полным заряженным барабаном, а один запасной патрончик я храню лично для себя в нагрудном кармане выходного костюма. Вообще-то, я равнодушно отношусь к всяческому барахлу, но эта вещь вызывает у меня уважение. О таких вещах шутят только те, кто их не имеет, как мелодраматичный Дроздов: «Застрелюсь, застрелюсь…»
Теперь я во всеоружии. Сегодня, как видно, эта вещь мне понадобится.
— Дед, уйди с балкона, простудишься!
Татьяна с кем-то говорит по телефону.
— Ничего, не простужусь.
(А если и простужусь — уже не страшно).
— Кто звонил?
— Не президент.
Татьяна права: президенту Академии наук делать больше нечего, как звонить в Печенежки дряхлому невеселому динозавру, который в прошлом месяце перевернул его портрет вверх ногами. Зачем президенту звонить мне, если я для него давным-давно не существую… Вот только похороны почему-то задержались. Когда я умру, он, конечно, приедет, постоит в почетном карауле и поможет поднести гроб к крематорию на мемориальном кладбище… Но зачем звонить покойнику? Татьяна права, президент мне не позвонит.
Мы спускаемся в лифте и выходим на пустой проспект имени академика Эн. Оглядываюсь. Степаняка-Енисейского нигде не видно. Никого не видно, ни одной живой души. Даже вороны в предчувствии столкновения двух одноглазых циклопов улетели в лес. Наган приютился у меня на груди в боковом кармане и вызывает соблазн. Сегодня состоятся звездные войны и большая стрельба… Мне прислали повестку, за мной охотятся, даже Моргал настолько осмелел, что решил не дожидаться моей смерти. Военные действия начались, надо быть настороже и подтянуть свой шарик-голубой, чтобы не улетал далеко.
Я начинаю ощущать себя боеспособной единицей с русалкой впридачу. Даже природа встрепенулась, и лед начал таять при виде Татьяны в новой норковой шубке поверх мембранного платья. А французские сапоги? На эту шубку, это платье и эти сапоги мы недавно угрохали месячную зарплату внучки-секретаря плюс мою годовую академическую пенсию и теперь сидим на диете. Но я не жалею: русалку надо одевать, чтобы выгодно выдать ее замуж. Голых замуж не берут.
За нами едет черный «ЗИМ».
«Почему бы Татьяне не выйти замуж за Павлика? — меланхолично раздумываю я, чавкая ботинками по рыхлому льду. — Детишки будут глупыми, жизнерадостными и здоровыми, а это ли не счастье?»
При этой мысли в знак одобрения над пустынным проспектом сверкает синяя молния без грома. Павлик открывает дверцу, а Татьяна с треском распахивает черный японский зонт, когда-то подаренный мне на Чукотке японской богиней. Сверху начинает валить какая-то рябая суспензия из дождя и снега. Бр-р… Сыро, мокро… Новые ботинки уже протекают… Полвека назад по такой погоде я надел бы галоши — сверху черные, внутри красные, теплые. Куда, интересно, подевались галоши, кому это выгодно — чтобы не было галош? Но все правильно: надвигаются два циклона, и в небесной канцелярии нет дела до теплых галош — там сейчас будет решаться вечный бюрократический вопрос: кто победит — зима или весна?
Будто неясно. В конце всех концов Солнце остынет, чай остынет, все остынет, и победит зима.
13
В редакции уже полно гостей, всех сразу и не упомнишь. В коридоре навалены сумки, шубы да шапки, вешалки не хватает. Чей-то березовый веник торчит из кучи. Ашот водит гостей по редакции и объясняет, почему обложки белые. Владислав Николаевич уже здесь, он все глаза проглядел, выглядывая нас. Он бросается раздевать Татьяну. Пусть, пусть попользуется случаем, заслужил.
Гостевой стол уже накрыт. Маринка наливает гостям настоящий «арабик», а Софья Сергеевна Чернолуцкая нарезает торты — без Танькиной «тети Софы», жены моего заместителя, журнал не журнал, она — хозяйка науки и мысли, и я устремляюсь к ней на кофейный запах. Сегодня мне все можно, даже «арабик». В последний раз.
Но дорогу мне преграждает токарь шестого разряда Тронько Андрей Иванович, невысокий кряжистый человек с такими большими кулаками, что я не представляю, как он надевает пиджак, если кулаки не пролазят в рукава? Его любимая песня — «Я был токарь шестого разряда, я получку на ветер бросал», Высоцкого. Он ее повсюду напевает, как я про свой шарик голубой. Это его березовый веник торчит из кучи. В Кузьминках в порядке культурной программы он собирается посетить парную и заодно прихватить меня. Я пойду. Надо быть чистеньким, на всякий случай. Пусть надает мне несильно по пояснице и ниже. Мы с ним два Героя Социалистического Труда, но я — умственного, а Тронько самого настоящего, ручного. Татьяна его побаивается и за глаза называет «гегемоном». Раз в году он пишет для нас статьи о своих особых методах научной организации труда (с общей тенденцией «я их научу работу любить!», а Белкин едва поспевает вычеркивать из них нелитературные обороты. Оля делает это без согласования с автором, но это не беда — все равно свои статьи Тронько потом не перечитывает. Когда мы с ним редко встречаемся, Андрей Иванович отводит меня в сторонку и озабоченно выспрашивает, все ли в порядке, не обижает ли кто меня и не нужно ли кому в морду дать? Такие у него шутки.
