— Ну при чем тут какая-то служанка? — веселым голосом воскликнула Катарина. — Рассматривайте лучше картину.
Я вышла наружу и села на скамейку рядом с Таннеке, которая не произнесла ни слова. Мы молча занялись манжетами, прислушиваясь к доносившимся сверху голосам.
Когда они спустились, я ушла за угол дома и так стояла, прижавшись к теплой кирпичной стене, пока они не ушли.
Позже пришел слуга Ван Рейвенов и поднялся в мастерскую. Я не видела, как он уходил, потому что пришли девочки и попросили меня развести в очаге огонь — они собирались печь яблоки.
На следующее утро картины в мастерской не было. Мне так и не удалось взглянуть на нее в последний раз.
Придя в то утро в мясной ряд, я услышала, как какой-то мужчина сказал, что карантин сняли. Я поспешила к палатке Питера. Оба, отец и сын, были там, и несколько человек стояли в очереди. Не обращая на них внимания, я подошла к Питеру-младшему и спросила:
— Вы можете меня быстро обслужить? Мне надо пойти узнать, что делается дома. Три фунта языка и три фунта сосисок.
Несмотря на негодование пожилой женщины, которую он обслуживал, Питер стал взвешивать мне язык. Когда он протянул мне пакеты, она сердито сказала:
— Небось если бы я была молода и улыбнулась тебе, ты и меня обслужил бы без очереди.
— Она мне не улыбалась, — ответил Питер.
Он глянул на отца и вручил мне еще один пакет — поменьше.
— Подарок вашим родным, — тихо сказал он. Даже не поблагодарив его, я схватила пакет и пустилась бежать.
Говорят, что бегают только дети и воры. Я бежала всю дорогу до дому. Мои родители сидели на скамейке с опущенными головами. Подбежав, я взяла руку отца и прижала ее к своим мокрым щекам. Потом села рядом. Мы молчали. Что можно было сказать?
После этого мне все стало безразлично. Все, что придавало жизни интерес — чистота белья, каждодневные походы за продуктами, тихая мастерская, — все утратило смысл, хотя и не исчезло, как синяки на теле, которые, светлея, не исчезают, но оставляют на своем месте болезненное затвердение.
Сестра умерла в конце лета. Осенью непрерывно шли дожди. У меня уходила уйма времени на просушку белья в кухне. Я перевешивала сырые вещи поближе к огню, пока они не заплесневели, но приходилось все время следить, чтобы их и не подпалило пламя. Узнав о смерти Агнесы, Таннеке и Мария Тинс отнеслись ко мне с сочувствием. В течение нескольких дней Таннеке старалась сдерживать раздражение, но вскоре опять начала прикрикивать на меня и подолгу дуться. И мне же приходилось к ней подольщаться. Мария Тинс выражала свое сочувствие главным образом тем, что одергивала Катарину, когда та принималась меня бранить. Сама Катарина словно и не слыхивала о смерти моей сестры — во всяком случае, делала такой вид. Срок родов приближался, и, как предсказала Таннеке, она большую часть времени проводила в постели, поручив Иоганна заботам Мартхе. Малыш уже научился ходить, и за ним требовался глаз да глаз.
Девочки вообще не знали, что у меня была сестра, и я не считала нужным говорить им, что она умерла. Только Алейдис как будто заметила, что со мной что-то творится. Она иногда садилась рядом и плотно прижималась ко мне, как щенок, который хочет согреться у теплого бока матери. И эта безыскусная ласка согревала мне душу.
Как-то Корнелия вышла во дворик, когда я там развешивала белье, и протянула мне старую куклу.
— Мы больше с ней не играем, — заявила она. — Даже Алейдис не играет. Хочешь, отдай ее своей сестре.
Она смотрела на меня широко открытыми невинными глазами, и я поняла, что она прослышала о смерти Агнесы.
У меня сжалось горло.
— Спасибо, не надо, — с трудом выговорила я. Корнелия улыбнулась довольной улыбкой и убежала.
