Александр Шленский
Закон и справедливость
Не любо – не слушай, а врать не мешай!
Вся нижеописанная история – это чистейший вымысел, нет в ней ничего подлинного – ни имен, ни событий, ни исторических фактов, то есть вообще ничего кроме, авторской фантазии. Ну, а если это произведение чем то вдруг напомнит вам исторический рассказ (хотя дочитав его до конца, вы увидите, что оно нисколько его не напоминает), то это чистая случайность и прихоть автора, а впрочем даже и не прихоть, потому что автор вовсе не старался соблюдать какую либо определенную стилизацию или придерживаться исторической правды даже в основных деталях. Ничего даже отдаленно похожего не было с того самого момента, как рассказ был задуман, намечены его основные герои и события, и до того момента как была поставлена последняя точка.
И вообще, если уж на то пошло, это никакой не рассказ, это скорее внутренний диалог автора, облеченный в форму рассказа, для того чтобы выписать некоторые мысли в тесктовом редакторе, сделать несколько правок и что-то для себя самого прояснить, потому что в позднейшие времена думать внутри головы стало как-то сложно, и требуется уже не бумага, а компьютер. И то, что в конце концов, текст получился похожим на рассказ – для самого автора полнейшая загадка.
…Спасибо вам, добрые люди, за то, что поделились с нами куском хлеба, мы сегодня уж собирались из вашего города уйти, чтобы поспеть вовремя на богомолье, да вот приключилась с нами болезнь: после ночевки на сеновале многие недугуют горячкой. Мне самому только недавно стало полегче, а до того руки и ноги как бы отходили от тела, и казалось, что я лечу над землей, и в какой-то момент даже показалось мне, что я вижу дьявола в геенне огненной, вот страху то! Это верно, сенные испарения оказали на нас такое действие. Не иначе как рядом с болотом была та травка скошена.
Так или иначе, придется нам подождать несколько времени, чтобы головы у всех хорошенько проветрились, и пока что мы здесь; и так как многие из вас просили нас рассказать вам что-нибудь, почтенные люди, чтобы время зря не прошло; так вот, мы между собой посоветовались, и все прочие монахи попросили меня рассказать вам историю про закон и справедливость, потому что рассказывали мы ее людям ранее, и теперь я, конечно, расскажу ее вам со всем удовольствием. Вот, слушайте, добрые люди.
Итак, всякий, кто походил по нашим землям столько, сколько нам пришлось, а хаживали мы немало, и Бог даст, еще походим не меньше, так вот, всякий, кто исходил хотя бы половину нашего, знает наверняка, что в каждой местности у людей свои отличные от других нравы, свои законы и обычаи, и многие из них очень хороши, и позволяют людям вершить все дела ладом и добром, ко всеобщему и взаимному уважению. Но встречаются и такие законы, которые и не знаешь, откуда взялись и для чего они и для кого были написаны. Да только так уж заведено от века – есть закон, глупый ли, умный ли, так значит надо его исполнять и не перечить, вот и все тут.
И ведь правильно это! Потому что если сегодня перестать исполнять закон глупый и бесполезный, так завтра, выходит, можно и умный закон глупым объявить и тоже не исполнять! И что тогда начнется вокруг? Смута и разбой, и воровство, и язвление, и непочет, и в конце концов, вражда и взаимное истребление. Ведь было и так кое-когда, и я хорошо это помню, и остальные помнят не хуже. Взять хотя бы ту старую смуту в Аукшенфельде, ту что пошла после введения печной подати. Учредил магистрат эту подать, оттого что денег не хватило в городской казне – все те деньги, что были, ушли уже на на подготовку к войне с соседним княжеством. Его сиятельство, барон Вильгельм Клаус фон Аукшенфельд повел свой отряд на войну, под княжеские знамена, одним из первых, и потребовал от города, чтобы в помощь ему собрали отряд латников. А на что покупать мечи и латы дружинникам? На какие деньги изготовить герб и знамена взамен старых, сильно обветшавших в боях и походах? Вот тут и ввел магистрат новый налог – на печи. Печь в каждом доме есть, вот и заплати каждый горожанин по пять серебряных талеров с печной трубы, а у кого по две печи (есть ведь и такие) – тот заплати семь талеров. Пять серебряных талеров даже для зажиточного горожанина – немалые деньги.
