Кормили русскими щами и борщом с пампушками, кулебяками с гречневой кашей, расстегаями с семгой, молочным поросенком. Большинство гостей, кроме пары пожилых американок, зашедших сюда в поисках экзотики, знали друг друга по крайней мере в лицо. Закусывающие смеялись, говорили тосты на странной варварской смеси английского с нижегородским и зажигательно танцевали, чего обычно не бывает в американских ресторанах. Поляк, армянин и два еврея с надрывом пели страстные цыганские романсы, а потом в зал вышла крупная статная блондинка в длинном золотистом платье, которой долго аплодировали. Певица исполнила несколько американских и еврейских песен, публика ей что-то выкрикивала о медведях, и она, улыбнувшись, вдруг запела знакомую с детства «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…».
«Боже, да ведь это Ведищева», — вдруг вспомнил Герман, он был знаком с ней и даже однажды участвовал в одном очень важном концерте в летнем театре, посвященном очередной годовщине комсомола. Он хотел обратить на себя ее внимание, но в это время подошел официант, заслонивший ему сцену. Герман замешкался, делая заказ, и когда отстранил назойливого халдея, то вместо Ведищевой увидел посреди зала чернявого красавчика в атласной черной рубахе и таких же узких атласных брюках, заправленных в сказочные, расписные русские сапожки с загнутыми носами. Осиная талия незнакомца была перехвачена пестрым шелковым высоким поясом.
«А мое место тут уже занято», — горько ухмыльнулся Гера. Его дружески поднятая для приветствия Ведищевой рука дрогнула в воздухе, чернявый красавчик вопросительно глянул в сторону Германа, и тому ничего не оставалось, как столь же дружески помахать теперь певцу, приглашая его к столу. Тот нежным несильным тенором затянул сентиментальную америкосскую балладу про каких-то разбойников с разбитыми сердцами, а потом запросто подошел к Герману.
— Флор, — бойко отрекомендовался бард.
— Это творческий псевдоним?
— Какой там!.. Папа постарался. Мне уж надоело. Знакомишься с какой-нибудь бабенкой. Она обязательно тебя переспросит: «Флор? А я Фауна», — жеманно передразнил менестрель, лихо опрокинул предложенную Герой рюмку и оглядел зал. Ему приветливо махали рукой из-за соседнего столика бальзаковские красотки американского образца.
— Эта дива, та, что пела до тебя, — Аида Ведищева? Я знал ее в Москве.
— Да. Она у нас настоящая прима. Вышла замуж за миллионера и живет в Эл-Эйе. По-моему, ее муженек не дает ей петь.
— Я могу с ней поговорить? — Герман привстал со стула.
— Что ты! Она уже умчалась. Аида вообще редко поет в ресторанах, просто наш хозяин ее давний приятель. Так ты тоже из Москвы? Давно здесь? Я тебя что-то раньше не видел.
— Всего неделю, — автоматически соврал Герман и только потом подумал: «Зачем?»
— Правда? Невозвращенец?
— Вроде того.
— А почему не на восток? Все русские эмигранты оседают в Нью-Йорке.
— Сам-то ты здесь, — парировал Герман. Флор усмехнулся:
— Неужели я так хорошо говорю по-русски, что могу сойти за недавнего эмигранта? Здорово! Я родился во Фриско. Это ваши комиссары загнали моих родителей в Калифорнию. Они у меня из общины святого Иоанна. Слыхал? Мои бабка с дедом бежали от коммунистов в Китай, а затем следом за батюшкой на Филиппины и только потом — сюда. Ты знаешь, что батюшка сделал? Так нажал на американское правительство, что оно дало гражданство всем пяти тысячам русских беженцев, осевших на островах. Представляешь? Вот настоящее чудо двадцатого века! Пробить американскую бюрократическую машину гораздо сложнее, чем передвинуть горы. Как же ты ничего о нашем батюшке не слышал? Он — последних времен чудотворец. Вон его мощи нетленные у нас в соборе лежат. В прошлом году только открылись. Бабушка про него такие удивительные вещи рассказывала. Например, она однажды заглянула в комнату к отцу Иоанну, а он спит, сидя в кресле. На коленях у него валяется телефонная трубка, и он во сне отвечает на все вопросы говорящего, хотя слышать его просто не может. Кто-то из чад звонил ему из Парижа, посоветоваться. Еще в юности он дал обет никогда не спать в постели и только немного дремал, сидя в кресле или стоя на коленях, а еще — каждый день служил литургию и ходил босым.
