О Зине разговоров у меня с Крюковскою не было. Вообще я не говорил с нею о своих делах. Чтобы как-нибудь приютить на первых порах Зину, я отправился в Петербург за месяц ранее до ее выпуска и отыскал там свою дальнюю родственницу, генеральшу Бороздину, известную мне своею высокою нравственностью и прекрасными качествами сердца. Я намерен был просить у нее совета и участия. Приезжая в Петербург, я редко бывал у Бороздиной, несмотря на родство с нею, потому что она была женщина пожилая, имела больного, раненого мужа и жила с ним очень уединенно. Визит к Бороздиной превзошел мои ожидания: она не только приняла участие в Зине, но согласилась взять ее из института к себе в дом, пока она что-нибудь придумает лучше. Я был очень рад, хотя и беспокоился, что молодой девушке у Бороздиных будет немного скучно. Приезду моему Зина чрезвычайно обрадовалась и шутливо высказала это чувство и сама же сконфузилась. За последний год она вполне сформировалась, сделалась солиднее. Ко дню ее выхода из института я, вместе с своей доброй родственницей, приобрел все нужное для Зины в изобилии: приготовил великолепный гардероб, купил рояль, много ценных вещей и безделок; комнаты, предназначенные ей у Бороздиной, убрал цветами и обставил с полным комфортом. Зина была от всего в величайшем восторге и не знала, как благодарить меня, хотя выбору вещей она была более обязана хорошему вкусу Бороздиной, чем моему. Я озаботился также о доставлении ей всевозможных удовольствий, после институтской скуки и затвора. Гуляя со мною, молодая девушка доверчиво опиралась на мою руку и неосторожно высказывала, с каким нетерпением она ждала выхода из института, чтобы быть со мною неразлучно. Я давал другой оборот ее словам, но почувствовал вскоре, что увлекаюсь ею. Чтобы прекратить это, я решился еще раз серьезно обо всем переговорить с Бороздиной.
— Не понимаю, — отвечала она, — почему бы тебе не жениться на Зине?
Я сослался на разность наших лет и ее молодость. Бороздина нашла мое возражение вздором и представила множество выгодных сторон этого брака, упомянув, что Зина с самых юных лет уже привыкла смотреть на меня как на жениха и что женитьбою своею я выполню завещание ее покойного отца и свое, данное умирающему, честное слово. Разговор наш продолжался долго; родственница моя была красноречива и сумела отпарировать все мои опровержения. Я поручил ей переговорить с Зиною, но отнюдь не употреблять в дело убеждений, если я не нравлюсь девушке или кажусь ей, по своим годам, не партией. Чрез день Бороздина сообщила мне письмом, что выход замуж за меня составляет пламеннейшее желание Зины и что когда она начала разговор о разности лет, то молодая девушка пренаивно спросила: «Разве Аркадий Николаевич от меня отказывается?» — и затем разразилась слезами и восклицаниями: «Как я несчастна!» В этот же день я был обручен с Зиною. Свадьба наша не замедлила последовать через несколько недель, согласно желанию Зины. После нее я поехал с женою на южный берег Крыма, где у меня маленькая вилла, и провел там время до осени. Я предположил поселиться с женою не в деревне, а в своем уездном городе, в котором жило много помещиков, составилось общество и было весело. Вслед за своим возвращением из Крыма я должен был совершить другую, неприятную, поездку — в Гродно, по одному постороннему для меня делу, в котором я вызывался в качестве свидетеля. Я думал, что все мое путешествие окончится в неделю, но в Гродно завязались у меня другие дела, так как я прежде жил в этом городе, и задержали меня вместо недели два месяца. Жена писала ко мне очень часто и все упоминала о каком-то готовящемся для меня, при приезде, сюрпризе. Можете же представить себе мое удивление, когда, возвратившись