Глава первая
АВТОР
В середине мая мой давнишний друг народный артист, мхатовец Егор Лукич Богородский пригласил меня на презентацию. Мне противно произносить это чужеродное дурацкое слово, как неприятно и само действо, которое оно выражает. Почему бы не сказать по-русски: представление или смотрины? Наш общий приятель живописец Игорь Ююкин написал портрет Богородского, приурочив его к предстоящему семидесятилетию артиста. И вот они, то есть Игорь и Егор Лукич, поддавшись моде, решили устроить презентацию этого портрета в мастерской художника. На смотрины Богородский пригласил минимально узкий круг гостей: меня и нашего общего друга поэта Виталия Воронина. Мы все четверо соседи по дачам, из одного подмосковного поселка, и видимся довольно часто. Я пришел в мастерскую последним: Виталий и Егор Лукич сидели за круглым столом, заставленным бутылками спиртного и нехитрыми закусками, а Игорь хлопотал у плиты на кухне, благоухающей жареной картошкой. Посредине просторной квадратной комнаты с окном во всю стену на мольберте возвышался закрытый холстиной предмет презентации. Вид у Богородского и Вороним был озабоченный, совсем не соответствующий торжеству момента. Похоже речь вели они все о том же — о судьбе России, распятой и разграбленной ельцинской шайкой реформаторов.
— Почему пустые рюмки? — весело сказал я, здороваясь с артистом и поэтом. — Чего ждете?
— Не чего, а кого, ваша милость. Изволите опаздывать, — дружески проворчал Богородский. Он сидел в большом старинном кресле, на спинке которого покоился его светло-серый пиджак. Сам артист, облаченный в коричневую рубаху и строгий галстук, выглядел торжественно нарядным. Высокий, подтянутый, круглолицый, с остатками седых волос, он казался моложе своих семидесяти лет, несмотря на суровое выражение васильковых глаз. Из кухни появился юркий возбужденный Ююкин и торжественно объявил:
— Господа товарищи! Кворум, насколько я понимаю, есть, и мы можем начинать? — Он устремил быстрый озорной взгляд на Богородского, спросил: — Не возражаете, Лукич?
К Богородскому мы все почему-то обращались по отчеству, словно у него имени совсем и не было. — Ты тут хозяин. Мы — гости. Тебе и командовать. — ответил Богородский и встал из-за стола. Поднялся и поэт. Все мы подошли к мольберту в ожидании ритуала презентации.
— Надо было телевидение пригласить? — пошутил Виталий Воронин. Решительное здоровое лицо придавало ему энергичный вид.
«Физиономии у нас не телевизионные, да и фамилии… не русскоязычные, — сказал Ююкин, блестя насмешливыми карими глазами.
— Твоя-то вообще какая-то марсианская, — беззлобно уколол Воронин. — Рядом две гласных, да к тому еще «Ю». Одной хватило бы за глаза. А то сразу две. Зачем излишество? Одну можно сократить. — Художник не удостоил его ответом, проигнорировал.
— Внимание! — объявил Ююкин и неторопливо снял холстину, совершая таинство. Мы смотрели на мольберт затаив дыхание.
Я хорошо знал творчество Игоря Ююкина. Он успешно работал в пейзаже, в жанровой картине, и особенно силен был в портрете. Но то, что предстало сейчас перед нами, превзошло все мои ожидания. С холста на нас смотрели умные, совестливые глаза человека, умудренного опытом большой и сложной жизни, владеющего только ему известной тайной бытия человеческого. Смотрели открыто, доверчиво и в то же время с оттенком тревоги, с едва уловимой скорбью. В них было что-то притягательное, какая-то дерзкая самоуверенность и вместе с тем душевная теплота. Я невольно посмотрел на Лукича натурального, устремившего беспокойный взгляд на свой портрет и увидел в его глазах ту же тревогу, которую сумел уловить и передать на холсте одаренный живописец.
— Ну, Игорь, ты сотворил на этот раз чудо, — не удержался я, сказав это совершенно искренне. И добавил: — В этих глазах ты раскрыл сокровенные тайны души.