— Как Толстой? — перебил болтливого собеседника Герман.
— Толстой? — недоуменно переспросил Флор.
— Да, была у нас такая песенка:
Вели-и-икий русский писа-а-а-телъ Лее Николаич Толсто-о-й Не е-е-ел ни рыбы, ни мя-я-я-са Ходил по аллеям босо-о-й.
— Во-во. Говорят, когда батюшка служил в Париже, на него наклепали жалобу, что он епископ, а ходит босиком, как юродивый, и церковное начальство обязало его носить ботинки. Батюшка подчинился и стал носить ботинки в руках. Да что я говорю!.. Ты же из Страны Советов, наверное, и некрещеный.
— Наверное, — равнодушно отозвался Герман.
— А у меня отец — староста храма. Нас четверо, и все богомольцы, — похвастался Флор.
— А что ж ты, богомольник, в Великий пост песни распеваешь? — Про пост Герман узнал из газеты, купленной в русском продуктовом магазине.
— А я выпал из гнезда, — живо рассмеялся Флор, — надо же быть кому-нибудь ужасным, чтобы за него молились. Ты подожди, я к тебе попозже подойду еще. Расскажешь, как там на Родине. — Флор дружески кивнул новому знакомому и через минуту уже галантно склонялся к перстням престарелой американской чаровницы. Глаза его влажно блеснули, бархатный голос вибрировал.
«Игрунок за работой, — насмешливо подумал Гера, — я бы тоже мог окрутить какую-нибудь пухлую вдовушку или сумасшедшую эмансипе за грины. А что, в жизни надо все попробовать». Об Анне лучше вообще не вспоминать, прежней жизни конец, для него она умерла. Да, было. Было отчаянно хорошо, но теперь ее нет и никогда не будет. Он свободен от любых обязательств. Она сама его освободила. А могла бы быть с ним. Сердце предательски защемило, когда он подумал о том, что мог бы сейчас просыпаться с ней вместе, делить с ней жизнь в этом сказочном городе. По совету своего еврея он абонировал почтовый ящик, а в той же русской газете прочел про услуги пересылки чего угодно в Москву. Правда, работала эта контора в Нью-Йорке, но он позвонил туда по телефону, и все утряслось. Идея «посылочного центра» была проста и гениальна. Вносишь деньги здесь, а в Москве по нужному адресу доставляют продуктовый набор для родственников или цветы, или те же деньги, но в рублях по курсу черного рынка, и сразу присылают тебе по факсу подтверждение с подписью родных, что поручение выполнено. Герман послал Анне букет гиацинтов и записку со своим адресом. Он чувствовал себя гарцующим на белом коне и мог позволить себе снисходительность. Втайне надеялся, конечно, что это подношение будет ее мучить. Весточка пришлась прямо к ее дню рождения, аккурат десятого апреля. Через месяц в его боксе лежало письмо.
Я пишу уже третье письмо. Куда делись прежние? Их съели волки. Волки забвения.
Они рыскают в пространстве, пожирая наши нежные весточки, любовные послания, скорбные уведомления о разрыве и полные скрытых укоров надменные депеши гордецов. Письма — это остатки отжившего века. А волки — санитары. Санитары века. Они чистят пространство от всего отжившего. Если ты пишешь письма, то становишься частью отжившего, и волки забвения безбоязненно подходят к тебе близко-близко и рыкают, скаля зубы.
Это было вместо вступления. А дальше:
Бреду. Дорога вьется по уступам.
