Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двойник святого - Людоед

ModernLib.Net / Современная проза / Шессе Жак / Людоед - Чтение (стр. 9)
Автор: Шессе Жак
Жанр: Современная проза
Серия: Двойник святого

 

 


— Ух, какой ты хорошенький, так бы и съел тебя! Ну-ка, сейчас мы его слопаем, прямо сырым!

Жан Кальме вдруг опомнился; он совсем забыл про своих учеников. А они тем временем брызгались водой из фонтана; другие покупали в соседнем киоске открытки с изображением Людоеда и с трудом выговаривали длинное немецкое слово Kindlifresserbrunnen — фонтан Пожирателя маленьких детей. Фонтан Каннибала! Жан Кальме подумал о Хроносе, живьем проглотившем свое потомство, о фантастическом Сатурне, пожиравшем своих отпрысков, о Молохе, жадном до крови непорочных юношей и девушек, об ужасной дани, которую Крит должен был платить божественному Минотавру, обитателю лабиринта, — вот кому, вероятно, хватало гемоглобина! Его, Жана Кальме, тоже пожрал родной отец. Слопал с потрохами. Изничтожил. Мстительная ярость сотрясала тело Жана Кальме, ярость против Людоеда-доктора, против всех людоедов в мире, пожирающих собственных сыновей, отдающих собственную плоть и кровь на заклание ради еды, ради удовольствий, ради победы над врагом! Жиль де Рэ! Эржбет Баторий, кровожадный зверь, наслаждавшийся воплями своих жертв! И лютые охотники из Лейпцига и Маянса, что, затаившись в своих логовах, пристально глядели в ночной мрак красными глазами; и убийцы девушек, и завсегдатаи операционных и моргов, и маньяки-похитители, которые хватали детей и уносили прочь в зловещий час сумерек! И вампиры, высасывающие из людей мозг и кровь, и мясники, разделывающие пухлых младенцев; и потрошители невинных девиц! Жан Кальме, неотрывно созерцавший статую Убийцы, мысленно видел эту кровавую вереницу извергов рода человеческого. И его отец стоял последним в этом жутком ряду! И надо было так случиться, что он, Жан Кальме, был отдан на милость этому Людоеду связанным по рукам и ногам, слабым, покорным, бессильным.

Бессильным!

Вот в чем все дело. Запугивая, пожирая, попирая ногами своего сына, как жалкую марионетку, доктор хотел стерилизовать его, дабы сохранить свое отцовское господство, свой авторитет хозяина, коим он должен был оставаться, чего бы это ни стоило. Его братья ускользнули от этого гнета. Сестры тоже. И только он, Жан Кальме, остался во власти своего Господина и погиб.

Молодежи уже не терпелось вернуться домой — наступал вечер. Они отправились на вокзал. Обернувшись, Жан Кальме бросил последний взгляд на Людоеда, по-прежнему невозмутимо наслаждавшегося жуткой трапезой.

Его сердце разрывалось от горечи и гнева, Какая несправедливость! Тереза и Марк шли впереди, обнявшись. Жан Кальме глядел на их длинные ноги в одинаковых джинсах — стройные, тонкие, сильные ноги. На мгновение ему представилась картина: двое молодых людей отданы жрецам Молоха или Ваала; он вообразил полуобнаженную Терезу в мешке Людоеда, молящую о пощаде, крики Марка, которого гигантская рука Сатурна хватает, чтобы отправить в пасть, широкую, как пещера. Ноги юноши нелепо болтаются в воздухе, потоки его драгоценной крови стекают по камзолу ненасытного палача. А если даже он не погибнет этой мучительной смертью, то кончит, как другие, превращенный в горстку пепла или в кучку гнили на кладбище, в сырой могиле. Бедный Марк! Какая разница — сейчас или через сколько-то лет? И какая разница — пасть Ваала или коса смерти…

Эти мрачные мысли ясно свидетельствовали о жгучей ревности, и Жан Кальме стыдился их и собственной низости. За весь день Тереза не сказала ему ни единого слова. Даже не взглянула в его сторону. Он вновь обрел скорбное свое одиночество. Кто же вернет его к жизни? И он в свой черед становился людоедом, мечтал о жертвоприношениях, радостно прислушивался к хрусту костей тех, кто его отринул, тайком хоронил их… Ему стало страшно, стало холодно. Наконец они пришли на вокзал. Уже зажигались фонари. Дети — красивые, довольные — с песнями садились в вагон.

