Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сестра печали

ModernLib.Net / Классическая проза / Шефнер Вадим / Сестра печали - Чтение (стр. 4)
Автор: Шефнер Вадим
Жанр: Классическая проза

 

 


— Люсенда, я и не знал, что ты такая, — сказал я ей. — Спасибо тебе, что ты в мою пользу говорила.

— Это я не ради тебя, а ради справедливости, — холодно ответила она. — Но хоть ты не называй меня этим дурацким именем!

— Ладно, ты не Люсенда. Ты — Люся, Люся, Люсенька…

— Пожалуйста, не притворяйся. Никакая я тебе не Люсенька. — Она строго посмотрела на меня, отвернулась и тихо пошла в середину зала. Сразу же ко мне подкатилась Веранда и подмигнула: все в порядке?

— Больно уж серьезная твоя Люся, — сказал я. — С такой без пряников не заигрывай.

— Что ты в Люсе понимаешь! — фыркнула Веранда. — Ты вообще в девушках ничего не смыслишь. Ты в нас не больше, чем вот в ней, смыслишь, — и она мотнула головой в сторону Голой Маши.

Я на минутку задумался. Действительно ли я ничего не понимаю в девушках? Я давно уже знаю все, что надо знать. Но мне везет только с теми девушками, с которыми не может не везти. Нет, не встретилась мне еще такая девушка, которая сказала бы: «Бросься в Неву с Троицкого моста!» — и я бы бросился. Или сказала бы: «Отдай свою стипендию первому встречному!» — и я бы отдал.

О такой любви я только в книгах читал, но знал, что она не только в книгах. Просто мне не везет. Может быть, я так и доживу до старости, а такой любви не встречу. А если и встречу необыкновенную девушку, то она меня может отшить в два счета — и будет права. Что во мне такого замечательного, чтобы в меня влюбиться?

На следующий день я подал заявление о том, что хочу поехать на временную работу на Амушевский завод. Оно было благосклонно принято. Через восемь дней я последний раз в текущем учебном году пошел в техникум — оформлять отъезд. В этот же день была вывешена свежая стенгазета. Чем хуже шли учебные дела у Витика, тем активнее он работал в стенной печати. И я сразу нашел под одной заметкой подпись «Общественник». Но на этот раз речь шла не обо мне. Заметка называлась «Зараза с гнилого Запада»:

«В то время как все студенты борются за всемерное расширение своих знаний, находятся среди нас отдельные модники, которые заботятся лишь о расширении своих брюк, с целью „догнать и перегнать“ гнилую моду Запада, где широкие брюки „Оксфорд“ завоевали сердца разлагающейся буржуазной молодежи. Увы, и некоторые девушки нашего техникума не избегли гнилостного влияния моды. Они шьют юбки все шире и шире, не жалея на это материала. Некоторые из них докатились до того, что, готовясь к весеннему сезону, покупают в аптеках дефицитную белую клеенку, предназначенную для детских кроваток, куда клеенка должна подстилаться против промокания матрасов. И из этого „материала“ нагло шьют себе „наимоднейшие“ плащи, лишая тем самым малолетних детей здорового и сухого счастливого детства!..»

Дальше шли фамилии модниц и модников, но ни меня, ни Кости с Володькой там, конечно, не было. Нам не по средствам было гнаться за модами. И я понял: гроза миновала. Но ехать на Амушевский завод все равно надо — нечего идти на попятный. Тем более — это ж и интересно.


* * *

В день отъезда я проснулся рано. То был день выходной. Костя и Володька еще спали. Над тем местом, где прежде стояла койка Гришки, все висела на белой изразцовой стене картинка: три верблюда идут через пустыню.

Мне стало грустно. У меня не было опыта вечных разлук. Первый живой человек, которого я потерял, — это Гришка. Потеря доходила до меня медленно, постепенно. Так, когда рвут зуб под новокаином, вначале вроде бы все ничего, — а потом приходит боль, места себе не находишь.