домой, я встретил у себя Авдотью Никаноровну Крюковскую. Я сконфузился до оцепенения, но Зина ничего не заметила. Оказалось, что Крюковская была старшею подругою Зины и моя жена питала к ней детскую симпатию еще в институте. Они встретились в доме нашего предводителя дворянства, куда Крюковская приехала вновь погостить, схоронив своего мужа за границею. Старые знакомые разговорились, сошлись, и Зина перезвала Крюковскую гостить к себе. Это появление Авдотьи Никаноровны у меня в доме было крайне неприятно для меня и казалось, при существовавших прошлых наших отношениях, с ее стороны поступком по меньшей мере необдуманным и неприличным. Мне совестно было встретиться с нею глазами; что чувствовать должна была она как женщина? Но переговорить с нею и отказать от дома у меня недоставало характера, а поручить это Зине я боялся, чтобы не возбудить ее подозрение и не огорчить ее. Чрез это она и осталась у нас. В первые дни Крюковская избегала всякого t?te-?-t?te
со мною. Она, казалось, любила Зину, ласкала ее, как свою младшую сестру или дочь. Зина привязалась к ней всею душою и отдала себя и весь свой дом в полное ее распоряжение. Крюковская установила лучший порядок и окружила нас, как заботливая мать, покоем и комфортом. Я начал смотреть на нее другими глазами и приписывать поступки ее чувству привязанности к Зине и ее доброму сердцу, прошлые же отношения свои ко мне я думал, что она или забыла, или не придает им значения, при перемене строя моей жизни. Я стал даже очень благодарен ей за то, что она поселилась у меня в доме, потому что Зина, сознавал я, нуждалась, при своей неопытности, в руководительнице и помощнице по хозяйству. Крюковская же, соединяя в себе все качества хорошей компаньонки, была еще ее другом. Приискать такую женщину я думал все время, и находка была для меня кладом. Но скоро многое изменилось. Было лето. По старой холостой привычке, я велел перенести свою кровать и все кабинетные принадлежности в сад, в павильон, где и ночевал. Однажды вечером нас навестил мой товарищ по военной службе, местный мировой судья. Проведя вечер с дамами, я затащил его потом в свой павильон, и там мы распили с ним бутылку вина. Нужно заметить, что я пью мало и скоро хмелею. Проводив своего гостя, я собирался уже раздеться и лечь, отослав слугу гораздо ранее, как мне послышался, около павильона, какой-то шорох. Затем отворилась дверь и ко мне вошла Крюковская, в одном белом пеньюаре, с распущенными роскошными черными волосами. Я не успел прийти в себя от изумления, как уже находился в ее объятиях.
— Милый мой, — страстно лепетала она, трепеща вся, — сил моих нет более таить свою любовь... свою страсть...
Она быстро дунула на горевшую лампу, проговорив:
— Я боюсь, чтобы меня кто не увидел.
И я опять был в ее объятиях. Находясь под влиянием винных паров и прошлых к ней отношений, я не мог отказать ей и в ласке. Но я тотчас же опомнился. Ужас охватил меня от моего проступка. Я был так расстроен, что не мог вести никакого разговора с Крюковскою и попросил ее уйти. Заснуть я не мог и провел всю ночь в мучительнейших нравственных страданиях. В шесть часов утра я позвонил и велел явившемуся слуге немедленно приказать кучеру запрягать лошадей, чтобы уехать из дому куда-нибудь подальше до пробуждения Зины и не видать ее лица. Я написал ей лишь краткую записку, что еду по очень важному делу, о котором я вспомнил ночью и забыл сказать вечером. Когда я садился в коляску, мне было подано письмо. Я догадался, что оно от Крюковской, но сурово спросил человека:
— От кого? — предполагая, что уже весь мир знает о моих отношениях к этой женщине и позоре.
— Не знаю-с, — отвечал слуга. — Авдотья Никаноровна велели отдать...
