— И ты такой же?
— А зачем, думаешь, я покинул Россию? Чтоб с тобой по американским дорогам раскатывать?
— Разве это так уж плохо?
— Никто не говорит, что плохо. Но есть и еще что-то, чем жив человек.
— Деньги? Карьера? Успех у женщин? Что ты ищешь?
— Покоя. Я страшно устал.
— Тогда ты не по адресу приехал. В Америке искать покоя? Здесь только знай, успевай поворачиваться. А то затопчут. И не успеешь оглянуться.
— Мне много не надо. Самую малость. Восстановить душевное равновесие. Понимаешь? Поладить с самим собой.
— Не знаю, кому это удавалось. Мне, например, нет.
— Я надеюсь.
Монтерей оказался чудесным уголком на Калифорнийском побережье. Здесь уже ощущался север, и вместо выжженных холмов, пальм и кактусов нас окружали вековые хвойные чащи. Как где-нибудь на Рижском взморье. Могучие сосны росли не прямо к небу, а изогнув свои серые, корявые стволы, пряча, отводя вершины подальше от океана, от его злых зимних ветров, и так и застыли, как на моментальном снимке во время шторма. Было безветренно и солнечно, а при взгляде на эти сосны становилось зябко и даже солоновато на губах.
За деревьями пестрели большие деревянные крашены дома с гаражами и по-южному яркими цветниками. Здесь еще юг спорил с севером, и то и дело за соснами мелькали веерные кроны пальм, но выглядели они случайными гостьями, забредшими далеко чужеземцами.
Мое сердце дрогнуло, когда я увидел, сразу даже не поверив своим глазам, родные русские березы. С девственно-белыми стволами. Кудрявыми прядями зеленых ветвей. Березы и пальмы. Эвкалипты и сосны.
Мы колесили по прорубленным в лесной чаще улицам Монтерея, очень напоминавшим мне родное Подмосковье, но намного ярче и богаче. Останавливали редких прохожих, спрашивали направление. Миновали и школу, где мой друг Антон вдалбливал американским солдатам правила русской грамматики. Школа располагалась среди сосен, в длинных бараках за сетчатой оградой, никем не охраняемая. Между бараками слонялись фигуры в военных мундирах. А вблизи океана, на вершине холма, стояла старинная пушка, явно в память какой-нибудь успешной битвы в не изобилующей военной славой истории Америки.
Тихий океан лизал обрывистые берега Монтерея. Вечный прибой откусывал от берега куски и, если не удавалось проглотить, оставлял черные обломки в кружевах пены. На этих камнях-островках грелись на солнышке, лоснясь черной кожей, неуклюжие раскормленные тюлени.
Дом Антона стоял почти у самой воды, огражденный от океана узкой грядой невысоких песчаных дюн, поросших редкой и жесткой травой. Тут начинался лес, поглотивший весь Монтерей. Крайние к океану и потому особенно скрюченные сосны росли во дворе его дома. А самого хозяина я увидел, еще не доехав, стоящим босыми ногами на сиденье открытого джипа и из-под ладони высматривавшим нас на похожей на аллею дороге.
Он был давно не стрижен. Клочковатая борода, черная с сединой, торчала в стороны. Выцветшая рубаха неопределенного цвета не заправлена в штаны, свободно болтавшиеся на исхудалом, костлявом теле. Вылитый русский босяк, этакий постаревший горьковский Чел-каш, взобравшийся на американский военный джип.
По вспыхнувшим глазам Майры я понял, что он ей понравился с первого взгляда. И обрадовался. Это сулило приятный вечер, дружеский треп. В славной компании. Без конфликтов и неприязненных споров, от которых я, откровенно говоря, отчаянно устал.
И Майра пришлась Антону по душе.
Соскочив с джипа, он помог ей выйти из «Тойоты» и галантно поцеловал руку. Польщенная Майра зарделась. Глубокие, под густыми и торчащими, как у рыси, бровями, черные глаза его засверкали угольками. От него остро попахивало спиртным.