До детдома Гришке приходилось плохо. Он, как и я, одно время беспризорничал, и на его долю перепало немало оплеух и колотушек. Когда он попал в наш детдом, ему стало житься хорошо. Детдом не считался каким-то там образцовым, но воспитатели были неплохие. Обиды случались между нами, ребятами, а воспитатели старались, чтоб мы жили дружно. И Гришка проникся к воспитателям уважением. Он считал их представителями советской власти, государства. Ведь спасло-то нас государство. Без него бы мы просто подохли. Оно как-то разглядело нас со своей высоты — и вот мы живы. Ко всему, что исходило от отдельных людей, Гришка относился настороженно. Они могут поманить: «На, мальчик, конфетку», — а дать по уху. Сам он всегда был готов прийти на помощь, он был добрым, — только от других он не ждал доброты.

Однажды он спас меня от смерти. Он вытащил меня из огня, когда случился пожар на детдомовской даче. Случай этот как-то забылся. Если б Гришка жил где-то далеко, я бы чаще вспоминал об этом случае. Но мы жили рядом, в одной комнате, и нельзя было все время помнить об этом пожаре. Только иногда, когда Гришка начинал ночью храпеть и когда я бросал сапоги в спинку его кровати — а бросал я их часто, — только иногда сквозь полусон вспоминал я, что меня бы давно уже не было, если б не Гришка. Я проводил руками по своему телу — от колен до шеи — и убеждался, что я есть, что я живой — и засыпал.

И в это утро, вспомнив о пожаре, я провел руками по телу — я живой, и пора вставать. Сегодня я уезжаю.

9. Самоотчет номер первый

Я сошел с поезда в тихом районном городке и вышел на большую площадь. Такие большие площади бывают только в очень маленьких городках. По краю площади тянулись каменные торговые ряды. Когда-то, наверно, в них бойко шла торговля, но теперь окна и двери многих магазинов были заколочены, там разместились какие-то склады и мастерские. Я подошел к одному из незаколоченных магазинов. За пыльным стеклом на выгоревшей синей бумаге лежал конский хомут, несколько зеленых с белыми крапинками кепок, там же стояла пирамида из пачек суррогатного кофе «Здоровье», рядом с ней — три флакона с одеколоном «Саддо-Якко». Перед торговыми рядами шла торговля с саней. Слышались беспричинно тревожные голоса торгующихся, безучастные лошади жевали сено из подвешенных к морде торб. Когда я беспризорничал, до последнего нашего детдома, много повидал я таких городков, и базаров, и людей, и коней, и ишаков, и верблюдов. И опаснее всего на базарах для меня были люди, потому что денег у меня, конечно, не водилось. На рынки я приходил для того, чтобы поклянчить какой-нибудь еды или украсть ее. Иногда я даже пробовал работать по ширме, но я был неловок, ширмач из меня никакой, и добром эти попытки залезть в чужие карманы никогда не кончались. И только лошади (или ишаки, или верблюды) не принимали участия в том, что начиналось, когда я попадался на воровстве. Они стояли в стороне от всего такого.

Потом, когда я прочно вернулся в Ленинград, прижился в детдоме, я уже не ходил на рынки — нечего было мне там делать. Иногда тянуло заглянуть, потолкаться, но останавливал страх: а вдруг кто-нибудь крикнет: «Держи его!» Как я докажу, что ни в чем не виноват?

А теперь я спокойно шел через базар. Я без страха подошел к какому-то дядьке, продающему кислую капусту, и стал расспрашивать его, как пройти в Амушево. И, разузнав все, что надо, я неторопливо пошел дальше. И тут мне стало весело, радостно. Я вдруг понял, что детство мое давно ушло и что никогда оно не повторится. Я давно уже взрослый, и всегда, до самой смерти, буду взрослым, и никто не загонит меня в мое детство.