Мастерская оставалась пустой. Хозяин не начинал работу над новой картиной. Большей частью его не было дома. Он или уходил в Гильдию, или сидел в харчевне своей матери по другую сторону площади. Я по-прежнему убиралась в мастерской, но мне это больше не доставляло радости — просто еще одна комната, в которой надо протереть пыль и вымыть пол.
Когда я бывала в мясном ряду, мне было трудно встречать взгляд Питера-младшего. Его доброе отношение меня тяготило. Я должна была бы платить ему тем же, но не могла. Я должна была бы чувствовать себя польщенной, но не чувствовала. Я не нуждалась в его внимании. Я теперь предпочитала, чтобы меня обслуживал его отец, который меня поддразнивал, но ничего от меня не требовал, кроме похвалы его мясу. В ту осень мы ели очень хорошее мясо.
Иногда по воскресеньям я ходила к Франсу на фабрику и звала его пойти со мной навестить родителей. Дважды он внял моим просьбам. И его приход немного отвлек отца и матушку от горьких воспоминаний. Еще год назад у них в доме было трое детей — теперь не было ни одного. Когда приходили мы с Франсом, это напоминало им прежние лучшие времена. Однажды матушка даже засмеялась. Хотя тут же осуждающе покачала головой.
— Господь наказал нас за то, что мы не ценили свое счастье, — сказала она. — Мы не должны об этом забывать.
Мне становилось трудно навещать родителей. За те недели, что мы были разделены карантином, их дом стал мне почти чужим. Я начала забывать, где у матушки лежало что, какой плиткой был отделан очаг, как освещались комнаты в разное время дня. Прошло всего несколько месяцев, и я уже лучше знала дом на Ауде Лангендейк, чем свой собственный.
Франсу визиты домой давались особенно тяжело. После долгой и тяжелой рабочей недели ему хотелось развлечься, хотелось смеяться и шутить. Или хотя бы выспаться. Наверное, я уговаривала его ходить к родителям в надежде, что у нас все станет как прежде. Но это была тщетная надежда. После несчастного случая с отцом радость покинула нашу семью.
В одно из воскресений, вернувшись от родителей, я услышала стоны Катарины: у нее начались роды. Я заглянула в большую залу. Там было темнее, чем обычно: нижние ставни были закрыты, чтобы ей было спокойнее. С Катариной были Мария Тинс, Таннеке и акушерка. Увидев меня, Мария Тинс сказала:
— Поди найди девочек — я отослала их играть на площадь. Осталось недолго. Возвращайтесь через час.
Я с радостью ушла из дома. Катарина стонала и кричала, и мне было неловко ее подслушивать. К тому же она и не захотела бы, чтобы я была рядом.
Я стала искать девочек в их любимом месте — на Скотном рынке за углом нашей улицы. Они играли в камушки и гонялись друг за другом. Малыш Иоганн то ковылял за ними на своих неустойчивых ножках, то полз на коленях. Нам бы в воскресенье не позволили таких игр, но у католиков свои взгляды.
Устав, Алейдис подошла и села рядом со мной.
— Скоро у мамы родится ребеночек? — спросила она.
— Твоя бабушка сказала, что скоро. Вот еще немного подождем и пойдем на него посмотреть.
— А папа обрадуется?
— Наверно.
— Может быть, он теперь станет рисовать быстрее?
На это я не ответила. Девочка повторяла слова матери. Мне не хотелось поощрять этот разговор.
Когда мы вернулись домой, хозяин стоял в дверях.
— Папа! — закричала Корнелия. — Какая у тебя шляпа!
Девочки подбежали к отцу и стали подпрыгивать, пытаясь сдернуть с него за свисающие ленточки ватную шляпу отцовства. У него был одновременно гордый и смущенный вид. Это меня удивило: он уже пять раз становился отцом и должен был бы к этому привыкнуть. Чего ему смущаться?
Ведь это Катарина хочет, чтобы у них было много детей, догадалась я. А он предпочел бы быть один у себя в мастерской.
