Зинаида Шедогуб
Такая короткая жизнь
ПЕРЕД СВАДЬБОЙ
В нижнем течении Кубани, среди лиманов и зарослей камыша, затерялась станица. От небольшого пятачка тянутся тоненькие паутинки улиц. То здесь, то там из-за плетней выглядывают подслеповатые хатки. За полями прячутся хутора. Обходя стороной болотистые низины, станица расползлась на многие километры, залезла в степи, плавни, к реке Протоке.
Ночь. Тишина. Чуть потрескивают от жгучего мороза деревья, да изредка всхлипывают собаки.
В морозную накипь стекла осторожно скребется чья-то рука. Надежде кажется, что это Андрей потихоньку, чтоб не услышала мать, вызывает ее на свидание в сад. Радостная и возбужденная, она крадется к окну и прыгает в ласковые объятия любимого. Андрей со стоном прижимается к ней – и они падают вниз, в страшную черную бездну…
Надежда проснулась от собственного крика и ошалело всмотрелась в темноту. Стол. Скамья. Большая деревянная кровать. На печи сладко посапывает дочь.
– Так это был только сон, – вытирая со лба пот, подумала она.
Вдруг до ее слуха вновь донеслось легкое постукивание. Надежда сбросила ватное одеяло, ежась от холода, ступила в калоши и подошла к окну.
– Кто там? – тревожно спросила она.
– Свои, мамо, свои…
Женщина открыла в настывшие сенцы дверь, откинула липкий от мороза крючок и бросилась навстречу вошедшему.
– Митя! Сынок!
– Чужих нэма? – тихо бросил он.
– Ни… Ти вражьи души шастають тильке днём… Ночью бояться: камыши близко… Ходим, сынок, в хату!
От свежего воздуха затрепетал чахлый огонек лампадки, побежал светлячками по задумчивому лику Божьей Матери, запрыгнул на чернеющие предметы и спрятался где-то там, в самом углу, за большой русской печью.
– А у нас, мама, все по-старому, – улыбаясь, заметил Митя.
– Дэ там… – грустно вздохнула Надежда, заботливо усаживая сына за стол. – Лютують… За вас боюсь… Любку на печи душу, сажой мажу, шоб прокляти не кинулись… – ласково перебирая Митины волосы, горько проговорила она. – На батька ты, сынок, похож: такий и вин був… Чернобровый. Кареглазый. Высокий и сильный… Не пущу тебэ с хаты. Заховаю…
– Ни, мамо, – усмехнулся Митя. – Меня не удержите. Не хочу погибать… Наши близко… Скоро выкурять немцев с Кубани.
– Куда ж пидешь, сынок?
– Схоронюсь где-нибудь на хуторах или в плавнях… Вот согреюсь да и перекусить бы не помешало.
– Счас, сынок, счас, родной, – засуетилась Надежда. – Накормлю и с собой дам.
Птицей кружилась мать вокруг сына. Она то заботливо подсовывала ему еду, то, вспомнив о припрятанных продуктах, вновь вскакивала и бежала в кладовку. Поев, Митя здесь же, за столом, уснул, а Надежда еще долго крестила сына и молилась о его спасении.
Мать проводила Митю на рассвете. И, хотя на пути им никто не встретился, она не знала покоя: то подходила к окну и подолгу стояла, всматриваясь в безлюдную улицу, то садилась за стол и устало глядела на дочь, то начинала месить тесто, то бежала за чем-то в сарай. Под навесом столкнулась с соседкой.
– Слухай, Ивановна, – взволнованно обратилась та к Надежде. – Шо за крик стоит?
Женщины прислушались. И в самом деле издали доносился какой-то гомон.
– Кого-то забрали, – предположила Надежда.
Вдруг из-за поворота показалась упряжка. Испуганные кони рвались в стороны. За телегой, упираясь и пытаясь сбросить налыгачи, еле передвигались две коровы. Их сопровождали с криками и плачем две женщины. Обезумев от горя, они бросались к буренкам, и только угрозы мародеров заставили женщин оторваться от животных.
– Ой, Боже! Шо без кормилиц робыть-то будем? – заволновалась
Надежда.