— А я в них увидел вековую скорбь, — негромко произнес Виталий Воронин. Гладкое, смугловатое лицо его сияло.
— Да будет вам, сочинители, — с деланным упреком проворчал Лукич. — Сокровенные тайны, вековая скорбь — это вы в своих стихах и романах сочиняете. Думаете, так просто открыть сокровенную тайну души. Еще юный Лермонтов подметил: «А душу можно ль рассказать?» Выходит, нельзя.
Ююкин безмолвствовал. Он пытал нас то любопытным, то требовательным взглядом, и особенно Лукича. Судя по умному, мягкому взгляду, которым Лукич скользил по своему портрету, он был доволен. Но иронический гибкий ум не позволял ему вслух выражать свое отношение. Он умел скрывать свои эмоции. Доволен остался и художник. Труд его мы оценили на пять с плюсом. И утвердили такую высокую оценку звоном бокалов стоя у портрета и сидя за столом.
Обычно Лукич был равнодушен к спиртному, пил только хорошие вина, да и то понемногу: сделает один глоток и отставит бокал в сторону. Водку и даже коньяк он решительно отвергал. Но сегодня я его не узнавал, — он явно был в ударе, изменив своей привычке. Первый бокал демонстративно осушил до дна одним махом , и, похвалив вино (а это была ходовая «Монастырская изба»), попросил налить ему еще. Предложил тост за одаренного мастера — дважды повторив эти слова — Игоря Ююкина и снова выпил до дна. Он быстро хмелел, — это видно было по необычному блеску глаз и порозовевшему лицу. И как водится в наше сатанинское время, мы опять заговорили о неслыханных доселе преступлениях, творимых ельцинскими реформаторами, о море лицемерия и лжи, захлестнувшим Россию. И Лукич откликнулся монологом горьковского Сатина:
— «Ложь — религия рабов и хозяев. Правда — Бог свободного человека. Кто слаб душой и кто живет чужими соками, тем ложь нужна. Одних она поддерживает, другие прикрываются ею».
Произнеся эти вещие слова с артистическим блеском, он весь преобразился, помолодел. А Ююкин захлопал в ладоши и попросил:
— Пожалуйста, Лукич, прочтите еще что-нибудь. Это же здорово, как будто о нашем времени. — Он смешно, по-детски таращил глаза на Богородского.
— Классика не стареет, — заметил Воронин и прибавил: — То-то на Горького набросились нынешние демократы. Он им — кость в горле. — Виталий отличался категоричностью в суждениях, как все вспыльчивые натуры.
— Зло расползлось по всей России, зло оказалось сильней добра, потому что добро не умеет себя защищать, — заговорил Ююкин, — добро оно добренькое, оно гуманное.
Лукич посмотрел на художника с иронической ухмылкой, затем поднялся, выпрямился, высокий, элегантный, обвел нас пристальным взглядом, устремил глаза в дальний угол и заговорил театрально:
— «Достопочтенные двуногие. Когда вы говорите, что за зло следует оплачивать добром, — вы ошибаетесь… За зло всегда платите сторицею зла! Будьте жестоко щедры, вознаграждая ближнего за зло его вам! Если он, когда вы просили хлеба, дал камень вам, — опрокиньте гору на голову его».
Голос Лукича, чистый, мягкий, звучал молодо и грозно. И опять Ююкин не скрывал своего восхищения:
— Необыкновенно! Сила и красота. Откуда это?
— Тетерев. Из «Мещан», — поспешил поэт проявить свою осведомленность в литературе. Его открытый нетерпеливый взгляд и твердый, чисто выбритый подбородок нацелены на художника.
— Только вот вопрос, — продолжал оживленно Ююкин, — как же совместить эти слова с Библией: возлюби врага своего, подставь другое ухо? Растолкуйте, Лукич.
— А ты точно следуешь евангельским заветам? — иронически уставился на художника Богородский, приподняв густую жесткую бровь.
— Стараюсь, — с ужимкой ответил Ююкин.
— И десять Божьих заповедей помнишь? И приемлешь?