Не всем этот новый налог понравился, и вскорости как-то так вышло, что часть горожан собрались превеликой толпой и пошли к городскому магистрату лаяться на власть. Сперва они угрюмо стояли и лаялись только словесно, ругали городскую власть и новый налог, поминали старые обиды, а потом кое-кому ранее выпитый пунш ударил в голову, и толпа по чьему-то злостному примеру принялась кидаться каменьями. Сперва вышибли окно у начальника магистрата, а затем пущенный злонамеренной рукой камень разбил мозаику дорогого венецианского стекла, и еще младшему писарю выбили булыжным камнем кость плеча из сустава. Брат Варфоломео потом долго вправлял ее обратно на место. А закончилось все тем, что конная городская стража вместе с кирасирами его сиятельства барона обратила толпу в бегство, подавила лошадьми и крепко побила смутьянов плетьми и древками копий, и многих тогда же связанными отволокли в тюрьму и потом приговорили к большому штрафу.
А немногим временем позже дома некоторых из тех горожан, замешанных в смуте против городской власти, были проданы с молотка за неуплату штрафов и налогов, без всякой отсрочки и жалости, а так бы магистрат, может глядишь, кого и пожалел и позволил бы внести деньги по частям. Счастье было тем женам смутьянов, которых родители или братья могли принять к себе в дом вместе с их детьми, ведь их выгоняли из дому, на лютый холод, прямо на улицу. А другие умерли с голода и холода, сошли с ума, а сколько детей в приют попало… Нет, не доводит смута до добра! И это еще не все зло. Ведь многие из тех, кто остался без своего угла, вскорости подались из города в окрестные леса и стали там люто разбойничать. Нападали и на бедных, и на кого побогаче, убивали и грабили всех, кто ни попался, – и бедняков, и почтенных граждан, и торговцев, и членов магистрата, и даже на людей его сиятельства барона нападали многожды.
В конце концов, пришел предел терпению, и его сиятельство барон, вернувшись с войны, отправил свой отряд в леса на поимку злодеев. Большую часть разбойников поймали, кое-кого повесили на городском эшафоте в назидание остальным, часть заклеймили и отправили на работы, а остальных, за кем не числилось больших вин, отправили рекрутами в княжеское войско. Городским палачам в те дни было вдоволь работы. Но всех разбойников до последнего так и не изловили, и разбойничьего промысла в окрестностях Аукшенфельда не искоренили и по сей день. Вот уже двадцать лет прошло с тех времен, еще три войны случилось с той поры, и барон, его сиятельство, успел, к нашему огорчению, умереть в бою в предпоследней войне, оставив титул и имение своему достойному сыну Фридриху. Его сиятельство, новый владетельный господин и наследник, Фридрих Клаус фон Аукшенфельд, ну и городской магистрат, конечно, еще много раз пытались покончить с разбоем вокруг города, но до сих пор не смогли.
Ну, Господь, конечно, не без милости, и все потихоньку идет на убыль; говорят, что нынче уж разбойники не так лютуют, как двадцать лет назад, и всякого, кто попался в лесу на дороге, без разбору уже не убивают, но покалечить и побить могут крепко, деньги отобрать, лошадей и одежду, и пищу, и вино – кто бы ни шел, простой горожанин или дворянин, будь хоть сам начальник магистрата, никого не боятся и никого не жалеют, и даже нас, мирных францисканцев, не милуют. Взять с нас нечего, сами нищие ходим, мир нас кормит, но им до этого дела нет никакого – как налетят, только успевай посохами отмахиваться. Один раз шли мы в небольшом числе теми местами – и напали на нас, побили, отобрали два талера – всего, что у нас было денег, брату Варфоломео голову разбили так, что он два дня лежал почти неживой – это за все-то добрые дела, что он сделал в жизни.