– А я не отдам, – бросаясь к плетню, решительно заявила Елена.
Прокоп Миска с трудом остановил лошадей напротив двора, накинул вожжи на сучок старой акации и любовно оглядел награбленное. На повозке лежали мешки с мукой и зерном, беспорядочно валялись отрезы различных тканей, воротники, шапки, самовары, испуганно моргали связанные куры.
Впереди, на перине, прикрытый теплыми кожухами, сидел плотный, лет сорока, офицер. Он сделал попытку встать с телеги, но был подхвачен услужливыми руками. Прокоп что-то произнес и выразительно кивнул в сторону хаты. Все весело рассмеялись.
В сенцы ввалились гурьбой, а потом бесцеремонно вломились в комнаты. Пройдя на кухню, офицер брезгливо осмотрел помещение: закопчённые печи, кучи кирпича возле них, накрытая рядном старая кровать – все вызывало у него отвращение.
– Шнель! Шнель! – торопил он солдат. – Партизанен? Ист да партизанен? – высморкавшись, обратился он к Надежде.
– Не понимаю… – сердито буркнула женщина.
Глаза её, обычно ясные и голубые, как весеннее безоблачное небо, теперь помутнели от злости.
Надежда не знала, что ей делать. Стоя в коридоре и дрожа от ненависти и унижения, она следила за оккупантами.
Грабители хозяйничали в хате. Кто-то сбросил с горища мешок муки, двое перевернули в кладовке бочку и вытаскивали из нее истошно кричащую птицу. В зале жонглировал бельем Прокоп Миска. Очистив сундуки, он бросился к Надежде.
– Одно старье! Дэ, сука, добро заховала? – насупив мохнатые с проседью брови, гневно спросил он. Не сдерживаемая заячьей губой, изо рта брызнула мутная слюна.
Надежда брезгливо отшатнулась, но Миска, схватив костлявыми пальцами за полы фуфайки, не отставал от женщины.
– Дэ, гадюка, добро закопала? – дыша в лицо перегаром, снова спрашивал он.
– На пиддашках лопата – бери и копай.
С трудом вырвалась Надежда из цепких рук и убежала на кухню.
Офицер грелся у печки. Слабый румянец появился на его бледном, обрюзгшем лице.
Вдруг на печи, за грубой, закашляла Люба. Несмотря на полноту, немец живо вскочил на стул, перешагнул с него на припечок и закричал:
– Партизанен! Хенде хох!
– Не стреляйте! Дочка моя там! Больна она! – кинулась за ним мать.
На печи, в углу, лихорадочно натягивая на себя шерстяную шаль, как испуганная птица, металась Люба.
Молящие о пощаде глаза… Дрожащие от страха губы…
На коленях гитлеровец пополз по мазанному кизяками череню, сорвал с девушки платок и что-то залопотал по-своему.
– Любка, тикай! Тикай, дочка! – закричала Надежда.
Девушка резко оттолкнула немца, спрыгнула на кровать, вихрем промчалась по комнате и выбежала на улицу.
Опомнившись, офицер ударом кулака свалил Надежду и выскочил во двор. По следам добежал до ерика и долго стрелял по заснеженным зарослям. Перейти через шаткий мостик он не решился: канал был глубок, берега обрывисты, а виднеющийся вдали камыш пугал его неизвестностью.
До весны Люба скрывалась на хуторе у тетки Марфы. Однажды ее разбудила приглушенная канонада: где-то за Протокой шли кровопролитные бои. Девушка до утра не сомкнула глаз: ее тянуло в станицу… Она думала о тех, кто, несмотря на весеннюю распутицу и ожесточенное сопротивление врага, пядь за пядью освобождал Кубань.
Едва забрезжил рассвет, Люба попрощалась с тётей и побежала домой.
Когда она вошла в хату, то увидела мать, сидящую в углу на куче соломы. Около нее, обхватив детей, Федотку, Степку и Валюшу, примостилась соседка Елена. Женщины молчали, прислушиваясь к стрекоту пулеметов, гулкому разговору пушек, вою летящих бомбардировщиков. Увидев вошедшую дочь, Надежда рванулась к ней, и ее озабоченное лицо озарилось счастливой улыбкой.