С такими мыслями пересек я эту большую площадь, перешел мост через широкую реку со вспучившимся, посиневшим льдом. Внизу, в продолговатых разводьях, выпукло чернела сильная, стремительная вода. Шоссе шло то рядом с берегом, то отбегало в лес, чтобы снова вернуться к реке. Истолченный копытами снег был коричневатым от навоза и рассыпчатым, как песок. Я снял шарф, продел его в ручку чемодана и перекинул свой багаж через плечо; теперь идти стало легче. От снега, от голого редколесья тянуло весенней, берущей за душу сыростью. Порой на реке трещал лед — звуки были неожиданно резки и коротки. Слева виднелся бор, такой густой и плотный, что казалось: упади на него с неба — и не разобьешься, тебя только вверх подбросит.

Со взгорья, с поворота дороги, показалось Амушево. Небольшой поселок, приткнувшийся к реке. За каменной церковью без креста, за деревянными и кирпичными одноэтажными домиками, за пустынным заснеженным лугом стояли красные с белыми подтеками корпуса завода. Над ними маячила высокая с оттяжками железная труба — сразу можно было понять: это над котельной. Над корпусами виднелось несколько невысоких труб — это трубы горнов. Виден был и заводской двор с деревянными складскими помещениями для кварца, шпата и каолина, и желтоватые горы битых шамотовых обичаек в конце двора, и рельсы внутризаводской узкоколейки. Две большие цилиндрические цистерны — для мазута — блестели свежей краской. Вдоль серого забора тянулись штабеля метровых поленьев.

В небольшом здании заводоуправления я быстро нашел отдел кадров. И тут я узнал, что не так уж я необходим заводу. Один мазутный горн уже пущен, он работает нормально и без моей помощи, а два других будут зажжены только месяцев через пять.

— Мы же второе отношение в техникум ваш послали, что планы изменились и мы пока обходимся своими силами, — сказал мне завотделом кадров. Но потом он направил меня к начальнику горнового цеха — пусть найдет временную работу, раз уж я приехал.

Он выписал мне пропуск, и я, оставив чемоданчик в отделе кадров, направился на территорию завода, в горновой цех. Начальник горнового цеха перепоручил меня старшему теплотехнику Злыдневу. Тот сразу же спросил, работал ли я когда-нибудь на фарфоровом заводе.

— Работал на «Трудящемся», — ответил я. — На мазутных и дровяных горнах. На туннельной печи не работал.

— При какой температуре падает зегер-конус номер девять? — спросил вдруг Злыднев.

Я ответил, я это, слава богу, знал. «Подловить меня хочешь?» — подумал я и начал рассказывать ему о режиме обжига, обо всем, что знал по опыту работы и в теории.

— Довольно, довольно, — прервал меня Злыднев. — Вижу, что знаете… Только работы для вас нет, по линии ИТР зачислить не можем. Если хотите поработать без всяких привилегий — есть временное место. У нас один кочегар заболел, с почками у него, в больнице лежит. Хотите заменить его временно?

— Хорошо, — ответил я. Мне совсем не хотелось возвращаться в техникум. Там могут подумать, что я просто словчил.

— Кочегары у нас не только на обжиге работают — предупредил меня Злыднев. — Если недоработка по часам, то и по двору работают.

— Мне бара-бир, — ответил я.

— Что? Что?

— Бара-бир — это значит все равно, — объяснил я. — Это такое азиатское выражение. Короче говоря, я на все согласен.

— Сегодня отдыхайте, а завтра вас оформят. Остановиться можете у Никонова, это горновщик наш. У него и в прошлом году практиканты комнату снимали. С ним и насчет кормежки договоритесь. — И Злыднев подробно объяснил мне, как пройти к этому Никонову.


* * *

Вскоре я устраивался в отведенной мне комнатке. Прежде здесь жила дочь хозяев, она уже год как вышла замуж и переехала в районный городок. На стенах комнатки висели самодельные вышивки: ласточка, вьющаяся над кустом сирени; зеленая лягушка, держащая в лапках, как копье, камышинку, — это на фоне большого красного сердца; белый козлик на зеленом лугу, над ним — радужная бабочка. На комоде стояли пустые флаконы от духов, к уголку зеркала была приклеена переводная картинка: букетик фиалок. А в изголовье кровати высилась пирамидка подушек; их было четыре, одна другой меньше. Или, наоборот, одна другой больше. Смотря откуда считать.