Но, наверное, это не совсем так. Я знала, откуда берутся дети. У него была своя роль, и он, наверное, выполнял ее достаточно охотно. Как ни вздорна была Катарина, я часто видела, как он смотрит на нее, трогает за плечо, говорит с ней ласковым голосом.
Мне не нравилось представлять его мужем и отцом. Мне больше нравилось думать о том, как он работает один в мастерской. И не совсем один — тут же была и я.
— У вас появился еще один братишка, девочки, — сказал он. — Его зовут Франциск. Хотите на него посмотреть?
И он повел их в дом, а я осталась на улице с Иоганном на руках.
Таннеке открыла нижние ставни в окнах большой залы и высунулась наружу.
— С госпожой все в порядке? — спросила я.
— Само собой. Все эти стоны и крики — одна видимость. Она выщелкивает детей, как горох из стручка. Поднимайся сюда — хозяин хочет вознести благодарственную молитву.
Мне не очень хотелось, но не могла же я отказаться помолиться вместе с ними. То же самое сделали бы и протестанты после благополучного разрешения от бремени. Я пришла с Иоганном в большую залу, где было теперь гораздо светлее и полно народу. Я опустила Иоганна на пол, и он заковылял к сестрам, которые стояли вокруг постели. Гардины были отдернуты, и Катарина лежала в постели, держа на руках новорожденного. У нее был утомленный вид, но лицо лучилось счастьем — что с ней случалось очень редко. Хозяин стоял возле нее и смотрел на своего новорожденного сына. Алейдис держалась за его руку. Таннеке и акушерка убирали тазы и окровавленные простыни, а новая няня уже дожидалась у постели.
Мария Тинс пришла из кухни с подносом, на котором стояло вино и три бокала, и поставила поднос на столик. Хозяин отпустил руку Алейдис, отошел от постели, и они с Марией Тинс встали на колени. Таннеке и акушерка бросили свои дела и тоже встали на колени. Затем на колени встали няня, дети и я. Лисбет заставляла Иоганна сесть на пол, но он вырывался и плакал. Хозяин произнес молитву, благодаря Бога за благополучное рождение Франциска и за то, что он сохранил здоровье Катарины. Он добавил еще несколько католических фраз на латыни, которых я не поняла. Но это было не важно — мне было приятно слушать его тихий спокойный голос.
Когда молитва закончилась, Мария Тинс налила вино в три бокала и они втроем выпили за здоровье младенца. После этого Катарина отдала младенца кормилице, которая тут же приложила его к груди.
Таннеке махнула мне рукой, и мы пошли на кухню приготовить ужин для девочек и акушерки — копченую селедку с хлебом.
— Теперь начнем готовиться справлять праздник рождения ребенка, — сказала Таннеке, пока мы собирали на стол. — Молодая хозяйка любит устраивать настоящий пир. У нас с тобой, как всегда, дел будет по горло.
Праздник рождения ребенка был отмечен самым большим сборищем гостей, которое я видела в этом доме. На подготовку к нему нам дали десять дней. Десять дней мы только и знали, что чистили дом и готовили угощение. Мария Тинс наняла на неделю двух девушек, чтобы они помогали Таннеке с готовкой и мне с уборкой. Моя помощница соображала туго, но работала неплохо, если только я говорила ей, что именно надо сделать, и все время за ней приглядывала. Мы перестирали все скатерти и салфетки — и грязные и чистые, а также всю одежду — рубашки, халаты, капоры, воротники, носовые платки, шапочки и фартуки. В другой день мы стирали постельное белье. Потом мы вымыли все графины, стаканы, фаянсовые тарелки, кружки, кастрюли, сковородки, железные жаровни, вертела и половники — и не только наши, но и те, что мы одолжили у соседей. Мы надраили все, что было сделано из латуни, меди и серебра. Мы сняли шторы и вытрясли их снаружи, а также выбили все диванные подушки и ковры. Мы протерли до блеска деревянные части кроватей, буфеты, стулья, столы и подоконники. Нигде не осталось ни пылинки.