– Живая, – радостно выдохнула она. – А я тут переживаю, шоб ты по этому пеклу домой не верталась… Сидай, Люба, с нами. Гуртом не так страшно, – заботливо укутывая дочь шерстяной шалью, приговаривала мать.
– Господи, поможи нашим, – глядя на икону, перекрестилась Елена.
– А вон у тетки Польки пушку раком перевернуло, – захлебываясь от возбуждения, закричал незаметно пробравшийся к окну Федотка, на его бледном лице мелькнуло подобие улыбки.
Елена легко, словно перышко, подхватила сынишку и посадила его рядом.
– Горе мини с дитямы, – пожаловалась соседка. – Голодуем: все вычистили, гады… Ото шо ты, Ивановна, дашь, то и наше.
– Я, кума, научена тридцать третьим… Шо могла – все закопала.
Притихший было Федотка, увидев увлекшуюся разговором мать, вновь прилип к дребезжащему стеклу и заверещал тоненьким голоском:
– Ой, коняку убыло! Задрала, бедна, ноги и лыжить! Мамо! Крестна!
– позвал он женщин. – Вы ховаетесь, а люди по улице ходють!
По улице двигалась подвода. Утопая в грязи, кони еле тащили ее.
На телеге среди мешков съежился Прокоп Миска. Стараясь быстрее выбраться из станицы, он то и дело стегал взмыленных лошадей и затравленно озирался. Особенно раздражала его жена, упрямо следовавшая за ним. Когда она в бессильной злобе хваталась за арбу, тщетно надеясь удержать мужа, то Прокоп со всего размаху стегал ее батогом. Обожжённая ударом, женщина валилась в грязь, но потом разъярённая поднималась, чтобы выплеснуть на мужа накопленную за долгие годы злость:
– Изверг! Предатель! Опозорыв, гад, и бежишь! – рыдая, орала она.
– Ненавижу! Шоб ты сдохла, зараза… Отвяжись: пристрелю… – размахивая батогом, пугал её Прокоп.
Именно в ней, своей жене, искал он причину своей неудавшейся жизни. Что принесла она ему? Кучу детей. Бедность. Глупо прожитую жизнь. И только с немцами чувствовал себя счастливым: брал, что хотел, спал с кем хотел, его боялись. Теперь же всё для него рушилось, и он ненавидел весь мир.
– Ох, ружья нэма… Убила б паразита, – с ненавистью произнесла
Елена, глядя на бегство полицая.
– Раз Миска тикае, значит, конец фашистам… Нажрались нашего кубанского хлиба, – глядя вслед удаляющейся арбе, тихо сказала Надежда.
Еще стонала от разрывов земля, а уже из хаты в хату неслась весть: наши в станице! Эту новость женщины узнали от соседки Натальи.
– Вы знаете, бабоньки, – весело тараторила она. – Наши уже у школы, и у мельницы, и на хуторах. Побежим на пятачок!
– Шо мужичка захотелось, – насмешливо бросила Елена. – А если
Сергей с войны вернется? Спросе, дэ дитенок еще один взявся? Шо отвечать-то будешь? – с осуждением глядя на ладную фигурку соседки, ворчала она.
– Не порть настроения, – горько промолвила Наталья. – Два года прошло, и ни весточки… А я женщина… Да и шо ему дитя помешае? – дерзко сверкнув глазами, усмехнулась она. – Ну вас, монашки скучные… Разве не интересно? Наши пришлы! Чула, у Дашки Горбихи мужик вернувся… Був в разведчиках…
Наталья говорила так, что ее голосок то журчал, как весенний ручей, то звенел звонкой песней жаворонка.
– Я, Наташа, – словно оправдываясь, заговорила Надежда, – буду ждать сына дома. А Люба нэхай с тобой пойдет. Посмотрит – и нам расскажет.
Станица поразила Любу: будто ураган пронесся по её улицам: всковырял землю, с корнем повырывал деревья и расшвырял их.
В центре был тот же непривычный беспорядок. Поваленные деревья.
На огромной акации повисли чьи-то останки. У ерика стоят облепленные грязью танки и пушки, нагруженные телеги и машины. Возле них деловито суетятся солдаты и офицеры.
