Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деяния апостолов

ModernLib.Net / Отечественная проза / Шмелев Николай / Деяния апостолов - Чтение (стр. 4)
Автор: Шмелев Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Кто вы? - спрашивает он.
      - Вы, батоно, художник Нико Пиросманашвили? - обращается к нему один из этих людей. Грубоватый, охрипший от холода голос его еще более настораживает Нико, и он медлит с ответом, раздумывая, назвать ли ему себя или же сразу, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, захлопнуть перед ними дверь. Молчание затягивается. Но гости явно не собираются уходить. Теперь, когда глаза его привыкли к свету, он видит, что это два вполне приличных на вид молодых человека, скорее всего не имеющих к полиции никакого отношения. Но даже если и так, все равно приход их опасен и подозрителен. Что еще, какую еще новую обиду приготовила ему жизнь?
      - Да, это я, - тихо произносит наконец Нико. - Но кто вы? И что вам нужно от меня?
      - Мы тоже художники, Николай Асланович... Мы пришли повидаться с вами, поговорить...
      - Вы... Вы пришли как друзья? Или как враги?
      - Николай Асланович, мы художники.
      - Вы братья?
      - Мы? Н-нет... Мы... То есть в каком, простите, смысле? Что вы имеете в виду?
      - Вы мои братья? Вы тоже кистью зарабатываете свой хлеб?
      - Да, Николай Асланович, да. Мы профессиональные художники... Правда, мы толком еще нигде не выставлялись...
      - Николай Асланович, мы же знакомы с вами! Вы, наверное, не помните... Нас когда-то знакомил Илья Зданевич, - перебивает этот грубоватый голос другой, помягче и, как кажется Нико, подобрей. - Меня зовут Ладо. Ладо Гудиашвили... Вы не помните меня?
      - Ладо? Ладо... Вас я, кажется, помню, Ладо... Но если не помню - вы не обижайтесь на меня. Я стал совсем стар. И, кроме того, я нездоров. Давно нездоров.
      - Мы хотим вам помочь, Николай Асланович. Мы пришли как друзья, не как враги...
      - Мне никто уже не может помочь, молодые люди. Поздно. Мне уже пора умирать... Но что же мы стоим так, на пороге? Прошу вас, проходите. Извините меня, здесь у меня не очень уютно, я живу один. Но зато здесь тихо. И мы сможем с вами спокойно посидеть, поговорить. Конечно, если мальчишки со двора опять не примутся швырять камни в стену. Или в дверь... Но это не беда. Если кто-нибудь из вас прикрикнет на них - они сразу убегут. Это они меня не боятся. А вы молодые, сильные. Они увидят вас - и сразу убегут...
      Конечно, собираясь сюда, оба они - и Ладо Гудиашвили, и Михе Чиаурели были готовы ко многому. И все-таки то, что они увидели, втиснувшись в эту крохотную каморку, заставило их содрогнуться. Прямо скажем, зрелище было не для слабонервных: многое и им тоже довелось уже повидать в своей жизни, особенно в последние годы, когда печаль и страдания вошли почти в каждый тифлисский дом, но такой свирепой нищеты, такой заброшенности и ненужности человека никому, даже самому себе, им еще не доводилось видеть никогда. Голые доски, пустота, рваное тряпье, серый пепел на остывающем мангале, ссохшаяся корка хлеба на подоконнике и кувшин воды в углу - и это все, что нашлось у Бога и у людей для человека, прожившего и протрудившегося на земле больше, чем полсотни лет? И какого человека! А запах... О, Господи, какой же тяжкий, смрадный запах наполнял это жилье, вернее, эту собачью конуру...
      - И вы... Вы здесь живете?! Ну и ну... - вырвалось у Чиаурели.
      Ладо укоризненно посмотрел на него и даже успел дернуть его за рукав, но было уже поздно. Губы Нико сжались, скулы напряглись, и в глазах его вспыхнул гнев. Он даже попытался вскинуть голову, распрямиться и посмотреть на этого бесцеремонного пришельца сверху вниз: как смеешь ты, наглец? Но, видимо, и гордость тоже была уже теперь не по силам ему. Прошло мгновение, и глаза его опять потухли, плечи поникли, седая голова свесилась на грудь, и, вздохнув, он тяжело и безразлично опустился на свой топчан.