IV

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ

Гробу скажу: «ты отец мой»…

Книга Иова, 17, 14

Некоторое время спустя, как-то вечером, Жан Кальме в одиночестве пил пиво в «Лирике»; вдруг дверь отворилась, пропустив в кафе человека, которого ему меньше всего хотелось бы видеть; он притворился, будто не заметил его, тогда как тот, напротив, всеми силами старался привлечь к себе внимание Жана Кальме. Он тоже заказал пиво, залпом осушил кружку, уплатил, надел плащ и уже собрался было выйти, однако вернулся и, подойдя к Жану Кальме, протянул ему руку:

— Вы ведь узнаете меня?

Увы, Жан Кальме слишком хорошо знал его.

Этого тщедушного субъекта звали Жорж Молландрю.

Молландрю, руководитель гитлеровской группки, не раз имевшей столкновения с полицией.

Молландрю, издававший за свой счет неонацистскую газетенку «Реальная Европа», где ностальгически воспевались блеск и величие довоенного Нюрнберга и «окончательное решение» национального вопроса.

Жан Кальме нехотя пожал протянутую, неприятно влажную руку. Молландрю, не дожидаясь приглашения, сел за его стол.

— Выпьете еще пива, господин Кальме? Я угощаю!

Голос его звучал сердечно; тем не менее Жан Кальме испытывал смутную гадливость: тусклые глазки Молландрю сверлили его с каким-то грязным любопытством, руки непрерывно дрожали… Общество Молландрю было не слишком-то приятно; многие считали его чокнутым, почти дебилом. Жан Кальме часто встречался с ним в студенческие времена в дешевых забегаловках. Они были почти ровесниками. В ту пору Молландрю состоял в женевской секции Стреловидных Крестов и часто демонстрировал портреты Гитлера в развеселых студенческих компаниях. Непонятно, чем он жил в настоящее время; знали только, что он подрабатывает корреспондентом в ультраправой прессе. Его выставили из нескольких частных школ, где он пытался пропагандировать фашизм и европейскую революцию перед сынками автомобильных и аптечных королей, наехавшими в Лозанну, дабы и здесь провалить экзамен на бакалавра. Возможно, он давал у себя дома частные уроки.

Молландрю осведомился с кривой улыбкой:

— Вы по-прежнему трудитесь в гимназии?

Жана Кальме передернуло от этого вопроса, — Пока что меня оттуда не уволили, — сухо ответил он. Ему казалось, что любое упоминание о гимназии в устах Молландрю пачкает его учеников.

— А читали ли вы последние выпуски нашей газеты, господин Кальме?

Нет, Жан Кальме ее не читал.

— Странно, — промолвил Молландрю, — мы рассылаем ее во все государственные учебные заведения, а кроме того, персонально каждому преподавателю на дом. Вот печатный орган, который дает поистине верную информацию, согласитесь! — И он добавил со зловещей усмешкой:

— Мы вынуждены бороться с левацкой пропагандой, захлестнувшей штатных преподавателей…

Жан Кальме изумленно внимал этим речам. Молландрю продолжал, сузив глаза; руки его тряслись:

— Нас всего лишь горстка, но я верю: наш час придет! Мы не позволим Европе идти навстречу гибели от коварных происков гнусных маоистов и безответственных анархистов, правящих по указке Никсона. Повсюду, куда ни глянь, создаются или реорганизуются группы наших сторонников. В Париже, Брюсселе, Лондоне и, разумеется, в Германии, а также у нас, в Женеве, люди реагируют, люди осмысливают, вооружаются, сопротивляются, свидетельствуют! Довольно терпеть, господин Кальме! Мы должны создать ядро организации из решительных людей, которые не страшатся твердой руки. Вспомните друзей Гитлера и его штурмовые отряды, вспомните собрания в мюнхенских пивных. В каждом таком зале по углам стояли пулеметы, господин Кальме, и все противники движения немедленно подвергались строгой каре. Никакой пощады врагу! Подумать только — сегодня любой коммунистический прихвостень свободно выступает перед народом и преподает, где ему вздумается!..