К концу всей этой работы мои руки потрескались до крови.
Но дом сверкал чистотой.
Мария Тинс сделала праздничный заказ на баранину, телятину, языки, целого поросенка, зайцев, фазанов и откормленных каплунов. А также на устриц, омаров, икру и селедку, сладкое вино, самый лучший эль и пирожные, специально испеченные кондитером.
Когда я делала заказ на мясные продукты у Питера-старшего, он потер руки.
— Значит, еще один едок! — провозгласил он. — Тем лучше для нас!
В дом привозили большие круги сыра гауда и эдам, артишоки, апельсины, лимоны, виноград, сливы, миндаль, орехи. Богатый приятель Марии Тинс даже прислал ананас. Я никогда раньше не видела ананаса, и его жесткая колючая кожура не вызвала у меня особенного желания его попробовать. Да мне на это и не приходилось рассчитывать. Никаких яств мне не доставалось, разве что Таннеке иногда даст кусочек. Она дала мне попробовать икру, но та мне не особенно понравилась, хотя и считалась роскошью. Зато мне понравилось сладкое вино с чудесным запахом корицы. Во двор завезли запас торфа и дров, и там же лежала целая куча вертелов, которые одолжил сосед. Во дворе также хранились бочки эля, и там же жарили кабанчика. Мария Тинс наняла мальчика смотреть за кострами, которые мы поддерживали целую ночь после того, как водрузили кабанчика на вертел. Пока шли все эти приготовления, Катарина оставалась в постели вместе с Франциском, за которым ухаживала кормилица. Катарина казалась безмятежной, как лебедь. И так же, как у лебедя, у нее была длинная шея и острый клюв. Я старалась держаться подальше от большой залы.
— Вот так бы ей и хотелось жить всегда, — бурчала Таннеке, готовя рагу из зайца. Я была на кухне и кипятила воду, чтобы мыть окна. — Чтобы все были у нее на побегушках. Королева на перине!
Я посмеялась вместе с ней, зная, что не должна критиковать хозяев, но все же получая удовольствие, когда это делала она.
Все это время хозяин держался вдали от праздничной суеты — или запирался в мастерской, или сбегал в Гильдию. Я видела его только один раз — за три дня до праздника. Мы с моей помощницей драили подсвечники на кухне, когда за мной пришла Лисбет и сказала:
— Тебя спрашивает мясник. Он там, на улице.
Я положила фланель, вытерла руки о фартук и пошла за ней по коридору. Я была уверена, что это Питер-младший. Он никогда не видел меня в Квартале папистов. По крайней мере мое лицо не было красным, как это бывало после возни с прокипяченным бельем. Питер-младший приехал на тележке, где были сложены заказанные Марией Тинс продукты. Тут же стояли девочки, заглядывая в тележку. Только Корнелия оглянулась, когда я вышла из дому. Питер улыбнулся мне. Я сохранила спокойствие и не покраснела. Корнелия не спускала с нас глаз.
И не одна она. Я почувствовала, что за спиной стоит хозяин — я слышала позади его шаги, когда шла по коридору. Обернувшись, я увидела, что он заметил улыбку Питера и скрытую в ней надежду.
Он перевел свои серые глаза на меня. От них дышало холодом. У меня закружилась голова — словно я слишком быстро вскочила со стула. Оглянувшись на Питера, я увидела, что улыбка сползла с его лица. Он заметил, как я покачнулась.
Я почувствовала себя в западне, и мне это совсем не понравилось.
Я уступила дорогу хозяину. Он повернул к Моленпорту, не взглянув на меня и не произнеся ни слова. Питер и я молча глядели ему вслед.
— Я привез ваш заказ, — сказал Питер. — Куда все это складывать?