Мы уже думали, что вот-вот призовет его Господь к себе, подготовили его к дальней дороге, а он глядь – на третий день очнулся и сказал, что было ему от Господа знамение, ангел Господень к нему явился пред его очи, и сказано было, что надобно тех разбойников простить и разрешить им выйти из лесов и поселиться в пустующих домах, которых много осталось после того как холера посетила эти места, и жить им там и трудиться мирно, а вины их Бог простит, а магистрат и горожане, а также его сиятельство барон, чтобы с них за те вины тоже не взыскивали и худым их прошлым никогда не попрекали. Тогда, Господь даст, и может, окончатся насилие и разбой в округе. Вот такой был брату Варфоломео голос. И с тем пошел брат Варфоломео в магистрат, и брат Конрад вместе с братом Антонио пошли с ним тоже, чтобы поддержать его телесно и ободрить в пути.
Да вот только воротились они ни с чем – никто и близко не стал слушать неизвестного монаха, да еще с разбитой в кровь головой: только стоит взглянуть, и сразу понятно, кто ее разбил – кто же еще нападет на странствующего францисканца и будет бить его без пощады и разбивать до крови. И опять же, понятно им сразу стало, почему он за них, лихих злодеев, просит о милости городскую власть – помешался монах в уме от удара! Вот так в магистрате все сразу и подумали, и не только подумали, но и сказали вслух, и с тем выпроводили всех троих из магистрата и закрыли за ними дверь. Ну, мы-то все верим брату Варфоломео, никто ни разу не усомнился, что было ему знамение, он человек святой и ни разу за всю жизнь язык свой не то что ложью, а и словом грубым не испачкал. А умом светел он и мудр мудростью святой и благостной, и удар по голове на разум его никак не повлиял, а только ослабил телесно.
Впрочем, я это все рассказал не к тому, чтобы прославить товарища нашего, ему Господь в свое время воздаст сполна сам, получше, чем мы грешные, за его праведную жизнь. Я все это рассказал, чтобы поняли вы, как плохо бывает, когда люди перестают почитать закон, какой бы он ни был, плох или хорош, и начинают выступать против закона.
Иному человеку трудно заставить себя подчиняться закону, пока он не поймет, почему закон такой, а не иной, и хочется такому человеку поступать не по писаному закону, а по настоящей справедливости. Да только где же ее найти, эту настоящую справедливость? Она ни в дому не живет, ни по улицам не ходит, и вообще никак себя людям не являет, хотя и принято считать, что есть она на белом свете. И те, кто так считает, без сомнения правы, ибо есть на свете справедливость Господня, и в подлинности ее большой грех даже усомниться. Но ведь Господня справедливость проявляется в великих вещах, а человеку еще нужна и каждодневная справедливость в вещах гораздо более мелких, ибо величие Господа и душа человека и деяния его несоразмерны. Грех великий был бы просить у Господа помощи в каждой мелочи. А как раз в мелочах-то ведь справедливость каждый по своему понимает, у каждого она своя! Вот Господь и дал людям избавление в виде закона, который написан один для всех.
А как жить без законов? Закон потому только и закон, что человек обязан его выполнять, даже в ущерб своему собственному понятию о справедливости. А иначе рухнет все, не начавшись. Попробуй, начни только примерять какой угодно закон к справедливости каждого обывателя, как он ее понимает, и кишки надорвешь, а легче не станет, и не угодишь никому – и одному будет туго, и другому тесно, и всем станешь врагом. Поэтому я и еще раз скажу: закон – это Богом данная вещь, и надлежит его не обсуждать каждому со своей колокольни, а подчиняться ему со всем усердием. И нам, монахам, которые не в монастырях затворничают, а по миру ходят, приходится узнавать законы той стороны, где мы милостыню людскую собираем. А узнав закон необычный и непонятный, всегда хочется понять его смысл – не из гордыни, конечно, упаси Господь, а для того только, чтобы занять ум свой трудной загадкой и решить эту загадку во славу Божию.