— Приемлю. А то как же? Я верующий.
— А как насчет прелюбодейства? — напирал Лукич. — Тут мне кажется у тебя нестыковка.
— Почему нестыковка? — Ююкин сделал невинную позу. — Там как говорится: не пожелай жену ближнего своего. А о дальней ничего не сказано, значит можно. А если она пожелает меня, то и греха нет. Напротив, я иду на помощь жаждущим и страждущим.
— Хитер ты, Игорек, прямо альтруист. И многих ты облагодетельствовал? — не унимался Богородский.
— Да и у вас, Лукич, было много романов, — парировал Ююкин, озорно сверкая маленькими острыми глазками.
— Романов… — пророкотал Богородский и плотнее устроился в кресле. Похоже его устраивал переход от политики на амурную тему. — Роман — это роман. А любовь — это любовь — чувство священное и неприкосновенное. Любовь — это талант, и он не каждому человеку дается Всевышним. У тебя талант живописца, у Виталия — поэта, у Ивана — прозаика. А дал ли Господь вам талант любви? Вот вопрос! По крайней мере, тебя, Игорек, он обделил, не удостоил, потому ты и принимаешь обычный, часто пошлый, роман за любовь.
Ююкин не обижался, он привык к колкостям Богородского принимая их как шутку ворчливого дедушки. Лукича он уважал за искренность и доброту и высоко ценил его актерский талант. Их дачи были на одной улице, и они часто, особенно летом, встречались главным образом у Богородского. К Ююкиным Лукич заглядывал лишь по крайней нужде: он не терпел Игорева тестя — в прошлом мидовского работника, в ельцинские годы перешедшего в солидный бизнес. Не терпел за высокомерие и хамство, с каким тот относился к зятю и вообще к деятелям искусства, которых считал племенем ничтожным, а потому и бесполезным. Игорь Ююкин происходил из псковских крестьян, в Москве окончил Суриковский художественный институт, — учился в портретном классе Ильи Глазунова. На четвертом курсе познакомился с розовощекой насмешливой блондинкой Настей, веселой, общительной студенткой педагогического института, и не успел оглянуться, как очутился на даче ее родителей, которые в тот день пребывали в Москве, предоставив возможность юной парочке приятно провести время в интимной обстановке. Игорь тогда жил в общежитии и даже не мечтал в обозримом будущем обзавестись в Москве собственным углом. Склонная к полноте Настя не была красавицей, но ее веселый общительный нрав, слишком чувственный рот, непосредственность в поступках и живость характера слегка компенсировали неброскую внешность. Игорю с ней было хорошо особенно в первую ночь на двухэтажной даче со всеми удобствами, с газовым отоплением, ванной, водопроводом. Его удивляло множество комнат в основном здании да три комнаты в летнем домике-кухне. Поскольку Настя была единственной дочкой у родителя, то по подсчетам Игоря на каждого члена семьи приходилось по три комнаты. Будучи под хмельком и слушая прелестные излияния Насти о возможном их совместном будущем, он уже прикидывал, что одну из просторных комнат можно было бы приспособить под мастерскую. Для любого художника мастерская — это жизнь и мечта. Восторженная Настя не преминула сообщить, что московская квартира их из четырех комнат и что самая светлая и уютная комната принадлежит безраздельно ей. Намек был принят к сведению.