Узка тропинка. Солнце еще в зените,
но тени уже зашевелились, учуяв вечер в дуновенье ветра.
Мне хочется поторопиться. Прибавить шагу,
чтоб успеть до ночи к огню и крову.
Но узка тропинка и вьется круто.
И часто ее теряю я среди камней,
невольным страхом ослабляя душу.
Ах! Если б путник мне повстречался,
с которым восхожденье можно разделить. В молчании согласном
быстрей идет дорога, и камни отвалить с нее
гораздо легче четырем ладоням. И если даже темнота
своим дыханьем ледяным пересечет наш путь, совместный отдых
сулит нам безопасность и радость теплоты друг друга.
Мечты, мечты. Лишь одиночество дано мне провожатым.
Вдруг за поворотом я вижу спину путника. Нагнать ?
Но совпадет ли путь наш на вершину?
И груз ответственности за судьбу чужую ускорит ли шаги?
Рискнуть? Окликнуть? Мне на раздумья отведены секунды.
Шаг — и навсегда закроют его из виду глыбы валунов.
«И больше ничего? — недоумевал Герман. — Никаких приветов или объяснений? Письмо из ниоткуда в никуда. Да еще третье. А где два первых? Ах да, их съели волки. Что за бред? Стихами она сроду не увлекалась. И что это за подозрительный путник, которого она увидела за поворотом? Неужели уже в кого-то втюрилась? Ну и очень хорошо. И я, как только увижу за поворотом какую-нибудь девчонку, не дам ей скрыться за глыбами валунов».
Письмо, однако, он спрятал в бумажник и часто перечитывал. Он не скучал по Анне, вокруг было столько новых, совершенно непривычных женщин! Мулаток, негритянок, китаянок, мексиканок. Просто глаза разбегались. Но, оценивая неоспоримые достоинства каждой из них, Герман почему-то не испытывал привычного импульса желания. Его «парнишка», который никогда не подводил хозяина, никогда раньше не давал сбоя, его голодный и одинокий волчара сейчас притих и потерял сексуальную ориентацию. Впервые ему не хотелось заняться любовью просто так, от нечего делать.
«Почуяв стоящую добычу, ты ведь все равно воспрянешь? — беспокоился Герман. Он с ласковой заботой осматривал своего приунывшего товарища и лишний раз оглаживал его, чего никогда не делал раньше. — И почему другие стыдятся даже говорить о тебе? — недоумевал Герман. — Ведь ты не просто член. Ты член семьи. Ладно, держись, друг. В случае чего не ударь лицом в грязь».
И случай этот оказался совсем невдалеке, за ближайшим поворотом судьбы. Герман околачивался возле конторы своего адвоката, допивая пиво и поджидая, когда подойдет назначенное ему время. Он, присев на чугунную ограду палисадника возле входа в сверкающее полированными окнами офисное здание, флегматично отхлебывал из бутылки, когда двери распахнулись и из их стеклянных плоскостей, как из хрустального ларца, выпорхнула молодая рыжеволосая еврейка с тонким, слегка крючковатым носом и узким, словно извивающимся телом. Она походила на прекрасную змею, в которую только что заколдовали шамаханскую царицу, чей царственный образ еще явственно просвечивал сквозь чешую тонкого платья. Девушка легко шла, словно змеилась по воздуху, навстречу Герману, потом неожиданно натолкнулась на него взглядом, приоткрыла рот, да так и осталась стоять, словно пораженная громом. Он загипнотизировал змею. Чудеса. Вонзил в нее свой взгляд, словно хотел завладеть ею прямо сейчас, на улице, у дверей офиса, и медленно стал надвигаться, подступать, как хозяин к добыче. Девушка вспыхнула, в смятении отвела от него свои жгучие, черные, как южная мгла, глаза и мгновенно сдалась.
— Меня зовут Кинг, — мягко произнес Герман и с многозначительной паузой добавил: — Джордж Кинг.
— Сара, — пролепетала та в ответ.
— Хочешь пива? — спросил он и протянул ей бутылку.