Чужестранцу-монаху с дальней стороны понять чужой закон и вовсе не просто. Надо долго смотреть на местных людей, их обычаи и нравы, и когда наконец, поймешь этих людей так хорошо, как себя, тогда само по себе станет понятно, что закон-то был принят совсем не зря, что были тому причины. Ну, а уж когда вовсе бывает непонятно, почему такой или другой закон был принят, ведь и так тоже подчас бывает, тогда можно почитать летописи или довериться преданиям. Вот об этом я вам и собираюсь сейчас рассказать.
Итак, года два назад довелось нам зайти в замечательный город Брюккенсдорф, что в Остенбергском княжестве, на самой границе с Фламандией. Милостыню там подают довольно щедро. Люди там живут строгие, богобоязненные и работящие, но при этом немало среди них встречается людей угрюмых, упрямых и притом чрезвычайно горделивых и обидчивых. Находиться среди таких людей, да и им самим жить между собой вследствие такого характера весьма непросто, но все же гораздо лучше иметь дело даже с самым тяжелым и скверным характером, чем с бесчестной душой, а ведь и такие люди иногда встречаются, хотя конечно хотелось бы, чтобы их было поменьше. А еще есть в городе Брюккенсдорфе два городских закона, известных всем и каждому. О них и за пределами Брюккенсдорфа часто говорят. Так вот, один из этих законов под страхом тюремного заключения запрещает горожанам, равно как и приезжим людям, независимо от звания и титула, спорить о таких вещах, в которых ни он сам, никто другой не может явно и недвусмысленно доказать, кто из спорящих прав, а кто из них заблуждается или намеренно лжет. А есть еще и другой закон, по которому цеховой мастер, который употребил свое мастерство злонамеренным или превратным способом, и это злоупотребление было доказано в суде, такой мастер исключается из цеха и изгоняется из города сроком на десять лет. Ни в каком другом городе таких законов и в помине нет.
Много раз мы спрашивали и допытывались о происхождении тех законов у местных жителей, но никто не дал нам толкового и достоверного ответа. Но в конце концов, Господь вознаградил нас за усердие и любознательность и ниспослал нам возможность встретить недалеко от городской ратуши одного мудрого человека. Звали его Гюнтер Рейнеке, и оказался он, к нашей удаче, городским летописцем. Мы с ним беседовали несколько раз, и он неизменно восхищал нас своей ученостью, многое из летописей он знал наизусть, а также знал он и старинные предания, из которых далеко не всякие были положены на письмо. И вот, дерзнули мы спросить у него об этих двух необыкновенных законах, подобных которым нигде больше в другом городе не сыщешь. В ответ на этот вопрос старый летописец рассказал нам предание, которое и в самом Брюккенсдорфе уже мало кто помнил и знал. Сидели мы в таверне за кружкой доброго пива, потому что день был не постный, и слушали из уст Гюнтера Рейнеке, как уже сказано было, городского летописца, рассказ про глубокую старину.
Стало быть, случилось это в глубокую старину, такую глубокую, что в те времена, когда канонир, попадал из своей пушки в цель трижды в день, он за это, вкупе с другими свидетельствами, мог быть объявлен продавшим свою душу дьяволу и по этому обвинению отлучен и сожжен заживо на костре или сварен в кипящем масле, также живьем. Осужденному давалась последняя милость – самому выбрать себе казнь из этих двух богоугодных способов. Люди опытные советовали выбирать костер, потому что там, глядишь, и Господь позволит от дыма задохнуться, прежде чем до тела доберется огонь, если конечно, повезет. Но казнимые чаще выбирали котел, потому что очень боялись открытого огня, а зря наверное.
Так вот, жил в те времена в Брюккенсдорфе один очень уважаемый канонир, и звали его Ганс-Иоахим Лерке. В те далекие времена канониры еще не были военными людьми, как сейчас, а были они мастеровыми, и был у них свой цех, очень уважаемый. И всякий, имеющий деньги, мог нанять канонира для своей нужды. Нанимали канониров княжеские воеводы, родовитые владетели замков и имений, собиравшие свои боевые отряды и дружины, и городские власти для обороны города от приступа и осады. Канониры также были ответственны за то, чтобы пушечные салюты при въезде в город коронованных особ, гремели безукоризненно, и город за то им щедро платил. А право поднести фитиль к орудию, возвещавшему полдень городу и всей округе, оспаривали лучшие канониры, и такового канонира назначало цеховое собрание на полугодовой срок. И оттого канониры были степенными и уважаемыми людьми, и обращаться к канониру нужно было не иначе как «высокочтимый и уважаемый мейстер канонир». Это была большая почесть, хотя, как уже было сказано выше, некоторых из них весь этот почет все-таки не уберег от знакомства с пламенем костра или с кипящим маслом в котле. Но тут ничего уж не поделать, такие были времена, и от почета и уважения до отлучения и казни было немногим больше пары шагов – разок оступился, потерял осторожность и тут же по чьему-нибудь навету, как есть, отправился прямиком в пламя или в кипящий котел.
Впрочем, и по сей день власти не пренебрегают пользоваться наветами клеветников и завистников, и многие достойные люди от этого пострадали, но опять же – разве в законе и властях тут дело? Разве же власть может достоверно знать, был ей принесен клеветнический донос или доношение добропорядочного гражданина? Клеветник всегда сумеет так все обставить, что никакое дознание, учиненное властями, ни в жизнь не поможет. Не в законе и властях тут дело, а в сердцах людских. Коли черные у людей сердца, никакой закон и никакая власть не помогут и не спасут от лжи и изветов. Но впрочем, вернемся к нашему канониру.
Был он весьма уважаем и зарекомендовал себя искусным мастером пушечного боя, прозорливым и расчетливым в битве. Сам его светлость герцог Локрианский позвал его на службу и остался так доволен искусством и храбростью сего канонира, что после победы, помимо жалованья и наградных денег пожаловал ему, простому канониру, специально отчеканенную из чистого золота медаль – неслыханный почет! На одной стороне той медали изображен был ангел, трубящий победу, возлежа на облаках, а на другой ее стороне – стреляющее орудие, обращающее в бегство неприятеля, и прославительная надпись по самому краю. Медаль эта висела у канонира дома на самом почетном месте.
Но вот что заметили люди: довольно скоро после возвращения с той кампании с полученной медалью, канонир Ганс-Иоахим Лерке стал отменно гордым и упрямым, и сам поверил в то, что храбрее и искуснее его никого во всем свете не может быть, и не только в артиллерийском искустве, но и во всех прочих делах. Действительно, кто еще может похвастаться такой почетной медалью? Кого цеховое собрание избирало почетным канониром полуденной пушки, за каждый выстрел которой канонир получал от магистрата по одному серебряному талеру из городской казны? И от этого канонир важничал все больше и больше, день ото дня. Так что, как ни жаль говорить худое о действительно заслуженном и уважаемом человеке, но постепенно канонир Ганс-Иоахим Лерке становился все более спесивым и нетерпимым. Он стал поучать людей, как им жить, и намеренно ронять их достоинство, вплоть до того, что он мог, находясь в дурном расположении духа, выплеснуть при всем народе доброе пиво из кружки на землю и заявить, что пивовары не смыслят ничего в своем деле и стряпают помои. Каково все это было людям слушать? И лекари-то лечить не умеют, и кузнецы толкового меча нынче уже не могут отковать, а только зря переводят железо, и все в таком вот духе.
Видать, Господь разгневался на пушкаря за такие вот речи, а может и еще как, но только однажды случилось у Ганса-Иоахима Лерке несчастье. Канонир доверял своему старшему сыну вычищать и заряжать орудие полуденного боя на городской башне, а выстрел всегда производил сам, в назначенное время, то есть ровно в полдень. Но вот однажды канонир раздобрился и сказал сыну, что позволит ему произвести выстрел самому, разумеется в присутствии отца. И вот его сын Райнар надел новый сюртук, начистил свои башмаки дегтем и жиром и причесал волосы с коровьим маслом, и после того как вычистил хорошенько орудие, положил туда увеличенный против обыкновенного заряд пороха, чтобы его первый выстрел из полуденного орудия получился отменно громким. Ганс-Иоахим Лерке в этот момент набивал трубку, и не заметил, что в этот раз в пушку было положено пороху сверх обычной меры. И когда Райнар поднес фитиль к запалу, то пушка, точно, выпалила гораздо громче обыкновенного, но ствол орудия во время выстрела не выдержал и дал крошечную трещину, и вырвавшаяся из этой трещины пороховая струя ударила юного Райнара прямо в лицо, исковеркав и изуродовав всю его правую половину. Райнара отбросило от орудия на несколько шагов и сильно швырнуло на каменные плиты. Пушкарский сын тяжело болел много недель подряд, но не умер, а только вся правая половина его лица после выздоровления осталась покрытой глубокими шрамами синего цвета, и на правом глазу тоже осталось небольшое бельмо.
Случилось это несчастье с юношей всего за полгода до его совершеннолетия. А надо сказать, что в те времена в Брюккенсдорфе в семьях самых почтенных и зажиточных горожан уже была традиция на совершеннолетие сыновей, в числе прочего, делать портрет сына для вешания того портрета на стену, а еще малый золотой медальон с цепочкой, также с миниатюрным портретом, и та традиция существует и поныне. И для этой цели нанимался за немалые деньги искусный художник. Канонир Ганс-Иоахим Лерке, понятно, не захотел быть плоше остальных и изменять традиции и нанял самого видного и дорогого художника, которого титулованные особы часто приглашали в замки для выполнения дорогих заказов, и в церквах он тоже отменно расписывал стены, и даже купола умел покрывать замечательной росписью, да так хитро, что и фигуры на сфере смотрелись как живые, и округлость купола была видна даже еще зримее, чем без росписи. Надо сказать, такое далеко не каждому художнику под силу.
Звали того художника-фламандца Мортимер ван дер Вейден. И надо напомнить, что в те далекие времена ведь не было еще живописцев, отвернувших лицо свое от лика Господня и пробавляющихся ремесленными поделками для украшения зал и альковов, а было во всегдашнем и справедливом почете иконописное искусство. Но сказанный фламандец не только в иконописи был искусен как никто другой, но был еще и живописцем получше нынешних и отменно умел писать портреты. Лица с его портретов глядели, как живые, и говорили о многом в человеке. Люди сказывали, что лет за пять до описываемых событий художник этот был вызван во дворец его высочества курфюрста, где ему было указано проявить свое искусство в полной мере и написать портрет его высочества, да так, чтобы не утомлять его долгим позированием, ибо занятие это утомительное и непочетное, а главное, занимает много времени, необходимого для ведения государственных дел, а также для получения приличествующих особе его высочества удовольствий и наслаждений.
Художник явился во дворец, в указанный час и, прождя приличное время, предстал перед его высочеством. Отвесив подобающий поклон, фламандец не мешкая принялся делать наброски углем на доске, причем каждый набросок занимал у него времени не больше, чем трель соловья. А заполнив доску рисунками, художник еще раз сделал глубокий поклон и сказал, что портрет будет готов через три дня, и с тем его поместили на эти три дня жить и работать во флигеле, тут же при дворце.