Первым делом я раскрыл чемодан и выложил на столик у окна двадцать пачек дешевых папирос «Ракета» и одну пачку дорогих — «Борцы»: она была куплена на всякий случай, для представительства — или «для понта», как тогда говорилось. На видное место я положил бритвенный прибор, поставил флакон с тройным одеколоном. Потом в идеальном порядке разложил взятые с собой учебники. Затем, вынув общую тетрадь, я аккуратно вывел на ее обложке: «МОЯ ЖИЗНЬ И РАБОТА. Ежедневные самоотчеты». Раскрыв тетрадь, я на первой странице четким чертежным курсивом вывел: «Самоотчет №1». Но дальше дело не пошло. Самоотчитываться мне сейчас не хотелось, голова не тем была занята.

Первый раз в жизни мне предстояло жить и спать в «своей» комнате — в комнате, где стоит только одна кровать и где никого, кроме меня, нет. Меня охватило странное чувство свободы и какой-то легкости — и в то же время связанности. Вроде как в бане, когда, раздевшись догола, идешь по предбаннику. Я начал шагать взад-вперед, потом подошел к зеркалу, сморщил нос пятачком, выкатил глаза и оттопырил нижнюю губу — сделал мопсика, как говорилось у нас в детдоме. Потом оглянулся по сторонам. Нет, никто меня не видит, я совсем один. Могу делать мопсика, могу пройтись по полу на руках — никто не увидит. Сняв ботинки, я прилег на постель. Она была узкая, но удивительно мягкая: с толстым матрасом, с вышитым покрывалом поверх ватного одеяла. Я и не заметил, что уснул, даже света не выключил.

Проснулся я ранним утром. Красное большое солнце горело где-то за деревьями. Окно было прорублено так низко, что не то сад казался продолжением комнаты, не то комната продолжением сада. Сугроб под окном, покрывшийся настом от ночного морозца, был блестящ и клюквенно-красен. Соскочив с постели, я побежал в сени и долго мылся из медного рукомойника ледяной водой. Из-за приоткрытой дверки, ведущей в хлев, слышалось добродушное дыханье коровы. Потом оттуда вышел большой рыжий петух и с пристальным дружелюбием уставился на меня. Издалека послышался заводской гудок. В Ленинграде они были уже отменены, и здесь этот резкий, почти не смягченный расстоянием, глухо вибрирующий гуд казался неожиданным и тревожным. Но все обстояло хорошо.

Потом в холодноватой большой комнате хозяйка Мария Степановна поставила на стол большую фарфоровую кружку с молоком — это для меня.

— А что это у вас щека исполосована? — с незлой усмешкой спросила она.

Я встал из-за стола, посмотрелся в зеркало. Действительно, вся щека была в полосах от рубчатой вельветовой куртки.

— Это я в одежде заснул, —объяснил я. —Рука под головой лежала.

Выпив молоко, я увидел на дне кружки неискусное изображение голой женщины. А по ободку шла довольно корявая надпись: «Хочешь видить миня — выпей все до дна».

— Это наши после гражданской войны кустарничали, — пояснила хозяйка, заметив, что я разглядываю кружку. — Завод ничей был, так самосильно один горнишко жгли да вот такие бокалы по рынкам сбывали. Ну а потом дело пошло, потом мы и волховстроевский заказ выполняли, — с некоторой гордостью закончила она.

Затем она налила мне чаю и рассказала, что их завод очень старый и что до революции он принадлежал родственникам Корнилова.

— Только не генерала Корнилова, а того Корнилова-фабриканта, у которого был фарфоровый завод в Питере. А первый владелец нашего Амушевского завода похоронен недалеко отсюда, на Пятницком кладбище. И похоронен он в фарфоровом гробу — хотите верьте, хотите плюньте… Гроба этого никто не видел, но старики говорят, что так оно и есть.