Она тоже не спала всю ночь. Письмо ее у меня цело. Смысл его был тот, что она не оправдывала своего поступка, внушенного ей страстию, и проклинала себя за него, но умоляла не гнать ее от себя и Зины. «Зина, — писала она, — так же дорога мне, как и вам. Я люблю ее до обожания, чувствую свою вину перед нею и хочу загладить ее неусыпными заботами и попечением. Вы, Аркадий, не можете составить счастие Зины. Разность ваших лет и неопытность Зины кладет между вами непреодолимую преграду. Зина — дитя. Она не может сочувствовать всем вашим планам и намерениям. Вы нуждаетесь в помощи и совете подруги. Я буду вам другом, помощницей, слугою. Легко может быть, что и у Зины проснется чувство любви. Если оно обратится к другому, то неужели же вы, после своего поступка, не дадите ей свободы пожить? Вам нужно быть рассудительным и гуманным. Мы оба, — заключила Крюковская, — виноваты перед Зиной: вы своею женитьбой на ней, я тем, что слишком понадеялась на свои силы, на привязанность к ней и пала под тяжестью охватившей меня страсти. Поэтому на нас же лежит и обязанность загладить нашу вину перед этим добрым ребенком и принести ей счастие»...
Я отсутствовал из дома дня четыре и был крайне смущен при первой встрече с обеими женщинами. Крюковская тоже. Будь Зина сколько-нибудь проницательна, она догадалась бы, что между мной и ее подругою произошло что-то важное. Письмо Крюковской вызывало меня на объяснения и рассуждения с нею о Зине. Свидания наши происходили секретно, сначала в павильоне, а потом у меня в кабинете, и я поддался на них чарующему обаянию страстной женщины. Я чувствовал всю безнравственность своей принадлежности двум, и первое время меня терзала совесть, но потом она заснула. Ее усыпили размышления, что Зина, по молодости своей, более мне дочь, чем жена, что она полюбит непременно другого и я должен буду отдать ее и что сам я уже принадлежу другой женщине. Да, только сегодня я сознаю, что смотрел на все глазами Авдотьи Никаноровны. Известный вам обморок с Зиною случился уже во время полного моего ослепления. Я был тогда в уезде, по делам. Что произошло с Зиною — я не знал. Крюковская объяснила мне, что все было следствием простуды и прилива крови и что подобные обмороки бывают нередко у детей и молодых людей, почему и известны, в просторечии, под именем «детских». Лет шестнадцати такой обморок был и со мною, поэтому я ей поверил. О подозрениях врача Михайловского Крюковская начала рассказывать со смехом, называя его сумасбродом, кажется неравнодушным к Зине; но потом она стала серьезна и советовала мне быть осторожнее, опасаясь, чтобы основанием к подозрениям врача не послужили замеченные им отношения между нами... Вследствие этого подозрения Михайловского были оскорбительны и для меня, что я дал ему довольно жестко заметить, когда он, уезжая из нашего города и прощаяся со мною, завел речь об этом предмете. По выздоровлении Зины Крюковская уехала в Петербург, жалуясь мне, что ей тяжело и нужен отдых. Дом мой без нее казался мне пуст; я привык к ней; ей были известны все мои частные и общественные дела, и она всегда давала мне очень полезные советы. Я начал скучать о ней и беспрестанно ездить в Петербург. Наши интимные отношения не прекращались, но Зина ничего не подозревала и сама порывалась ехать в Петербург повидаться со своею подругой. Я долго откладывал ее поездку, но, получив письмо от Крюковской, что она тоже соскучилась о Зине и просит привезти ее в Петербург, я поехал с нею к предстоявшим праздникам. Остановилась Зина не у Крюковской, а в гостинице, по моему совету; квартира матери Крюковской была тесна, и я боялся, чтобы Зина не заметила нашей связи... Дальнейшее — вам все известно... При известии о смерти Зины в голове моей шевельнулось было подозрение, но после медицинского осмотра и анатомического исследования — оно прекратилось.