      - Да, это мой дом. Здесь я живу. И если вам здесь так не нравится, молодые люди, то я вас не звал...
      - Нет, батоно, нет! Дело не в том, что не нравится. Дело не в этом... попытался исправить неловкость своего друга Ладо. - Просто трудно понять, как вы здесь работаете. Как вам удается здесь писать. Вы ведь пишете здесь, не в другом месте?
      - Да, я пишу здесь... Я всегда писал там, где я жил. И у меня никогда не было мастерской... Но я привык. По правде говоря, она мне и не нужна. Была бы клеенка, был бы картон, краски... Был бы стакан водки. А писать я могу всегда и везде. Хотите, я сейчас здесь что-нибудь напишу для вас? Я с удовольствием напишу. Только тогда кому-нибудь из вас надо будет сходить в духан... Это недалеко, здесь рядом. Принести немного выпить и поесть для меня.
      - А с клеенкой, видимо, покончено, Николай Асланович? - спросил Чиаурели, похоже, пропустив мимо ушей эту его не то просьбу, не то предложение. - Я смотрю, вы перешли теперь на картон?
      - Да, я теперь пишу на картоне... Напрасно им пренебрегают. Это не такой уж плохой материал... А клеенку сейчас трудно достать...
      - Сами грунтуете его?
      - Сам? Конечно, сам. А кто же еще?.. Хотите, я и вас научу? Это так просто. Просто, но все-таки надо уметь. Сейчас мы с вами зажжем керосиновую лампу, и она начнет чадить... А я соберу сажу с нее, растворю, размешаю... Из сажи получается прекрасная грунтовка, надо только уметь ее размешать...
      Нико приподнялся с топчана и протянул руку к лампе с длинным закопченным стеклом, стоявшей на подоконнике. Но Ладо остановил его:
      - Нам совестно отнимать у вас много времени, Николай Асланович. Мы ведь пришли к вам по делу, а в гости хотели бы не так прийти, не накоротке...
      - По делу?.. А какое дело у вас ко мне? У кого вообще еще может быть дело ко мне? Разве там, в городе, кто-нибудь еще помнит обо мне?
      - Помнят, батоно, помнят! О вас многие помнят. Помнят и хотят вам помочь... Может быть, вы знаете, что у нас образовалось общество грузинских художников. Будем друг друга поддерживать, друг другу помогать... Общество поручило нам разыскать вас и передать вот этот конверт. Здесь немного денег для вас. На одежду, на краски...
      - На хлеб, - зачем-то вставил Чиаурели.
      - Да, конечно, и на хлеб тоже... Мы понимаем, батоно, вам ведь сейчас нелегко. Но ведь не вечно же так будет продолжаться! Вы поправитесь, опять начнете много работать, начнете выставляться...
      - Не надо, Ладо... Не надо, добрый мой, хороший друг Ладо... Ведь вас, кажется, так зовут - Ладо? Да, я помню,- Ладо. Мы с вами и раньше встречались, Ладо... Но это было давно. Это было, наверное, еще до войны.
      - До войны я был еще мальчиком, батоно...
      - Да что я, в самом деле! Ведь вы еще так молоды. И ваш приятель тоже так молод. Он, наверное, еще моложе вас. Спасибо, молодые люди, спасибо вам за все...Я обязательно куплю на эти деньги краски. И, конечно, клеенку, если повезет. Спасибо вам. Господь непременно воздаст вам за вашу доброту... О, так значит, у меня сегодня праздник? В моем доме друзья, они пришли меня навестить! Справиться о моих делах, о моем здоровье... Это большой праздник, молодые люди! Только чем же мне вас угостить? Я совсем не готов к такому празднику. Я, откровенно говоря, просто не думал, что ко мне еще может кто-нибудь прийти. И у меня нет ни вина, ни лимонада... Хотите воды? У нас здесь прекрасная вода. Великолепная вода! Чистая, прозрачная. Такой в Тифлисе больше уже нет нигде...
      - Спасибо, батоно. Не тревожьтесь, не стоит. Когда холодно, не хочется воды, - вновь остановил его Ладо.