Когда я в воскресенье пошла навестить родителей, я не хотела им говорить, что у Вермеров родился еще один ребенок. Я боялась, что это еще усугубит их грусть по умершей Агнесе. Но матушка уже слышала эту новость на рынке, так что мне пришлось рассказывать им и про роды, и про молитву, в которой я участвовала вместе с семьей, и про приготовления к празднику. Матушку огорчило состояние моих рук, но я успокоила ее, сказав, что все худшее уже позади.
— А новую картину он начал писать? — спросил отец. Он всегда надеялся, что я опишу ему еще одну картину.
— Нет, не начал, — ответила я. В предыдущую неделю я почти не бывала в мастерской. Там ничего не изменилось.
— Может быть, он ленится, — предположила матушка.
— О нет, — поспешила я опровергнуть это предположение.
— Может быть, ему не нужны глаза, — сказал отец.
— Не знаю я, что ему нужно, — довольно резко ответила я.
Матушка удивленно посмотрела на меня. Отец поерзал на стуле.
Больше я о хозяине не сказала ни слова.
Гости начали прибывать около полудня. К вечеру не меньше ста человек толпились в доме, на площадке перед дверью и во дворике. Вермеры наприглашали самых разных гостей — и богатых купцов, и нашего булочника, портного, сапожника, аптекаря. Было много соседей, мать и сестра хозяина, кузины Марии Тинс. Пригласили также много художников и других членов Гильдии. Были приглашены и Ван Левенгук, и Ван Рейвен с женой.
Был там даже Питер-старший, уже без забрызганного кровью фартука. Когда я остановилась около него, чтобы подлить ему ароматного вина из кувшина, он сказал:
— Что ж, Грета. Мой сын будет завидовать, что я провел с тобой вечер.
— С какой стати? — проговорила я и в смущении отступила от него.
Все внимание гостей было сосредоточено на Катарине. На ней было зеленое шелковое платье, на котором распустили швы, чтобы оно влезло на ее еще не опавший живот. Поверх платья она надела желтую накидку, отороченную горностаем, которая была в картине на жене Ван Рейвена. Мне было странно видеть эту накидку на плечах другой женщины. Меня злило, что она ее надела, хотя, конечно, имела на это полное право. На ней также было жемчужное ожерелье и серьги, и ее светлые волосы были красиво причесаны. Она быстро оправилась после родов и была весела и приветлива. Избавившись от груза, который отягощал ее тело в последние месяцы, она легкой походкой переходила из комнаты в комнату, пила вино, обменивалась шутками с гостями, зажигала свечи, требовала смены блюд, знакомила людей. Она оставила гостей лишь на полчаса, когда кормилица принесла Франциска и дала ему грудь.
Хозяин по сравнению с ней был почти незаметен. Он сидел в углу большой залы, разговаривая с Ван Левенгуком, но часто поглядывал на Катарину, занимавшую гостей. На нем была элегантная бархатная куртка и шляпа отцовства, и он казался довольным жизнью, хотя и обращал мало внимания на гостей. В отличие от жены он не любил многолюдных сборищ.
Поздно вечером Ван Рейвен ухитрился поймать меня в коридоре, когда я несла в большую залу зажженную свечу и кувшин с вином.
— А, вот она где, большеглазая служанка, — воскликнул он, встав передо мной. — Ну здравствуй, милочка. — И он одной рукой схватил меня за подбородок, а другой поднес к моему лицу свечу. Мне совсем не понравилось, как он на меня смотрел. — Тебе надо написать ее портрет, — сказал он кому-то через плечо.
Там стоял хозяин. У него было хмурое лицо. Мне показалось, что он хочет одернуть своего патрона, но не решается.
— Грета, подлей-ка мне вина. — Питер-старший выскочил из комнаты с распятием и протянул мне бокал.
— Сию минуту, сударь.
Я дернула головой, чтобы освободить подбородок, и быстро пошла к Питеру. Спиной я ощущала, как за мной следят две пары глаз.
— Простите, сударь, но кувшин пуст. Я сейчас схожу за вином на кухню.
И я поспешила от них, держа кувшин так, чтобы они не заметили, что он полон.
Когда я вернулась на это место через несколько минут, меня дожидался только Питер.