Если судить по внешности, то Настя и Игорь не очень подходят друг другу, пожалуй совсем не подходят. Он стройный, высокий, гибкий в талии, худой и мелколицый, с упругой пружинистой походкой, она невысокого роста, пышногрудая, круглобедрая толстушка. Он по характеру покладист, спокоен, простодушен, с грубоватыми неуклюжими манерами. Она с неустойчивым переменным характером, как апрельская погода: то всплеск веселья и ласки, то взрыв беспочвенных претензий и властных, капризных требований. Покладистый характер Игоря, отсутствие твердых убеждений позволяли ему не обращать внимания на дурные инстинкты жены. Как бы то ни было, ему нравилось встречаться с Настей особенно на даче, где воздух чист, покой и уединение, где в промежутке между любовью и трапезой можно писать этюды, благо природа для пейзажиста здесь превосходная. Там же на даче Игорь начал писать на пленере портрет девушки освещенной солнцем, то-есть Насти. Время летело быстро, портрет почему-то давался туго, что-то в нем ускользало, не получалось, или получалось совсем не то, что хотелось. И во время одного из сеансов Настя объявила Игорю, что она беременна. К такому сообщению Игорь отнесся спокойно, даже с безразличием, словно его это никак не касалось. Тогда ему об отцовских обязанностях очень доходчиво, строго и внушительно растолковал будущий грозный тесть. Свадьбу сотворили в спешном порядке, ибо меньше чем через месяц после свадебных торжеств на белый свет появились два близнеца Ююкиных, два мальчика очень похожих на Игоря, о чем не уставала твердить весьма довольная зятем теща и бабушка. В виде приданного Игорь получил московскую прописку в просторной квартире тестя, мастерскую в столице, ту самую, в которой происходила презентация портрета Богородского. Кажется, он был доволен. Не очень заботясь о хлебе насущном, учитывая достаток тестя, писал заказные портреты «новых русских», которых рекомендовал ему тесть, обзавелся «иномаркой», два раза побывал на курортах экзотических стран.
Нынешний летний отдых Ююкины решили провести не на море, а на реке, на матушке Волге, проплыть до Сталинграда, а обратно возвратиться в Москву на поезде или самолете. Идею путешествия по Волге предложил Лукич, он давно мечтал совершить такое турне по Волге со своей возлюбленной Альбиной, с которой его связывала целых десять лет негасимая, неземная любовь. Богородский родился в Саратове, там провел свое детство и юность, и живя в Москве, он грезил Волгой, погружаясь в воспоминания детства, она была притягательной звездой его души и юношеских грез. Решено было отправиться в турне вчетвером: Лукич с Альбиной и чета Ююкиных. Когда Игорь сказал жене об идее Богородского и что тот будет на теплоходе со своей возлюбленной, Настя, не раздумывая, согласилась составить компанию. Она не была знакома с Альбиной, но видела ее на даче Лукича, слышала о ней лестные слова от мужа, и чисто женское любопытство влекло ее к знакомству. Заранее были куплены билеты на теплоход, до отплытия оставалось меньше недели, и теперь, балагуря за столом о женщинах и любви, Ююкин решил напомнить Богородскому:
— А вы не забыли, Лукич, о Волге? Приготовили чемоданы, все уложили?
Эти, казалось, такие обычные и совсем не обязательные слова вдруг передернули, точно спугнули Богородского. Он занервничал, как-то поднапрягся, подтянулся, мрачно посмотрел на Игоря и властно попросил, протянув свой бокал:
— Налей мне, да не вина, коньяка налей. — Мы с Игорем удивленно переглянулись. Что это? Шутка? А если всерьез, то с чего бы это? Лукич и коньяк — такого за долгие годы нашего знакомства и дружбы я не помню. Ююкин поднес бутылку коньяка к бокалу, прицелился, но наливать не стал, вопросительно уставившись на Богородского, удостоверился:
— Вы всерьез, Лукич?
— А я что? По-твоему я несерьезный человек! Ты знай свое дело, наливай. Наше дело пить, а твое наливать. Ты хозяин, мы гости. Ты обязан угощать.
— Погоди, Игорь, — вмешался я. Поведение Богородского меня начало беспокоить. — Дай мне бутылку.
Но не успел Игорь передать мне коньяк, как Богородский выдернул у него из рук бутылку и налил себе грамм пятьдесят. Поднял бокал, обвел нас возбужденным заговорщицким взглядом, сказал:
— Ну, кто со мной? За Россию, за ее воскресенье и за погибель ее врагов! — И лихо осушил бокал. Поморщился, крякнул, похрустел огурцом. Задумчиво понурил взгляд, заговорил, делая паузу между словами. Эта манера говорить медленно, с паузами у него, как я заметил, появилась недавно, с год тому назад. — А с чемоданами, Игорек, случилась проблема. Да, ситуация. Че-пе, не ЧП, а нечто не предвиденное. Спутница моя исчезла…
— Альбина? — ненужно уточнил Ююкин, изобразив на лице испуг и растерянность.