— Спасибо, — смутилась девушка.
— Спасибо — да или спасибо — нет? — продолжал наступать Кинг, не давая жертве опомниться.
— Спасибо — может быть, — нашлась наконец Сара и рассмеялась. На него повеяло Гершвином, как прохладным океанским бризом. Завихрило «Порги и Бесс», закружило в причудливом пестром вихре его «Голубой рапсодии».
— Я иностранец и ужасно говорю по-английски, поэтому мне трудно продолжать атаку, но… — Герман артистично, как балерун, крутанулся, приметил невдалеке цветочную витрину и, не говоря больше ни слова, опрометью помчался, схватил первую попавшуюся розу, бросил ошалевшей продавщице деньги с криком «О! Мое сердце, помогите!» — и уже через секунду снова стоял перед ошеломленной Сарой с великанской розой в руках.
Роза была большая, мясистая, неприятно красного цвета сырой говядины. В ней было что-то агрессивное, она напоминала тропические растения-хищники, поедающие прилетевших на их сладостный аромат насекомых. Но Сара приняла цветок с благосклонностью.
— Вы спешите? — продолжил наступление Герман.
— Да, — замялась Сара, — но если хотите, давайте встретимся здесь же послезавтра в пять часов. — Она еще раз улыбнулась неожиданному поклоннику, легкой походкой заструилась к машине и кокетливо, одним движением, втянув обе стройные ножки в салон, махнула ему рукой и быстро влилась на своем скромном, но новеньком «форде» в автомобильный поток.
Послезавтра они, конечно, встретились. Причем оба пришли несколько раньше назначенного. У Германа была сногсшибательная программа: он пригласил ее на концерт Пола Маккартни в Окленд — тот давал турне по Америке, и Фриско был его точкой отсчета. В огромном, на пятнадцать тысяч зрителей, концертном зале, с билетами по сто баксов, что по американским меркам очень даже круто. Они долго кружили по городу, стараясь объехать пробки, и в конце концов выехали к концертному залу на площадь Трех вулканов. Рядом с широкой чашей концертной громадины возвышалась горловина баскетбольного стадиона, а чуть поодаль, из третьего, спортивного, кратера уже извергалась лава — там шел бейсбольный матч, и толпа болельщиков неистовствовала. «Мясо бушует», — саркастически отметил Герман. Любимейшая национальная игра америкосов так и осталась для Германа тайной. Кто куда должен бежать и, главное, зачем — Герман так и не смог уразуметь.
Оказавшись в широком вестибюле, он с любопытством озирался вокруг. Герман еще не привык, что в Америке все время все едят и пьют всякую дрянь из огромных бумажных лоханок и пакетов, и страшно потешался, с каким энтузиазмом публика, словно выпущенная из голодного края, затаривается мешками с воздушной кукурузой и бутылями пепси. Большинство зрителей были их ровесники — дети детей цветов. Герман от возбуждения не мог даже сосредоточиться на ухаживаниях за рыжеволосой Сарой. Неужели он сейчас увидит человека, по песням которого он выучил английский, живого кумира своей юности! Только ради одного этого стоило проделать весь путь с востока на запад!
Взревели фанфары. Брызнул свет, и на сцену выскочил потрясающе живой, молодой мальчишка в скромных черных брюках и темно-серой сорочке. Неужели ему уже пятьдесят? Этого просто не может быть. Пол двигался, пел, улыбался, как двадцатипятилетний. Казалось, еще мгновение — и на сцене появятся остальные «Битлз», полные азарта, музыки и молодости. А когда Пол взял свою знаменитую бас-гитару в форме скрипки, публика взревела от восторга. «Хей, Джу…» — затянул Пол, и зал ответил ему стоном наслаждения. У Геры ладони заболели от хлопков.
…Не такие уж мы и разные, если сердца наши принадлежат «Битлз»… Гера впервые тепло подумал об окружавшей его плачущей от восторга, но продолжающей завороженно жевать людской массе.