10. Леля

Вскоре я отправился на завод оформляться. Это заняло не много времени, ведь устраивался не на постоянную работу. Получив временный пропуск, я пошел в горновой цех, и там мне выделили шкафчик и выписали наряд на спецодежду. Не спеша я пошел на хозсклад. Торопиться было некуда, я должен был заступать смену в двенадцать ночи и проработать до двенадцати дня — полсуток. Ведь кочегары на фарфоровом заводе не станочники, кочегары зависят от горна. Обжиг изделий идет в среднем тридцать шесть часов, потом горн охлаждается, потом идет выборка товара, потом загрузка, потом печники заделывают забирку (ход в горн) — и начинается следующий цикл. Поэтому кочегары в то время, которое я описываю, обычно работали три дня по полсуток, а затем полагался отгульный день.

Шагая по заводскому двору, я вскоре нашел небольшое кирпичное здание, в нижнем этаже которого помещался хозяйственный склад. Там я быстро получил подержанный комбинезон, рукавицы из мешковины и синие очки-консервы. Я уже собирался отнести все это в цех, в шкафчик, но, выйдя из склада, увидел другую дверь. Над ней была надпись: «Заводская библиотека-читальня — 2-й этаж». И я решил зайти туда. Помню, на нижней площадке, на бетонном полу, стояла открытая бочка с жидким мылом, лежали пустые бутылки от химикатов, связки веревок; пахло рогожей и сыростью. Я поднялся по щербатой каменной лестнице со старинными чугунными перилами на верхнюю узкую площадку, открыл дверь, вошел.

Читальня была как читальня. Стоял длинный стол, накрытый красной флажной материей с неясными следами букв, — видно, просто выстирали плакаты, оставшиеся от праздника, сшили их, и получилась скатерть. По обе стороны стола стояли длинные скамейки. На стене висел портрет Сталина с Мамлакат. В большое вымытое окно лился мягкий, не слепящий весенний свет. Откуда-то приятно пахло жженым сахаром. Вход в соседнюю комнату был перегорожен барьерчиком, за ним стоял поцарапанный письменный стол, дальше виднелись книжные стеллажи. Перекинутый через спинку стула, висел узкий лиловый шарфик.

Я положил кепку, комбинезон и очки-консервы на край скамьи, взял со стоявшей в углу широкой этажерки свежую газету и принялся за чтение. Все шло по-прежнему: «Отдельные действия разведчиков вдоль франко-германской границы»; «Английские самолеты пытались прорваться к Гамбургу». В Европе продолжалась странная война.

Тем временем в читальне все сильнее пахло жженым сахаром. Запах этот шел из соседней комнаты, откуда-то из-за стеллажей. А вскоре оттуда даже дымком потянуло. Теперь пахло уже не жженым, а горелым. «Что такое? — забеспокоился я. — Может, пойти туда, за стеллажи? Но вдруг кто-нибудь в это время придет и подумает, что я полез воровать книги?»

Тут дверь с лестницы открылась, и в читальню неторопливо вошла девушка в синем сатиновом халатике. Она положила на стол пачку газет, удивленно понюхала воздух, удивленно и тихо сказала: «Да-да-да! Ведь это мой сахар!» — и, приподняв доску барьерчика, бросилась внутрь комнаты, за стеллажи.

Вскоре она вышла оттуда, села за письменный стол и спросила меня:

— Сюда никто не заходил?

— Никто, — ответил я. — А что?

— То, что электроплитку здесь нельзя жечь, — наставительно сказала она. — Но я иногда жгу, я варю себе сахарные тянучки. На этот раз он просто сгорел. Да-да-да!

— Кто он?

— Да сахар же! — строго сказала девушка. — Вы хотите взять книгу? Тогда на вас надо завести формуляр. Ведь вы приезжий?

— Да. Я из Ленинграда. А как вы догадались, что приезжий?

— Здешних я уже почти всех знаю… Ваше имя, отчество, фамилия? — спросила она, взяв карточку из продолговатого ящика.

Когда она дошла до графы «место работы», я коротко и весомо сказал: «Ленинградский имени Митина». Пусть думает, что я учусь в институте, а не в техникуме. Но на нее это не произвело никакого впечатления.

— Адрес домашний?