— Что значит исчезла? — спросил я.
— То-то и значит. Выходит, исчезла и любовь, — ответил Богородский, глядя на нас влажными хмельными глазами. — Бунин прав: «разлюбила и стал ей чужой. Что ж, камин затоплю, буду пить. Хорошо бы собаку купить». Камин у меня на даче, собаку, пожалуй, не плохо бы завести. Собака — верный друг, она не предаст и не изменит. Только мороки с ней много. Остается — пить. Да камин растопить.
— Что за вздор — пить! От тебя ли слышу, Лукич? — сказал я. — Лучше поведай нам — друзьям своим тоску-кручинушку. Может и размыкаем.
— И поведала Аринушка мне печаль свою великую, — продолжал Богородский некрасовской строкой, склонившись над столом. Возможно он раньше, когда завели речь о женщинах и любви, решил излить то, что накипело в его душе и потому для стимула принял коньяк. С его возлюбленной Альбиной я был знаком. Своими сердечными делами Лукич откровенно делился со мной. Последние тридцать лет его жизни проходили на моих глазах. Мы были единомышленниками, у нас не было друг от друга тайн. Он был одним из самых близких мне друзей. Его открытая душа, широкий самобытный ум и светлый артистический талант притягивали к себе людей. Но он не многим открывал себя настежь, утверждая, что человек похож на айсберг: лишь одна третья часть его открыта людям. Но сам он не был таким. Он не просто казался, он на самом деле был приветливым и общительным. За грубоватыми манерами его скрывался добрый, сердечный характер. С первой его женой я не был знаком, она погибла в автомобильной катастрофе, оставив ему семилетнего сына Василия. Он подполковник погранвойск, живет в Хабаровске. Есть и у него сын, то есть внук Лукича Артем — курсант высшего погранучилища, что в подмосковном городе Бабушкине. Вторую жену Лукича я знал. Это была смазливая, рафинированная и экзальтированная дамочка из породы тех, которые подвизаются на ниве культуры и мнят себя духовной элитой общества. Звали ее Эра. Брак их я считал случайным и заведомо недолговечным. Так оно и случилось: их совместная жизнь продолжалась меньше трех лет. Несовместимость их характеров, интересов и взглядов обнаружилась вскоре после женитьбы. Пылкая страсть обернулась непримиримой ненавистью, и Эра, скоропалительно, даже не расторгнув брака, укатила в Израиль, с ненавистью выдавив на прощанье злые слова: «В эту страну я никогда не вернусь». Богородский не совсем понимал, причем тут «эта» страна и чем она виновата перед Эрой. Допустим, виноват он, Егор Богородский. А страна?
После разрыва со второй женой и ее отъездом в Израиль Богородский признавался мне, что Эру он никогда и не любил, что это была мимолетная вспышка страстей, зов плоти, в котором невероятную активность показала Эра, а он всего лишь не смел противиться и оказался пленником. Словом, его поженили.
И вот теперь в мастерской Ююкина, говоря о любви, мы задели до предела натянутую душевную струну Богородского. Я знал Альбину, встречал ее и на даче Лукича и в его московской квартире. Это была молодая, но уже поседевшая женщина, стройная, хрупкая, с тонкими чертами лица, мягким певучим голосом и доброжелательным взглядом светло-голубых глаз. У нее был выразительный рот с алыми лепестками трепетных, словно жаждущих поцелуя, губ. Ее ласковый, скрытный характер и бледный цвет лица придавали особую прелесть этой незаурядной женщине.
— Так что с Альбиной? спросил я. — Поведай нам свою печаль великую.