«Вот придет гегемон и наведет порядок-с!» — любит пугать Татьяна сотрудников «Науки и мысли» за особо нахальные статьи. Но это она зря. Тронько в редакции немного стесняется, помалкивает, напевает Высоцкого и прячет руки в карманах. И это зря — как раз сегодня его кулаки могут мне понадобиться. Сегодня мне нужны храбрые и сильные люди. Сейчас Андрей Иванович осторожно трясет мою руку и умиленно глядит, как язычник на своего деревянного божка после хорошего урожая — дело в том, что недавно после его очередной статьи Совмин закатил строгий выговор самому министру какого-то тяжелого станкостроения.
Я жму его честную руку и, пока Татьяна отвлечена Владиславом Николаевичем, продолжаю пробираться к кофейнику, заискивающе подмигивая Маринке и показывая ей, как Черчилль, два растопыренных пальца — у нас этот жест означает не «виктория», а «двойной кофе».
Но с Маринкой происходит что-то странное: она проливает кофе мимо чашки прямо в блюдце с тортами, а сама глядит мне за спину, делает круглые испуганные глаза и произносит, растягивая звук "о":
— О-о-й!
Что, интересно, «ой»?
С Совьей Сергеевной происходит то же самое — а чтобы напугать нашу тетю Софу, нужно показать ей нечто сверхъестественное…
Неужто ОН услышал меня и уже стоит за моей спиной?!
Я осторожно оглядываюсь.
Нет, это прибыл не хвост с рогами, а почетные наши гости: летчик-космонавт в новенькой генеральской форме и ведущий научно-популярной телепередачи.
Их имена всем известны.
В редакции начинается паника, все бросают свои дела и бегут выглядывать в коридор. Я тоже обо всем забываю, потому что космонавты всегда были и остаются для меня таинственными существами, тем более первый человек, ступивший на поверхность Марса. Хотя умом я, конечно, понимаю, что это обыкновенный хомо сапиенс сапиенс.
(Недавно я с удивлением узнал, что современный человек носит в палеонтологической номенклатуре сдвоенное видовое название «хомо сапиенс сапиенс», чтобы отличать его кости и черепа от неандертальца, который просто «хомо сапиенс». Век живи, век учись).
Татьяна ест глазами Космонавта и, как видно, собирается тут же в коридоре выйти за него замуж — во всяком случае пытается стянуть с него генеральскую шинель. Она давно хотела познакомиться с настоящим мужчиной, а тут целое внеземное существо. Марсианин!
Я уже опомнился и под шумок наливаю себе полную чашку кофе, но не успеваю глотнуть, как меня застают на месте преступления — все расступаются и укоризненно на меня смотрят.
Понятно. Я тут хозяин и должен лично встречать дорогих гостей, а я чем занимаюсь?
Иду встречать. Здравствуйте — здравствуйте.
— Как добрались?
— С приключениями, — отвечает Космонавт. Он уже снял генеральскую шинель, но не уверен, следует ли швырять ее в гражданскую кучу.
Веду гостей в кабинет, они раздеваются там, вешая дубленку и шинель на вешалку, и дышат на руки с мороза — значит, сейчас над проспектом побеждает зимний циклон. Кофе, чай? Чай. Вызываю Маринку и заказываю два чая и один кофе. Себе. Двойной. Когда Маринка приносит гостям крепкий чай, а мне подкрашенную «арабиком» теплую водичку, Космонавт и Ведущий-ТВ наперебой, как мальчишки, начинают рассказывать о каком-то странном атмосферном явлении, которое они наблюдали над трассой:
— Смерч не смерч, но что-то смерчеобразное…
— Вроде тучи с хоботом…
— Точно. Она шла над трассой сначала так… а потом так… — Космонавт, как все летчики, делает поясняющие жесты прямыми ладонями. — А внутри у нее что-то сверкало.
— Полная трасса свидетелей! — добавляет Ведущий-ТВ. — Моторы у всех заглушило, выскочили из машин, кто-то побежал звонить в Академию наук…
— А погода — полный штиль…
— А туча как будто самоуправляемая…
— Такое впечатление, будто она что-то выбирала, искала. Знаете, мне показалось, что она заглядывала в черные «Волги». Именно в черные.
— А одну даже ощупала!