Узнав, что я с Васильевского, она на мгновенье подняла на меня серые глаза, будто пытаясь что-то вспомнить, и сразу же опустила их.

— Я тоже живу на Васильевском, — равнодушно сказала она.

— На какой? — спросил я.

Она назвала линию. Потом спросила, что я хочу взять.

— Неплохо бы перечитать «Декамерона», — небрежно сказал я.

— Этой книги здесь нет, — чуть смутившись, ответила она. — Ведь библиотека техническая, беллетристики почти нет… Знаете, есть старинный комплект «Мира приключений». Хотите?

— Ну что ж, дайте хоть «Мир приключений», раз нет ничего интересней. И еще мне нужен сборник «Часовъ-Ярские глины».

Она ушла в глубь комнаты, к стеллажу, и, встав на одно колено, нагнулась над нижней полкой. Волосы с рыжеватым отливом свесились ей на лицо, и она досадливо мотнула головой, отбрасывая их назад. «Мир приключений» был, видно, припрятан у нее за всякой скучной справочной литературой, и она давала читать его не каждому, а по какому-то своему выбору.

— Вот, — сказала она, кладя на стол толстый комплект и книгу. — Я журнала записывать за вами не буду, он списан. Но вы читайте поскорей.

В этот миг в читальню вошли двое пожилых мужчин, по виду итээры.

— Леля, вы нашли тот ценник? — с ходу спросил один из них.

— Да, Виктор Петрович, — ответила она. —Сейчас. — И она пошла к стеллажам. А я взял книги, захватил свою спецодежду и спустился на заводской двор.

— Эй, раззява мамина! Сторонись! — Мимо меня продребезжала по узкоколейке вагонетка с динасовым кирпичом, которую толкал дядька в потертом красноармейском шлеме. Я даже не отругнулся, а молча пошел дальше. Да и нечего тут было спорить: я действительно мог попасть под этот нехитрый внутризаводской транспорт, потому что шел задумавшись, и мне было ни до чего. А задумался я об этой девушке из библиотеки.

Я любил смотреть на красивых девушек и знал, что не так уж мало их на свете. Если пройти по проспекту Замечательных Недоступных Девушек, то есть по Большому, от Первой линии до Василеостровского сада, то в любую погоду встретишь несколько хорошеньких и хоть одну красивую, не хуже, чем в кинофильмах. Но они проходили мимо — и красота их вместе с ними уходила куда-то вдаль, в сумрак и свет бульвара. Проспект показывал их мне на мгновенье, а потом снова прятал, уводил, и они как бы переставали существовать для меня. И я снова оставался наедине с городом. А эта Леля как бы невидимо вышла вместе со мной из своей библиотеки и шла где-то рядом. И в это время мне хотелось вернуться и еще раз посмотреть на нее, поговорить с ней.

Она сказала мне, на какой улице она живет. Эта линия у меня еще не переименована, у нее только официальный номер. Теперь я дам ей название, раз там живет эта девушка. Подарю ей эту линию — мне не жалко. Пусть у нее будет своя улица, ведь никто об этом не узнает, даже сама Леля. Но как назвать? Лелина линия? Нет, это что-то не то. Лучше всего без упоминаний имени, пусть оно только подразумевается. Постановляю! Эта линия называется теперь так: Симпатичная линия!

Когда я вернулся в дом, хозяйка накормила меня обедом, и я пошел в свою комнатку. Здесь я раскрыл тетрадь «МОЯ ЖИЗНЬ И РАБОТА», ведь меня ждал «Самоотчет №1». Опять ничего путного в голову не шло, и я отложил это дело на завтра, а сам забрался на кровать, открыл на середине комплект «Мира приключений» и начал читать про обычаи жителей Полинезии. Как ни интересно было читать, нет-нет на страницу наплывало лицо этой самой Лели. «Почему она вся какая-то не такая, как другие? — думал я. — Какая-то аккуратная, необыкновенная? А чего в ней такого, отчего она такая? Потому что воротничок сатинового халата обшит у нее какой-то красной тесемкой? А при чем тут тесемки и халаты! Жила эта Леля без тебя девятнадцать или двадцать лет — и еще проживет сколько угодно. Очень-то ты ей нужен!»

