— Ну почему же? А вот далеко не юный гений и не профессиональный поэт Микеланджело, сгорая от любви, тоже обращался к поэзии. Он писал:
Дивная жрица — это ты, несравненная Чайка. Я обращаюсь к тебе словами великого ваятеля:
Он весь искрился и цвел. Меня удивляла его юная душа. Никакого возрастного барьера, которого я опасалась, между нами не было и в помине. Я спросила:
— Только раз в жизни. Один единственный раз. И то экспромт, перед твоим приходом ко мне. Когда ждал тебя.
— Они примитивны, не достойны твоего величия.
— Давайте послушаем, — попросила я. И он прочитал:
— Ты явилась ко мне из Вселенной, как посланец античных богов, принеся, как подарок нетленный, неземную, святую любовь. — Он смущенно посмотрел на меня, и во взгляде его был явный вопрос: ну как? Я сказала:
— Не плохо. Только «каков» многовато. — Он не обиделся, с чувством юмора у него не было проблем.
Лежа в постели, прижавшись друг к другу, как молодожены, мы говорили о будущем, нашем будущем. Вернее, он говорил о нашем, а я о своем. Мне нужен ребенок. Муж совсем не обязательно, поскольку настоящие мужья в наш век — это редкость, а не настоящего мне не нужно ни за какие блага.
— Мне нужен муж, который бы любил меня и которого любила бы я, и только так, — говорила я. И Лукич со мной соглашался.
— А такой, как я сгодился бы? — допрашивал он, но я уклонялась от ответа, и он не настаивал. Он только спросил:
— Сегодня — да. А что будет завтра — не знаю. Надо разобраться в себе самой. Это дело серьезное… А если у нас будет ребенок? — вдруг спросила я.
— Я был бы рад, — сказал он и, поцеловав меня прибавил: — Только маловероятно. Мы десять лет жили с Альбиной, не предохранялись, а ребенка не получилось.
— Может предохранялась она? — предположила я. Он замотал головой:
— Нет, я знаю, она хотела от меня ребенка.
После полуночи мы снова предавались любви, и уснули только под утро. Это была безумная ночь первая в моей жизни. Проснулись мы в десятом часу, да и то — разбудил телефонный звонок. Кто-то ошибся номером. У меня было хорошее настроение: я ни о чем не жалела. Лукич приготовил завтрак и подал в постель. Меня трогала его забота и внимание. Он читал мои мысли, это я подметила еще на теплоходе. В полдень мы расстались. Прощаясь, Лукич сказал:
— Имей в виду: моя квартира с сей минуты — твое пристанище. Можешь заходить в любой день и час, и жить сколько захочешь. Я всегда буду рад тебя видеть. Встреча с тобой всегда будет для меня праздником.
В электричке всю дорогу до самой Твери я анализировала произошедшее. Начинала со студенческих лет, когда впервые в театре, увидела Богородского в роли Булычева. Потом встречу на теплоходе и, наконец, эти безумные сутки. Я суеверная, верю в судьбу. Неужто это моя судьба? Мне боязно — сорок лет разница! С ума сойти! Да на нас будут пальцем указывать: дедушка и внучка.. Я не хотела верить в реальность случившегося, не хотела ничего загадывать. Но понимала, отдавала себе отчет в том, что он все глубже и глубже входит в мою душу и я уже не смогу о нем не думать, я буду искать с ним встречи. Потому что с ним очень легко, хорошо и уютно сердцу.
Глава четвертая
ЛУКИЧ
Я люблю, обожаю природу. У меня с ней божественная связь. Люблю не только леса и поляны, луга и реки, я люблю ее во всем планетарном объеме, от облаков и океанов, от грозных стихий и до последней букашки. Но больше всего, до сердечного обожания, я люблю природу среднерусской полосы и в частности Подмосковья. Люблю круглый год: весну и лето, осень и зиму, не зависимо от погоды. Кто-то верно сказал в песне: у природы нет плохой погоды. Вот почему я предпочитаю больше жить на даче, когда свободен от спектакля и репетиций в театре.
Я люблю одиночество. Но не просто уединение в тиши кабинета в объятье тягостных дум, трогательных воспоминаний и несбыточных грез. Мне более по душе погружаться в сказочный мир природы, становясь частицей ее самой, быть с ней на «ты», наслаждаться ее удивительной гармонией и нерукотворной, первозданной красотой. В городе мы лишены такого блаженства, и при первой возможности я убегаю из московской квартиры, сажусь в электричку и мчусь на дачу, в мой уют и пристанище души. Переступив порог калитки, прежде, чем открыть дверь дома, я иду в сад — это главное мое детище, моя любовь и вдохновение. Его я сотворил своими руками, своим мозолистым трудом. Я корчевал пни, выкапывал дерн, рыхлил землю и сажал. Сажал то, что дает плоды — кусты смородины, крыжовника, стебли малины и конечно же — яблони, вишни, сливы. Работал до пота, до устали, после чего было приятно прилечь на раскладушку и смотреть в безбрежную синеву неба, созерцать паруса облаков, их плавное, свободное движение в мировом океане.
Театр для меня вторичен, после сада. Он источник существования, он дает мне кусок хлеба, одежду, крышу над головой. А дача, сад — это для души. Утром я выхожу в сад в приподнятом настроении и здороваюсь с каждым деревом, каждым кустом. Они отвечают приветливой, благодарной и только мне одному понятной улыбкой. Я знаю их характеры, их просьбы ко мне, я дал им жизнь, они мои сокровища. Вам приходилось видеть сад весной во время его цветения? В нем воплощение молодости, ее всплеск и порыв в поднебесье, надежда и мечта, красота и гармония природы, созерцая которую и ваша душа наполняется юными порывами, этой прекрасной, не имеющей границ стихией. А пора зрелости, разве не дивная сказка? Сегодня утром я вышел в сад, и спелые увесистые антоновки и краснобокие штрифлинги радовали и ласкали мой взор и сами тянулись ко мне: на, мол, возьми, отведай. И я сорвал зелено — оранжевый плод и с хрустом надкусил его сочный, ароматный бок. Стая настырных, ненасытных дроздов с визгом разлетелась с высокой красной рябины, и мне вспомнились стихи тонкого лирика и непреклонного патриота Геннадия Серебрякова:
Над рябиновым флагом
Над молчаньем воды
Вновь разбойной ватагой
Закружились дрозды.
……………………………
Хлещут клювы на отмаш,
Словно хищный металл…
Неужели народ наш
Их в певцы избирал?
………………………….
По лесам вырастая,
Много ли напоешь?
Вот и грудятся в стаи
И летят на грабеж…
Поэт имел в виду не пернатых дроздов, а двуногих хищников, которые рифмуются со словом «дрозды».
Вчера позвонила Лариса и сообщила мне радостную весть: сегодня к концу дня она собирается навестить меня на даче. Для меня каждая встреча с ней — праздник. После памятной, в день ее рождения, нашей встречи у меня на квартире, когда она осталась ночевать, мы виделись с ней пять или шесть раз в Москве у меня дома. Однажды она жила у меня трое суток, — мы побывали в Большом театре, и в Третьяковской галерее, гуляли в Измайловском парке. Мы были счастливы. И вот теперь она захотела побывать у меня на даче. Я буду рад показать ей мое заветное убежище, этот «уют спокойствия, трудов и вдохновения», буду счастлив снова видеть эту необыкновенную женщину, в которую безумно влюблен и уверен, что это навсегда, на вечно. После ее вчерашнего вечернего звонка, когда она сказала мне о том, что приедет, я от радости не находил себе места. Я не стал смотреть телевизионные новости. Попытался читать Александра Блока. Я почему-то уцепился за строки: «Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть». К чему это было сказано? Да, он умел любить, он и в любви был великим поэтом. Но при чем тут ненависть? Или он повторил некрасовское: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть»? Но был ли он, поэт, любим той Любой Менделеевой, которой посвятил лучшие свои стихи? Говорят, в их супружеских отношениях были проблемы, в поэзию врывалась серая, будничная проза. Любовь Дмитриевна его не понимала. Но разве это серьезное препятствие для настоящей любви? Эмиль Золя говорил: «Ненавидеть — значит любить, значит ощущать в себе душу пылкую…» Гюго безумно любил свою жену Адель, боготворил ее, возможно так, как я боготворю Ларису. Неглупая женщина Адель была довольно откровенна со своим знаменитым мужем. Однажды она сказала своему обожателю: «Виктор, я должна тебе сказать, что напрасно ты полагаешь, будто я стою выше других женщин… Признаюсь тебе, твой ум и талант, который, возможно, есть у тебя, я, к несчастью, не умею ценить, не производит на меня ни малейшего впечатления». Но тем не менее Адель так же горячо любила своего Виктора.
Конечно, Лариса не скажет мне то, что сказала жена Гюго. Лариса ценит меня как артиста. Но сможет ли она полюбить меня? Пока что этот вопрос остается открытым. Трезво смотреть на наши отношения, имея в виду возрастной барьер, я не могу. Рассудок и любовь — не совместимы. Любовь безумна и неуправляема, как стихия. Это шквал огня, нежности и страсти. Чтоб понять истинное отношение Ларисы ко мне, я перечитал пушкинскую «Полтаву». Я выучил эти очень важные для меня строки: «Что стыд Марии? Что молва? Что для нее мирские пени, когда склоняется в колени к ней старца гордая глава. Когда с ней гетман забывает судьбы своей и труд и шум, иль тайны смелых, грозных дум ей, деве робкой открывает?» Меня покоробило слово «старец», сказанное Пушкиным не однажды. «Мария нежными очами глядит на старца своего». Нет, я и не гетман и не старец, — я сердцем юн и молод духом. Меня умиляет юная Мария: «Я позабыла все на свете. Навек однажды полюбя, одно имела я в предмете: твою любовь. Я для нее сгубила счастие мое, но ни о чем я не жалею». Прочитав это, я спросил мысленно Ларису: а ты, родная, не губишь ли счастие свое, связав свою судьбу с моею? Образ Ларисы, который сложился у меня от встречи на теплоходе и первой нашей интимной ночи в день ее рождения, оставался неизменным. Внешне строгая, даже суровая, иногда хмурая, поэтому кажется лишенная улыбки. Улыбка ее мгновенная, как вспышка молнии, яркая, искренняя, естественная, обнажающая крупные белые зубы. Голос густой, высокий, уверенный, слова чеканные, как приказ. Говорит медленно, спокойно, как бы взвешивая слова. Несуетлива, от чего кажется даже немного флегматичной. Свои эмоции скрывает, не выбрасывает на показ. Но внутри — вулкан огня, нерастраченных чувств. Он виден только в зеленовато-янтарных колючих глазах, в пронзительном, цепком взгляде. Необыкновенные глаза! Такие не забываются. В них хочется смотреть, как в светлый родник, и любоваться. Ее нельзя назвать красавицей в смысле длинноногих и длинношеих куколок, именуемых «мисс года». Меня никогда не привлекали женщины, у которых единственным достоинством была их смазливая внешность. Для меня женщина — это воплощение душевной красоты и возвышенной гармонии. Это венец блаженства, всего сущего. Любовь — это моя религия, без которой жизнь неполноценна. Ну, а коль любовь — религия, то женщина — божество. Нечто подобное десять лет тому назад я нашел в Альбине. После капризной, взбалмошной Эры она мне казалась воплощением доброты и порядочности и, несмотря на ее слабости, от которых никто не застрахован, я любил ее и уже согласился с мнением, что мечты о единении душ напрасные иллюзии.
И вот я встретил Ларису. Она не была похожа на Альбину ни внешностью, ни самым главным — характером, душой. В ней я нашел именно то единение душ, о котором всю жизнь мечтал, нашел, к великому сожалению, на склоне лет — вселенскую гармонию, нежность и пламя, полное единомыслие по главным вопросам жизни. Есть у нее слабость, которая меня очень огорчает, но о ней я узнал только в нашу последнюю встречу. Она курит. Я сам когда-то в юности баловался сигаретами, но потом бросил раз и навсегда. На курящих женщин смотрел всегда, как на порочных, вспоминая французов, которые говорят, что целовать курящую женщину все равно, что лизать пепельницу. Сказано хлестко, как пощечина. Лариса дала мне слово избавиться от дурной привычки. Надеюсь, что у нее хватит характера и силы воли сдержать данное слово.
Наши отношения, наша близость что-то перевернула во мне самом, — я это почувствовал, — в характере, в привычках, даже в физическом самочувствии, словно влили в меня какой-то сильнодействующий эликсир. Я стал другим. Появился новый смысл в жизни, новый стимул. Как-то недавно я перечитал Некрасова «Русские женщины» и совсем по-новому воспринимал образы Екатерины Трубецкой и Марии Волконской. Я понял, что эти дворянские женщины суть явления мировой истории. В былые времена таких канонизировали. Для меня они явились, как идеал вселенской любви. Они совершили подвиг во имя любви. Они не были единомышленниками своих мужей и добровольно разделили их трагическую судьбу не ради идеи, а во имя любви. Их подвиг — апофеоз любви чистой и светлой, ее торжество.
После Некрасова я прочитал любовную лирику Гете, который в семьдесят четыре года влюбился в шестнадцатилетнюю Ульрику и сделал ей предложение выйти за него замуж. Помешали родители девушки. Итогом этой любви был цикл прекрасной лирики. Обращаясь к любимой, он писал: «А мне любовь лишь твоя нужна, дает мне радость и жизнь она… Тревожное счастье — вершина мечты. Любовь — это ты». Вот так и я с чистым сердцем могу повторить эти слова великого Гете своей родной Ларисе: любовь — это ты.
Вчера после ее звонка на радостях я запел. Сегодня с утра я пошел в лес на тихую охоту, то есть по грибы. Грибная охота — это моя страсть. Я — грибник профессионал. Я не из тех горожан, которые не могут отличить ложных опят от настоящих, не съедобных или скрипиц от подгруздя. Я люблю и лесные шампиньоны, — иногда они попадаются в нашем лесу, и молодые, свежие дождевики. Нынешний год оказался скуп на грибы: белых было немного и подберезовики тоже не побаловали меня. Осталась надежда на опята. Вчера я набрал две корзины. И удивительно: почти все собрал с деревьев. Впервые встречаю, чтоб опята росли на живых, не поваленных деревьях. Да так высоко забрались, метра на два от корня по стволу.
Лес — моя стихия, мой душевный исцелитель, бальзам. В лесу хорошо и спокойно душе и мыслям, — они текут плавно, неторопливо, воскрешая в памяти эпизод за эпизодом, как хорошее, так и плохое. Сейчас думалось только о хорошем — о Ларисе. Почему я так волнуюсь перед каждой встречей с ней? Прежде со мной такого не случалось, разве что в годы юности. Я ничего не знаю о ее чувствах: кого она видит во мне, каким видит свое будущее? Кто я для нее: друг, единомышленник, любовник? Или все три вместе? Кто она для меня? Возлюбленная, при том вечная. Я ей об этом уже говорил. Она смолчала. Она вообще скупа на слова о своих чувствах. Значит ли это, что их вообще нет, а есть обыкновенное женское любопытство? Но не может же она ради любопытства так часто срываться из своей Твери, мчаться в Москву с одной только целью — встретиться со мной и остаться у меня ночевать. Ей нужен муж. Гожусь ли я для этой роли? Она не ответила, промолчала. Конечно, разница в летах — огромная, но преодолимая преграда. Преодолимая по-моему. А так ли она считает? Для меня быть ее мужем — это счастье. А будет ли счастлива она? Если нет, то и я не испытаю полного счастья. Ее счастье для меня превыше своего. Не помню, кто-то из знаменитых писателей сказал: в восемьдесят пять лет мужчина не знает страсти, но красота, которая рождает страсть, действует по-прежнему, пока смерть не сомкнет глаза, жаждущие смотреть на нее. Кажется, эти слова принадлежат англичанину Голсуорси. Но тут есть одно препятствие, о котором Лариса еще не знает, но должна знать. Сегодня я ей скажу. Ведь я не разведен с Эрой. Да, она уехала в свой Израиль, не дождавшись развода, хотя и оставила наспех написанную бумажку о том, что не возражает против расторжения нашего брака и не считает себя моей женой, а меня своим мужем. Я еще не знаю, будет ли такое ее заявление достаточным для расторжения брака, тем более, что оно не заверено нотариусом.
Сегодня я в лес далеко не пошел, набрал немного опят и к полудню вернулся на дачу, опасаясь: а вдруг она придет раньше и не застанет меня? И правильно сделал: она приехала раньше обещанного часа. В легком сиреневом плаще на распашку, разгоряченная, сияющая. Я ждал ее у калитки и пошел ей на встречу. Мы обнялись и расцеловались.
— Жарко, — сказала она, отдуваясь. — Синоптики обещали дождь, я поверила, а они обманули. — Когда мы вошли во двор, она удивила меня вопросом:
— Ну, показывай свои владенья. Удивлен, что я перешла на «ты»? Но ты давно просил, и я решила: пора. Ты согласен?
— Я рад.
— Ну вот и хорошо. Давай решим, как мне тебя называть? Лукич, как называют все, я не хочу. И Егор Лукич — тоже не хочу. А можно просто по имени?
— Конечно же, и не только можно, — нужно. Тем более, что имя мое состоит из трех равнозначных: Егор, Георгий, Юрий. Выбирай любое.
— Я уже выбрала: ты — мой Егор. Егорий мое горе. — Веселая, озорная улыбка осветила ее возбужденное лицо.
— Ты считаешь меня своим горем? — грустно улыбнулся я.
— Да нет, это к слову. За горем не гоняются, не ездят за сто верст по дачам. — Мы пошли в сад.
— Сколько яблок! — воскликнула она с радостью и удивлением, и спросила: — Можно попробовать?
Я сорвал для нее розовый штрифлинг и спелую антоновку. Штрифлинг ей больше понравился, она похвалила, и мы пошли в дом. Она внимательно, с нескрываемым любопытством осмотрела комнаты, заключила:
— У тебя порядок. И всегда так, или навел по случаю приезда… начальства, разумеется, меня?
Я ответил ласковой улыбкой и поцеловал ее глаза. Она впилась в мои губы и долго не отпускала меня, пока мы оба не оказались в постели.
— Я очень соскучилась по тебе, — шептала она, прижавшись ко мне горячим телом. — Август на исходе, а там у меня начнутся занятия и мы не сможем часто встречаться, мой милый. Я буду писать тебе письма, еженедельно, а ты мне по два письма в неделю. Согласен?
Слово «милый», произнесенное нежным выдохом, как дуновение теплого ветра, обдало меня горячей волной, и сказал я:
— Согласен, родная.
За обедом я угощал ее маринованными подгруздями и жаренными опятами со сметаной. Это были мои «фирменные» блюда, и ей они понравились. Вдруг она спросила:
— И тебе не скучно одному в таком просторном доме, особенно в дождливую осень?
— Скучают обычно люди пустые и мелкие, не знающие, чем себя занять. А мне скучать некогда, я много читаю и пишу свои воспоминания. К тому же я люблю одиночество.
— Что ты читаешь? — поинтересовалась она.
— Разное. В последнее время, с тех пор, как в России установлена сионистская диктатура, я всерьез заинтересовался еврейским вопросом.
— Ну, и что ты открыл? — спросила она очень серьезно. — Ты читал работу Дина Рида «Спор о Сиане», Генри Форда и Андрея Дикого о евреях, наконец, «Протоколы сионских мудрецов»?
— «Протоколы» я читал. Но меня интересует, как еврейский вопрос рассматривается в мировой литературе, в художественной главным образом. К этой острой проблеме обращались многие писатели с мировыми именами как в нашей стране, так и за ее пределами. Гоголь, Достоевский, Лесков, Чехов и другие русские писатели говорили о гнусной, грабительской деятельности евреев, об их высокомерии и жестокости по отношению к другим народам, об их преступной спайке. Куприн писал Батюшкову, вот послушай: «Можно печатно, иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуйте-ка еврея! О-го-го! Какой вопль поднимется среди этих фармацевтов, зубных врачей, докторов и особенно громко среди русских писателей, — ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет божий с предначертанной им миссией быть русским писателем». Те есть евреем, но с русской фамилией, вроде Евтушенко, Чаковского, Катаева, Симонова, и так далее. Или возьми Достоевского: он не только в своем «Дневнике писателя» разоблачает антинародную, античеловеческую сущность еврейства. Он показывает ее в своих художественных произведениях. Вот к примеру в романе «Подросток» господин Крафт говорит, что русский народ есть народ второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Разве не то сегодня, спустя сто лет, когда об этом писал Достоевский, творят с русским народом нынешние крафты, оккупировавшие Россию, все эти чубайсы, немцовы, березовские, гусинские?
— Или возьмем французскую литературу, — продолжил я. — Роман «Деньги» Эмиля Золя. Послушаем: «Таков весь еврейский народ, этот упорный и холодный завоеватель, который находится на пути к неограниченному господству над всем миром, покупая один задругам все народы всемогущей силой золота. Вот уже целые столетия, как эта раса наводняет нашу страну и торжествует над нами, несмотря на все пинки и плевки. У Гундермана есть миллиард, у него будет два, десять, сто миллиардов, наступит день, когда он станет властелином мира». И этот день, дорогая Ларочка, уже наступил. Что же касается Франции, то она давным-давно, одна из первых в Европе была оккупирована евреями. Я бывал в Париже. Там нет слова и понятия «еврей», там все французы. Отсюда и мы часто называем в разговоре между собой евреев французами. Такими видел евреев Ромен Роллан в своем романе «Жан-Кристоф», такими он вывел отвратительных Мооха и Леви-Кэрра. Они вечные разрушители всего здорового, прекрасного, чистого, светлого. И прежде всего национальной культуры и духовности народа, среди которого они обитают. Они подобны тлетворным бациллам. У Мопассана в романе «Монт — Ориоль» есть такой выскочка-маэстро Сент-Ландри, вроде кудрявого Бориса Немцова. Этакий новатор в музыке, низвергающий и Массне, и Гуно. Вот послушай его художественное кредо: «…Со всеми песенками старой школы покончено. Мелодисты отжили свой век. Музыка — новое искусство. А мелодия — ее младенческий лепет. Неразвитому, невежественному слуху приятны были ритурнели. Они доставляли ему детское удовольствие, как ребенку, как дикарю. Добавлю еще, что у простонародья, у людей неискушенных, слух так и останется примитивным, им всегда будут нравиться песенки, арии… У меня слух настолько изощрен, настолько выработан, настолько искушен, что мне уже стали нравиться даже некоторые фальшивые аккорды, — ведь у знатоков утонченность вкуса иной раз доходит до извращенности. Я уже становлюсь распутником, ищу возбуждающих слуховых ощущений… Иные фальшивые ноты — какое это наслаждение! Наслаждение извращенное и глубокое! Как они волнуют, какая это встряска нервам, как это царапает слух! Ах, как царапает, как царапает!»
— Представляешь, какой откровенный цинизм этих новаторов? Вон с каких пор они уже крушили и оплевывали гармонию, возвышенное и прекрасное?! А через сто лет это их извращенное наслаждение фальшивыми нотами, как заразный вирус, занесен к нам западными ветрами.