Надо тут заметить, что у его высочества на носу сидела большая бородавка, а передние зубы торчали у него изо рта, как у кролика. Господь ведь дает человеку лицо от рождения, не считаясь с тем, с чем приходится считаться простым смертным.
Через три дня, как и было сказано, художник отдал портрет присланному пажу. Его высочество в присутствии придворных своей рукой снял с портрета холстину, коей он был обернут, и рассказывали после шепотом, что когда он увидел крупную бородавку на носу и торчащие по-кроличьи зубы, то лицо его высочества потемнело и в глазах заблистали молнии, но когда он увидел, что при всем при том, известное ему лицо на портете отражает и властность, и значительность, и храбрость духа, а также цепкий и неукротимый ум и задорный нрав, лицо курфюрста постепенно смягчилось, а затем на нем заиграла лукавая улыбка, которую его высочеству не удалось скрыть достаточно быстро. И тогда самые умные из придворных поняли, что художник успел разгадать характер его высочества за те недолгие мгновения, что стоял перед ним с углем и доской. Когда казначей его высочества расплачивался с художником за работу, прибежал паж и принес на подносе пять золотых дублонов, который его высочество курфюрст пожаловал художнику сверх установленной платы. Такие вот ходили об этом художнике рассказы, но сам фламандец никогда и никому ничего подобного не рассказывал.
Известный уже нам канонир предложил художнику за работу немалые деньги, но тот продолжительное время колебался, прежде чем согласиться выполнить заказ, так как слухи о скверном нраве Ганса-Иоахима Лерке уже не были ни для кого новостью, а несчастье, происшедшее с сыном канонира, никак его нрава не улучшило. Фламандец долго отказывался, но канонир настаивал и увеличил первоначальную плату почти что вдвое, и в конце концов, художник согласился и начал писать сперва большой портрет юноши. Но перед тем, как начать работу, фламандец оговорил два условия – во первых, работать он будет у себя в мастерской, и юноша будет приходить туда в установленное время для позирования. Во-вторых, никто ему, художнику, не будет указывать, как ему работать, потому что он этого не выносит. Ганс-Иоахим Лерке и на это согласился, скрепя сердце, после чего задаток был уплачен и художник начал писать портрет юноши маслом на холсте.
Кто видел тот портрет, когда он был готов, говорят, что портрет был замечательный, и художник сумел так передать увечье юноши на холсте, что оно не внушало страха, не смотрелось гадким и безобразным, а напротив, только подчеркивало мужественность и суровость юноши и внушало достойную жалость к постигшей его судьбе. Но канонир, только увидев портрет, пришел в ярость и негодование и велел художнику, чтобы тот переписал портрет наново, и чтобы на том новом портрете правая половина лица его сына была ничуть не хуже здоровой левой его половины. Фламандец это сделать наотрез отказался. Известно ведь, что фламандцы – народ неторопливый, вежливый, но тоже отменно упрямый.
Ганс-Иоахим Лерке страшно вознегодовал и потребовал вернуть задаток назад. Художник и это отказался сделать, указав на то, что работа выполнена в срок, и холст с красками уже истрачен, и время и силы тоже истрачены. Тогда канонир обратился в суд, требуя возврата денег, а также откупного от фламандца за неисполнение требуемого заказа. А в суде, не найдя нужного закона или прецедента, способного определить правого и виноватого, назначили по закону того времени, судебную дуэль с тем, чтобы обе спорящие стороны приводили доводы в пользу своей правоты в присутствии городского судьи и выбранных присяжных, пока судьи не склонятся на сторону одного из дуэлянтов или сами дуэлянты решат закончить дело полюбовно, а если не решат, то суд приговорит оставить все, как есть, так как нет в этом деле ни правого, ни виноватого. А в том случае, если дуэлянты будут настаивать непременно на решении в пользу одного из них, то суд мог еще приговорить и так, чтобы положить решение спора на волю божью, а как именно, о том будет сказано несколько позже.