      - Холодно? Разве здесь холодно? А совсем недавно еще было тепло. Ах, да что же это я... Ну конечно - угли погасли, мангал остыл... Но это ничего... Я сейчас поднимусь к хозяевам, они мне отсыпят еще углей. Я скажу им, что у меня гости, уважаемые люди, что у меня здесь холодно... Вы посидите тут немного без меня, я скоро вернусь. И у нас опять будет тепло... Ах, глоток бы водки сейчас... Вы только не уходите, хорошо? Мне очень хочется с вами посидеть, поговорить... Мы еще долго будем разговаривать. Вы мне расскажете про себя, я вам про себя. И еще мы поговорим об искусстве. Я давно не говорил ни с кем об искусстве. Да и не с кем мне здесь говорить. Все молчу, молчу...
      С трудом разгибая затекшую спину, Нико поднялся с топчана, снял дрожащими руками с ящика мангал и, прижав его к груди, шагнул к двери. Но его качнуло, и ему пришлось постоять немного, прислонившись к косяку, чтобы побороть внезапное головокружение и вновь обрести твердость в ногах. Потом, слегка сначала отстранившись, Нико всем телом налег на дверь - дверь со скрипом подалась, впустив внутрь волну холода и на мгновение осветив полумрак каморки отблеском девственно чистого снега, покрывавшего двор. Прошло еще несколько мгновений, и над головой у них раздались медленные, тяжелые шаги по ступенькам, ведущим вверх, на второй этаж. Нико, должно быть, нелегко было подниматься по лестнице: на середине ее он приостановился, чтобы перевести дух.
      Тихо стало в каморке. Так тихо, что Ладо даже постеснялся кашлянуть, когда в горле у него вдруг запершило - то ли от холода, то ли от въевшейся здесь повсюду копоти. А может быть, и еще от чего...
      - Все, Ладо! Ты как знаешь, а я больше не могу, - поднялся вдруг со своего места Чиаурели, застегивая пальто и решительно нахлобучивая свою широкополую шляпу на самые глаза. - Я ухожу. Деньги мы передали, а больше нам здесь делать нечего. Сил больше нет на это все смотреть... Даже дышать - и то невмоготу. Господи, какая же вонь! Не могу, я задыхаюсь, Ладо... Пошли! Пошли, пока он не пришел...
      - Нельзя так, Михе. Он обидится. Нехорошо. Потерпи еще немного...
      - Что нехорошо? Что нехорошо, интересно знать? Что ни ты, ни я ничем не можем ему помочь? Так мы-то тут причем?.. Ты что - не видишь? Не понимаешь? Его же в больницу надо класть, в сумасшедший дом, а не в гости к нему ходить. И не на собрания его звать...
      - Он один, Михе. Совсем один...
      - Ну и что? Ты что, поселишься здесь? Или к себе его возьмешь? Будешь кормить его, отогревать, ноги ему мыть?.. Зачем мы вообще с тобой ввязались в это дело? Зачем? Ведь он же через час пропьет все эти деньги. Все, до копейки пропьет!.. Краски, клеенки... Господи, какие краски?! Какие клеенки?! Мы отсюда - он в духан, на том и кончилось все. Тоже мне, раскудахтались: деньги, поддержка, общество художников. Какие деньги, какое общество?! Пошли, Ладо! Пошли! Я больше не могу.
      - Не уходи, Михе. Прошу тебя, потерпи. Мне будет с ним трудно без тебя. Вдвоем легче.
      - Говорю тебе - пойдем! Зачем тебе это самоистязание? Что ты можешь сделать? Кто вообще может что теперь сделать для него? Он погиб, Ладо. Понимаешь? Погиб! Обещаю тебе - я первый понесу его гроб. Да, великий человек, да, великий художник! Но единственное, что мы можем теперь сделать для него, это поместить его в сумасшедший дом. Так он же не пойдет! Ни за что не пойдет. Что же, вязать его будешь, полицию будешь звать? Ну, так как? Идешь?
      - Нет, Михе. Я не могу так. Я его дождусь.
      - Ну, как знаешь. У меня совесть чиста. Будь здоров. Завтра я тебя найду.