— Вот вам полнейшая моя исповедь, — сказал Можаровский, — к ней я могу только прибавить то, что я уже говорил вам и некогда доктору Михайловскому: что я всегда любил Зину, понимал разность наших лет, и если бы она полюбила другого, то для ее счастия и свободы я не задумался бы принести в жертву свою жизнь. Это было твердым моим решением. И сейчас я готов на все, чтобы только возвратить ее к жизни. Но я все еще сомневаюсь...
— Подождите, — сказал я, — назначенный мною срок не длинен.
— А что же мне делать теперь с Крюковской?
— Напишите ей, что вы, по экстренной надобности, уехали в Москву и будете здесь чрез три дня.
— Но она вчера была у меня и просила, чтобы я дал ей пять тысяч рублей для уплаты давнишнего долга Кебмезаху, который угрожает ей арестом, и я обещал ей доставить эти деньги сегодня вечером или завтра утром.
— Вот что! — задумчиво протянул я. — В таком случае, чтобы не возбудить ее подозрений, нужно поспешить... Кстати, сегодня в Ораниенбауме музыкальный вечер. Поезжайте туда и останьтесь там на ночь, а завтра утром, возвратившись в Петербург, заезжайте ко мне. Дайте мне время обдумать, но, умоляю вас, сделайте милость, не видайтесь с Крюковскою раньше завтрашнего моего свидания с вами.
Можаровский дал слово. Он остался у меня в этот день обедать и вечером, не заезжая к себе на квартиру, отправился в сопровождении моего человека в вокзал петергофской железной дороги, в Ораниенбаум.
VII
Было восемь часов вечера, когда Можаровский меня оставил. Чем ближе приближалось время к развязке, тем я становился неувереннее в успехе своего секретного следствия. Но трусов иногда посещает храбрость отчаяния. Для отваги мне достаточен был малейший толчок, и он дан был с той стороны, с какой я его не ожидал. Чрез двадцать минут по отъезде Можаровского меня посетил мой недавний знакомый, отставной корнет Атоманиченков. Старик был сильно взволнован.
— Я к вам с покорнейшею просьбою, — говорил он, здороваясь со мною, — научите, что делать? Очень виноват перед вами.
— Чем же?
— Как же! Не послушался я вашего совета. Вы велели мне написать к Кебмезаху письмо, а я, знаете, деньжонки ваши растратил, — тут сошелся с одним кавказцем, ну и не выдержал, вместо письма — сам пошел к Кебмезаху и помирился с ним... Вместо следуемых двух тысяч четырехсот двадцати рублей помирился на полторы тысячи...
— Пеняйте сами на себя, — сказал я ему.
— Это бы еще ничего, — продолжал Атоманиченков, — а вот горе: подлец выдал мне фальшивые деньги.
— Как фальшивые?
— Изволите видеть, он разделил полторы тысячи на три части; четыреста рублей выдал настоящими деньгами, настоящими ассигнациями, на пятьсот рублей дал вексель, а на остальные шестьсот рублей навязал мне акций разных железных дорог, между которыми вот эти две кормчные Энско-Эмской железной дороги, каждая в сто двадцать рублей. Сегодня я захотел одну из них продать. Иду в одну ссуду — не принимают, в другую — тоже, а рассматривают с любопытством... Что, думаю себе, за причина? Да спасибо, встретил я, случайно, в московском трактире одного бухгалтера из банка — рассказал я ему свою историю и показал акции. «Они, — говорит бухгалтер, — фальшивые, ничего не стоят; советую вам разорвать их, а то еще наживете с ними хлопот. Молите Бога, что не прямо обратились в банк, а то вас бы уже давно арестовали и засадили». Я так и обмер. Что скажете?
Рассказывая свое приключение, Атоманиченков вынул из кармана акции и подал мне. Рассмотрев их внимательно, я действительно нашел, что две акции Энско-Эмской железной дороги были поддельные, очень искусной работы, но они мне были хорошо известны. О подделке этих акций прокурорским надзором были собраны уже самые обширные сведения, виновники найдены, предварительное следствие окончено и дело назначено к слушанию в окружном суде, на днях. Кебмезах был этому делу не причастен. По всей вероятности, акции эти ему попались случайно, но, не желая терпеть на них убыток, он отдал их за долг профану, надеясь, что он увезет их с собою на Кавказ. Следовательно, Кебмезах мог быть обвинен только в сбыте заведомо фальшивых денежных знаков.