11. У огня

Я вышел из дому пораньше, чтобы по неписаным правилам кочегарской этики сменить своего досменщика минут за десять до ночного гудка. Ночь была темная, пахло талым снегом. Широкий огненный факел над трубой седьмого (дровяного) горна упирался прямо в тучу. Человеку, не понимающему в этом деле, могло показаться, что кочегары зря пережигают топливо. Но горн не котел. Здесь действуют иные законы — на последней стадии обжига пламя должно обволакивать обжигаемые изделия. Именно поэтому употребляют длиннопламенные дрова: ель, сосну; береза, хоть она и дает большой жар, для фарфора не годится — у нее короткое пламя.

Не торопясь, шагал я по протоптанной среди поля тропинке. Кругом никого не было, никто не шел со мной к заводу: в ночную смену работали только кочегары. Меня окружала нестрашная, какая-то уютная темнота. Справа, от реки, тянуло весенним зябким холодком. Поеживаясь в своем пальтугане, я нес под мышкой завернутую в газету книгу — сборник «Часовъ-Ярские глины». Этот сборник я намеревался сдать утром в библиотеку — специально для того, чтобы повидать Лелю. «Какое красивое имя, — думал я. — Леля. Леля. Леля». Я оглянулся, нет ли кого позади, и крикнул в сторону реки:

— Леля!

В ответ послышался смутный шум, будто река заворочалась во сне. Потом звонко хрустнула льдина, за ней еще и еще — и ото всей реки пошел хруст, шорох и звон. Началась подвижка льда. Потом снова стало тихо.

После ночной сырости приятно было войти в сухое тепло горнового цеха. Сменив кочегара Енокаева, я остался у горна со Степановым — это был старший кочегар на правах теплотехника, он вел обжиг.

— Подкинем, что ли, по десять палок, — сказал Степанов, взглянув на ходики, и пошел к своим двум топкам.

Я надвинул на глаза синие очки, надел рукавицы и подошел к топке, встав сбоку, чтобы лицо не приходилось против огня. Откатив шамотовую, на потайных железных колесиках дверцу, находившуюся на уровне моей груди, я начал кидать внутрь метровые поленья, торцом стоящие возле горна. Даже сквозь синие стекла «консервов» внутренность топки ослепляла. Раскаленная футеровка светилась розовым накалом, оплавленный динасовый кирпич маленькими сосульками свисал со свода. Поленья вспыхивали на лету, еще не коснувшись пола. В лицо мне било жаром, одна рукавица задымилась. Накормив обе топки, я подкатил вагонетку с дровами, наставил их торцами — про запас, и побежал к конторке. Степанов сидел уже там.

— Вот так и работаем, сами себе цари, — сказал он. — Кочегар на горне — что капитан на корабле.

Мы были с ним двое во всем цеху, оба соседних горна остывали. Где-то в конце помещения выл мотор вентилятора, гоня по толстым трубам из листового железа воздух в остывающие горны. Негромко гудел огонь нашего горна. Сквозь эти шумы слышно было мирное тиканье ходиков. Они висели на наружной стене конторки, рядом с дощечкой для приказов и картой Европы. «Карта военных действий» — было написано на ней сверху от руки. Немецкие флажки (зеленые), французские (голубые) и оранжевые флажки английского экспедиционного корпуса мирно стояли на своих древках-булавочках вдоль границы друг против друга. Они уже повыгорели, покрылись мелкой фарфоровой пылью. Некоторые из них покосились и готовы были выпасть из карты. Шла странная война.

— Идем, подкинем-ка по десять палок, — сказал Степанов. — А потом вынешь пробу.