      Чиаурели ушел. Когда спустя некоторое время хозяин каморки вернулся, неся перед собой пышущий жаром мангал, Ладо в одиночестве сидел на ящике у окна, сгорбившись и сунув озябшие руки в карманы своего широкого парижского пальто. Да, на свете был Париж, был Монмартр, по которому он, кажется, еще вчера только бродил, забросив за плечи свой этюдник и с любопытством озираясь по сторонам, и были еще Мюнхен, и Милан, и Флоренция, и вечный город Рим, не знающий ни забот, ни печалей, ни зимы. Но была еще на свете и эта простывшая насквозь каморка под лестницей, и был еще великий художник Нико, не видавший никогда в своей жизни ни Парижа, ни Рима, ни даже Петербурга и погибающий сегодня здесь, в этой каморке, оттого, что, Михе прав, никому нет до него никакого дела и, наверное, и не было никогда. О, Господи, как же все не так, как же все нескладно устроено в этом мире! И разве можно во всем этом, да расшибись ты головой о стенку, хоть что-нибудь понять?
      Увидев хозяина, неловко протискивавшегося со своей ношей в дверь, Ладо тотчас вскочил, освобождая место для мангала. Но Нико, покачав головой, остановил его.
      - Сидите, сидите... Мы поставим его здесь, у топчана. Так будет даже лучше. Отсюда эта каморка быстрее нагревается. А там, у окна, дует, там угли остывают быстрее. Но когда работаешь, приходится выбирать. Когда мангал на ящике у окна - правая рука отогревается. А если он здесь, у топчана, она мерзнет... Вы ведь Ладо? Конечно! Конечно же, вы - Ладо... Мой друг Ладо. Мы с вами давно знакомы. Это было еще до войны. И сегодня вы пришли меня навестить. Но вы ведь вроде бы пришли не один? Или это мне показалось? Может быть, это было в какой-то другой раз, не сейчас? С вами еще был молодой человек в такой большой черной шляпе. И он был тоже художник, как и вы.
      - Извините его, батоно. Но у него очень срочные дела. У него там какие-то сложности дома. И он больше не мог ждать.
      - Конечно, конечно, Ладо. Не стоит извиняться. Я понимаю. У всех есть дела, всем надо спешить. И кроме того, здесь холодно, неуютно, сидит какой-то старик, кашляет, вздыхает, что-то там бормочет себе под нос. А вам не надо торопиться, Ладо? Вы еще посидите со мной? Может быть, я схожу принесу немного водки? У нас же теперь есть деньги, и это совсем недалеко. А потом мы посидим, поговорим...
      - Не надо, Николай Асланович. Не надо водки. Я не пью...
      - Совсем?
      - Совсем. И вино тоже не пью...
      - Вам нельзя? У вас слабое здоровье?
      - Да нет, здоровье не слабое... Просто я как-то решил, что не буду пить. Ни при каких обстоятельствах. Все это знают. И друзья мои тоже знают. И никогда не заставляют меня...
      - Наверное, это хорошо. Наверное, это очень хорошо - не пить. Вы молодой, Ладо. Вам можно не пить. А мне уже нельзя... Если я не выпью, я работать не могу - вот что хуже всего. Пальцы не слушаются, и в глазах какая-то муть, какая-то пелена. А выпью - легче. Когда я выпью, я думаю: еще не конец, Нико, еще поживем! Еще сделаем что-нибудь... Я ведь, Ладо, еще не все написал, что хотел. Мне бы еще много чего хотелось написать. Не хочется умирать, Ладо! Ах, как не хочется, если бы кто знал...
      - Вам нельзя умирать, Николай Асланович. Вы великий художник, вы наша надежда. Молодежь любит вас... Верит в вас, батоно! Да-да, верит в вас! Как же так - умирать? Нет, нельзя вам умирать. Да если хотите знать, мы, батоно, теперь все ваши ученики. Ну, может быть, и не все... Но, уверяю вас, очень, очень многие наши художники теперь согласны, что ваш взгляд на жизнь, ваша живопись - это то, за чем будущее. Мы устали от ползучего реализма, от этого отвратительного правдоподобия. Это искусство рабов и для рабов! Рабов жизни, рабов государства, ходячей морали, ходячих представлений... Художник должен создавать жизнь, творить ее заново - не так ли, батоно? Творить! Из себя ее творить, а не подчиняться ей. Вы, дорогой Николай Асланович, первым показали нам здесь, в Тифлисе, дорогу, и будьте уверены, мы с нее теперь уже никуда не свернем...
      - Я не великий... Я мастер... Я знаю, что я мастер. Но я не великий, Ладо.
      - Человек не может сам о себе судить, батоно. Ему это не дано.