— У меня ничего нет для тебя, кроме любви, я даже поболтать с тобой по-человечески не могу, английский-то дрянь, — нагло и внятно (он несколько раз прорепетировал эту фразу у зеркала) объявил Гера, провожая Сару после концерта. Он театрально прижал руки к груди, шутливо наклонился к Саре, но не поцеловал, а замер за одно мгновение, за один микрон до поцелуя, так что соприкоснулся с рыжим пушком на ее губах. Сара едва заметно задрожала, но не отстранилась и тоже замерла, как загипнотизированная.
— Хочешь, покатаемся по городу? — невинно прошептала она.
— Сочту за счастье, — беспечно отозвался Герман. Они неслись, словно по трамплинам, по крутым улочкам Фриско, и сердце с радостным испугом екало при взлетах и падениях, точно так же, как когда-то он мечтал, смотря американский фильм о полицейских Фриско на международном кинофестивале в Москве. Он обнял Сару за плечи, потом с нежной лаской стал мягко массировать ей шею и затылок, скользнул вниз к поясу, вытащил край блузки и начал нежно поглаживать ей спину, щекотать пальцами бусинки позвоночника. Дойдя до застежки лифчика, Герман, вернее Джордж, ловко освободился от этого препятствия. Сара ойкнула, но не бросила руль, а вся напряглась, предвкушая новые ласки. Гера нежно провел еще раз по глянцевой спине, поймал кончики застежки и так же ловко вернул все на место.
Только при третьей встрече разговор зашел о том, с чего обычно начинают знакомство в Америке.
— Я будущий юрист, учусь в Стэнфорде. А ты что делаешь?
— Я бродячий музыкант из Москвы. Хочу создать здесь труппу и поставить мюзикл про жизнь Ленина.
— Здорово! — ошарашилась Сара. — А продюсер у тебя есть?
— У меня ничего нет, даже виза и та кончилась. Для американского общества я еще не существую, я человек-невидимка, только вчера на права сдал.
— Папа говорил мне, что все русские эмигранты или сумасшедшие, или бандиты, — немного обеспокоенная его откровениями, встревоженно вскинула на него глаза Сара.
Герман вспыхнул:
— А он не говорил тебе, что еврейская жена не роскошь, а средство передвижения?
— Что ты сказал?
— Анекдот. Знаешь, сколько в России анекдотов про евреев? — Он начал сбивчиво, подыскивая слова, но с большим энтузиазмом рассказывать все шутки, ходившие про евреев в Москве.
— Ты антисемит? — ужаснулась Сара.
— Нет, мой дорогой Сареныш, я просто дурак, — засмеялся Гера и привлек ее к себе. — Я вообще считаю, что нам без евреев»было бы скучно. Всему человечеству. Даже Христос родился у еврейской мамы. Кстати, именно поэтому евреи ведут свое родство по материнской линии? — дурашливо поинтересовался Герман.
Сара попробовала слабо упираться:
— Папа рассказывал, что наш дед бежал из России от еврейских погромов в 1907 году. — Ее глаза стали серьезными и огромными.
— Да знаю-знаю, — отмахнулся Гера, — бедные евреи, все их обижают. Ты не сердись. Хочешь, я обрезание сделаю? — с шутливой торжественностью осведомился Герман.
— Хочу, — неожиданно ответила Сара и слегка покраснела от собственной смелости.
Она не была ортодоксальной еврейкой, просто ей важно было понять, до какой степени этот потрясающий мужчина может пожертвовать собой ради их отношений.
«Елки, кто меня за язык тянул с этими анекдотами, совсем девчонка тормозит, чувства юмора ни бум-бум. Теперь, как доказательство лояльности, придется обчекрыжить своего волчару», — смутившись, подумал Герман, а вслух сказал:
— Хорошо, моя курочка, завтра. А пока он еще целый, давай попробуем, может быть, он тебе и такой сгодится? — И, обняв ее, посмотрел ей в глаза своим властным взором господина.
Сара нежно хихикнула, опустила глаза.
— Ты на него свои милые глазки опускаешь? Правильно, вот он, дружок. — Герман повел бедрами вперед. Девушка совсем смутилась, зажмурилась и отдалась его объятиям. — Учти, что сумасшествие русских заразно, особенно для хороших девочек из Стэнфорда, — прошептал он ей и нежно подул в ухо.
Впервые за долгие месяцы одиночества Гера почувствовал, что он жив, что сердце бьется, а по жилам течет кровь. Они качались, словно в маленьком раю, в скорлупке крошечной яхты Сариного отца, пришвартованной у причала, полной солнца и бликов от воды.
— Серьезно, ты спрашивал, как зацепиться в Америке. — Сара положила голову ему на грудь, и он нежно перебирал и накручивал на пальцы ее глянцевые рыжие кудряшки. — Есть несколько способов. Можно подать документы как политэмигранту, но надо достать какие-нибудь бумаги, что тебя притесняли в России. Или как члену религиозной секты, но для этого тоже нужна справка, и здесь придется сдать религиозный экзамен.
— На сектанта? — изумился Герман.
— Да, — серьезно ответила Сара, — и еще три года ты будешь на поруках.
— Это отпадает, за три года в плену у сектантов можно умом тронуться. А сколько стоят первоначальные документы политэмигранта?
— Не знаю. Надо у папы спросить. Он, кстати, хорошо говорит по-русски, хотя писать уже не может, а я и вообще не знаю ни одного слова, хотя отец настаивал. Он считает, что эмигранты пойдут к тому, кто говорит по-русски, но я хочу заниматься не практикой, а теорией, философией права.
— Это как?
Сара начала обстоятельно и долго объяснять, как прекрасна Америка и почему американское право надо распространить на весь мир — и тогда все будут счастливы. Что Америка единственная несет людям свободу, равенство и братство и что, когда американская демократия восторжествует во всех уголках мира, наступит наконец всеобщее благоденствие. Герман слушал ее размышлизмы, и ему было смешно. Свои чахлые, но все-таки философские постулаты Сара выражала таким простецким языком, что сами они становились плоскими и наивными, как детский лепет. Герман уже уловил огромную разницу в языках, родном и америкосском. Любое понятие, для которого в русском находилась уйма слов с различными оттенками, например, «домашний очаг», «камин», «камелек» и даже «печка» или «костер», у америкосов обозначалось просто, без затей, как единое «место для огня». Функционально, но скудно. Поэтому то, что в русском было высоко и таинственно, полно нюансов и полутонов, в американском выглядело пошло и мелко, словно мультяшка про Ветхий Завет или куплеты про сотворение мира. Убежденность и воодушевление, с которыми вещала о величии американской демократии Сара, напомнили ему страстность отчетов яростных доярок и шахтеров на торжественных пленумах ЦК КПСС. «Господи, неужели американцы — это мы, только вывернутые наизнанку? — подумал Герман. — Та же высокомерная убежденность в единственноправильности своего пути, те же слепой угар и жажда господства, только лозунги другие». Сара между тем продолжала с жаром разглагольствовать, привстав от возбуждения и облокотившись о Герино плечо.
— Я послала резюме и докладную записку в Мировой банк, хочу получить грант для дипломной работы, — похвасталась она.
— Докладную записку о выеденном яйце? — по-русски осведомился Герман.
— Что? — не поняла девушка.
— Я говорю, а если другие не захотят?
— Что не захотят?
— Жить при американской демократии. Им, например, монархия по душе или диктатура.
— Ерунда. Это просто отсталые государства, которые немного заблудились, но мы их выведем на широкую дорогу прогресса.
— Силой?
— Любыми силами. Главное, чтобы идеи демократии восторжествовали. — И, видя, что Герман ухмыляется, холодно добавила: — Тебе как эмигранту должна быть особенно понятна моя любовь к демократии, ведь именно ради этих демократических ценностей ты бежал из своей страны.
— И сколько же стоит приобщиться к этим непреходящим ценностям? — Герман решил отвести разговор от взрывоопасной черты.
— Не знаю точно, может, долларов восемьсот. Надо у отца спросить, — буркнула Сара, но тоже не стала продолжать спор.
— У меня все равно осталось только пятьсот баксов. Выходит, один старый хрен надул меня почти наполовину. А что, твой отец в этом смыслит?
— Он тоже юрист. Вернее — я тоже. Занимается оформлением грин-карт и других документов. Ты же меня встретил у его конторы.
— Так Сэм Вайсман — твой отец? Ни фига себе! Я как раз к нему на днях собирался, хорошо, что предупредила.
— Все равно придется. Он хочет с тобой поговорить о наших отношениях, — скороговоркой пробормотала она и снова сменила тему. — А ты знаешь, есть еще один способ… — Она замолчала, вопросительно глядя на него, не решаясь продолжить, потом превозмогла себя, вздохнула: — Можно провести тебя по еврейской линии. Похлопотать, чтобы тебе пришла справка из московской синагоги, что у тебя мать еврейка, пройти процесс инициации.
— Процесс инициации? — переспросил Герман. Это словосочетание вызывало у него неприятные воспоминания от чтения того места в «Войне и мире», где Пьера Безухова посвящали в масоны. Что-то темное, душное навалилось на него и отпустило, словно летучая мышь крылом задела.
— Тогда бы тебя приняла еврейская община, — продолжила Сара, — дала бы подъемные. Ты бы пожил среди нас…
— Нашел бы себе хорошую рыжеволосую и очень умную девушку, женился, пошел работать помощником на фирму ее отца, нарожал бы кучу смышленых рыжих карапузов и был бы счастлив. Правда? — закончил за нее Герман и заглянул ей в глаза. Глаза Сары были как большие прекрасные звезды.
— Правда, — едва слышно прошептала она.
В конце осени, почти через полгода после первого, пришло еще одно письмо, такое же странное, как предыдущее.
Я хотела бы жить вечно. Я хотела бы быть ветром.
Чтобы взвиться песчаным смерчем, донестись до твоего порога и
свить тебе дюны с нежнейшими изгибами ложбин.
Я хотела бы жить вечно. Я хотела бы быть ветром.
Чтоб ворваться в розарий летний и вернуться розовым смерчем,
припорошив дюны у твоего порога легчайшими лепестками.
Я хотела пасть мертвой прямо сейчас, в это мгновенье.
Чтобы остаться с тобой навсегда смелым ветром.
У слабых людей все проходит. Усильного ветра впереди вечность.
«Зачем она меня мучит?» — растерянно подумал Герман и перевернул страницу.
Лето распустилось мощно и неожиданно, словно пышный пион за одну теплую ночь. Оно плавно покачивалось на стебле вечности, разнося повсюду радужные трели: «Все уже в цвету! Все уже дышит и поет полной грудью! Все уже ликует и упивается
влагой желаний!» Казалось, , этот легкий, веселящий душу перезвон будет звучать у тебя в ушах всегда. У пиона так много язычков розового пламени! Он так смел, прекрасен и бесшабашен. Он избыточен и роскошен
в светлом мареве лепестков. Но вот однажды ты, сладко позевывая, выходишь на веранду и видишь, что уже ставшие привычными для глаз розовые шапки сорвались, как слишком самонадеянные канатоходцы, со стеблей вечности и разбились вдребезги, усыпав землю миллионом розовых осколков. Встревоженно спешишь с крыльца и удивляешься, что за изобилием пионового цвета ты и не заметил, как вытянулись астры, и их сомкнутые темно-зеленые головки уже просвечивают нежными бледными макушками. Лето, лето! Как ты могло давать такие беспечные обещания! Как ты могло! Зачем ты нежило нас пустыми словами о том, что будешь вечно? Зачем клялось нам, смеялось грудным смехом, зачем ластилось и обнимаю колени? Как это жестоко — не сказать, что ты всего лишь отчаянный канатоходец, делающий умопомрачительные сальто на стеблях вечности, без страховки под куполом и спасительной сетки на арене!
Лето! Ты разбило наши сердца на осколки, как жить без тебя? Нет жизни, если нет верности!
Милые астры, неужели и вы окажетесь столь легкомысленны?! «Нет-нет! — уверяют меня астры, — мы очень стойкие, мы не откалываем коленца на пуповине времени, как эта вертихвостка — лето. Мы войдем в силу и будем с тобой долго-долго, до самых холодов, до первой метели. Мы будем держаться до последнего теплого солнечного лучика, держаться под дождем и слякотью сентября, под холодным ветром октября и морозной поземкой ноября. И даже под сугробами декабря мы останемся жить и готовиться к новой встрече и, как только отступит снег, вернемся к тебе крокусами и гиацинтами. Разве ты не знаешь, что фиолетовые — самые верные цветы на свете?
Германа сразило это письмо наповал, словно в него целились из Царь-пушки. Каждая строчка дышала печалью, одиночеством и надеждой. Стало нестерпимо больно, словно кто-то сковырнул уже начавшую затягиваться корочкой рану. Ему не хватало Анны, но он каждый раз отметал мысли о ней, пока они были еще на подлете. Герман бежал сердечной боли, как трус, он решил отомстить мучительнице, осквернив эту романтическую дребедень. Засел на целый день с русско-английским словарем, перевел ненавистные вирши на английский и подарил их Саре. В два приема. Нет, даже в три. Про путника, потерявшегося среди камней, он тоже перевел, получилось очень в струю. Словно он и есть этот путник и сейчас решается их совместная участь. Сара была потрясена и растрогана до глубины души. Если к этому еще добавить, что Герман каждое свидание пел ей настоящие задушевные серенады и однажды, выбежав на палубу утлой яхтчонки почтенного Вайсмана, даже блестяще отбил чечетку на глазах у восторженной публики, быстро собравшейся на берегу, то понятно, что умная, но влюбленная по уши Сара находилась на грани того самого сумасшествия, о заразности которого предупреждал ее Герман.
— Ты мое самое бешеное приключение! — восторженно воскликнула она, прижимая к сердцу листочки с подложными виршами, и добавила с запинкой: — Папа зовет тебя в контору. Ты уже два месяца у него не показываешься, тебе нужно подписать бумаги. Мне было бы гораздо легче с тобой встречаться, если бы ты поговорил с отцом, и я хочу, чтобы ты пришел к нам на День благодарения.
В конторе трясущегося Вайсмана Герману показалось все пыльным и унылым. Герман уже знал, что услышит стенания заботливого отца, и томился нелепостью ситуации, словно им предстояло разыграть сцену из дешевого водевиля. Говорили по-русски. Вернее, сначала долго молчали. Герман глядел на Самуила Вайсмана и недоумевал, как у такого противного еврея могла родиться такая великолепная дочь. А Самуил глядел на Германа и недоумевал, как его умница дочь могла выбрать такого исключительно противного и бесперспективного молодого человека.
— Я знаю о вас с Сарочкой, — наконец прервал тягостное молчание адвокат. — Молодой человек, я сделаю вам все документы с большой скидкой, но давайте договоримся: вы мою Сарочку больше не трогаете. Она нежная, чистая душа, ее надо обихаживать, вы на это не способны, даже если обрежетесь до пупка и все такое. Я хочу сделать счастье своей дочери, и это счастье точно не вы. Договорились?
Герману было стыдно спросить, во сколько оценивается его отступное, однако и бороться с адвокатской семьей было тоже бесполезно. Но самое главное, положа руку на сердце, он не любил Сару так горячо, как декларировал. Он понимал, что по большому счету противный Самуил прав, он не принесет счастья этой красивой, простодушной, хорошей девочке. Герман был ветреным, избалованным и безответственным, но он не был подлецом, готовым воспользоваться любым способом, чтобы выбиться в люди. Старый адвокат не торопил его. Он печально тряс головой и делал странные движения рукой, словно снимал пылинки с невидимого пера.