От возбуждения его голос зазвучал еще громче и пронзительнее, а маленькие юркие глазки с красными веками мерзко поблескивали.

«Пьян он, что ли? — думал Жан Кальме. — Нет, наверное, просто взбудоражен; ведь он верит в собственные бредни. Нужно встать и уйти. Вот сейчас встану и уйду, не пожав ему руки. Грязный тип!»

Так думал Жан Кальме и все-таки не вставал: взгляд Молландрю словно парализовал его, лишил воли, придавил к стулу. Кафе было полно народу, в жарко нагретом зале стоял шум и гам; Жан Кальме все сидел на месте, не в силах двинуться. Молландрю наконец умолк. Жан Кальме очнулся и стал выкладывать монеты на стол.

— Как, вы уже уходите?! — с сожалением воскликнул Молландрю. — А не хотите ли зайти ко мне, выпить стаканчик? Как-никак мы коллеги… Я живу тут, рядом. Вы даже не дали мне заплатить за пиво.

Что же двигало Молландрю? Скорее всего, этого субъекта мучил страх, подленький, злобный страх, заставлявший его непрестанно шарить вокруг розовыми крысиными глазками, следить за посетителями, коситься на телефонную будку, исподтишка изучать Жана Кальме.

Да, именно так. Молландрю вовсе не был уверен, что его номер удастся. Уже без четверти двенадцать. На улице дождь. Официанты начали убирать со столов, последние клиенты одевались у двери. Молландрю настаивал:

— Ну же, зайдем ко мне, выпьем еще по кружечке пивка!

Дурное предчувствие. Стеснение. Гнев на себя самого. Но в силу мимикрии, всю низость которой Жан Кальме чувствовал как нельзя ясно, он был не способен отказать Молландрю, не мог даже встать и уйти, не попрощавшись. А тот буквально прилип к нему. Наконец они вышли вместе.

— Я и правда живу тут, поблизости, — твердил Молландрю, шагая под холодным дождем.

— Мы только быстренько пропустим по стаканчику и все!

Они шли по авеню Жоржет. Последние троллейбусы возвращались в парк, обдавая тротуары фонтанами грязной воды.

Две минуты спустя они оказались на улице Вилламон.

— Вот здесь, — сказал Молландрю, толкнув дверь высокого дома с цветочной лавкой на первом этаже. Проходя мимо нее, Жан Кальме бессознательно отметил кроваво-красный цвет оранжерейных цикламенов в витрине, ярко освещенной двумя прожекторами.

Молландрю отпер дверь квартиры, включил свет и потянул своего гостя за рукав к кабинету, куда и ввел его с весьма торжественным видом.

— Смотрите, господин Кальме, смотрите! Вам это о чем-нибудь говорит, не правда ли?

Жан Кальме замер на пороге, не в силах двинуться с места; его лицо и подмышки мгновенно взмокли от пота.

Из глубины комнаты, из-под знамени Третьего рейха, украшенного двуглавым орлом и свастикой, на него глядел с огромной фотографии Гитлер, совсем как живой. Рядом были выставлены самые разнообразные трофеи, награды и прочие «экспонаты» — военные кресты, сигнальные флажки, оружие, фотографии, гербы немецких земель…

Молландрю положил руку на плечо Жана Кальме:

— Ну что, господин Кальме, я вижу, вас поразил мой маленький музей? Взгляните-ка сюда!

Эта вещь — большая редкость. Я знаю людей, которые выложили бы за нее целое состояние.

И он развернул на столе черную нарукавную повязку с серебристой каймой и такой же надписью: «SS — Schule Braunschweig».

— Это одна из двух военных школ СС, господин Кальме. Представляете?

Он благоговейно погладил черную ткань, лаская взглядом серебристые готические буквы, затем протянул повязку Жану Кальме, который вздрогнул, словно коснулся змеи, и поспешил вернуть ее на стол.

— Военная школа СС! — мечтательно повторял Молландрю. — Откройте-ка этот альбом, господин Кальме!