      - Нет, Ладо, я не великий. Я знаю. Я художник. Неплохой художник. Люди любят меня, любят смотреть на мои картины. Здороваются со мной, приглашают к столу, угощают. Спрашивают о здоровье, спрашивают, где я пропадал. Но я не великий, Ладо... У меня было много друзей, Ладо. Очень много. Но учеников у меня не было никогда. А великий - это как Христос. У него должны быть апостолы, должны быть ученики. А у меня не может быть учеников, Ладо. Учитель прежде всего сам должен знать, как надо и как не надо. А я? Я не знаю, как надо. Я знаю только, что так я могу, а так - не могу, что так хорошо, а так нехорошо. А почему, отчего - нет, не знаю я, почему и отчего...
      - А вам и не надо знать, батоно. Вам писать надо... Ваша живопись сама за себя говорит...
      - Кому говорит, кому не говорит... Вот вы там, наверху, я слышал, все время ссоритесь: это правильно, а это неправильно, это искусство, а это не искусство... А я не знаю, что правильно и что неправильно. Нравится мне? Значит, хорошо. Не нравится? Значит, для меня нехорошо. Но это для меня нехорошо! А может быть, для других - хорошо? Разве я им судья? Разве могу я за них решить, что хорошо для них, а что нехорошо?.. И правдоподобие хорошо, и неправдоподобие - тоже, бывает, хорошо. А почему так - кто же может это сказать? Таинство Божее. И человеку его не объяснить. Почувствовать человек может, а объяснить? Нет, не может он это объяснить. Да и не надо ничего объяснять... Лишь бы сердце было, лишь бы талант в твоей вещи был, и я бы этот талант слышал, видел, душой бы чувствовал - а остальное все не важно, Ладо. Совсем не важно... Вот вы пришли ко мне, вам нравится, что я делаю, вы вспомнили обо мне - чего же еще мне хотеть? И раньше тоже люди приходили, благодарили меня... Говорят, что и в Москве, и даже в Париже теперь обо мне знают... Это очень хорошо, что знают. Как подумаешь об этом - легче умирать. Не так самого себя жалко, и не такой уж пропащей кажется жизнь... Но великий? Нет, Ладо. Это не я великий... Это Шота Руставели великий, царь Ираклий великий... Георгий Саакадзе, конечно, тоже был великий человек... Им люди поклоняются и будут поклоняться, пока мир стоит. О них песни поют... А мы, художники? Доставил кому-то радость - ну и хватит с тебя. За одно за это Господь половину грехов твоих простит...
      - Ну, насчет грехов-то, Николай Асланович, не вам бы, наверное, об этом говорить... Ваша жизнь - святая жизнь...
      - Нет-нет, Ладо. Я тоже грешный человек. Я тоже сделал много зла. И многих хороших людей в своей жизни обидел ни за что... А вот молиться я не умел. Никогда не умел. И в церкви я тоже уже не помню, когда был... Но иногда мне кажется... Иногда мне кажется, что картины мои - это и есть моя молитва. Одна и та же молитва с того самого дня, когда я впервые взял в руки кисть... Услышал ли Господь эту молитву? Простил ли меня? Или голос мой был слишком слаб, чтобы небо услышало его? Ах, как бы хотелось это знать, Ладо... Особенно теперь, когда уже близок конец...
      - Про небо мне сказать нечего, Николай Асланович. Но на земле... На земле вас услышали, это-то я точно знаю. И не только я это знаю... Я должен вам передать еще одну нашу просьбу, батоно. Пожалуйста, приходите завтра на наше собрание. Вас там очень ждут. Многие ждут... Мы должны, батоно, объединиться, мы должны помогать друг другу. У нас будет союз, будет кому защищать наши интересы. А без вас этот союз - не союз. Это всего лишь группа. Пусть многочисленная, но только группа. Тифлис огромный город, батоно, но в нем сегодня есть только один художник мирового класса - это вы. Какой же союз без вас? Мы очень просим вас, Николай Асланович...
      - Собрание... Это значит будет много людей... Там будет много людей, Ладо?
      - Много. Уверен, что много. По существу, батоно, это же первое учредительное заседание нашего общества. Я думаю, все придут.
      - Я не знаю, Ладо... Я боюсь, когда много людей...
      - Зачем же бояться, Николай Асланович? Это все художники, скульпторы, критики. Они все знают вас.