— Спасибо, — тихо сказала ему я и наполнила бокал.
Он мне подмигнул:
— Стоило тебя выручить хотя бы для того, чтобы услышать, как ты меня называешь «сударь». Больше небось не придется.
Он поднял бокал, как бы насмешливо приветствуя меня, и выпил.
* * *
После праздника на нас обрушилась зима, и дом стал холодным и серым. Ждать больше было нечего. Надо было привести дом в порядок — и все. Девочки, даже Алейдис, стали капризничать, требовали внимания и ничем не хотели помогать. Мария Тинс большую часть времени проводила у себя наверху. У Франциска, который вел себя безукоризненно во время праздника, стало пучить животик, и он почти непрерывно плакал. Плакал он так пронзительно, что его было слышно везде — во дворе, в мастерской, в подвале. Катарина, к моему удивлению, была с ним терпелива и ласкова, но кидалась на всех прочих, даже на своего мужа.
Пока шли приготовления к празднику, я меньше думала об Агнесе, но теперь она не шла у меня из головы. Я все время думала о ней, напоминая сама себе собаку, которая лижет рану, чтобы она быстрей зажила, но делает себе только хуже.
А самое плохое было то, что хозяин на меня сердился. С того вечера, когда меня поймал в коридоре Ван Рейвен, может быть, даже с того дня, как он увидел улыбавшегося мне Питера, он почти перестал меня замечать. А я, как назло, все чаще сталкивалась с ним. Хотя он подолгу отсутствовал — в частности, чтобы сбежать от плача Франциска, — всегда почему-то получалось, что я входила с улицы, когда он выходил из дому, или спускалась с лестницы, когда он по ней поднимался. Или подметала комнату с распятием, когда он заглядывал туда в поисках Марии Тинс. Однажды, отправившись по поручению Катарины на Рыночную площадь, я встретила его и там. При каждой встрече он вежливо кивал и, не глядя на меня, уступал дорогу.
Я его чем-то обидела, но чем?
Мастерская тоже стала холодной и серой. Раньше в ней жизнь била ключом — здесь писались картины. Теперь же, хотя я старательно сметала оседавшую на мебели пыль, это была просто пустая комната, в которой вроде бы ничего, кроме пыли, и не могло появиться. Мне было очень жаль, что мастерская стала таким печальным местом и я больше не могу находить в ней убежище.
Как-то утром Мария Тинс пришла отпереть мне дверь мастерской и обнаружила, что она уже отперта. В полумраке мы различили, что хозяин спит за столом, положив голову себе на руки. К двери он был обращен спиной, и Мария Тинс попятилась.
— Наверное, пришел сюда, чтобы не слышать плача малыша, — пробормотала она.
Я попробовала еще раз заглянуть в комнату, но она загораживала дверь. Потом тихо ее прикрыла.
— Уберешься попозже. Не беспокой его.
На следующее утро я открыла в мастерской все ставни и стала оглядываться, ища, что бы мне тут сделать — что-нибудь потрогать, против чего он не станет возражать, что-нибудь передвинуть, чего он не заметит. Все стояло на своих местах — стол, стулья, письменный стол, заваленный книгами и бумагами, комод, где хранились кисти и нож, аккуратно положенный сверху, прислоненный к стене мольберт, рядом с которым лежали чистые палитры. Те вещи, которые он изобразил на картине, или были убраны в кладовку, или вернулись в дом, где их использовали по назначению.
Колокол Новой церкви начал отбивать время. Я подошла к окну и выглянула. К шестому удару я уже знала, что сделаю в мастерской.
Я подогрела воды, захватила мыло и чистые тряпки, принесла их в мастерскую и принялась мыть окна. Чтобы добраться до верхних рам, мне пришлось вскарабкаться на стол.
Я домывала последнее окно, когда вошел он. Предчувствуя недоброе, я опасливо обернулась через плечо.
— Сударь, — проговорила я, не зная, как объяснить мой внезапный порыв отмыть окна.