И он сунул ему в руки толстую тетрадь, переплетенную, как альбом для семейных фотографий; здесь, однако, были совсем другие снимки — военные парады, концерты, торжественные построения прославленных полков.

— Но вы же пришли выпить пива, господин Кальме! Что это я, совсем забыл!

Он исчез, в кухне хлопнула дверца холодильника, и Жан Кальме услышал позвякивание бутылок и стаканов. Он сел в кресло и стал ждать, обливаясь потом, не в силах отвести глаз от красного знамени со свастикой в центре, которая, чудилось ему, непрестанно вращается и хищно шевелит своими крючковатыми лапами, напоминая злобного паука. Под знаменем, из черной рамки, на него взирал Адольф Гитлер; он глядел так пристально и настойчиво, словно пытался заговорить с гостем сквозь разделяющие их пространство и время, словно хотел любой ценой привлечь на свою сторону этого испуганного человечка, сидевшего в кабинете его обожателя.

Молландрю вернулся из кухни с бутылками и начал разливать пиво.

— Наедине с нашим фюрером, а, господин Кальме? Я вполне согласен с вами — на этом портрете он как живой! Да, он живет! Он призывает нас! Посмотрите на эту властную осанку, на этот магнетический взгляд! — И он добавил — наивно, как бы про себя:

— Не знаю, что бы я делал без этой фотографии… — И тут же продолжил в полный голос:

— Мне подарил этот снимок истинный наци, один из секретарей комендатуры Лиона, в знак своего доверия.

Да, эта фотография о многом говорит; наш фюрер не умер, господин Кальме. Он жив, как жив его гениальный план создания Великого рейха и реальной, единой Европы. Взгляните и постарайтесь понять смысл нашего символа — свастики. Вы видите? Она живет, она непрерывно вращается — как Солнце, как Земля, как планеты; это воплощение жизни, которую ничто не может остановить! И к тому же этот знак прост и доходчив: на любом писсуаре, куда ни зайди, вы увидите на стене свастику, нацарапанную булавкой, нарисованную карандашом, намалеванную краской или чем угодно, но он всегда на глазах, этот символ, он сияет, он излучает мощь, он непреложно свидетельствует, что никому не удастся стереть из нашей памяти крест Великого рейха!

И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Молландрю поставил бокал на стол, быстро подошел к портрету Гитлера, замер в двух метрах от него, звучно щелкнул каблуками и, воздев руку, прокричал:

— Хайль Гитлер!

Его лающий возглас дерзко нарушил тишину уснувшего дома.

Жан Кальме вздрогнул, но Молландрю не дал ему времени опомниться. Обернувшись к гостю, он торжествующе взглянул на него крысиными глазками:

— Мы победим, господин Кальме! Мы вновь завладеем Европой, мы вновь завоюем весь мир!

Он двигался, как заводная кукла. «Господи, что я здесь делаю? — тоскливо думал Жан Кальме. — Он меня гипнотизирует, мне тошно от этой комедии». Он уже потерял всякое представление о времени, забыл о Терезе, об учениках, о занятиях. Он машинально пил и пил, погруженный в вязкое полузабытье. Его мутило от пива, от липкого стакана в руке.

Однако он непрерывно подливал себе еще и еще, хотя желудок был переполнен.

Прошел час, в течение которого Молландрю заставлял Жана Кальме листать выпуски «Гренгуара» и «Вездесущего» <Фашистские газеты, выходившие в годы Второй мировой войны.>, а затем рассматривать таблицы с изображениями еврейских профилей, носов, ртов, ушных мочек и волос, плеч, животов и ступней; все это было старательно классифицировано и снабжено комментариями, а венчал таблицу заголовок крупными буквами: «УЧИТЕСЬ РАСПОЗНАВАТЬ ЖИДОВ!»

Тошнота жгла ему горло. Внезапно он вскочил, вне себя от ярости и отчаяния. Ему не пришлось пожимать руку Молландрю: тот понял, что зашел слишком далеко, и не двинулся с места; только глазки его шарили по лицу Жана Кальме с видимым удовлетворением. Молча кивнув ему, Жан Кальме сбежал вниз по лестнице и вышел в холодную тьму.