      - Вы добрый человек, Ладо. Вы мой друг... Но я знаю - у вас, наверху, многие не любят меня. И я боюсь, что меня там будут обижать.
      - Нет-нет, батоно! Ручаюсь, они хорошо встретят вас. Положитесь на нас мы никому не позволим вас обижать... И нам очень нужно, чтобы вы пришли.
      - Наверное, это будет большое торжество, Ладо... Все будут хорошо одеты, будут сидеть в мягких креслах, в большом светлом зале... А у меня такое старое пальто. И нет приличного сюртука, приличной рубашки... Мне будет неловко за себя, Ладо. Я буду стесняться, жаться по углам...
      - Что вы, батоно! Кому какое дело, как вы одеты? Вы великий художник, и при чем тут старый сюртук или старое пальто? Чего вам стыдиться? Да если уж на то пошло, это пусть они стыдятся, а не вы! Это им должно быть стыдно, что гордость Тифлиса, гордость Грузии живет у них у всех на глазах в такой бедности. Хотите, мы сразу же выберем вас в президиум? Чтобы весь зал видел вас, знал, что вы с нами? О, это прекрасная мысль, батоно! Замечательная мысль! Договорились? Мы сразу же... Просто сразу же, как только вы войдете в зал, выбираем вас в президиум. И это, я знаю, будет расценено всеми не только как знак нашего уважения лично к вам, но и как наше отношение к тому направлению в живописи, которое вы представляете. А это исключительно важно именно сегодня, сейчас, в свете тех принципиальных разногласий, наличие которых...
      - Подождите, подождите, Ладо. Не надо так быстро... У меня что-то опять закружилась голова. И я плохо стал вас понимать. Как вы сказали? Куда вы хотите выбрать меня?
      - В президиум. В президиум нашего собрания.
      - А что это такое? Я не знаю этого слова...
      - Ну, на каждом собрании обычно выбирается президиум. Это такой стол, который стоит в дальнем конце зала, а за ним сидят наиболее уважаемые члены собрания.
      - А зачем они там сидят?
      - Как зачем? Чтобы руководить собранием. Ну, и для почета, для уважения, конечно...
      - А другие где сидят?
      - Кто другие, батоно?
      - Собрание где сидит?
      - Собрание сидит в зале. Перед этим столом...
      - Получается что же... Получается, эти смотрят на тех, а те - на этих? Так?
      - Так. А как же иначе, батоно? Иначе и не бывает...
      - Я не об этом, Ладо. Я не о том, чтобы иначе... Я о том, что не надо, наверное, меня никуда выбирать... Это не для меня. Я обязательно сделаю что-нибудь не так.
      - Хорошо, батоно. Если вы не хотите - не будем. В конце концов это не так уж важно. Важно, чтобы вы пришли, чтобы люди видели вас. Сам факт вашего прихода - это тоже уже очень много. А в президиуме, вы правы, пусть кто-нибудь другой сидит... На это охотники, конечно, найдутся... Ну, так как? Придете?
      - Не знаю, Ладо. Приду. Наверное, приду... Хотя, по совести говоря, не хочется мне приходить. Я боюсь людей, Ладо. Боюсь. Слишком я от них отвык...
      Начинало уже смеркаться, когда они выбрались наконец из этой каморки на улицу. Нико настоял на том, чтобы проводить гостя. Во дворах, на крышах домов и сараев еще лежал снег, но на выщербленных тротуарах и на ухабистой, в провалах и ямах, мостовой он успел уже растаять и превратился в густую, хлюпающую под ногами грязь. Было зябко, сыро, по улицам расползался туман, и в глухих переулках, подле приютившихся в глубине их приземистых торговых складов и других столь же казенных по виду строений, уже зажглись, тускло просвечивая сквозь молочную пелену тумана, первые фонари.