— Акции поддельные, — сказал я Атоманиченкову.
— То-то Кебмезах и советовал мне продать их в Тифлисе. Там, говорит, вам за них больше дадут. Пропали двести сорок рублей, — проговорил со вздохом Атоманиченков, — потому что наверно отречется, скажет: «я не давал», и всякий поверит — генерал! На беду, я выдал ему еще расписку, что две тысячи пятьсот рублей получил полным числом наличными. Избить разве, шельму? Была не была!
— Вы не заходили к Кебмезаху?
— Нет.
— И ему неизвестно, что вы знаете уже, что из числа данных им вам акций две фальшивые?
— Нет. Я шел к нему, но вспомнил о вас и вздумал сначала посоветоваться с вами, как с добрым человеком, и отдать должок.
— И чудесно сделали. Я, может быть, помогу вам взыскать за эти акции с Кебмезаха деньги.
— Трудно.
— Ничего. Вам стоит только сделать маленькое заявление, хоть прокурору.
— О, ни за что! Боюсь, чтобы самому не досталось, — возразил отставной корнет, — я, знаете, привык иметь дело с шашкою, а на пере — я не мастер.
— Не бойтесь; прокурор окружного суда мой приятель, и он прижмет его.
Атоманиченков недоверчиво осмотрел мой кабинет, но обстановка показалась ему приличною для моего знакомства с прокурором.
— Не знаю, — сказал он нерешительно.
— Вы послушайте, что я напишу.
Я взял лист бумаги и написал акт о заявлении, сделанном мне Атоманиченковым. Старый воин выслушал его, ни о чем не догадываясь.
— Подпишите, — попросил я.
— А это не задержит меня в Петербурге?
— Ручаюсь вам, что завтра или послезавтра вы можете ехать в Тифлис. Я попрошу прокурора. Какой вы трус!
— Да, признаюсь вам, — отвечал, улыбаясь, Атоманиченков, взявши для подписи перо, — ни бомбы, ни картечи, ни самого дьявола не боюсь, а крючков трушу. — С этими словами он лихо подмахнул акт. — В 1842 году со мною был случай в Москве. Желаете, я расскажу?
— Сделайте милость, — попросил я, — но вы не обращайте на меня внимания: мне нужно написать несколько строк, но я вас слушаю.
Пока он рассказывал, как один чиновник упросил его подписать внизу полулиста белой бумаги свое звание и фамилию, а потом сверху приписал текст долговой расписки в сто рублей и подал ее ко взысканию, я написал телеграмму в сыскное отделение и распоряжение о приглашении полиции, позвонил и отдал все это своему письмоводителю, для немедленного исполнения.
Атоманиченков был сильно смущен, когда чрез несколько времени ко мне явились жандармский и полицейский офицеры и он узнал мою должность. Я попросил старика не беспокоиться, посидеть у меня, пока я возвращусь, и поручил письмоводителю угостить его как можно усерднее, а сам, извиняясь, распростился. В передней был оставлен полицейский солдат.
Кебмезах был дома.
— Герман Христианович никого сегодня у себя не принимает, — начал было его человек, отворив по звонку дверь, но при виде моих спутников, жандармов и полицейских солдат, растерялся.
В зале нас встретил Кебмезах.
— Что вам, господа, угодно? — спросил он, с изумлением осматривая нас, причем глаза его преимущественно остановились на жандармском офицере.
— Вы выдали корнету Атоманиченкову поддельные акции Энско-Эмской железной дороги, — начал я.
— Напротив, я отдал ему две тысячи пятьсот рублей наличными деньгами и имею от него расписку. Он клевещет, — возразил Кебмезах.