— Заходите, гости дорогие. Вот обрадовали старого хрена! — радостно суетился он, забегая вперед и распахивая перед нами двери дома.
Домик был небольшой и еще не совсем старый. Но заметно запущен. В нем пахло пылью. У камина кучей свалены пожелтевшие газеты. По углам и за креслами валялись пустые бутылки. В кухне громоздилась немытая посуда. Плита лоснилась пролитым жиром. На дверце холодильника застыли коричневые разводы.
— Я тут приберу. Наведу порядок, — бестолково носился по дому Антон. — Вы отдохните с дороги. Вот диван. А я ужин сварганю. Только слетаю в магазин.
— Никуда не надо ехать, — сказала Майра. — Мы с собой привезли.
— Тогда совсем хорошо! А выпить у меня найдется. Я человек с запасом. Го-го-го!
— Можно, я приготовлю ужин? — спросила Майра.
— Как-то не хочется утруждать такую красавицу, — больше для видимости замялся Антон и тут же уступил, — Ну, раз хотите уважить старика, милости просим. Я только чуть приберу на кухне. Неудобно все-таки. Как в свинарнике. Ей Богу.
— Не надо. Я сама, — отказалась от его услуг Майра.
— Как угодно, как угодно, милая. Не смею возражать. А спать у нас есть где. Каждому комната. Впрочем, не уверен, придется ли вздремнуть. Русское застолье до утра не кончается. И вы, дитя мое, под утро у нас совсем обрусеете. Особенно после смирновской водочки.
— Я водку не пью, — ответила Майра.
— Ну а винца? — застыл пораженный Антон.
— Вина можно.
— У меня всего имеется в избытке, — снова забегал Антон. — И водочки, и винца, и пивка. Какое предпочитаете пиво? Миллер? Курз? Или Бадвайзер? На выбор!
Майра, как могла, прибрала на кухне. Почистила плиту, отскребла холодильник, вымыла посуду и поставила в шкаф. Скоро из кухни поползли дразнящие аппетитные запахи.
Мы с Антоном пристроились на диване и не успели толком расспросить друг друга о житье-бытье, как Майра уже попросила нас помочь ей накрыть стол.
— Ах ты, моя хозяюшка! — умилился Антон. — Как славно!
Ужинали мы долго и с удовольствием. На столе среди тарелок отсвечивала стеклянными боками полугаллонная бутыль смирновской водки рядом с темным пузатым кувшином калифорнийского бургундского. Еще какое-то вино в меньших бутылках.
Водку пил один Антон. Я и Майра потягивали вино. Смирновской водки было больше литра, и по тому, как легко и жадно хлестал ее Антон, я понял, что он один за вечер выдует все полгаллона и опьянеет до безобразия. Я решил, что еще несколько тостов спустя отниму у него водку. А если он мне не подчинится, напущу на него Майру, перед которой он, старый кобель, явно благоговел.
Посуду после ужина не стали убирать. Охмелевшие и разомлевшие от еды, мы вылезли из-за стола и растянулись на ковре тут же в гостиной, перед темным, с серой золой под решетками камином.
— Как славно! — обнял нас, обхватил своими длинными руками Антон и колючей бородой, как веником, проехал по нашим лицам. — Ну до чего я рад! Свет в окошке! Луч прожектора во мраке ночи! Какое, к черту, одиночество? Я нежусь, как в родной и любимой семье!
Дальше потекли разговоры. Да все не о личном, а исключительно о высоких проблемах планетарного масштаба. Словно нам никак нельзя прожить, не взвалив на свои плечи боль и терзания мира, не попробовав найти ответ на неразрешимые вопросы.
Майра на такое толковище попала впервые. И ей это пришлось по душе. Щеки зарделись, глаза просияли. И не только от вина… Она любовалась Антоном. Он был, действительно, живописен.
В своей заношенной и мятой, как с помойки, одежонке, высокий, худой и все еще стройный, он расхаживал по ковру большими, крадущимися шагами, взмахивая, как птица, длинными руками и задирая к потолку спутанную, как пакля, бороду. Удивительно похожий на колдуна, на шамана, на Кощея Бессмертного из русской сказки.
Это не было разговором. Был монолог Антона. Бесконечный, неисчерпаемый и жгуче увлекательный, вне зависимости от того, согласен ли ты с ним или категорически против того, что он провозглашает. Нам с Майрой только иногда удавалось вклиниться. Возразить. Уколоть провокационным вопросом. И на нас тут же обрушивался поток словоизвержения. Антон не был болтуном. Он говорил точно и сочно. Но не знал границ и не обременял себя заботой о регламенте. У него был глубокий, низкий голос. Бархатный. Жалкие остатки прежнего арсенала сердцееда. И еще клокотал темперамент, который он когда-то на службе приучил себя укрощать, а теперь, никакими дипломатическими условностями не сдерживаемый, распустил пышным павлиньим хвостом.
Антон с бокалом в руке остановился перед Майрой, нависнув над ней.
— Я буду говорить о том, что знаю лично, а не вычитал из газет или хитроумных книг. Факты из первых рук и анализ не постороннего человека, а собственный. И подопытным кроликом в нем был сам аналитик.
— Тогда анализ не будет достаточно объективным, — возразила Майра. — Слишком много личного примешается… А вы, как я вижу, натура эмоциональная…
— Не спешите, девушка, с выводами. Особенно насчет моей эмоциональности. Не по словам ее определяют и не по манере произносить слова. У нас, у разведчиков, есть термин: вулкан, извергающий вату. Слыхали о таком? Это внешняя, показная эмоциональность… за которой прощупывается холодный собачий нос. Чтоб определить степень моей эмоциональности, нужно со мной хорошенько вываляться в одной постели.
— Как это понимать, Тони? — вскинула на него глаза Майра. — Как приглашение?
— Только с его согласия, — кивнул на меня Антон. — Я — джентльмен.
— Он не феодал, — пожала плечами Майра. — А я не его вассал.
— Ладно, — отмахнулся Антон, и вино плеснуло через край бокала в его руке. — Проблему, кто с кем спит, решить не так сложно… При доброй воле, проявленной всеми заинтересованными сторонами. А вот ту проблему, что я хочу вам представить, даже моим проспиртованным мозгам не одолеть. Нет выхода! Не вижу! Куда ни кинусь — везде тупик!
Он умолк, собираясь с мыслями, и стоял, оттопырив нижнюю губу, сосредоточенно уставясь на бокал в своей руке.
— Ах да, — спохватился он. — В первую очередь, надо выпить.
И коротким рывком выплеснул в разинутую в бороде щель всю водку из бокала.
— Закуси, — протянул я ему на вилке кусок ветчины.
— Благодарствую, — пророкотал он своим глубоким голосом и театральным жестом взял у меня вилку, взял так, словно сделал мне одолжение. Но есть не стал. Забыл о ветчине. Под напором обуревавших его мыслей.
— Начну я, с вашего позволения, с такого сравнения. Если глаза — это зеркало души, то состояние разведки отражает крепость и устойчивость государственного организма. Не возражаете против такого сравнения? Отлично. Идем дальше.
В мире противостоят две разведки — Си Ай Эй, Центральное разведывательное агентство в Вашингтоне, вернее, под Вашингтоном, и ГРУ, Главное разведывательное управление, штаб которого размешается в Москве.
Ваш покорный слуга имел сомнительную честь прогуляться под сенью обеих разведок, и в Москве, и в Вашингтоне, и это, не принеся ему особой радости, а в итоге и никаких дивидендов, все же поставило в исключительную позицию. Он смог сделать то, что редко кому удавалось — сравнить обе разведки, пользуясь личными и потому наиболее достоверными наблюдениями.
К какому же выводу пришел я? Вам не терпится узнать мой ответ. И я не стану испытывать ваше терпение. Я пришел к печальному выводу. Превосходство советской разведки, ее качество и результативность настолько велики в сравнении с американской, что уж по одним этим показателям богоспасаемым Соединенным Штатам и думать не следует о каком-либо военном конфликте с СССР. Даже если оставить без внимания многократный перевес советской стороны в вооружении, что уж само по себе фатально.
Я не буду утруждать вас статистикой. Статистика чаще всего врет. И не буду ссылаться на высказывания государственных мужей. Их разоблачения — обычно непристойный плод ущемленного самолюбия и провала корыстных амбиций. Хотя и в том и в другом можно, несомненно, наскрести крупицы правды.
Я приведу крохотный, микроскопический пример из личного опыта, и в нем вы, как в капле воды, увидите, в каком состоянии пребывает американская разведка. Ведь чтоб определить степень солености океана, не обязательно выпить весь океан, а достаточно слизнуть с пальца каплю океанской воды. Согласны со мной?
— Согласна, — сказала Майра. — Но прежде чем вы продолжите, съешьте, пожалуйста, ветчину которая засыхает у вас на вилке.
— Ах, ветчину? — воскликнул Антон, устремив сосредоточенный взгляд на свою руку, в которой подрагивала вилка с куском ветчины. — И ее надо съесть? Я вас правильно понял? Что ж, я всегда был слаб и не мог отказать даме. Я съем эту ветчину, если вы настаиваете. Но, ради Бога, без нарушения приличий! Кто ж это закусывает, не выпив предварительно? Только дикарь, абсолютно нецивилизованный человек. Посему разрешите налить и… опорожнить.
Расставив для устойчивости ноги, он запрокинул голову и вылил себе в рот почти до краев наполненный бокал. Держа в другой руке на отлете вилку с ветчиной. И снова не закусил. Забыл.
Ни Майра, ни я не отважились снова напомнить ему. Я любовался Антоном. Алкоголь разогрел его. Большие, навыкате глаза сверкали, желтые крупные зубы щерились, борода и седая грива как-то сами по себе взъерошились и, казалось, встали дыбом. Он высился над нами, воздев обе руки, а тень, отбрасываемая лампой, стоявшей на полу, носилась по стене и потолку вслед за каждым его движением. Майра не сводила с него сияющих глаз. Этому в немалой степени способствовало и выпитое ею вино.
— Привожу свой пример, — сказал Антон с таким видом, словно удостаивал нас великой чести. — Итак. По прибытии в Америку на первых порах, когда из меня еще надеялись выдавить что-нибудь полезное, ко мне проявляли всяческие знаки внимания. Одним словом, тогда им еще не надоело играть в эту игру. Среди всяких прочих благ, коими я был короткое время осыпан, были и платные красотки, укрощавшие мою плоть. Оплачивало их, естественно, американское государство, и для меня оно олицетворялось в офицере Си Ай Эй в звании майора, соответствовавшем моему рангу в органах советской разведки. Майор опекает майора. Вот этот самый майор нянчился со мной, сопровождал меня и оплачивал из казенных сумм мои расходы. А в конце месяца давал мне счета для подписи. Сначала я подписывал не глядя. А как-то заглянул и глазам не поверил. Меня можно было обвести вокруг пальца в чем угодно: в стоимости ресторанных обедов, такси, гостиничных номеров. Но в одном сбить меня со счета никак нельзя было. В количестве женщин, с которыми я переспал под финансовым прикрытием моих опекунов. На женщину полагалось не больше ста долларов за ночь. Немалая сумма по тем временам — лет этак пятнадцать тому назад. Я точно помнил, что был в этот месяц с женщинами четыре ночи. А в счете стояло восемь. Мой майор удвоил сумму. На этой статье расходов я его поймал за руку. Вероятно, и по всем остальным статьям, в которых я его проверить не мог, он проделывал то же самое. Вне всякого сомнения. С какой стати он будет воровать только на женщинах? Короче говоря, этот голубчик попросту подворовывал, беззастенчиво запуская руку в государственный карман. Элементарный воришка. И где? В святая святых. Где каждый стократно проверен. Куда принимают с таким отбором. Его нисколько не смущало, как он, а соответственно и все Си Ай Эй, которое он представлял, выглядят в моих глазах, глазах бывшего противника, перешедшего на их сторону. По чисто идейным соображениям. Ему было наплевать на престиж. Он понятия не имел о чести. Если не общечеловеческой, то хотя бы офицерской. Он делал в этом чувствительнейшем аппарате свой бизнес, не гнушаясь и копеечным воровством. Оказалось, что разведкой — этой ювелирной работой, требующей ума, таланта и, несомненно, порядочности, в этой стране занимаются не лучшие, отборные кадры, а черт знает кто, отбросы, не удержавшиеся в частном бизнесе по недостатку способностей и полезшие сюда на твердое жалованье плюс безопасное воровство из государственного кармана.
Мне стало страшно за Америку. Я тогда впервые испугался за судьбы свободного мира. И мне стало безумно жаль себя, прыгнувшего с корабля-победителя на эту дырявую, тонущую баржу. Я понял, что мы глубоко в жопе.
— Да ты несешь чушь! — вскочил я с ковра. — Нарвался на одного жулика и уже обобщаешь, на всю страну переносишь! За деревьями леса не видишь! Сразу в панику! Тут же — конец Америки, гибель свободному миру. Стыдно слушать!
— Не стыди! — Антон положил мне костлявую руку на плечо. — И не прыгай ретиво. Садись. И слушай ушами. Ты тут без году неделя. Весь в розовых слюнях. Я прошел через это. И чем выше была моя ставка на эту страну, чем больше надежд я на нее возлагал, тем страшнее было прозрение и тем болезненнее удар лбом о стену. Непрошибаемую стену тупого, надменного самодовольства, с каким эта огромная, неуклюжая страна идет ко дну.
Поэтому охолонь. И внемли. Возможно, избежишь повторения моих заблуждений, и это намного смягчит, самортизирует удар, который уже нацелен на твою доверчивую башку. Нас, русских, жизнь учит только таким путем — расшибая лоб до мозгов. И так и не может научить. Поэтому ты и прыгаешь, хорохоришься. Не желаешь трезво поглядеть фактам в их непривлекательное лицо. Садись! Кому говорят?
— Тебе твоя личная неудача затмила белый свет, — огрызнулся я.
— Садись, не мешай ему, — потянула меня за руку Майра, и я, все еще кипя, опустился на ковер рядом с ней и отвел глаза от обоих.
Антон зашагал перед нами от камина к столу и обратно, заложив длинные руки за спину и сцепив их костлявыми пальцами. Он заметно сутулился. Глаза полузакрыты. Губы шевелились, и с ними двигалась взъерошенная борода.
— Знаешь, на кого он похож? — шепнула мне Майра. — У вас в России, еще при царе, была такая личность… Я в кино видела. Он своей волей подавил царя и царицу. Простой крестьянин. С бородой, как у Антона. И с такими же жуткими глазами. Его звали, кажется, Распутин.
— Романтизируешь, — отмахнулся я. — Просто алкоголик… и одинокий, несчастный человек.
— Вы сбиваете меня с мысли, — поморщился Антон, снова остановившись и нависнув над нами. — Выпью еще и совсем потеряю нить… Я ведь хочу вам объяснить что-то очень важное. И не для меня одного. Для вас в первую очередь. Ибо вы моложе. Мне недолго тянуть. Но ваша агония затянется. И еще на вашем веку все здесь загремит, пойдет к чертовой матери. И вас унесет с собой в пропасть.
— Мы вам свои похороны не заказывали, — сказала Майра. — Продолжайте про разведку. Я понятия об этом не имею.
— Не уверен, много ли поймете, слушая меня, — проворчал Антон, — однако продолжаю. Не этот маленький факт с воришкой майором навел меня на печальные размышления о судьбах свободного мира. Я пристальней посмотрел вокруг себя и обнаружил тьму таких майоров. В разных званиях. Во всех кабинетах и всех этажах Си Ай Эй, куда я был вхож. Я увидел тупость, карьеризм, казнокрадство. Я не встретил ни одного настоящего разведчика, способного на равных вступить в схватку с противником, моими бывшими коллегами. Шулера и мазурики. Или же солдафоны. А им на той стороне, я-то знал, противостояли первоклассные мастера своего дела. Виртуозы. Неподкупные. Да, да. Неподкупные. Не потому, что уж так верны идее коммунизма. А по причине профессиональной этики, неведомой здешним джеймсам бондам. И еще потому, что знают — они оседлали тигра и свалиться с него, — значит, погибнуть.
Возвращаюсь к моему примеру. Представьте обратную картину. Американский разведчик, скажем, этот же самый воришка майор, перебежал на советскую сторону, и мне поручили его в Москве опекать. Мне бы и в голову не пришло сделать какую-нибудь махинацию, совершить нечистый шаг. Это абсолютно исключено. И все, кого я знал на той стороне, никогда бы не отважились на что-нибудь подобное. Вам ясно теперь, в чем различие? И весьма важное. От него во многом зависит успех или неуспех любой операции.
Посему неудивительно, что советские разведчики с помощью элементарного подкупа выуживают отсюда все, что им заблагорассудится. Помните скандал с украденной в Германии секретной американской ракетой? Ее средь бела дня увезли с военного склада и в легковом автомобиле, кажется, чуть ли не в «Фольксвагене», из окна которого торчало наружу хвостовое оперение ракеты, преспокойно провезли ее, голубушку, сотни миль по немецким автострадам, пока не добрались до своих. И заметьте, никто их не преследовал, как это делают в бравых детективных фильмах. Никаких погонь. Увеселительная прогулка. Никому и в голову не пришло остановить их, полюбопытствовать, что за странный предмет нахально торчит из окна машины.
Тут возникает еще одна проблема, которая принесет Америке неисчислимые беды. Беспечность. Открытость всего. Отсутствие бдительности. Вражеская разведка на территории этой страны, да и в Европе тоже, чувствует себя вольготно, катается как сыр в масле. Почти полная безнаказанность. А влипнешь — тут же обменяют на какого-нибудь американского чудака, специально ради этого арестованного в Москве.
Советские агенты творят тут, что хотят. Пример. Любого своего беглеца они, если захотят, найдут, извлекут из самой глубокой американской щели и расправятся, как Бог с черепахой.
Совсем недавно туг, в Калифорнии, одного такого же бедолагу, как я, нашли в мотеле зарезанным. А ведь ему и фамилию сменили, и лицо пластической операцией изменили. Не помогло. Горло перехватили бритвой от уха до уха. Знакомый почерк. И ничего не тронули — специально, чтоб не выглядело грабежом, все денежки и даже часы сложили кучкой на груди покойника. Словно фирменную печать оставили. И испарились. До следующего случая.
Я знаю несколько перебежчиков. Здесь, в Калифорнии, ошиваются. Чумеют от страха. Никто их не защитит. Каждый ждет, когда настанет его черед.
— Постойте, постойте, — замахала руками Майра, — вы уклоняетесь от главного. Я внимательно слушала, как вы отпеваете Америку, и мне в голову пришла вот какая мысль: если Америка уж такая слабенькая, такая несчастная, чего ж это ее никто в мире не пожалеет, не прольет по ней соболезнующей слезы? Ничего подобного мы не наблюдаем. А совсем напротив. Эту страну люто ненавидят на всем земном шаре. И не только враги. Но и союзники. Те, кто еще вчера лизали ей пятки. Как могла вызвать к себе такую неприязнь умирающая, хилая Америка?
— Как? — вскинул мохнатые брови Антон. — Вам это неясно? Ну-с, матушка, мне кажется, последняя кухарка давно разобралась в этом вопросе. Кто любит богатых? Видали ли вы благодарного нищего, получившего милостыню? На словах он признателен, а в душе проникается ненавистью к благодетелю. Америка широко и щедро подавала всему миру, спасала от голода целые народы. Порой грубовато, неуклюже, без изящных манер, что свойственно любой молодой, быстро наливающейся силой нации. Не до красивых манер. Накормить, спасти — вот что главное. А накормленные и спасенные, оклемавшись маленько, уже не любят вспоминать, в каком они дерьме только что тонули, и к тому, кто им это напоминает, проникаются вначале раздражением, потом злобой.
А венец всему — зависть. Зависть бедного к богатому, слабого к сильному, увядающего, немощного к молодому, с румянцем на всю щеку.
Французов дважды спасала Америка. В обе мировые войны. За шиворот вытаскивала из поражения Старую Францию, до сих пор не забывшую своего величия времен Наполеона Бонапарта, а теперь средненькое государство, которое тщится выглядеть великой державой, и это так же смешно и грустно, как зрелище красящейся и молодящейся старухи. Никто в Европе не относится к американцам с таким презрением, как вот эти самые французы.
Нелепость ситуации в том, что Америку продолжают не любить за ее мощь и богатство и сейчас, когда она все это теряет с катастрофической скоростью. Но хулители и недоброжелатели не хотят этого видеть. Ибо злоба застилает глаза.
Но это все было бы полбеды. Американцы сами невзлюбили себя. Те самые американцы, еще поколение тому назад слывшие во всем мире народом самовлюбленным и кичливым. Нет этого больше. На смену пришло самооплевывание, чуть ли не стыд за принадлежность к этой стране. Я слушал в Германии интервью по телевидению с американскими солдатами из войск, размещенных в Европе. Так сказать, авангард Западного оборонительного союза, первая линия фронта с коммунизмом.
Я ушам своим не верил. Что несли эти молодые бесстыжие мальчишки в американской военной форме? Ну, свобода слова. Нет цензуры. Демократия. И я за это всей душой. Но при этом мне стало до жути боязно за ту же бедную демократию. Эти мальчики не станут ее защищать. Они не хотят умирать. И не стыдятся говорить такое, облаченные в форму защитников отечества. А черные солдаты — их было больше белых, и у меня сложилось мнение, что вся армия этой страны напоминает больше африканскую армию, — не стыдясь, скалились с экрана, заявляя, что за деньги, которые им платят белые, они не подставят свои головы под удар.
Я чуть не обалдел. Я был готов выть, как волк на луну. Но добро бы одни черные так бесцеремонно оплевывали страну давшую им жизненный уровень выше, чем у белых европейцев. А остальная, светлокожая Америка? Эти прыщавые юнцы, и по-слоновьи толстые, несчастные девахи, затевающие митинги и демонстрации протеста по любому поводу, лишь бы это ущемляло и разоблачало их отечество.
По Америке, как саранча, бродит, дымя марихуаной и расшвыривая пустые банки из-под пива, немытое и нечесаное поколение, обожравшееся до тошноты, растерявшее идеалы отцов и дедов и не нашедшее ничего взамен. Кроме отрицания и разрушения дома, в котором живут. И единственное, пожалуй, что еще вызывает их ленивый интерес: где найти дырку, чтоб воткнуть свой вялый член. Эти не прикроют своей грудью Америку. Зазвучи набат, и некого будет собрать под знамена. Дезертируют, разбегутся. Как тараканы по щелям. А черные солдаты, за деньги пошедшие служить, благополучно сдадутся в плен.
Противник же, коммунисты, поставит под ружье любое число молодых солдат. И не только потому, что держит народ в страхе и силой заставит любого пойти, куда ему укажут. Еще и потому, что умелая пропаганда усиленно потчует молодые умы сладкой идеей служения своему народу, ради блага которого и смерть красна. Там еще не выветрился идеал, без которого молодежи становится тоскливо жить. Как это случилось в Америке. И это еще одна из причин, почему Запад обречен. Вернее, сам себя обрек.
— Да-а, — угрюмо протянула Майра. — Ваши бы речи да американцам в уши. Любопытно, какой бы это дало эффект?
— А никакого, — усмехнулся Антон. — Либералы грудью закроют от меня микрофоны. Попробовал сунуться на радио, а меня оттуда ревнители свободы слова в три шеи погнали. Да и в газетах указали на порог. Америка залепила себе уши и ничего не хочет слышать. Да ладно, Бог с ней. Соловья баснями не кормят. Плохой я хозяин, болтаю, болтаю, а у гостей пустые стаканы. Давайте нальем и выпьем.
— За что? — спросила Майра, подставляя свой бокал под темную струю вина из наклоненной Антоном бутылки.
— Ни за что, — ответил Антон. — Нет, вру! Есть за что! За опьянение! Чтоб уснула мысль. Не тревожила душу. Забылась в сладком сне.
Выпив и вытерев ладонью бороду он подошел к стереоустановке, поблескивавшей в углу на комоде, повертел рукоятки. Радиоприемник замигал зелеными огоньками, послышался треск и обрывки слов и музыки.
— Сейчас угощу вас русской песней. Люблю по ночам шарить в эфире. В Тихом океане советские моряки рыбу промышляют. Таков, по крайней мере, их официальный статус. А на деле разведкой занимаются, сукины дети, подслушивают. На этих кораблях электронной аппаратуры больше, чем рыбы. И вот, чтоб моряки не скучали, родина поет им песни. Русские песни. Сейчас поймаем.
Из шороха и шумов, действительно, пробилась русская песня. Знакомая. И до чертиков приевшаяся дома, в Москве. А тут, на другой стороне океана, под рокот его волн и коровьи крики тюленей эти не Бог весть какие слова, пропетые сочно и чисто по-русски, кольнули в сердце и вызвали прилив влаги к глазам.
Я в весеннем лесу
Пил березовый сок
Я вдруг почувствовал, что вот-вот зареву. Подсевший к нам на ковер Антон обнял костлявыми руками колени и раскачивался в ритм песне, и я видел, как задрожали у него губы, и он прикусил их, силясь сдержать эту дрожь.
С ненаглядной певуньей
В стогу ночевал
Майра переводила встревоженный взгляд с меня на Антона и снова на меня.
— Я где-то читала, — прошептала она, — что никто, кроме русских, так не тоскует по родине, покинув ее.
— Потому, милая, что никому не возбраняется вернуться домой, если надоест на чужбине. А нам нет. Мы отрезанный ломоть. Мы подкидыши в чужом и неласковом мире.
Я отвернулся от них и незаметно плечом вытер глаза.
— Хорошая песня, — сказала Майра. — Я не знаю слов, но она меня волнует. Возможно, передалось ваше волнение. И язык какой красивый! Музыкальный.
— Ничего. Неплохой язык, — согласился Антон. — Жаловаться не приходится.
— У вас там кто-то остался? — спросила Майра.
— Остался, — односложно ответил Антон, и она не отважилась его дальше расспрашивать.
— Человек, как дерево, — задумчиво сказал Антон. — Дерево пересаживают на новое место с комком родной земли на корнях. Иначе не привьется, зачахнет. Нас оторвало не только без земли, всухую, но и обломав корневища. А они, дитя мое, имеют такое свойство… кровоточат.
Я смотрел на Антона и думал о том, как, действительно трудно, приживаются наши люди в чужих краях. Мне доводилось встречать эмигрантов первой волны. Белую эмиграцию. Тех, кто почти три четверти века назад, после революции, бежали из России. Скитались по разным странам как неприкаянные. Турция, Югославия, Франция, и, наконец, под старость, осели в далекой Америке. Те, кто дотянули до наших дней, остались такими же русскими, какими их вышвырнули коммунисты с родины. Попадались и такие, что, кроме русского, так никакого языка не освоили.
— Коммунизм непобедим, — вздохнул Антон. — Он обречен на победу.
— Почему? — воскликнула Майра. — Я с вами абсолютно согласна. Но мне интересно узнать, как вы к этому выводу пришли. Именно вы! С вашей биографией! С вашей изломанной судьбой. Так почему?
— Почему? — глядя на нее, усмехнулся Антон. — Да потому, что коммунизм аморален. Тотально, абсолютно аморален. И поэтому любой, у кого хоть крупица морали застряла в душе, не может состязаться с коммунизмом на равных.