      На улице, кроме них двоих, не было ни души. Но рабочий день подходил к концу, и с минуты на минуту улицы и переулки предместья должны были наполниться усталыми, спешащими с работы людьми. Где-то за спиной у них, в надвигающейся тьме, как некое неведомое чудовище, тяжко вздыхал и ухал, издавая при этом протяжное свистящее сипенье, паровой молот. Неподалеку помещались железнодорожные мастерские, и это мерное, регулярно повторяющееся сипенье и такие же мерные падающие удары давно уже стали привычными для жителей Дидубе - под них они просыпались, под них же они и ложились спать. Ко всему привыкает и приспосабливается человек, и когда случалось, что по какой-то причине тяжелое дыхание этой чудовищной машины вдруг останавливалось и наступала тишина, людьми в предместье овладевало беспокойство: слишком гнетущей, слишком тревожной казалась тогда она, тишина, и им хотелось, чтобы поскорее опять возобновилось это уханье и эти удары и чтобы опять все стало так, как оно и было всегда.
      Они шли по направлению к вокзалу. Разговор их иссяк еще там, в каморке под лестницей, и теперь они шли молча: Ладо - старательно обходя многочисленные темные лужи и ямы, Нико - почти не разбирая дороги и лишь изредка бормоча что-то недовольное себе под нос, когда нога его спотыкалась о камень или соскальзывала в грязь. Иногда Ладо успевал бросить искоса взгляд на своего спутника: сутулая спина, потухший взгляд, мятая шляпа, обтрепанное, забрызганное грязью понизу пальто, жалкий обрывок шарфа, повязанный на голую шею, - кто бы мог подумать, что это идет человек, одно знакомство с которым для подавляющего большинства людей могло бы стать самым крупным, самым значительным событием за всю отпущенную на их долю жизнь? Но кому здесь до этого дело, и у кого есть время и желание думать о таких вещах? Здесь, в этом городе, и особенно в этом задымленном, утопающем в грязи предместье, где измученный трудами и заботами человек от рождения своего, наверное, и до самой смерти не смел даже взгляда оторвать от земли?
      Наступал вечер. Набухшая сыростью, глухая декабрьская темнота все плотнее окутывала город, и поближе к вокзалу, в Нахаловке и в прилегавших к вокзальной площади улицах, газовые фонари горели уже не только на перекрестках, но и вдоль домов, освещая лужи, почерневший снег, вывески и людей, спешащих по домам. Здесь, конечно, жизнь была куда более оживленной и более шумной, чем там, в Дидубе: поминутно трезвонили, выворачивая на поворотах, трамваи, кричали уличные разносчики, с дробным цокотом копыт проносились мимо легкие извозчичьи пролетки, гремели, подскакивая и переваливаясь на булыжнике, огромные обитые железом колеса груженых фургонов, медленно пробивавшихся сквозь людскую сутолоку к вокзалу, на грузовой двор. Все чаще и чаще стали попадаться им теперь духаны, закусочные, мелкие лавчонки, и все чаще и чаще откуда-то из-под земли, из какой-нибудь гостеприимно распахнутой двери, ведущей вниз, в подвал, вырывались на улицу хрипловатые звуки шарманки и веселые голоса людей, уже успевших устроиться там, в тепле и довольстве, возле большой бочки с вином или у пылающего очага...
      Около одной из таких дверей Нико вдруг остановился и потянул Ладо за рукав.
      - Больше не могу, Ладо... Прошу тебя, зайдем. Хозяин мой друг. Старый друг.
      - Мне бы не хотелось, батоно. Я же знаю - там будут угощать, подносить. А я не могу.
      - Почему - угощать? У нас теперь много денег. Мы сами можем их угостить. Зайдем, Ладо. Прошу тебя. Добрый, умный мой друг Ладо... Мне так хочется еще посидеть с тобой, поговорить. Выпить немного вина... Бог его знает, когда я еще увижу тебя...
      - Увидимся, батоно. Мы обязательно увидимся. Завтра увидимся. Вы же обещали прийти на наше заседание...
      - Да, обещал. И я приду... Но там будет много людей... А мне хочется еще посидеть, поговорить. С тобой поговорить, Ладо. Мы не будем много пить. Мы возьмем одну, ну, может быть, две бутылки вина, хлеб возьмем, лоби... Сядем где-нибудь в углу. Я расскажу тебе про свою жизнь, Ладо. Я еще никому не рассказывал про свою жизнь. А мне хочется кому-нибудь рассказать про нее. Хотя бы один раз. Рассказать тому, кто понимает... А ты понимаешь, Ладо. Ты художник. И ты добрый человек, умный человек. Зачем же так строго? Ну выпьешь глоток вина, что с тобой будет? А мы посидим, поговорим.
      - Я слово дал, батоно. Себе и другим. Нехорошо его отменять.