Дождя уже не было. Всего три часа осталось Жану Кальме для сна. Раздавленный унизительными впечатлениями этого вечера, он шел по улице Вилламон, грустно думая, что из всего преподавательского состава гимназии он единственный в этот час слоняется по городу, да еще после столь мерзкой встречи. И, словно в наказание за случившееся, весь остаток этой короткой ночи отец преследовал Жана Кальме в снах, то бросаясь на него разъяренным быком с вершины холма, то душа в своих людоедских объятиях у себя в кабинете, перед высокими часами, похожими на стоячий гроб. А на заре, когда уже защебетали дрозды в садах, кто-то оглушительно заорал: «Heil Hitler!» — и этот крик, раздавшийся из глубины двора, пробудил Жана Кальме от его лихорадочных сновидений.

Бреясь перед зеркалом и внимательно водя по коже лезвием, он боролся с кислой отрыжкой от пива, которое не успел переварить.

* * *

Грузный голубой троллейбус въехал на площадь Святого Франциска с правой стороны.

Жан Кальме стоял на солнышке перед витриной домовой кухни Мануэля. Вдруг из отдушины, почти у самых его ног, выскочила крыса и в панике заметалась по тротуару. Это произошло в какую-то долю секунды; Жан Кальме успел только подумать: «Крыса!» — и лишь потом он вспомнит, что это была толстая серая крыса с шерстистой спинкой и длинным розовым хвостом; ему показалось даже, что он расслышал цокот ее когтей на асфальте. Ослепленная ярким светом, крыса не глядя бросилась вперед; в этот момент троллейбус поравнялся с церковью и ускорил ход, чтобы проскочить на зеленый свет к Большому Мосту. "Нет, нет!

— бессмысленно воскликнул про себя Жан Кальме. — Они же сейчас столкнутся!" Так и есть — огромное переднее колесо подмяло под себя юркое крысиное тельце, и восьмиметровое чудовище прокатило мимо Жана Кальме, который остолбенело глядел на блестящую кровавую лужицу между проносившимися автомобилями.

Было три часа дня.

Жан Кальме шел на свидание с Терезой.

Он поднимался вверх по улице Бург, думая о мучительной смерти крысы. Долгие годы она обитала в погребах и норах под модными лавками, магазинами дорогой обуви, ювелирными бутиками с их сверкающими украшениями; долгие годы бегала, шныряла, вынюхивала, метила свою территорию в темном лабиринте водостоков, под вызывающе элегантными витринами, выставлявшими напоказ все богатства Европы. Под рядами норковых манто и каскадами бриллиантов. Под пирамидами баночек с икрой. Под изумрудами и рубинами, под чудесами электронной и часовой техники, призванной услаждать изнеженных богачей. Под сумочками и туфельками из телячьей кожи, ручной работы. И вот, в один прекрасный день, без двадцати три, она выбралась из своего убежища. Что это — слепой случай? Злая шутка судьбы? Или желание увидеть наконец окружающий мир? Вероятно, ей надоела жизнь в вечном мраке, и она решила поглядеть на солнышко, за что и поплатилась жизнью ровно через минуту.

В наше время нельзя быть чересчур независимым. В нашем городе трудно выйти на свет Божий и остаться в живых. Жану Кальме вспомнился ежик, который так помог ему в одну лунную ночь, кот, за которым он шел по берегу озера. Те двое тоже были дикие, независимые, безумные одиночки, «гулявшие сами по себе».

Жан Кальме дошел до конца улицы Бург, свернул налево, пересек площадь Сен-Пьер и вступил на мост Бессьер, высившийся над улицей Сен-Мартен. Это был мост самоубийц: несколько раз в неделю люди кидались отсюда вниз, с тридцатиметровой высоты, разбиваясь об асфальт у стен гаража Пежо. Его владелец держал у себя мешок с опилками, чтобы засыпать лужи крови, в которых могли поскользнуться и запачкаться его клиенты. И он же, по давно установившейся традиции, не дожидаясь прибытия «скорой», накрывал размозженное тело одеялом, которое хранилось аккуратно свернутым рядом с бензоколонкой. Одеяло, заскорузлое от крови, стало жестким, как брезент.