Я снова накормил свои топки. Затем взял длинную железную указку с крючком на конце, вроде как у вязальной спицы, и, открыв смотровое отверстие, заглянул в глубь горна. Там, отделенный от меня стеной метровой толщины, в круглой башне, тихими густыми волнами ходил огонь. Он ворочался важно и неторопливо, как зверь в своей берлоге. Колонны обичаек, в которых стоял фарфор, казались почти прозрачными от накала. Шли те часы обжига, когда весь горн должен быть набит огнем, как арбуз мякотью. Железной указкой я подцепил один из фарфоровых стаканчиков с круглой дыркой на боку — пробу — и положил его на цементный пол перед Степановым. Стаканчик сперва был огненно-розовым, невидимые пылинки, садясь на него, вспыхивали мелкими искрами. Потом он потускнел, остыл, стал голубовато-белым. Степанов нагнулся, взял его рукавицей, быстро разбил об пол и посмотрел на излом, — ему нужно было узнать, как спекается масса.

— Идем-ка, подкинем десять палок.

В начале смены мне работалось легко, помогала эта десятиминутная ритмичность. Но за время ученья в техникуме я отвык от работы. К тому же, когда я кочегарил на «Трудящемся», мне редко приходилось дежурить у дровяного горна. И теперь отвычка стала сказываться. Трех часов не прошло — заныли руки, майка под комбинезоном от пота прилипла к телу. Все чаще я бегал к бачку с подсоленной водой. Я пил тепловатую воду, и на время становилось легче, а затем еще больше хотелось пить. Потом пробило уже и комбинезон, он намок. А вот Степанову — тому все было нипочем. Будто и не спеша подбрасывал он «палки» в топку; походка его была неторопливо-легка, на лбу — ни росинки. Он вроде бы и не уставал — высокий, худой, будто зной горнового цеха навсегда вытопил из него жир и накрепко присушил мышцы к костям. Только веки его чуть красноваты и глаза подернуты еле заметной орлиной пленкой, — как это бывает у людей, всю жизнь имеющих дело с огнем. Спокойный, немногоречивый, он нет-нет да и отпускал свои поговорки.

— Кочегар-водохлеб годен только во гроб, — задумчиво сказал он, глядя, как я рукавом комбинезона отираю пот со лба. — Если бы я, как ты, воду хлестал, я бы давно загнулся, а я уже двадцать три года при горне… Ну, пора еще десять палок подкинуть.

Я продолжал бегать пить, жажда меня мучила все больше. Но вот и Степанов пошел к бачку. «Ага! — подумал я. — И тебя пробрало!» Но когда я опять побежал на водопой, то увидал, что кран у бачка отвернут. Остатки воды тихо стекали по табуретке на бетонный пол.

— Вы кран завернуть забыли, — заявил я Степанову.

— Не забыл, — спокойно ответил он. — Это я для того, чтобы ты не пил. Запомни: идешь на работу — выпей три чашки горячего чаю: придешь с работы — выпей две чашки. А у огня не пей, а то не работник будешь.

«Вот ты какой!» — обиделся я и хотел обругать его. Но ругать старшего по работе нельзя. Да и по возрасту он годится мне в отцы. «Бара-бир, все равно воду в бак не вернешь», — подумалось мне. К тому же теперь, когда я знал, что воды нет, мне не так уж хотелось пить.

К концу смены я уже прочно вошел в ритм; усталость я чувствовал, но она не мешала работе, а только заставляла экономить движения. Наконец пришел сменщик, и я отправился в душ. С радостью ощущал я, как теплая вода скользит по телу, как кожа становится гладкой и мягкой.

Потом я перекрыл вентиль горячей воды и стал плясать под холодным душем. Я плясал и, благо никто не услышит, во всю глотку орал:

Пусть череп проломит кастет,

Сегодня люблю, завтра нет!

Сам сатана нальет нам вина.

Ночь для страстей дана!

Таких романсов я знал много и при любых случаях пел их с удовольствием, но это было удовольствие только для себя; едва я начинал петь дома, на Васильевском, ребята сердились и просили замолчать. А здесь я мог голосить сколько угодно. Потом я прервал пение. Я вдруг почувствовал, что под холодной водой тело словно тянется вверх, будто стебель, будто я расту у себя на глазах. На мгновенье в меня вступила такая легкость, какая бывает, когда летаешь во сне. Но тут это было наяву, и вся жизнь была наяву.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18