— Стой!
Я испуганно замерла.
— Не шевелись.
Он смотрел на меня, словно увидев призрак.
— Простите, сударь, — сказала я, опуская тряпку в ведро с водой. — Мне надо было спросить у вас разрешения. Но вы ведь сейчас все равно ничего не рисуете, и…
Он как будто не сразу понял, о чем я говорю, потом покачал головой:
— А, ты про окна. Можешь продолжать.
Мне не очень хотелось мыть окна в его присутствии, но, поскольку он, видимо, не собирался уходить, у меня не было выхода. Я пополоскала тряпку, выжала ее и начала снова протирать стекла.
Покончив с окном, я отступила посмотреть, как оно выглядит. Через стекло лился чистый свет.
— Вам так больше нравится, сударь? — спросила я.
— Посмотри на меня опять через плечо.
Я выполнила его требование. Он внимательно в меня вглядывался. Наконец-то он опять стал обращать на меня внимание.
— В комнате стало светлее, — сказала я.
— Да, — отозвался он. — Да.
На следующее утро стол опять был отодвинул в угол и накрыт красно-желто-синей скатертью. У задней стены стоял стул, а над ним висела карта.
Он опять взялся за работу.
Отец попросил меня еще раз описать картину.
— Но с прошлого раза ничего не изменилось, — возразила я.
— Я хочу послушать еще раз, — настаивал отец, наклонившись со стула поближе к огню. Он напомнил мне маленького Франса — который не хотел смириться тем, что в кастрюле ничего не осталось. В марте отец часто срывался. Он не мог дождаться, когда наконец кончится зима, станет теплее, появится солнце. В марте никогда не знаешь, какой ждать погоды. Случались теплые дни, которые обещали приближение весны, потом небо опять затягивали серые тучи и земля обледеневала.
Я родилась в марте.
Ослепнув, отец особенно невзлюбил зиму. Все остальные чувства у него обострились, и он острее чувствовал холод, затхлый воздух; безвкусный суп был противнее ему, чем матушке. Долгая зима усугубляла его страдания.
Я жалела его. При каждой возможности я притаскивала ему вкусные кусочки из нашей кухни — сушеные абрикосы, вишни, холодную сосиску. Однажды я принесла ему горсть сушеных лепестков розы, которые нашла у Катарины в шкафу.
— Дочь булочника стоит в ярко освещенном углу возле окна, — начала я в сотый раз описывать картину. — Лицо ее обращено к нам, но глаза устремлены в окно, которое находится справа от нее. На ней облегающая жилетка из шелка и бархата, темно-синяя юбка и белый капор, концы которого свисают ниже подбородка.
— Так, как ты носишь? — спросил отец. Раньше он никогда про это не спрашивал, хотя я каждый раз описывала капор точно так же.
— Да, как я. Если долго вглядываться в капор, — поспешно добавила я, — начинаешь замечать, что он рисовал его не белой краской, а синей, фиолетовой и желтой.
— Но ты же сказала, что на ней белый капор.
— Да, и это самое странное. Он написан многими красками, но когда на него глядишь, он кажется белым.
— Изразцы разрисовывать проще, — проворчал отец. — Все делаешь синей краской — темно-синей для рисунка, светло-синей для теней…
Изразец — это просто плитка, подумала я, ему далеко до его картин. Я хотела объяснить отцу, что белый цвет состоит из многих оттенков. Этому научил меня хозяин.
— А что она делает? — помолчав, спросил отец.
— Одной рукой она взялась за оловянный кувшин, который стоит на столе, а другой приоткрыла окно. Она собиралась выплеснуть воду из кувшина за окно, но помедлила, не то задумавшись, не то увидев что-то в окне.
— Ну так что же она делает?
— Не знаю. Иногда кажется, что она задумалась, иногда кажется, что смотрит на улицу.
Отец откинулся в кресле и нахмурился:
— Не поймешь тебя. То ты говоришь, что капор белый, но нарисован разными красками. То у тебя девушка делает одно, то другое. Ты совсем меня запутала.