Проходя по мосту, Жан Кальме держался как можно дальше от перил — он боялся высоты; всякий раз ему явственно представлялись последние мгновения самоубийцы. Вот я останавливаюсь на середине моста, берусь за поручни балюстрады, переношу ноту, вижу улицу внизу — далеко, словно на дне пропасти, гараж, блестящий асфальт; не колеблюсь больше, хочу умереть, хватит раздумывать; переваливаюсь через металлический поручень; о, черт, я уже в пустоте, я падаю, я задыхаюсь… я… Жану Кальме рассказывали, что человек, летящий вниз, теряет сознание раньше, чем ударится о землю.

Ужас.

Середина моста.

Те, что бросились отсюда, тоже были дикарями, отверженными, которых окружающий мир приговорил к смерти. Как та крыса. Как все остальные животные, героически пытавшиеся выжить среди бетона, бензиновой вони, суеты и суеверий, бессмысленно жестоких развлечений и трусости: ястребы, подстреленные средь бела дня, лисы, выкуренные из нор, барсуки, насмерть забитые палками, распятые совы-сипухи, утопленные мыши, снегири, пронзенные пулей из духового ружья, белки, отравленные стрихнином, оленята, зарезанные сенокосилками, кабаны, прошитые пулеметными очередями, задушенные зайцы, раненые косули, кошки, жабы, лягушки, ежи, раздавленные полночными водителями-лихачами и превратившиеся в кровавую кашу… Тереза ждала его в «Епархии».

Какая тайна кроется в этой девушке! Как загадочно ее тело, и сердцевина его, и оболочка; от нее исходит нежное мерцание, и свет ее волос озаряет прекрасное, склоненное над книгой лицо, высокий лоб, четкие скулы, округлую шейку, закованную в железное ожерелье, что стекает вниз, в разрез вышитой блузки. На ней те же джинсы, те же сабо. Юная девушка.

Шестнадцатого августа ей исполнится двадцать лет. Это знак Льва. Под белым полотном со старомодной вышивкой круглятся два холмика. Как хочется Жану Кальме распахнуть этот ворот, обнажить эту грудь, прильнуть губами к коралловому бутону и неотрывно сосать, пить жизнь из этого источника, навеки погрузившись в тепло материнской нежности.

Она подняла глаза.

Два изумрудных озера.

Она улыбнулась, на миг сверкнув зубами, и отложила книгу. Это была «Лилия в долине».

Жан Кальме глядел на нее сверху, не садясь.

— Ну что, прогуляемся по Ситэ? — спросила она.

Они обошли сзади собор, миновали площадку, где Жан Кальме прошлой осенью наблюдал за своей ученицей, склонившейся над скелетом монаха и сунувшей ему цветок в рот.

Тереза носила на босу ногу грубые белые сабо, звонко и весело стучавшие по камням тесных улочек, пустынных в это послеобеденное время, и Жан Кальме в который раз подивился тому, как странно и тесно связана эта девушка с детством, с его сказками, картинками в старинных книгах под розовыми коленкоровыми переплетами, блеклыми гравюрами на меди, которые антиквары подвешивают в своих витринах на бельевых прищепках. Стоило Жану Кальме заслышать цоканье этих сабо, как он тут же переносился в старозаветные времена, полные всяких чудес; там безраздельно царила Тереза, там обитали ее фрейлины, ее сестры, ее кузины из дома и из леса, карлики, феи, колдуны, звери и рыбы, что нежданно говорили человеческим голосом на берегу реки, юные царевны, пробужденные от мертвого сна поцелуем принца, любопытные жены, вошедшие в запретную комнату… а дорога клубится пылью, а трава зеленеет на бескрайних пастбищах у подножия Юра, куда спускается ночь…

Вот это-то и поразило его в Терезе, когда он впервые увидел ее за столиком «Епархии».