— Женщины, любовь… Что вы понимаете? Это тайна, извечная драма души. После разрыва с Эрой к женщинам я относился с осторожностью, с опаской, обжегшись на молоке дул на воду. Были, конечно, непродолжительные связи, временные увлечения, как отклик на зов плоти, но настоящих, глубоких чувств, тех, что называют любовью, в которой есть гармония тела и духа, я не испытывал. Любовь в священном, божественном смысле этого слова. В наше нравственно порочное духовно растленное время под словом любовь подразумевают скотское совокупление. Ежедневно по телевидению мы слышим и видим, как он или она говорят: «Пойдем, позанимаемся любовью». И идут в постель, чтоб показать свою любовь миллионам телезрителей, старым и малым. А ведь этот акт, по любви или похоти всегда считался интимным, запретным для постороннего глаза. Это тайна двоих. Только животные делают это открыто. Истинной и светлой любовь бывает только у возлюбленных. Возлюбленная — это божество, или как сказал поэт, «небесное созданье», дороже и святей для нас нет ничего на свете. Это частица твоей души и твоего внутреннего мира, за нее идут на муки, унижение, на смерть. К сожалению, до пятидесяти лет я не знал такой любви. Потому что не встретил Ее, единственную, судьбой предназначенную. При желании я мог пользоваться успехом у женщин, — природа меня не обделила ни внешностью, ни талантом, говоря без ложной скромности. В театре мне сопутствовал успех. В сорок лет я уже имел титул Народного. Коронные роли мои были ЕгорБулычев и Сатин Горького, Вершинин и Лопахин Чехова, Годунов в «Царе Федоре Ивановиче».
Он умолк, поднял глаза, протянул руку к бокалу, где на донышке оставалось немного вина, но только дотронулся, передумал, отодвинул бокал. По лицу его пробежал веселый лучик, глаза оживленно заблестели, и он продолжал уже потеплевшим голосом:
— Через десять лет после разрыва с женой я совершенно случайно встретил ее — ту, которую называют единственной, Альбину, Алю, и она зажгла в моей душе огонь любви. Мне она казалась совершенством. Божеством, достойным восхищения и поклонения, и я восхищался и поклонялся ей. Мне было пятьдесят, ей тридцать пять, но эту разницу в возрасте мы совсем не ощущали. Она подкупала неподдельной скромностью и добротой. Она одарила меня лаской, нежностью и теплом, чего я был лишен прежде, даже состоя в браке. И в постели, или как сейчас говорят, в сексе у нас не было проблем. Но семьи мы с ней не создали, потому счастье наше было неполным.
— А что мешало вам создать семью? — спросил Виталий Воронин.
— Многое. Во-первых, у нее был муж и двое детей. Семейная жизнь, по ее признанию, у них не сложилась. Мужа она не любила. Он много и постоянно пил, а поддатый устраивал дома погром. Она готова была уйти от мужа-алкоголика. Но тут загвоздка с моей стороны: я не был разведен. Эра, то есть моя бывшая жена, уехала в Израиль, не дав мне развода.
— А она, ну эта ваша возлюбленная, была тоже актрисой? — поинтересовался Воронин.
— Аля работала в одном московском НИИ инженером. Мы встречались у меня дома, иногда на даче, довольно часто даже умудрялись во время ее отпуска выезжать на морские курорты. Для меня тут особых проблем не было, я — человек свободный, — а ей все это давалось не просто, приходилось изворачиваться, ловчить. Но я был счастлив.
— А она? — опять полюбопытствовал поэт, проявляя свой пытливый нрав.
— Она? — Богородский сделал паузу и, вздохнув, сказал: — Боюсь до полного счастья ей не хватило. Но мы любили друг друга искренней, нежной любовью. Она была искренно привязана ко мне.
— Между вами была духовная близость? Она интересовалась твоим творчеством? — спросил я.
— Она бывала на моих спектаклях, ценила меня как артиста. Но что бы такого духовного единства, слияния, то я бы не сказал. У нас разные характеры. Без слабостей и недостатков людей не бывает. Да сами-то недостатки и слабость — понятия относительные. Как обычаи и вкусы. То, что одному кажется недостатком, другому видится как достоинство, что для одного порок, для другого — добродетель. Идеалы, безгрешные существуют только в ваших сочинениях. В жизни их нет. Конечно, и у Альбины были свои слабости, капризы, да и особой внешностью она не блистала, хотя в общем симпатичная. Но это был мой идеал, и все в ней было для меня блистательно, и я считал ее несравненной красавицей, умницей и добродетельницей.