— Я не читала этого романа, как-то пропустила, — призналась Лариса. — Я люблю Мопассана и обязательно прочту.
— В этом же романе другой еврей — Андермот бахвалится. Вот послушай: «Бросаться в великие битвы — битвы нашего времени, где сражаются деньгами. И вот я вижу перед собой свои войска: монеты по сто су — это рядовые в красных штанах, золотые по двадцать франков — блестящие молодые лейтенанты, сто франковые кредитки — капитаны, а тысячные билеты — генералы… Вот это, по-моему, жизнь! Широкий размах не хуже, чем у властелинов давних веков. А что же — мы и есть властелины нового времени! Подлинные, единственные властелины».
Я уже «завелся». Я брал то одну, то другую книгу, где шла речь о евреях и их злодеяниях.
— Ты знакома с этой книгой? — спросил я Ларису, показывая ей увесистый роман Болеслава Пруса «Кукла».
— Когда-то читала, — ответила она и прибавила: — Уже не помню, о чем там речь.
— О евреях. Там еврей Шуман говорит, — вот слушай: «Но это великая раса. Она завоюет весь мир, и даже не с помощью своего ума, а наглостью и обманом». А вот что говорит поляк: «С евреями будет когда-нибудь сплошной скандал. Они нас так жмут, так отовсюду выкуривают и скупают наши предприятия, что трудно с ними управиться». А разве не то делается сейчас у нас? Еще хуже. А сплошного скандала пока не предвидится.
— Все это ужасно, трагично для человечества, — сказала Лариса, взяв у меня из рук том Мопассана, словно хотела удостовериться в цитируемом тексте. — О них, о евреях писали и говорили передовые умы человечества и сто и тысячу лет тому назад, но решительных мер никто не принимал, а если и пытались принять в середине нашего столетия, то все они заканчивались победой мирового еврейства. Ты обратись к древней истории. За много веков до рождения Христа евреи вели проповедь среди всех народов, увлекая их в свою веру. Еще римский историк Страбон писал: «Во все державы проникали иудеи, и не легко во всем мире отыскать такое место, которое бы не приняло к себе этот народ, и в котором бы они не господствовали». Во втором веке до рождения Христа в Элинском мире прокатилась волна протеста против экономической и духовной экспансии евреев, которые хотели вовлечь весь языческий мир в иудаизм, придать своей вере всемирный характер. Уже тогда носилась среди евреев идея мирового господства.
— Вот даже как, — удивился я. — А идея эта основывалась на человеконенавистнической теории богоизбранности. Собственно, ей пронизана и Библия, вернее ее первая часть — Ветхий завет. Ты как относишься к Библии, как истинно верующая?
— Наверно, как и ты, — ответила она, не сводя с меня вопросительного взгляда. — Ветхий завет порождает много вопросов и не внушает доверия. Это несомненно иудейское сочинение, предназначенное не для евреев.
— Несомненно, — согласился я. — для своих у них есть Талмуд, Тора.
— Ветхий завет, — продолжала Лариса, — проповедует жестокость, лицемерие, ложь и пошлость. К сожалению, большинство христиан и даже православных этого не понимают и не хотят понять, слепо уверовав в священное слово «Библия». Иное дело Новый завет, Евангелие. Это подлинные заповеди Христа, поведанные его учениками — апостолами.
Мне было приятно сознавать, что наши взгляды совпадают. Меня это поражало. Такого единомыслия у меня с Альбиной не было. Да и вообще эти вопросы мы не затрагивали, а если я и пытался коснуться подобных тем, она уклонялась молчанием, очевидно, из-за своей некомпетентности. Мне хотелось продолжать начатый с Ларисой разговор по самому болезненному для нас обоих еврейскому вопросу. И я спросил:
— И чем же закончился протест элинов против еврейской экспансии?