Это сочетание юной свежести и древней колдовской мудрости. Ребенок и кошка. Детская чистота и загадочность. Свет и мрак. Воздушная фея. Тереза. Я не смог любить тебя. Не смог. Не смог. Сабо постукивают по асфальту четко и ласково, громко и задорно, и тотчас просыпаются великаны, и маленький мальчик сыплет хлебные крошки на тропинку, а жадные птицы слетают с ветвей, чтобы их склевать. Цок-цок. В веселом перестуке деревянных подошв слышится ирония, слышится смех, ну да, они насмехаются над ним, дразнят: "Не смог! Не смог! Ку-ку дураку! Бедный чокнутый старик, я-то молода, мне всего двадцать, я свободна, я развлекаюсь и плачу, когда пожелаю, я занимаюсь любовью с Марком, я рисую кошек, лижу мороженое, покидаю Школу изобразительных искусств, возвращаюсь туда, езжу к матери в Монтре, мне на все наплевать, багровое солнце садится за киоск. А у меня круглые красивые груди, они нетерпеливо вздымаются под поцелуями Марка. А у меня маленькая корзиночка.

А у меня стройная фигурка «стандартного размера», как пишут в каталогах готовой одежды.

Жан? Господин Кальме? Да, я любила его — два или три дня. Он глубокая личность. Я понимаю его, не понимая. Он никогда не рассказывает о себе. Но его глаза говорят о многом.

Однажды днем, в кафе, он закричал. Я привела его к себе. Мне хотелось переспать с ним.

Но ничего не получилось. С тех пор он смотрит на меня совсем уж безумными глазами.

Марк говорил, что господин Кальме как-то рассказал ему о своем отце: странный тип, этот отец, такой же странный, как он сам, только с другим уклоном — в жестокость. Эдакий умный безжалостный зверь. Довольно опасный, судя по всему. А моя мама живет в Монтре, а папа ничего лучшего не придумал, как умереть в один прекрасный день на леднике. Жан прозвал меня Кошечкой. Может быть, потому, что моя «киска» такая мягкая, славная, теплая и влажная. А может, потому, что я своевольна, как кошка. Я его предала. Что — грубо звучит?

Но я люблю Марка. Тем хуже для Жана. Я не хочу заставлять его страдать. Пусть приходит ко мне, когда хочет. Я не стану избегать его…"

О нет, не так все просто, он-то знает. И Жан Кальме, истерзанный душевной мукой, шел по улочкам Ситэ, в летний день, а на площади Ла Барр благоухали тяжелые пышные розы, и дрозды перекликались в листве каштанов. Ему было невыразимо тяжело; стук сабо преследовал его, больно отдаваясь в голове; фея, шагавшая рядом с ним, напевала и рвала гвоздики у подножия старых стен, дивясь их ванильному аромату. Она совала цветы в корзинку. Еще одно воспоминание из детских сказок: злодей, хоронившийся за кустами, сейчас состроит добродушную улыбку и выйдет, чтобы заговорить с девочкой.

Четыре часа. Душно до невозможности. Тяжелая, влажная жара. Сейчас в самый раз укрыться в каком-нибудь тихом кафе или, взбежав по лестнице, лечь дома, в прохладной комнате, на кровать. Час волка — так говаривал доктор в Лютри, сверля глазами маленького сына.

Перед Жаном Кальме возникает багровая физиономия, перекошенная гримасой жестокости.

"Стало быть, я создан для страдания, — думает он, шагая по улице. — Жалкое ничтожество.

Детство? Загублено. Остальное — раздавлено. Мой отец, Лилиана, Тереза… Мне суждено иметь дело лишь с проститутками, вроде толстухи Пернетты; после нее впору удавиться. А мама?" Он тут же подумал о еде и устыдился этой мысли, связанной с матерью, с ее старым ртом, шумно жующим пищу в тихой столовой, за одинокой трапезой, когда солнце вот-вот утонет в озере и кровавые закатные лучи ложатся на паркет. Мама одна, мама скоро умрет, она умрет через два или три года, она дрожит всем телом, все сильнее и сильнее, ее сломила смерть папы, целыми днями она ждет у телефона, разговаривает сама с собой, часами глядит в окно, и сумеречный свет озаряет ее бледное морщинистое лицо, а она сидит, уставившись в пустоту, и вспоминает, вспоминает…

Небо вдруг угрожающе почернело, налилось свинцом, внезапно ударил гром, и серебристый дождь обрушился на город, срывая листья с деревьев, струясь потоками с холма Ситэ. Тереза, держа сабо в руке, бежала впереди Жана Кальме; она то и дело оборачивалась и улыбалась ему.