Вдруг кто-то сзади закрыл Любе шершавыми ладонями глаза и произнес:
– Угадай… кто?
Девушка дернулась вперед, пытаясь вырваться, но это ей не удалось.
Терпкий запах пота, бензина, табачного дыма и еще чего-то незнакомого ударил ей в нос.
– Отпустите меня: я вас не знаю, – обиделась Люба.
Ладони разомкнулись – и она увидела возмужавшего двоюродного брата Ивана. Наверное, улыбка не покидала его в это утро. И шапка, лихо сидящая на голове, и кучерявый, выбившийся чуб его, и даже нос, победно поднятый к небу, – все было радостным и счастливым.
– Вот ведь повезло… Ну, и повезло же мне… – шумел Иван. – В родной станице я, дома… А как там тетя Надя? А мать моя жива? – не дожидаясь ответа, расспрашивал он.
– Матери живы, а батьки…
– Эх, война… Смерть и увечья… Насмотрелся… – зло выговорил
Иван. – Вот раненых привез и на передовую… Передай моим, что я тут. Если удастся, забегу к ним повечерять…
– Тебя и сейчас могут угостить, – засмеялась Люба, указывая на толпу станичан.
– Солдатики! Кому борща? Нашего кубанского борща, – предлагала чернобровая казачка.
– Выпьем, хлопцы, едят вас мухи с комарами, за победу, шатаясь меж воинов, кричал дед Степан. – Самогончику для вас припас. Думал: не дождусь вас, голубчиков…
– Не вирю, не вирю, шо Юра погиб, – причитала у плетня низенькая молодичка.
– Ну, мне пора, еще свидимся, – попрощался Иван.
Он уехал, а Люба, как завороженная, стояла на месте: смех, плач, шутки, крики – все это рождало какое-то необычное настроение. Как в калейдоскопе меняются узоры, так и в девичьем сердце то было весело, потому что выжила, дождалась прихода советских воинов, то грустно до того, что хотелось плакать: ведь погиб отец, да и вернутся ли родные… Раздумья прервал взгляд, который неотступно следил за нею.
Люба занервничала. Смущаясь, она быстро пошла по тропинке домой, но солдат преградил ей путь.
– Куда бежишь от меня? Я вот давно за тобой наблюдаю, а ты меня не замечаешь.
Испуганные карие глаза невольно взглянули на говорящего.
Взглянули и заметались, сломленные силой направленного на них взгляда таких же карих, но еще более смелых и настойчивых глаз.
Обветренные, упрямо сжатые губы, широкое, смуглое, со здоровым румянцем лицо, на открытом лбу мохнатые и густые брови, прямой, чуть длинноватый нос – все было вызывающе ярким и одновременно таким близким и родным, будто девушка и впрямь знала этого парня.
– Я давно тебя ждал и искал, – не стесняясь окружающих, проговорил солдат.
Он освободил дорожку и пошел рядом.
– Любая ты девушка. Люба. Любушка… – играл он словами. – Тебя, наверное, Любой зовут? Если угадал, то будем с тобой всегда вместе.
Девушка улыбнулась уголками губ, исчезла скованность, и она весело сказала:
– Да, вы угадали: меня зовут Люба.
– Неужели так бывает, – думала она. – Не знаю ни имени, ни откуда он родом, а кажется, что мечтала лишь о нём.
Страх перед неизведанным и никогда прежде не испытанным ею чувством влечения к юноше вдруг овладели девушкой.
– Люба, почему ты не говоришь со мной? – прервал затянувшееся молчание погрустневший солдат. – Неужели тебя пугает перевязанная рука? Так это пустяк: у вас в станице малость поцарапало… Везучий я: тебя вот встретил…
Парень замолчал, но через несколько минут вновь обратился к Любе:
– Ну, а ты угадаешь мое имя?
– Не могу.
– Николаем меня зовут… С Украины я, Люба… Приходи вечером к школе, – попросил он девушку.
Люба долго не решалась войти в хату, так как боялась, что мать сразу поймет ее состояние, но Надежда бесцельно переставляла с места на место посуду и плакала.
– Ты знаешь, шо наш Митро наробыв, – обратилась она к дочери. -
Сказав, шо домой его не затащим, шо буде воевать… За батька вси слезы выплакала, а теперь опять… Не жизнь – одно страдание. И корова голодна, и сил нэма…
Люба напоила корову, принесла ей душистого сена, но работа не успокоила ее.
– Не пойду, ни за что не пойду,- думала она. – И знать его не хочу. Он уедет, забудет… Ишь какой смелый! Не пойду, – твердо решила девушка, а сердце стучало: " Пойдешь… Пойдешь… Пойдешь…"
Когда начало смеркаться, Люба потихоньку выскользнула из хаты и берегом пошла к школе. Они встретились на полпути.
– Как же ты узнал, где я живу? – удивилась Люба.
– А я уже все знаю, – рассмеялся Николай. – Вот слушай. Огород у ерика. Сад. В нем большая старая груша. Хата, крытая черепицей.
– Точно, – удивилась Люба. – Кто ж тебе рассказал?
– Военная тайна.
Они рассмеялись и забыли обо всем: что идет война, что встреча коротка, что скоро расставание. А сейчас были только он и она. Да ерик. Да калина. В воде отражались вечные звезды. И приятно было смотреть на них, а еще лучше прижаться друг к другу и согреться под видавшей виды шинелью. Казалось, весь мир принадлежал им, и даже редкие огненные зарницы в небе на западе не могли разрушить этого ощущения.
– Кохана моя, – шептал Николай, ласково целуя девушку. -
Единственная… Солнышко мое дорогое…
Затаив дыхание, Люба прильнула к солдату. Вдруг Николай встал и легко поднял ее.
– Ты только посмотри, – восхищенно произнес он. – Мы одни…
Никто, наверное, не венчался под звездами… Ты только верь мне: я никогда не предам тебя, не изменю, не забуду. Я берег себя для тебя и должен знать, что у меня есть самый близкий человек на земле – моя жена.
Девушка смущенно молчала.
– Люба, – горячо прошептал Николай, – любимая, ты моя навсегда, моя и только моя…
– Да, – тихо ответила она.
Он обнял ее, стал целовать, и девушка позабыла обо всем на свете.
Расстались они на рассвете.
– Люба, я люблю тебя, – прощаясь, сказал ей Николай, – но сидеть тут из-за пустячной царапины не стану. Стыдно. Но ты не волнуйся: мы будем вместе. Только жди меня, жди…
В станице бушевала весна. Ожили лиманы, луга покрылись нежной, как кожа новорожденного, зеленью, набухли на деревьях почки.
С раннего утра Люба трудилась в саду. Она выгребала прошлогодние листья, вырывала почерневший бурьян и складывала все в кучи, чтобы потом сжечь. Работа двигалась медленно, так как девушка, задумавшись, застывала где-нибудь под деревом.
Люба больше не видела Николая и ничего не слышала о нем, и теперь она вновь и вновь вспоминала встречу с ним, его поцелуи и клятвы, верила и сомневалась, но если бы все можно было повторить снова, то поступила бы так же.
Она испуганно вздрогнула от прикосновения холодных материнских рук.
– Шо с тобой, дочка? – озабоченно спросила Надежда. – Кричу.
Кричу. Не чуешь…
– А что случилось? – удивилась Люба, заметив на матери праздничную юбку.
– Собирайся быстрей! Всих гукають на митинг. Вон уже бабы идуть…
По улице, гордо неся красивую кудрявую головку, шла Наталья. За ней в старом поношенном платье семенила Елена. Женщин догоняла Полина.
– Подождите нас, бабоньки! – крикнула Надежда.
– Мы девочки, – пошутила Наталья. – Мужиков-то у нас нэма…
– Ну, я, пожалуй, побегу, – сказала Надежда дочери. – А ты нас догонишь.
У школы было многолюдно.
– И старый, и стара, и Химка крыва, – съязвила по поводу собравшихся Наталья. Но сказано было верно: перед школой лузгали семечки нарядные девушки и молодицы, старики в потертых жупанах и шапках-кубанках сидели на бревнах и тихо беседовали о войне, о сыновьях, о том, как жить. В сторонке стояли старухи. Визжали, размазывая сопли, дети. Наконец на крыльце появился выступающий. Он устало взглянул на толпу, зычно откашлялся, и люди угомонились.
– Товарищи! – крикнул он. – Поздравляю вас с освобождением станицы!
Голос говорящего неожиданно дрогнул, и на лице показались непрошеные слезы.
В толпе недружно захлопали. Кто-то из женщин зарыдал.
Успокоившись, мужчина продолжал:
– Но враг еще рядом. Школа набита ранеными, а рядом с вами – братская могила. Эти хлопцы легли в землю, спасая вас, вашу станицу, родную Кубань. И сейчас гибнут наши сыновья: фашисты по-прежнему топчут наши поля. Поэтому мы должны трудиться и днем и ночью, чтобы жить.
Старики согласно кивали, женщины вздыхали.
К Надежде пробралась жена брата Марфа.
– Ох, сироты мы, сироты… – бросилась она к ней. – Мужика убылы, прокляти души, и до детыны добралысь… Мий сыночек тут лыжить… никуда негожий…
– Шо с ным? – коротко спросила Надежда.
– Грудочка прострелена. Умирае хлопец… Просыв, шоб привела попрощаться…
– Та тише вы! – возмутились в толпе. – Ничего из-за вас не слышно.
Женщины с трудом пробрались к входу школу и вошли в здание.
– Сюда нельзя, – остановила их молоденькая медсестра. – У нас тяжёлые…
– Женечка, пропусти родных, – приказал ей военврач.
Они вошли в класс. Все, кто был в сознании, повернулись к ним.
Люба нерешительно остановилась у кровати с раненым.
Сильное, богатырское тело брата за несколько дней стало немощным и безжизненным, глаза запали, нос заострился, лицо вытянулось, похудело и пугало необычной желтизной.
– Ванюша, сыночек, – не сдерживая слез, припала к раненому мать.
Иван приоткрыл глаза и вымученно улыбнулся.
– Спасибо, что пришли… – задыхаясь, прохрипел он, обводя помутневшим глазами расстроенные родные лица. – Да не плачьте… Мне и так повезло: дома я…
Утомленный сказанным, Иван замолчал. Внутри у него что-то хрипело и клокотало, на лице выступили капельки пота, и Надежда заботливо промокнула их своей косынкой.
– Неужели это конец? – в отчаяньи подумала Люба, впервые увидевшая предсмертные мучения.
Но Иван вновь открыл глаза и прохрипел:
– Погиб друг… Погиб Коля… Не жди его…
– Бредит! Врача! Врача! – закричала Надежда.
Умирающего поняла только Люба. Она прислушивалась к шёпоту брата, словно ждала, что он скажет еще что-то важное, но потом, не в силах сдерживать слёзы, рванулась к выходу. В заветном месте, у крутого берега, выплакала свое горе. Кричала, звала любимого, но лишь ветви калины печально кивали ей.
Тяжело налаживалась прежняя жизнь. От колхоза "Родина" осталось только название: все было разграблено, уничтожено врагами, поэтому каждое утро правление гудело, словно улей. Недавно назначенные бригадиры, звеньевые, инвалиды-фронтовики толклись в узком коридоре, надеясь решить свои вопросы.
К полудню наступило затишье, и Люба, робко постучав, заглянула в кабинет председателя колхоза, довольно большую неуютную комнату.
Горбатый некрашеный стол, десяток обшарпанных табуреток да несколько вкривь и вкось прибитых плакатов – вот что составляло все убранство кабинета.
У раскрытого окна, задумавшись, стоял бывший летчик, а теперь новый председатель колхоза, Иван Иванович Гузнов, высокий, худой мужчина.
Свежий ветерок шевелил пустой рукав гимнастерки, ерошил кудрявые, тронутые сединой волосы. Внезапно Иван Иванович обернулся и пристально взглянул на прислонившуюся к стене девушку.
– С-слушаю в-вас, – слегка заикаясь, сказал он.
– Работу бы мне… – смущенно попросила Люба.
– Р-расскажи о с-себе, – предложил председатель.
Девушка напряглась в поисках нужных слов, потом, запинаясь, начала говорить:
– Училась… Закончила семь классов… Отец до войны тут был бухгалтером…
– А х-хочешь тоже стать б-бухгалтером?
– Да, – радостно кивнула Люба.
– Н-ну и п-прекрасно, – улыбнулся председатель. – Х-хоть одной сегодня угодил!
Когда Иван Иванович говорил, его узкое продолговатое лицо судорожно искажалось: сказывалось недавнее ранение в голову.
– Товарищ Жопкин, – обратился к председателю вошедший дед Степан.
Переминаясь на коротеньких ножках, он мял в руках грязную шапку и смущенно улыбался.
– Товарищ председатель, – повторил колхозник, – коней, едят их мухи с комарами, запряг.
– Вот т-тебе и р-работа на с-сегодня. Т-теперь м-можно и ехать…
– обращаясь к девушке, оживился председатель. – М-мне н-нужен п-помощник: я еще п-плохо п-пишу левой… И знаешь, – поделился он с
Любой своими наблюдениями, – почему д-дед мою фамилию исказил?
Угодить х-хотел, чтоб н-нежнее было… И сколько их на Руси г-глупых ф-фамилий, унижающих ч-человека? Г-Гнилозубовы, С-Собакины,
К-Кобыляцкие… И х-хотя не ф-фамилией, а д-делами славен ч-человек, но все же н-нелепое звучание п-порой смущает, а п-порой смешит л-людей.
Не спеша выехали за станицу. Иван Иванович сошел с линейки: перед ним до самого горизонта лежало поле. Давно не паханное, оно почти сплошь было покрыто высохшим бурьяном, и только побеги молодой травы да позеленевший камыш веселили глаза.
Председатель наклонился и поднял комок земли.
Когда он летал на истребителе, с высоты она казалась ему другой.
Словно какой-то художник набросал на огромном полотне ровные квадраты полей, провел голубые реки, нарисовал моря и горы, города и села. Теперь он впервые так близко рассматривал землю. Маленький комочек земли ласкает ладонь. Маленький, но силы в нем скрыты огромные: он может дать жизнь зерну, накормить людей.
– Х-хорошая у н-нас на Кубани з-земля! – восхищенно воскликнул
Иван Иванович. – П-посеем на ней п-пшеничку. Т-так и з-запиши, – приказал он Любе.
– Хорошая она-то, хорошая, но… – замялся дед Степан.
– А в ч-чём д-дело? – переспросил председатель.
– Но низина тут, едят её мухи с комарами. Тут зимой, в дожди, воды по колено. А если бы поле вспахать, то можно посадить кукурузу или овощи какие-нибудь…
– Спасибо деду, – подумал Иван Иванович. – Ох, и учиться же мне надо…
До вечера катались они по степи. Мужчины решали, что и где сеять, а Люба записывала. Так прошел ее первый трудовой день.
Время приближало Победу, а в станице жизнь шла своим чередом.
Четыре времени года следовали друг за другом, и крестьянские руки не знали покоя. Люба в жаркую пору весеннего сева со всеми выходила на поля – в другие дни находилась работа в правлении. Среди людей постепенно стиралась боль и только в одиночестве порой вспыхивала с прежней силой.
В тихий майский вечер Оксана потащила Любу на танцы. Издалека доносилось пиликание гармошки, повизгивание девчат, хохот хлопцев.
Цвели сады, и тонкий аромат кружил голову.
– Зря ты обабилась, – ругала Любу Оксана. – Хлопцы с войны вертаются… Толик Обертас, Петька Донец, Игнат Зинченко… Немного покалеченные, но зевать нельзя, – горячо рассуждала она. – Уведут…
А Петька Зайцев? Поет…
Вдруг в кустах кто-то прыснул:
– Вы шо сюда приперлись наших пацанов отбивать?
И кудрявая Мария, не по-девичьи широкая и толстая, встала на их пути.
– Не беспокойся, – отрезала Оксана. – Твоего жирного Тимофея не тронем.
– Да не ссорьтесь, дивчата, – попыталась их успокоить Люба. -
Лучше посмотрите, какой сегодня вечер!
А вечер и впрямь был чудесен. Луна играла с облаками и улыбалась своему изображению в лимане; шептал, радуясь теплу и жизни камыш; тихо лепетали листочки; где-то рядом заливалась гармошка, и кто-то басом пел:
Ой, гоп, тай усэ,
Сидир паску несэ.
Сидориха порося.
Вот и писня вся.
Это Петька Зайцев лихо колотил сапогами по молодой траве, внезапно приседал и также лихо поднимался. Увидев Оксану, он в танце приблизился к ней и пропел:
Ох, Оксанушка моя,
Пойдешь замуж за меня?
Девушка, обхватив тонкую талию руками, пританцовывая, пошла на парня, смело ему отвечая:
Брось ты, Петька, водку пить,
Буду я тебя любить.
Люба чувствовала себя на гулянке, или, как прозвали ее бабы, на тичке, неловко: парни о чем-то шептались, и она не знала, куда деться.
Гармонист заиграл вальс. Юноша пригласил ее танцевать. Он был мал, неуклюж, постоянно наступал на ноги, от него несло брагой, и девушка перестала чувствовать мелодию и еле дождалась, когда закончится этот мучительный танец.
Потихоньку Люба отделилась от толпы и направилась домой, но ей почудилось, что кто-то следует за ней, тяжело ступая и прихрамывая.
– Подожди, – грубовато остановил её незнакомый голос. – Шо фронтовиков не уважаешь? Мы за вас кровь проливали… Я знаю тебя,
Люба… Ты мне понравилась… Только далековато живешь, а мне еще трудно ходить… Помнишь: учились вместе в школе, только я был постарше… – тяжело дыша, произнес подошедший.
– А где ж вас ранило? – участливо спросила Люба.
– Долго рассказывать… – вздохнул парень.
Он оперся на палку, чиркнул спичкой, и из темноты глянуло ничем не примечательное юношеское лицо.
– Это Игнат Зинченко, – узнала его Люба.
– Страшно вспомнить, – вновь заговорил Игнат. – Эшелон новобранцев разбомбили фашисты. Сколько хлопцев безусых там полегло, кто считал? Как уцелел не знаю… Ленинград защищал… Сначала везло: пуля меня обходила… Но однажды подружилась и со мной.
Потерял много крови. Когда бой окончился, санитары подобрали раненых, дошла наконец очередь и до меня… Очнулся я в темном подвале. Первое, что захотел, закурить. Сказать ничего не могу: сил нет. Рукой нашарил кого-то и показываю ему пальцами, что курить, мол, хочу… Молчит! Толкаю другого – тоже молчит! Присмотрелся и вижу: тело на теле лежит, кто без рук, кто без ног… В могиле я, значит…
Игнат замолчал, и по движению огонька видно было, как он страстно, словно дитя соску, сосет цигарку, с каким удовольствием вдыхает дым.
– Чуть не тронулся рассудком… – признался Игнат. – Да тут кто-то откинул дверь. Это санитары еще притащили убитых… Я им рукой машу, а они носилки бросили и побежали к врачу. Трясутся… А тот оказался добрым человеком, кричит им:
– Живо за носилками! Спасайте солдата! Мертвецы не просыпаются…
И сам первый бросился к подвалу. Здесь же, на передовой, сделал мне первую операцию. А когда я очухался, то сказал: " Ну, солдат, теперь долго еще будешь жить, раз с того света вернулся."
Потом воевал за жизнь по госпиталям. Урал полюбил… Тянет меня туда, да батько не пускает.
Игнат снова вздохнул и затянулся цигаркой.
– А у меня отец погиб, – грустно сообщила Люба. – Пулеметчиком был… Да разве он один? И дядя, и двоюродный брат, и соседи… На улице мужиков не осталось… Одни вдовы…
Голос у неё задрожал, и она замолчала. Горе сблизило её с этим худощавым парнем, так много курившим во время разговора.
Было видно, что война опалила его душу, что-то в ней сломала и уничтожила.
– Вот мы и пришли, – сообщила Люба.
Игнат взял её за руку.
– Давай ещё встретимся, – предложил он, притягивая к себе упирающуюся девушку.
Любе казалось, что эти нагловатые руки и губы, касающиеся её тела, грубо разрывают возникшую было ниточку доверия.
– Нет! – вырываясь, крикнула она и, хлопнув калиткой, исчезла в саду.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.