      - А ты не отменяй. Ты только посиди со мной. Не бросай меня, Ладо. Мне с тобой хорошо. Наверное, так уже больше не будет никогда.
      - Не надо, батоно. Не надо меня уговаривать. Я не могу. Честное слово, не могу... Может быть, мы лучше еще погуляем? Можно ведь и на улице разговаривать, не обязательно в подвале...
      - Нет, Ладо. Я устал. Я больше не могу идти. Мне надо где-нибудь сесть. И выпить немного - хотя бы стакан-два... У меня сил больше нет идти. Я уже старый, Ладо...
      - А как же вы домой вернетесь, батоно? Отсюда до вас порядочно... Может быть, отвезти вас?
      - Зачем? Тебе не надо меня отвозить. У меня же теперь есть деньги. И посидеть хватит, и на извозчика хватит... Ты не беспокойся, я потом возьму извозчика... Ты только не уходи. Я прошу тебя, Ладо... Мне все кажется, что я тебя вижу в последний раз.
      - Поздно уже, батоно. Меня дома ждут. Семья...
      - Дома? О, тогда, конечно... Тогда тебе, конечно, надо идти. Дом, семья... Это надо ценить, Ладо. Смолоду надо ценить. А я вот, к сожалению, не ценил. Прощай, Ладо. Благослови тебя Господь за твою доброту... Прощай. Я буду тебя вспоминать. Ты хороший человек, Ладо...
      Они простились. Ссутулившись и пригнув шею, чтобы не задеть головой за низкий свод, Нико, осторожно переставляя ноги с одной скользкой каменной ступеньки на другую, стал спускаться в низ, в подвал, который был, видимо, глубокий: тусклый свет электрической лампочки откуда-то изнизу, из подземелья, еле-еле доставал до входа в эту узкую дыру. И только когда сначала ноги Нико, потом спина, а потом плечи его и голова опустились вниз, стали видны в дверном проеме беленный известью сводчатый потолок над лестницей и грязные облезлые стены, захватанные за долгие годы своего существования тысячами рук. Потом внизу тяжело стукнула еще одна дверь, выплеснув наружу взрыв нестройных веселых голосов, явно обращенных к тому, кто только что вошел, и все стихло.
      Взгляд Ладо задержался на длинной, уже потемневшей от времени и облупившейся вывеске над входом в подвал: огромный бурдюк на арбе, всадник в папахе и черкеске с высоко вскинутым вверх рогом вина и надпись - "Распивочно и на выносъ"... "Наверное, и вывеска тоже его. Его рука... Ах ты, Господи... Как же все не так... Как же все не так!.. Надо бы как-нибудь специально прийти сюда днем, посмотреть на нее..." - подумал Ладо и, досадливо отмахнувшись от чего-то рукой, зашагал прочь.
      IV
      В этот хмурый, слякотный декабрьский вечер у подъезда большого дома на Головинском проспекте наблюдалось необычное оживление. Величественный швейцар в расшитом золотыми галунами мундире поминутно распахивал тяжелые двери перед прибывавшими один за другим гостями. Двое городовых, одетых по всей форме, с кобурой у пояса и шашкой на боку, сохраняли свободным проход от тротуара к подъезду, осаживая своими могучими спинами и широко раскинутыми в стороны руками кучки напиравших сзади любопытных, собравшихся поглазеть на происходящее торжество.
      Большинство гостей прибывало пешком, спрятав головы от мелкого, пополам со снегом дождя под черными зонтами. Но были и такие, кто подъезжал на лихаче, и даже такие - их было немного, но все внимание толпы было сосредоточено, конечно, в первую очередь на них, - кто подкатывал к подъезду на собственном, сверкающем никелем и лаком автомобиле с собственным же, в фуражке и длинных кожаных крагах, шофером за рулем. Скорее всего, это был кто-то из высшего городского начальства, но поскольку все сходившиеся и съезжавшиеся к подъезду гости были в штатском, сказать с уверенностью этого не взялся бы, наверное, никто. Впрочем, начальство тут было, пожалуй, даже и ни при чем: автомобиль сам по себе был пока еще слишком большой редкостью в Тифлисе, чтобы не привлечь внимание даже и тех, кто в ином случае просто прошел бы мимо этого подъезда, не задерживаясь, по своим делам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5