— Идем, обсушимся, — сказала она, и Жан Кальме снова оказался в узком коридоре, на тесной лестничной площадке, у двери с пришпиленной карточкой: «Тереза Дюбуа, студентка».

И тотчас она приблизилась, подняла к нему лицо, заворожила своим зеленым взглядом; на несколько мгновений Жан Кальме погрузился в тихое блаженство. Что-то в нем дрогнуло, и он почувствовал, что тайна все еще жива, что она исцелит его раненую душу и ему вновь будут дарованы леса, и кошки, и птицы, и волшебные тропинки на заре, и деревни, укрывшиеся средь изумрудных холмов и полей люцерны, и ослепительный небосвод, где гуляет своенравный ветер. Тереза подошла совсем близко, мокрые волосы коснулись его рта, и он приник губами к гладкому лбу, по которому струились теплые дождевые капли.

С минуту они стояли молча, недвижно, перед открытым окном, за которым все еще бушевала гроза, и ливень звонко барабанил по блестящим крышам гимназии.

Потом Тереза высвободилась из его рук, закрыла окно и начала расстегивать блузку.

— В душ! — воскликнула она. — Бр-р-р, как холодно!

Жану Кальме никогда не удавалось раздеться так быстро, как ей. Миг спустя скомканная одежда уже полетела в угол комнаты, а Тереза, голая, гибкая, вбежала в ванную, где тотчас шумно полилась вода.

— Жан! Иди сюда, потри мне спину, я замерзла!

Тереза, сидящая в ванне.

Волосы, волосы, каскады золотых волос, стекающие на плечи, розовые от горячей воды; спина сладострастно выгибается под тугими струями.

— Намыль меня, — просит Тереза.

Она забавляется, как маленькая: обливает себе плечи, сует душевой шланг в воду, на самое дно, ложится, расставив ноги, садится, прислонясь к краю ванны, сжимает колени и вопросительно смотрит на Жана Кальме, который медлит подойти к ней.

Он боится. Что, если отец сейчас видит его?! Взгляд Людоеда способен убить на месте.

Доктор завладевает Терезой. Уничтожающе смеется над ним, своим младшим сыном; громовые раскаты его хохота звенят в ушах Жана Кальме.

Все же он берет мыло и принимается намыливать шейку феи; его рука ощупывает нежные мускулы, надавливает на них, скользит вниз, к ключицам, вновь поднимается к атласному горлу.

Лира плеч.

Тайники подмышек.

Скольжение вдоль рук, вниз, к кистям, возврат к кудрявым подмышкам, ключицам, нежной ложбинке, ведущей к затылку, а по пути можно раздвинуть золотистые пряди и погладить кончиком пальца мягкий пушок на шее и выступающие позвонки; Тереза ежится, ей щекотно, и его рука снова ложится на стройную гладкую шейку.

Крепкая молодая шея.

Тоненькие ключицы.

Неподатливость грудей под его ладонью. Рука нажимает сильнее, быстро делает круг, большой палец упирается в сосок, отпускает его, ладонь снова охватывает и стискивает скользкий холмик, но тот упрямо хранит свою округлость.

Рука спускается ниже, к знакомому изгибу бедер.

Они соблазнительно вздымаются, предлагая ему свои сокровища. Пупок, полный белой мыльной пены. Пушистая мерцающая хризантема лона. Длинные ноги с теплыми гладкими пальчиками, которые Жан Кальме считает и перебирает, словно зернышки четок; девочка моя, маленькая моя девочка, дитя мое, о как я люблю тебя; мой мальчик с пальчик, твои розовые ноготки сияют во мраке леса, словно волшебные камешки, они укажут мне дорогу к спасению…

Затем Жан Кальме вытирает ее красной купальной простыней.

Расчесывает длинные волосы, с которых падают капли.

Включив фен, он восхищенно глядит, как тяжелая, потемневшая от воды шевелюра обретает прежнюю сверкающую золотистую легкость под струей теплого воздуха.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10