Назначенная судебная дуэль состоялась, и со слов очевидцев находившихся в тот день в суде, известно чрезвычайно подробно, о чем там шла речь, и как обе стороны себя в этой дуэли проявили. Итак, в суде в тот день было довольно народа, потому что всем было интересно, чем закончится дуэль. Все кричали и подзадоривали дуэлянтов, а некоторые почтенные горожане даже сделали ставки, хотя это и было запрещено, а гомон стоял в суде неимоверный, и судебным приставам несколько раз пришлось пройтись между рядов сидящих, чтобы навести порядок где окриками, а где и пинками, затрещинами и легкими зуботычинами, потому что нравы тогда были еще даже грубее, чем в нынешние времена. Тогда только в суде воцарилась некоторая тишина.
Согласно судебным правилам, первое слово было предоставлено тому, кто первым обратился в суд. Это, конечно, был Ганс-Иоахим Лерке. Он начал свою речь так:
– Художник Мортимер ван дер Вейден, я обвиняю тебя в том, что ты не написал портрет моего сына, как ты мне обязался за данные мной в задаток деньги, и тем доставил мне и моей семье неудовольствие и огорчение. Я обвиняю тебя также и в том, что ты, не сделав заказанную работу, как тебя о том просили, не хочешь отдавать назад полученный тобою задаток. А пуще всего, Мортимер ван дер Вейден, я обвиняю тебя в том, что ты нанес оскорбление моим отцовским чувствам, и всей нашей почтенной семье. Зная, что несчастный сын мой страдает недостатком в лице, полученным вследствие своей профессии, ты вопреки воле страдающего отца и назло всей семье, изобразил тот недостаток на портрете, и отказался переписать тот портрет, когда я тебя попросил об этом по хорошему. А еще я обвиняю тебя в том, что ты не скрыл того портрета от своих друзей и приятелей, которые в изобилии приходили к тебе в дом и в мастерскую, а поставил его на видное место, и они могли глядеть на портрет и вдоволь смеяться над несчастным моим сыном. Ты, может быть, и хороший ремесленник, но ты скверный человек, Мортимер ван дер Вейден, и я хочу, чтобы суд тебя сурово наказал и заставил тебя вернуть мои деньги, а кроме того, заплатить за обиду и унижение, и наконец, принести публичные извинения мне и моей семье.
Фламандец на это отвечал так:
– Высокочтимый и уважаемый мейстер канонир Ганс-Иоахим Лерке! Как ты сперва сказал, портрета твоего сына я не написал, и оттого ты требуешь свой задаток назад. А потом ты тут же говоришь, что портрет был, и что стоял он в моей мастерской, и многие даже его видели. Так значит, портрет все-таки был написан, и кто же написал этот портрет, как не я? И кстати, тот портрет все еще стоит у меня в мастерской, и мой слуга может сюда его принести и представить его суду в доказательство того, что я выполнил твой заказ.
– Ну хорошо, Мортимер ван дер Вейден, положим, ты действительно написал портрет, но только ты написал совсем не такой портрет, как я просил! Поэтому, хотя портрет тобой и написан, я не могу считать, что заказ мой выполнен.
– Тогда, высокочтимый и уважаемый Ганс-Иоахим Лерке, потрудись объяснить почтенным судьям, а заодно и мне, какую именно работу ты мне заказывал?
– Я заказывал тебе портрет своего сына, с тем чтобы был он выполнен с подобающим мастерством, а кроме того, бережно и с любовью, чтобы этот портрет мог достойно украшать стены нашего дома и семья наша, равно как и все приходящие гости и родня, могли любоваться им. А ты намеренно изобразил на портрете увечье моего бедного сына, во всем его безобразии, и не согласился переписать портрет, как это тебе было велено.