— Извини, отец. Я стараюсь описать все точно.
— Так про что же рассказывает картина?
— Его картины ни про что не рассказывают.
Он молчал. Всю зиму он был в дурном настроении. Если бы была жива Агнеса, она сумела бы его развеселить. У нее всегда было наготове что-нибудь смешное.
— Матушка, может быть, зажечь грелку? — спросила я, отворачиваясь от отца, чтобы скрыть раздражение. Ослепнув, он научился угадывать настроение собеседника — если хотел. Мне не нравилось, что он придирается к картине, не видев ее, и что он сравнивает ее с кафельными изразцами, которые он когда-то расписывал. Мне хотелось сказать ему, что, если бы он увидел картину, ему все стало бы ясно. И хотя она ни о чем не рассказывает, от нее все равно невозможно отвести глаза.
Пока мы разговаривали с отцом, матушка занималась хозяйством — подбрасывала в очаг дрова, помешивала похлебку, расставляла на столе тарелки и кружки, точила хлебный нож. Не дожидаясь ее ответа, я собрала грелки и пошла с ними в заднюю комнатку, где хранился торф. Наполняя их торфом, я ругала себя за то, что рассердилась на отца.
Я принесла грелки в комнату и зажгла в них торф. Потом я подложила их под наши стулья за обеденным столом. Я подвела отца к его стулу, а матушка тем временем разлила по тарелкам похлебку и налила в кружки пиво. Отец попробовал похлебку и сморщился.
— Ты ничего не принесла от папистов, чтобы подсластить эту бурду? — спросил он.
— Не смогла. Таннеке все время злилась, и я старалась не заходить к ней на кухню.
В ту же минуту я пожалела о сказанном.
— Что? — воскликнул отец. — За что она на тебя злилась? — Отец взял за привычку придираться ко мне и порой даже брал сторону Таннеке.
Надо что-то придумать.
— Я опрокинула кувшин с самым лучшим элем.
Матушка с укоризной посмотрела на меня. Она всегда знала, когда я соврала. Если бы отец не был в таком дурном настроении, он тоже понял бы это по моему тону.
У меня уже лучше получается, подумала я.
Когда я собралась обратно на Ауде Лангендейк, матушка сказала, что немного меня проводит, хотя на улице шел холодный дождь. Когда мы дошли канала и повернули к Рыночной площади, она сказала:
— Тебе на днях исполнится семнадцать.
— На той неделе, — подтвердила я.
— Скоро ты станешь взрослой женщиной.
— Скоро. — Я смотрела на капли, барабанившие по воде канала. Мне не хотелось думать о будущем.
— Я слышала, что на тебя обращает внимание сын мясника.
— Кто тебе это сказал?
Вместо ответа она стряхнула капли дождя со своего капора и вытрясла шаль. Я пожала плечами:
— По-моему, он обращает на меня не больше внимания, чем на других девушек.
Я предполагала, что она захочет меня предостеречь, сказать, чтобы я вела себя благоразумно и не запятнала честь семьи. Вместо этого она сказала:
— Будь с ним поласковей и побольше улыбайся.
Я удивилась. Но, посмотрев ей в глаза, увидела, как она изголодалась по мясу, которое нам мог бы обеспечить сын мясника. И я поняла, почему она пренебрегла гордостью.
По крайней мере она не стала меня укорять за ложь про Таннеке. Я не могла сказать, почему на меня сердится Таннеке. За этим скрывалась бы еще худшая ложь. Придется слишком многое объяснять.
Таннеке узнала, чем я занимаюсь во второй половине дня, когда мне полагалось шить. Я помогала хозяину.
Это началось два месяца назад, в холодный январский день вскоре после рождения Франциска. Оба малыша были нездоровы, сипели и кашляли, и Катарина с кормилицей сидели с ними у горящего очага в прачечной. Все остальные собрались у огня в кухне.
Не было только его. Он был у себя в мастерской. Он как будто был невосприимчив к холоду.