— Да, как всегда, временным затишьем, чтоб потом собравшись с силами и поменяв тактику, снова продолжать свою хищную деятельность. Подкупом, лестью они влезали в души правителей и затем вертели ими как хотели. Через жен правителей, через их близких. Словом, этим приемом они пользовались и пользуются испокон веков во всех странах. И в частности в России, особенно в СССР. Римский император Нерон был окружен евреями. Особенно им покровительствовала жена Нерона — Попнея. Конечно, не за даром. «У нее было все, кроме честной души», — писал о ней Тацит. Евреи в Риме плели интриги, натравляли язычников на христиан, хулили имя самого Христа, поскольку он опровергает богоизбранность евреев, проповедовал любовь и добро. В шестьдесят четвертом году евреи подожгли Рим, обвинив в этом преступлении христиан с целью натравить на них Нерона и его окружение.
— А их идейные наследники — фашисты через полторы тысячи лет повторили их провокацию с поджогом Рейхстага, — сказал я. — Вообще, гитлеровцы много позаимствовали у своих конкурентов — сионистов в преступных действиях против человечества.
— Не даром же говориться: сионизм и фашизм — близнецы-братья, — вставила Лариса и прибавила: — Только вот произошел исторический казус: наша страна разгромила фашизм и спасла евреев от геноцида. А в знак благодарности нам спасенные нами евреи устроили геноцид русскому народу. Какой-то злой рок повис над Россией. Я, как историк, не могу объяснить его происхождения. Может, ты объяснишь? Почему не удалась операция ГКЧП, которая должна была спасти СССР и советскую власть? Почему развалилась в один день многомиллионная коммунистическая партия? Почему народ довернет власть подлецу и негодяю Ельцину? Почему и как у власти оказались евреи, при всем честном народе присвоившие богатства страны? Почему народ им позволил и не оказывает сопротивления? И еще последнее: почему ограбленный, нищий, опозоренный народ молчит и опять голосует за Ельцина?
Она задавала мне вопросы, которые я сам себе задаю, собственно их задают миллионы обездоленных людей России, особенно старшего и среднего поколения. Это вопросы жизни и смерти, вопросы выживания. У меня, да и не только у меня, есть на них ответы, но они ничего не меняют. Почему дрогнули члены ГКЧП, когда их поддержали почти все регионы? Объяснить это трусостью и только трусостью было бы не совсем справедливо.
— Дело тут не только в трусости тех же Язова, Крючкова, Пуги, в руках которых была реальная сила, — ответил я Ларисе. — Сработал комплекс подчинения вождю, партийная дисциплина. Поверили Горбачеву.
— Но разве они до этого не видели, не понимали, что Горбачев сволочь, предатель? — с ожесточением сказала Лариса. Конечно, она права, не было среди членов ГКЧП сильной личности.
— Слизняки трусливые и безвольные, — со злобой выдавила из себя Лариса. Почему в одночасье развалилась партия, тоже для меня не было загадкой.
— Ты состоял в партии? — вдруг поинтересовалась Лариса.
— Нет, хотя в принципе у меня не было претензий к ней, я разделял ее политику по главной стратегии.
— А тогда почему не вступал в ее ряды?
— Меня смущала моя родословная, мое происхождение: сын и внук служителей культа и все такое. Полезли бы в душу. А там разные собрания, моральный кодекс коммуниста. На кой мне черт. Я человек творческий, люблю свободу и не терплю никаких нравоучений.
— Однако ж терпел, когда я в день своего рождения прочитала тебе лекцию о нравственности, — дружески уколола она.
— То особый случай. Тот лектор владел гипнозом. Я был усыплен. А как известно, влюбленные доверчивы и глупы, их ничего не стоит обвести вокруг пальца. Любовь способна делать глупых умными, а умных дураками. Как говорил Флобер: «Да, мне хотелось бы заболеть тобою, заболеть до смерти, так, чтобы отупеть, превратиться в некую медузу, в которую вселял бы жизнь лишь твой поцелуй».