— Почему ты говоришь о ней в прошедшем времени? Ее что — нет в живых? — спросил я.
— Для меня ее нет. Лично для меня. Об этом после. Ты слушай и не перебивай, — и, перейдя на актерский тон, он заговорил словами Сатина, слегка перефразируя монолог. — Я сегодня добрый! Когда я пьян, я всегда добрый. А коль вы меня напоили, так извольте выслушать исповедь актера. «Вы знаете, почему в России много пьяниц? Потому что быть пьяницей удобно. Пьяниц у нас любят».
Этот монолог он снова произнес приподнято, по-актерски и вопросительно посмотрел на поэта.
— Тоже Тетерев, — догадался Воронин. А Богородский, прикрыв веками глаза, продолжал свою исповедь: — Да, мы были счастливы, и счастье наше продолжалось свыше десяти лет и казалось, конца ему не будет. Я, естественно, делал ей подарки, иногда дорогие, но чаще по мелочам. Она принимала спокойно, как нечто полагающееся, естественное. Скажу без хвастовства: я был щедр, потому что и зарабатывал в то время неплохо. Грех жаловаться. То было время… Кроме театра, я снимался в кино. Трижды в главных ролях. Жил скромно, но и не бедно, в достатке. Не шиковал. А много ли одинокому надо? Часто питался в трактирах, то есть, ресторанах. Между прочим, Алю я познакомил со всеми ресторанами Москвы. Тогдашними, советскими. Ей это нравилось. Наш любимый ресторан был «Будапешт».
Он умолк, медленно прошелся по нам усталым, но возбужденным взглядом. Зрачки его глаз казались воспаленными. Выпил глоток воды и продолжал:
— О нашей связи каким-то образом узнал ее муж, учинил ей скандал. В ответ она пригрозила разводом, чего он никак не хотел. Все же он, наверно, по-своему любил ее, и дал слово покончить с алкоголем. И слово свое сдержал, «завязал». Я об этом ничего не знал и был удивлен, когда она все реже стала появляться в моем доме. Ссылалась то на непомерную занятость на службе, то на разные семейные проблемы, конкретно о которых предпочитала не говорить, и нервничала, когда я пытался выяснить. Когда я предложил ей в этот летний сезон во время ее отпуска совершить турне на теплоходе по Волге, она охотно согласилась. Я сказал, что Игорь с женой хотят плыть по Волге. И это ее устраивало. Мы купили билеты. О чем я ее предупредил по телефону. Не встречались мы уже больше месяца и я просил о встрече. Она отвечала, что занята и говорила, что сама позвонит. Но не звонила. Я снова напоминал о себе, и она опять твердила, что позвонит, когда найдет время. В ее голосе я чувствовал сдержанное раздражение. Меня это настораживало. Я нервничал, злился и начал рыться в догадках: в чем дело? Явно что-то произошло. Но что именно, что за причина такого внезапного отчуждения? Почему бы не встретиться и выяснить все на чистоту, объясниться? Меня мучило недоброе предчувствие. Наедине с самим собой я часто вслух произносил ее имя, — оно срывалось с языка невольно, даже тогда, когда я думал не о ней. По ночам, страдая бессонницей, я мысленно перебирал все наши встречи. В памяти всплывали уже неповторимые эпизоды и картины. Домой ей не звонил, она не велела, потому что трубку всегда брал муж. Меня охватило чувство одиночества. Мне хотелось крикнуть ей строки из бунинского стихотворения: «Мне крикнуть хотелось вослед: „Воротись, я сроднился с тобой!