— Но все-таки нам необходимо произвести обыск у вашего превосходительства.
— Зачем же? Я положительно против этого протестую. Одна акция могла попасться ко мне случайно. Я не фальшивый монетчик.
— Обыск это докажет лучше всяких слов.
— Хорошо, но вы ничего не найдете.
Кебмезах повел нас в свой кабинет. Начался обыск. Я приступил прежде всего к письменному столу и в первом же ящике его увидел то, что мне было более всего нужно: там лежал большого формата незапечатанный пакет, с надписью синим карандашом: «Всего пятнадцать писем».
— Прошу вас этого не трогать, — сказал Кебмезах, когда я взял пакет в руки.
— Почему же?
— Это семейные письма.
— Однако содержание их может касаться до акций Энско-Эмской железной дороги.
— Наконец, я вам говорю, что это письма от женщины. Я запрещаю вам читать их, — раздраженно вскричал Кебмезах, подступая ко мне.
— Не от Авдотьи ли Никаноровны Крюковской? — спросил я, пробежав одно письмо ужасного содержания. — Я арестую их.
Кебмезах остолбенел.
— Для чего же вам нужны ее письма?
— По другому делу...
— По какому?
— Об отравлениях, — отчетливо произнес я.
Кебмезах с яростью бросился на меня, чтобы схватить роковые письма, но был остановлен солдатами. Я попросил придержать его и принялся за осмотр окованного железом денежного сундука. Кебмезах оказался гораздо богаче, чем о нем предполагали: капитал его состоял более чем из трехсот тысяч; он заключался в пятипроцентных билетах и других денежных бумагах, но поддельных акций Энско-Эмской железной дороги между ними не было. Осматривая тщательно сундук и постукивая по нем, я удостоверился, что в одном месте сундука есть секретное отделение, и здесь-то я нашел небольшую фарфоровую баночку, с мелко истолченным порошком темно-бурого цвета, количеством до двух унций...
Окончив обыск и поручив Кебмезаха полиции, я отправился в сопровождении своих спутников в Офицерскую улицу.
VIII
Авдотью Никаноровну Крюковскую я застал за роялем: она играла арию из «Каменного гостя». Чтобы не испугать ее, я оставил своих спутников на некоторое время на лестнице.
— Как прикажете об вас доложить? — спросил меня человек.
— Скажите — от Аркадия Николаевича.
Я был приглашен в залу. Авдотья Никаноровна величественно вышла ко мне, слегка шурша длинным шлейфом великолепного бархатного платья, малинового цвета. Она несколько удивилась, увидя меня, и, отвечая на мой поклон, спросила:
— Мне сказали, что от господина Можаровского?
— Да, я сказал это для того, чтобы иметь удовольствие видеть вас; но я явился по должности товарища прокурора окружного суда. Мне нужно переговорить с вами...
Крюковская побледнела.
— Пойдемте в гостиную, — сказала она, — мама? нет дома.
В зале послышался стук оружия: туда вошли мои спутники.
— Это что значит? — спросила Крюковская.
— Я буду иметь честь объяснить вам, — отвечал я ей с поклоном.
Авдотья Никаноровна вошла в гостиную, жестом указала мне кресло и, поместившись напротив, устремила на меня свои черные глаза.
— Что случилось? — проговорила она.
— Сейчас, — приступил я прямо к объяснению, — мною был произведен обыск в квартире действительного статского советника Кебмезаха, где, между прочим, найдены известные вам пятнадцать писем...
Крюковская вскочила и выпрямилась во весь рост. Вся красота ее исчезла. Передо мною стояла высокая худощавая женщина с желтым, злобным лицом и блуждающими глазами, олицетворенная Мегера.
— И стрельный яд также отыскан, — прибавил я тихо.
Она вздрогнула и всплеснула руками.
— Вы отдадите мне эти письма? — прошипела она внезапно, наклоняя ко мне свое лицо.
— Нет, — отвечал я, невольно отшатываясь.
Крюковская постояла молча несколько секунд, тревожно и быстро посматривая то на меня, то на дверь, и вдруг, упав передо мною на колени, она схватила меня за руки и умоляющим голосом, со сдерживаемыми рыданиями, проговорила:
— Спасите меня!
Произошла тяжелая сцена... Крюковская выказала замечательную слабость, совершенно противоречащую ее железному характеру и силе воли, какую она обнаруживала при совершении своих злодейств. Как дитя, она плакала, бросалась целовать руки, просила прощения, делала странные предложения и порывалась в залу умолять жандармского офицера и полицейского чиновника скрыть ее преступление.
Я сообщил, что мне известно отравление ею Чернодубского, мужа и Зинаиды Можаровской, рассказал о встрече своей с доктором Михайловским и решительно объявил, что я не могу ничего для нее сделать, кроме совета: дать полное и правдивое показание, которое одно только и может сколько-нибудь облегчить ее участь.
— В смерти Чернодубского, — возразила Крюковская, — я почти невинна... Я отравила его, сама того не зная... Ах! Зачем я тогда не выдала Кебмезаха?! Что же касается до мужа и Зинаиды, то... но пощадите меня! Я так расстроена, не соберусь с мыслями... Сегодня я ничего не могу рассказать вам... Позвольте, я лучше напишу все... Завтра же, утром, вы получите полное мое признание...
— Следовательно, вы сознаетесь? — спросил я.
— Да, — отвечала она, и, упав на диван, Крюковская разразилась истерическими рыданиями.
В тот же вечер она была отправлена в тюремный замок. Матвеева, по возвращении своем из театра, также была арестована, как сообщница. Обыск, произведенный у них в доме, не дал ничего нового.
Отставного корнета Атоманиченкова я застал у себя в квартире уже спящим. Он очень был удивлен, когда, поутру, я рассказал ему об аресте Кебмезаха и все дело об отравлениях, которое перестало уже быть тайною. Я употребил все старания, чтобы корнет мог отправиться в Тифлис, как только ему вздумается.
IX
Я получил показание Крюковской довольно рано утром, еще до возвращения Можаровского из Ораниенбаума. Оно было изложено в форме полуписьма, полурассказа.
«Не судите меня строго, — писала она, — я самая несчастнейшая женщина в мире. Мне выпал такой жребий, что я могла устроить свое счастие единственно путем преступлений. Известна ли вам моя жизнь? С девятнадцати лет я уже узнала нравственные пытки, терзания и угрызения совести. Меня выдали замуж по расчету, за человека, которого я не любила, черствого и жестокого, позволявшего себе бить и тиранить меня. Сблизиться с ним я не могла, потому что была молода, неопытна и избалована. Мать, вместо того чтобы примирить меня с мужем, своим вмешательством и советами не уступать и не покоряться мужу еще более усиливала вражду. Наконец мы расстались, и я приехала с матерью в Петербург. У меня было желание начать другую жизнь и была потребность полюбить кого-нибудь. И что же? Все мои мечты разлетелись... В первый же месяц мы были ограблены Кебмезахом, остались без средств и попали в полную зависимость от этого страшного человека. Встреча с ним составляет величайшее несчастие моей жизни и корень всех зол. Из писем моих вы видели, что я была любовницею Кебмезаха. Как произошло это, я не постигаю. Между нами не было ничего похожего на любовь. Я никогда не чувствовала к нему ни малейшего расположения; он также не обременял меня изъяснениями, да я бы и расхохоталась над этим. Но между тем я не отдалась ему и по расчету. Мое падение, само по себе чернее грязи, совершенно бессмысленно. Кебмезах воспользовался тем, что я свободно себя держала, была без всякого постороннего надзора и в несчастный вечер находилась под влиянием выпитого вина... Мой поступок возмутил меня самое, но прервать связь я никак не могла, по тем бесцеремонным отношениям, какие существовали между Кебмезахом и нашим домом. Сказать Кебмезаху, что я им гнушаюсь и что он поступил со мною бессовестно, мне препятствовала странная гордость: мне не хотелось признаться в своем бессилии и в той роли глупой жертвы, которую я сыграла, а поэтому я делала вид, будто бы действовала всегда сознательно. Это послужило мне к новому вреду: Кебмезах составил самое невыгодное понятие о моей нравственности и на основании этого отнесся ко мне с предложениями — быть обольстительницею и приманкою молодым людям, для его корыстных целей. Поделиться своими нравственными страданиями мне было не с кем; бороться не было сил, а просить пощады мешала та гордость, о которой я уже упомянула. И я приняла на себя личину наглой и подлой женщины, какой я вовсе не была в глубине души. Каждый день клал на меня новый слой позора и бесчестия. Я падала в омут все глубже и глубже. Не прекращая своих отношений к Кебмезаху, я переходила в то же время из одних рук в другие... Положение мое было ужасно! О подвигах моих трубил весь город. Оставленная, брошенная и презираемая всеми своими знакомыми, я гнушалась самое себя... В это время умер Чернодубский, и начался новый период моей жизни. Смерть его произошла следующим образом. Чернодубский, как вам, может быть, известно, был богатый приезжий помещик. Кебмезах познакомил его с нами, и он бывал у нас очень часто, ухаживая за мною, на что я отвечала кокетством. Накануне происшествия, вечером, у нас, по обычаю, шла большая картежная игра. Чернодубский хорошо знал все шулерские проделки, а потому Кебмезах должен был вести с ним игру как следует и проиграл около двух тысяч, которые обещал представить Чернодубскому, у нас же в доме, завтра или послезавтра.
Вечером Чернодубский высказал сомнение в этом, но Кебмезах заверил его честным словом, и дело кое-как уладилось. По окончании игры Кебмезах шепнул моей матери, чтобы она задержала Чернодубского, а мне, чтобы я вышла в другую комнату переговорить с ним.
— Вы должны непременно меня выручить, — сказал мне Кебмезах, когда мы были наедине, — кроме этих проигранных сегодня двух тысяч я еще очень много должен Чернодубскому. Отдать ему долг у меня решительно нет средств, а не отдать невозможно, потому что чрез это он может повредить мне, и я проиграю другое интересное дело, выше этого долга ему. Поэтому нужно выиграть время. Пожалуйста, подойдите сейчас к Чернодубскому, вовлеките его в объяснительный разговор — он влюблен в вас — и назначьте ему где-нибудь свидание... Например, в Пассаже.
— Для чего же это? — спросила я.
— Так нужно. Я буду у вас утром, тогда расскажу, теперь некогда. Прошу вас...
— Пожалуй, — отвечала я, пожимая плечами, и, вошедши в комнату, где был Чернодубский, сделала все, о чем меня просили.
— Объясните же, как мне действовать и что говорить на этом странном свидании с Чернодубским? — спросила я у Кебмезаха, когда он явился к нам на другой день утром и я была уже готова ехать в Пассаж.
— Скажите ему, — отвечал он, — что вы не можете сегодня провести с ним время, потому что у вас заболела мама или вы ждете к себе знакомую, и подарите ему, шутя, при прощании, взамен вот эту маленькую конфекту, с тем чтобы он непременно ее съел...
— А что это за конфекта? — спросила я.
— Не беспокойтесь, она совершенно безвредна, но только заставит Чернодубского пробыть несколько дней дома, а за это время я успею собраться с деньгами для отдачи ему долга.
— Не отрава ли это? — вновь спросила я подозрительно.
— С чего же вы это взяли? — отвечал Кебмезах оскорбленным тоном голоса.
Я поверила и, поехав в Пассаж, при встрече с Чернодубским, смеясь, подарила ему конфекту. Чрез час после этого, когда я возвратилась домой, в мою комнату вошел Кебмезах. Он был очень встревожен.