“ но у женщины прошлого нет: разлюбила — и стал ей чужой». Меня даже подмывало послать ей письмо, составленное из есенинского «Письма к женщине»: «Простите мне… Я знаю, вы не та — живете вы с серьезным, умным мужем; что не нужна вам наша маета, и сам я вам ни капельки не нужен». Я зацепился за слово «не та». А какая? И почему не та, которую я знал и обожествлял десять с лишним лет, а другая? И когда же она стала другой? И тогда я стал выискивать ее слабости и недостатки, пытался посмотреть на нее другими глазами, сняв розовые очки. И увидел то, чего раньше не замечал, ослепленный безумной любовью. Нет, никаких пороков или изъянов в ней я не находил, — так, отдельные неприятные черточки и штрихи, от которых никто не застрахован. Но раньше я их не видел. В моих глазах она по-прежнему оставалась прекрасной, и осуждать ее у меня не было причин. Да, меня иногда огорчало, что она не проявляла особого интереса к моей профессии, к нашей театральной артисунческой жизни и смотрела на нее с недобрым предубеждением. Но я тоже не интересовался ее служебными делами, а если и слушал иногда ее рассказ, то больше из приличия, чтоб не обидеть ее. Если верить Бунину — разлюбила и стал ей чужой. Я не хотел этому верить. Я понимаю, вечная любовь — редкость, с этим приходится мириться. Она разлюбила, но я продолжал любить. Я с нетерпением ждал того дня, когда мы отправимся в турне по Волге, и день этот приближался, а она не давала о себе знать. Я волновался и позвонил ей домой. Она сама подошла к телефону и на мой вопрос о путешествии ответила: «Извини, я не смогу составить тебе компанию». Я сказал: «Давай встретимся, объяснишь?» «Сейчас не могу. Как-нибудь потом». Я чувствовал холод в ее голосе и это коварное «как-нибудь» и понял: все кончено, я потерял ее. Нет, хуже: я чувствовал себя так, словно меня обокрали, душу из меня вынули. Образовалась пустота. Вот и весь мой сказ.
Наступила долгая, глухая пауза. Нарушил ее Ююкин. Он был искренне огорчен и растерян:
— И как все это понимать? Выходит вы, Лукич, не едете?
— Это почему я не еду? Напротив, я непременно поплыву. Вот только не хотелось бы терять ее билет. Может из вас кто пожелает? Иван или Виталий?
— Я — пас, у меня весь месяц, да и все лето расписано, — сказал Воронин.
— Ну что, Иван? — обратился ко мне Богородский. — Вспомним дни былые, нашу молодость. Поедем по изведанному однажды маршруту?
Это было лет пятнадцать, а может и больше тому назад. Мы с Богородским уже плыли на теплоходе до Астрахани, а возвращались в Москву на самолете. Приятное было путешествие, оно вызвало добрые воспоминания, и я сказал:
— Подумаю.
— А чего думать? Плывем. Может найдешь материал для нового романа.
— Тебе просто: ты свободная птица. А у меня семейные дела, проблемы, заботы.
— У всех проблемы и заботы…
Из Химкинского порта мы отчалили утром в середине июня. День обещал быть жарким, солнечным и тихим. На высоком, чистом небе от горизонта до горизонта ни единого облачка. Над спокойной водой, отражавшей небесную синь, в легком мареве струились и безмятежно трепетали жаркие солнечные лучи. Вокруг в небе и на земле простиралась благостная ширь и умиротворение, что уже само по себе создавало особый душевный настрой, — этакого сплава грусти и свободы. Справа по борту зеленели заливные луга, на которых паслись две коровы с теленком и несколько остриженных овец, слева на косогоре, усыпанном золотистыми одуванчиками, горбились с полдюжины убогих строений. Казалось, они медленно плывут в противоположную нашему курсу сторону. Ни одной живой человеческой души не было видно ни справа, ни слева. Мы с Лукичом, стояли у правого борта и, опершись на перила, созерцали зеленый простор. Пассажиров на палубе было не много. Они, так же как и мы, стояли по бортам, наслаждаясь природой. От воды исходила приятная свежесть, перемешанная с молодой зеленью земли. Словом, воздух был чист и прозрачен, как сказал Тургенев, и я решил поблагодарить Лукича: